ал ладонями Иван Артемич, оглядывал домашних... - Выходит гулять на улицу - все ей кланяются, и она вот так только головой - в ответ... Василия не всегда выпускает к гостям, да он тому и рад, - стал совсем тихий, задумчивый, постоянно с книжкой, читает даже по-латыни, ездит на корабельные верфи, по кунсткамерам и на биржу - присматривается... Перед самым отъездом Гаврилы Санька говорила, что и в Гааге ей все-таки надоело: у голландцев только разговоров - торговля да деньги, с женщинами настоящего рафине нет, в танцах наступают на ноги... Хочется ей в Париж... - Непременно ей с французским королем минувет танцевать! Ах, девчонка! - ахал Иван Артемич, у самого глаза щурились от удовольствия. - А когда она домой-то собирается? Ты вот что скажи... - Временами, - надоедят ей авантюристы, - говорит мне: "Гашка, знаешь - крыжовнику хочу нашего, с огорода... На качелях бы я покачалась в саду над Москвой-рекой..." - Свое-то, значит, ничем не вытравишь... Иван Артемич весь бы день готов был слушать рассказы про дочь Александру. В середине обеда приехали Петр и Меньшиков. (Петр часто теперь заворачивал сюда.) Кивнул домашним, сказал затрепетавшему Роману Борисовичу: "Сиди, - сегодня без службы". Остановился у окна и долго глядел на пожарище. На месте недавних бойких улиц торчали на пепелищах печные трубы да обгорелые церквенки без куполов. Ненастный ветер подхватывал тучи золы. - Гиблое место, - сказал он внятно. - За границей города стоят по тысяче лет, а этот не помню - когда он и не горел... Москва! Невеселый сел к столу, некоторое время молча много ел. Подозвал Гаврилу, начал строго расспрашивать - чему тот научился в Голландии, какие книги прочел? Велел принести бумагу, перо, - чертить корабельные части, паруса, планы морских фортеций. Один раз заспорил, но Гаврила твердо настоял на своем. Петр похлопал его по голове: "Отцовские деньги зря не проедал, вижу". (Иван Артемич при сем потянул носом счастливые слезы.) Закурив, Петр подошел к окошку. - Артемич, - сказал, - надо новый город ставить... - Поставят, Петр Алексеевич, - через год опять обрастут... - Не здесь... - А где, Петр Алексеевич? Здесь место насиженное, стародавнее, - Москва. (Задрав голову, - низенький, коротенький, - торопливо мигал.) Я уж, Петр Алексеевич, взялся за эти дела... Пять тысяч мужиков подговорено - валить лес... Избы мы по Шексне, по Шелони, на месте будем рубить, пригоним их на плотах, - бери, ставь: рубликов по пяти изба с воротами и с калиточкой... Чего милее! Александр Данилыч идет ко мне интересаном... - Не здесь, - повторил Петр, глядя в окошко. - На Ладоге надо ставить город, на Неве... Туда гони лесорубов... Коротенькие руки Ивана Артемича так сами и просились - за спину - вертеть пальцами... - Можна... - сказал тонким голосом. - Мин херц, опять приходила ко мне старая Монсиха... Плачет, просит, чтобы ее с дочерью хоть в кирку пускали, к обедне, - осторожно проговорил Меньшиков... Ехали от Бровкина, под вечер, мимо пожарища. Ветер кидал пепел в кожаный бок кареты. Петр откинулся вглубь, - Алексашкиных слов будто и не слышал... После Шлиссельбурга он только один раз, в Москве уже, помянул про Анну Монс: велел Алексашке поехать к ней, взять у нее нашейный, осыпанный алмазами, свой портрет, - прочих драгоценностей, равно и денег, не отнимать и оставить ее жить, где жила (захочет - пусть уезжает в деревню), но отнюдь бы никуда не ходила и нигде не показывалась. С корнем, с кровью, как куст сорной травы, выдрал эту женщину из сердца. Забыл. И сейчас (в карете) ни одна жилка на лице не дрогнула. Анна Ивановна писала ему, - без ответа. Она засылала мать к Меньшикову с подарками, моля позволить - упасть к ногам его царского величества, которого одного любила всю жизнь... А медальон Кенигсеком у нее-де был украден. (Про письма, найденные на нем, она не знала.) Меньшиков видел, что мин херц весьма нуждается в женской ласке. Царские денщики (все у Меньшикова на жаловании) доносили, что Петр Алексеевич плохо спит по ночам, охает, стучит в стену коленками. Ему нужна была не просто баба, - добрая подруга. Сейчас Алексашка запустил про Анну Монс только для проверки. Петр - никак. Съехали с бревенчатой мостовой на мягкую дорогу, - Алексашка вдруг начал смеяться про себя, крутить головой. Петр - ему - холодно: - Удивляюсь, как я тебя все-таки терплю, - не знаю... - А что я?.. Да - ей-ей... - Во всяком деле тебе непременно надо украсть... И сейчас крутишься, - вижу. Алексашка шмыгнул. Некоторое время ехали молча. Он опять заговорил со смешком: - С Борисом Петровичем у меня вышла ссора... Он тебе еще будет жаловаться... Он все хвастал економкой... Купил-де ее за рубль у драгуна... "А не уступлю, говорит, и за десять тысяч... Такая, говорит, бойкая, веселая, как огонь... На все руки девка..." Ну, я и подъехал... Подпили мы с ним: - покажи... Жмется, - она, говорит, не знаю, куда ушла... Я и пристань... Старику - тесно, повертелся, повертелся, позвал... Так она мне понравилась сразу, - не то чтобы, какая-нибудь писаная красавица... Приятна, голос звонкий, глаза быстрые, волосы кудрявые... Я говорю: надо бы по старинному обычаю гостю - чашу с поцелуем. Борис Петрович потемнел, она смеется. Наливает кубок и - с поклоном. Я выпил, - ее - в губы. Поцеловал ее в губы, мин херц, - обожгло, ни о чем думать не могу, кровь кипит... "Борис Петрович, говорю, уступи девку... Дворец отдам, последнюю рубашку сниму... Где тебе с такой справиться? Ей нужно молодого, чтобы ее ласкал... А ты ее только растревожишь без толку... А к тому же, говорю, тебе и грех: жена, дети... Да еще как Петр Алексеевич на твой блуд взглянет..." Припер старика... Сопит... "Александр Данилович, отнимаешь ты у меня последнюю радость..." Махнул рукой, заплакал... Ей-ей, прямо смех... Ушел, заперся один в спальне... Я с этой економкой живо переговорил, послал за каретой, погрузил ее вместе с узлами и - к себе на подворье... А на другой день - в Москву. Она недельку поплакала, но - притворно, я так думаю... Сейчас, как птичка, у меня во дворце... Петр, - не понять, - слушал или нет... Под конец рассказа кашлянул. Алексашка знал наизусть все его кашли. Понял, - Петр Алексеевич слушал внимательно. 6 Бровкин, Свешников, гостинодворец Затрапезный, государевы гости - Дубровский, Щеголин, Евреинов ставили на Яузе и Москве-реке суконные, полотняные, шелковые заводские дворы, бумажные заведения, канатные сучильни. Ко многим заводам приписаны были в вечную крепость деревеньки из Поместного приказа (куда отходили вотчины побитых на войне или разжалованных помещиков). Купечество просыпалось от дремы. Собираясь на большом крыльце быстро отстроенной после пожара Бурмистерской палаты - только и говорили о новозавоеванной Ингрии, где надо бы этим летом сесть крепко на морском берегу. Из подпольев выкапывали дедовские горшки с червонцами и ефимками. Рассылали приказчиков по базарам и кабакам - кабалить рабочих людей. Иван Артемич за эту зиму широко развернул дела. Через Меньшикова добился права - брать из тюрем Ромодановского колодников под крепкие записки, сажал их, кого на цепи, а кого и так, на свои суконные и полотняные заводы, шумевшие водяными колесами на Яузе. За семьсот рублей выкупил состоявшего за Разбойным приказом знаменитого кузнечных дел мастера Жемова (на тройке привез его из Воронежа), и тот сейчас ставил на новом лесопильном заводе Ивана Артемича, в Сокольниках, невиданную огненную машину, работающую от котла с паром. Рабочих рук не хватало нигде. Из приписных деревенек много народа бежало от новой неволи на дикие окраины. Тяжко работать в деревне на барщине, иной лошади легче, чем мужику. Но еще безнадежней казалась неволя на этих заводах, - хуже тюрьмы и для колодника и для вольнонаемного. Кругом - высокий тын, у ворот - сторожа злее собак. В темных клетях, согнувшись за стучащими станами, и песни не запоешь, - ожжет тростью по плечам иностранец-мастер, пригрозит ямой. В деревне мужик хоть зимой-то выспится на печке. Здесь и зиму и лето, день и ночь махай челноком. Жалованье, одежда - давно пропиты, - вперед. Кабала. Но страшнее всего ходили темные слухи про уральские заводы и рудники Акинфия Демидова. Из приписанных к нему уездов люди от одного страха бежали без памяти. Приказчики-вербовщики Акинфия Демидова ходили по базарам и кабакам, широко угощали всякого, сладкоречиво расписывали легкую жизнь на Урале. Там-де земли - непочатый край, - поработай с годик, денежки в шапку зашил, иди с богом, мы не держим... Хочешь старайся, ищи золото, - там золота, как навоза под ногами. Напоив подходящего человека, такой приказчик, - уговором или обманом, - при свидетеле-кабатчике подсовывал кабальную запись: поставь, мила голова, крест чернилом вот туточко. И - пропал человек. Сажали его в телегу, если буйный - накладывали цепь, везли за тысячу верст, за Волгу, за ковыльные киргизские степи, за высокие лесные горы - на Невьянский завод, в рудники. А уж оттуда мало кто возвращался. Там людей приковывали к наковальням, к литейным печам. Строптивых пересекали лозами. Бежать некуда, - конные казаки с арканами оберегали все дороги и лесные тропы. А тех, кто пытался бунтовать, бросали в глубокие рудники, топили в прудах. После рождества начался новый набор в войско. По всем городам царские вербовщики набирали плотников, каменщиков, землекопов. От Москвы до Новгорода в извозную повинность переписывали поголовно. 7 - Что же ты Катерину-то не показываешь? - Робеет, мин херц... Так полюбила меня, привязалась, - глаз ни на кого не поднимает... Прямо хоть женись на ней... - Чего же не женишься? - Ну, как, все-таки... Меньшиков присел на вощеном полу у камина, отворачивая лицо, мешал горящие поленья. Ветер завывал в трубе, гремел жестяной крышей. Снегом кидало в стекла высокого окна. Колебались огоньки двух восковых свечей на столе. Петр курил, пил вино, салфеткой вытирал красное лицо, мокрые волосы. Он только что вернулся из Тулы - с заводов - и, не заезжая в Преображенские, - прямо к Меньшикову, в баню. Парился часа три. В Алексашкином надушенном белье, в шелковом его кафтане, - без шейного платка - с открытой грудью, - сел, ужинать (велел, чтобы никого в малой столовой не было, даже слуг), расспрашивал про разные пустячные дела, посмеивался. И вдруг спросил про Катерину (с того разговора в карете о ней помянул в первый раз). - Жениться, Петр Алексеевич, с моим худым родишком да на пленной... Не знаю... (Копал кочергой, сыпал искрами.) Сватают мне Арсеньеву Авдотью. Род древний, из Золотой орды... Все-таки - подроет пироги-то мои. Постоянно у меня во дворце иностранцы, - спрашивают первым делом, на ком женат, какой мой титл? Наши-то - толстозадые, великородные - им и рады нашептывать: он-де с улицы взят... - Правильно, - сказал Петр. Вытерся салфеткой. Глаза у него блестели. - Мне бы хоть графа какого получить - титл. - Алексашка бросил кочергу. Загородил огонь медной сеткой, вернулся к столу. - Метель, ужас. Тебе, мин херц, думать нечего - ехать домой. - Я и не собираюсь. Меньшиков взялся за рюмку, - задрожала в руке. Сидел, не поднимая глаз. - Этот разговор не я начал, а ты его начал, - сказал Петр. - Поди ее позови... Алексашка побледнел. Сильным движением поднялся. Вышел. Петр сидел, покачивая ногой. В доме было тихо, только выла метель на больших чердаках. Петр слушал, подняв брови. Нога покачивалась, как заводная. Снова шаги, - быстрые, сердитые. Алексашка, вернувшись, стал в открытой двери, кусал губы: - Сейчас - идет. У Петра поджались уши, - услышал: в тишине дома, казалось, весело, беспечно летели легкие женские ноги на пристукивающих каблучках. - Входи, не бойся, - Алексашка пропустил в дверь Катерину. Она чуть прищурилась, - из темноты коридора на свет свечей. Будто спрашивая, - взглянула на Алексашку (была ему по плечо, черноволосая, с подвижными бровями), тем же легким шагом, без робости, подошла к Петру, присела низко, взяла, как вещь, его большую руку, лежавшую на столе, поцеловала. Он почувствовал теплоту ее губ и холодок ровных белых зубов. Заложила руки под белый передничек, - остановилась перед креслом Петра. Под ее юбками ноги, так легко принесшие ее сюда, были слегка расставлены. Глядела в глаза ясно, весело. - Садись, Катерина. Она ответила по-русски - ломано, но таким приятным голосом, - ему сразу стало тепло от камина, уютно от завывания ветра, разжались уши, бросил мотать ногой. Она ответила: - Сяду, спасибо. - Сейчас же присела на кончик стула, все еще держа руки на животе под передником. - Вино пьешь? - Пью, спасибо. - Живешь не плохо в неволе-то? - Не плохо, спасибо... Алексашка хмуро подошел, налил всем троим вина: - Что заладила одно: спасибо да спасибо. Расскажи чего-нибудь. - Как я буду говорить, - они не простой человек. Она выпростала руки из-под передничка, взяла рюмку, быстроглазо улыбнулась Петру: - Они сами знают - какой начать разговор... Петр засмеялся. Давно так по-доброму не смеялся. Начал спрашивать Катерину - откуда она, где жила, как попала "в плен? Отвечая, она глубже уселась на стуле, положила голые локти на скатерть, - блестели ее темные глаза, как шелк блестели ее черные кудри, падающие двумя прядями на легко дышащую грудь. И казалось, - так же легко, как только что здесь по лестницам, она пробежала через все невзгоды своей коротенькой жизни... Алексашка все доливал в рюмки. Положил еще поленьев в камин. По-полуночному выла вьюга. Петр потянулся, сморщив короткий нос, - поглядел на Катерину: - Ну, что же - спать, что ли? Я пойду... Катюша, возьми свечу, посвети мне... Угрюмый мужик, Федька Умойся Грязью, со свежим пунцовым клеймом на лбу, раздвинув на высоких козлах босые ноги, скованные цепью, перехватывал длинную рукоять дубовой кувалды, бил с оттяжкой по торцу сваи... Мужик был здоров. Другие, - кто опустил тачку, кто стоял по пояс в воде, задрав бороду, кто сбросил с плеча бревно, - глядели, как свая с каждым ударом уходит в топкий берег. Вбивали первую сваю для набережного крепления маленького острова Яннисаари, - по-фински - Заячий остров. Три недели тому назад русские войска взяли на аккорд, - верстах в двух выше по Неве, - земляную крепость Ниеншанц. Шведы, оставив невские берега, ушли на Сестру-реку. Шведский флот из боязни мелей темнел парусами за солнечной зыбью вдали залива. Два небольших корабля отважились войти в устье Невы - до острова Хиврисаари, где в лесной засеке скрывалась батарея капитана Васильева, - но их облепили галеры и взяли на абордаж. Кровавыми усилиями проход из Ладоги в открытое море был открыт. С востока потянулись бесчисленные обозы, толпы рабочих и колодников. (Петр писал Ромодановскому: "...в людях зело нужда есть, вели по всем городам, приказам и ратушам собрать воров, - слать их сюда".) Тысячи рабочих людей, пришедших за тысячи верст, перевозились на плотах и челнах на правый берег Невы, на остров Койбусаари, где на берегу стояли шалаши и землянки, дымили костры, стучали топоры, визжали пилы. Сюда, на край земли, шли и шли рабочие люди без возврата. Перед Койбусаари - на Неве - на болотистом острове Яннисаари, в сбережение дорого добытого устья всех торговых дорог русской земли, - начали строить крепость в шесть бастионов. ("...Строить их шести начальникам: первый бастион строит бомбардир Петр Алексеев, второй - Меньшиков, третий - князь Трубецкой, четвертый - князь-папа Зотов...") После закладки, - на большом шумстве в землянке у Петра, при заздравных стаканах и пушечной пальбе, крепость придумано было назвать Питербурх. Открытое море отсюда было - подать рукой. Ветер. покрывал его веселой зыбью. На западе, за парусами шведских кораблей, стояли высокие морские облака, - будто дымы другого мира. Смотрели на эти нерусские облака, на водные просторы, на страшные пожары вечерней зари лишь дозорные солдаты на пустынном Котлин-острове. Не хватало хлеба. Из разоренной Ингрии, где начиналась чума, не было подвоза. Ели корни и толкли древесную кору. Петр писал князю-кесарю, прося слать еще людей, - "зело здесь болеют, а многие и померли". Шли и шли обозы, рабочие, колодники... Федька Умойся Грязью, бросая волосы на воспаленный мокрый лоб, бил и бил дубовой кувалдой в сваи...  * КНИГА ТРЕТЬЯ *  Глава первая 1 Скучно стало в Москве. В обеденную пору - в июльский зной - одни бездомные собаки бродили по кривым улицам, опустив хвосты, принюхивая всякую дрянь, которую люди выбрасывали за ненадобностью за ворота. Не было прежней толкотни и крика на площадях, когда у иного почтенного человека полы оторвут, зазывая к палаткам, или вывернут карманы, раньше чем он что-нибудь купит на таком вертячем месте Бывало, еще до зари ото всех ело бод, - арбатских, сухаревских и замоскворецких, - везли полные телеги красного, скобяного и кожевенного товара, - горшки, чашки, плошки, кренделя, решета с ягодой и всякие овощи, несли шесты с лаптями, лотки с пирогами, торопясь, становили телеги и палатки на площадях. Опустели стрелецкие слободы, дворы на них позападали, поросли глухой крапивой. Много народу работало теперь на новозаведенных мануфактурах вместе с колодниками и кабальными. Полотно и сукно оттуда шло прямо в Преображенский приказ. Во всех московских кузницах ковали шпаги, копья, стремена и шпоры. Конопляной веревочки нельзя было купить на Москве, - вся конопля взята в казну. И колокольного звона прежнего уже не было - от светла до светла, - во многих церквах большие колокола сняты и отвезены на Литейный двор, перелиты в пушки. Пономарь от Старого Пимена, когда пропахшие табачищем драгуны сволокли у него с колокольни великий колокол, напился пьян и хотел повеситься на перекладине, а потом, лежа связанный на сундуке, в исступлении ума закричал, что славна была Москва малиновым звоном, а теперь на Москве станет томно. Прежде у каждого боярского двора, у ворот, зубоскалили наглые дворовые холопы в шапках, сбитых на ухо, играли в свайку, метали деньгу или просто - не давали проходу ни конному, ни пешему, - хохот, баловство, хватанье руками. Нынче ворота закрыты наглухо, на широком дворе - тихо, людишки взяты на войну, боярские сыновья и зятья либо в полках унтер-офицерами, либо усланы за море, недоросли отданы в школы - учиться навигации, математике и фортификации, сам боярин сидит без дела у раскрытого окошечка, - рад, что хоть на малое время царь Петр, за отъездом, не неволит его курить табак, скоблить бороду или в белых чулках по колено, в парике из бабьих волос - до пупа - вертеть и дергать ногами. Не весело, томно думается боярину у окошечка... "Все равно маво Мишку математике не научишь, поставлена Москва без математики, жили, слава богу, пятьсот лет без математики - лучше нынешнего; от этой войны само собой ждать нечего, кроме конечного разорения, сколько ни таскай по Москве в золоченых телегах богопротивных Нептунов и Венерок во имя преславной виктории на Неве... Как пить дать, швед побьет наше войско, и еще татары, давно этого дожидаясь, выйдут ордой из Крыма, полезут через Оку... О, хо-хо!" Боярин тянулся толстым пальцем к тарелке с малиной, - осы, проклятые, облепили всю тарелку и подоконник! Лениво перебирая четки из маслиновых косточек - с Афона, - боярин глядел на двор. Запустение! Который год за царскими затеями да забавами и подумать некогда о своем-то... Клети покривились, на погребах дерновые крыши просели, повсюду бурьян безобразный... "И куры, гляди-ко, какие-то голенастые, и утка мелкая нынче, горбатые поросята идут гуськом за свиньей - грязные да тощие. О, хо-хо!.." Умом боярин понимал, что надо бы крикнуть скотницу и птичницу да тут же их под окошком и похлестать лозой, вздев юбки. В такой зной кричать да сердиться - себе дороже. Боярин перевел глаза повыше - за тын, за липы, покрытые бело-желтым цветом и гудящими пчелами. Не так далеко виднелась обветшавшая кремлевская стена, на которой между зубцами росли кусты. И смех и грех, - доцарствовался Петр Алексеевич! Крепостной ров от самых Троицких ворот, где лежали кучи мусора, заболотился совсем, курица перейдет, и вонища же от него!.. И речка Неглинная обмелела, с правой стороны по ней - Лоскутный базар, где прямо с рук торгуют всяким краденым, а по левому берегу под стеной сидят с удочками мальчишки в запачканных рубашках, и никто их оттуда не гонит... В рядах на Красной площади купцы запирают лавки, собрались идти обедать, все равно торговлишка тихая, вешают на дверях пудовые замки. И пономарь прикрыл двери, затряс козлиной бородой на нищих, тоже пошел потихоньку домой - хлебать квас с луком, с вяленой рыбой, потом - посапывать носом в холодок под бузину. И нищие, убогие, всякие уроды сползли с паперти, побрели под полуденным зноем - кто куда... В самом деле, пора бы собирать обедать, а то истома совсем одолела, такая скучища. Боярин всмотрелся, вытянул шею и губы, даже приподнялся с табурета и прикрыл ладонью сверху глаза свои, - по кирпичному мосту, что перекинут от Троицких ворот через Неглинную на Лоскутный базар, ехала, отсвечивая солнцем, стеклянная карета четверней - цугом серых коней, с малиновым гайдуком на выносной. Это царевна Наталья, любимая сестра царя Петра, с таким же беспокойным нравом, как у брата, вышла в поход. Куда же она поехала-то, батюшки? Боярин, сердито отмахиваясь платком от ос, высунулся в окошечко. - Гришутка, - закричал он небольшому пареньку в длинной холщовой рубашке с красными подмышками, мочившему босые ноги в луже около колодца, - беги что есть духу, вот я тебя!.. Увидишь на Тверской золотую карету - беги за ней, не отставая, вернешься - скажешь, куда она поехала... 2 Четверня серых лошадей, с красными султанами под ушами, с медными бляхами и бубенцами на сбруе, тяжелым скоком пронесла карету по широкому лугу и остановилась у старого Измайловского дворца. Его поставил еще царь Алексей Михайлович, любивший всякие затеи у себя в сельце Измайлове, где до сих пор с коровьим стадом паслись ручные лосихи, в ямах сидели медведи, на птичьем дворе ходили павлины, забиравшиеся летом спать на деревья. Не перечесть, сколько на бревенчатом, потемневшем от времени дворце было пестрых и луженых крыш над светлицами, переходами и крыльцами: и крутых, с гребешком, как у ерша, и бочкой, и кокошником. Над ними в полуденной тишине резали воздух злые стрижи. Все окошечки во дворце заперты На крыльце дремал на одной ноге старый петух, - когда подъехала карета, он спохватился, вскрикнул, побежал, и, как на пожар, подо всеми крылечками закричали куры Тогда из подклети открылась низенькая дверца, и высунулся сторож, тоже старый. Увидав карету, он, не торопясь, стал на колени и поклонился лбом в землю. Царевна Наталья, высунув голову из кареты, спросила нетерпеливо: - Где боярышни, дедушка? Дед поднялся, выставил сивую бороду, вытянул губы: - Здравствуй, матушка, здравствуй, красавица царевна Наталья Алексеевна, - и ласково глядел на нее из-под бровей, застилавших ему глаза, - ах ты, богоданная, ах ты, любезная... Где боярышни, спрашиваешь? А боярышни не знаю где, не видал. Наталья выпрыгнула из кареты, стащила с головы тяжелый, жемчужный, рогатый венец, с плеч сбросила парчовый летник, - надевала она старомосковское платье только для выезда, - ближняя боярыня, Василиса Мясная, подхватила вещи в карету. Наталья, высокая, худощавая, быстрая, в легком голландском платье, пошла по лугу к роще. Там - в прохладе - зажмурилась, - до того был силен и сладок дух цветущей липы. - Ау! - крикнула Наталья. Невдалеке, в той стороне, где за ветвями нестерпимо в воде блестело солнце, откликнулся ленивый женский голос. На берегу пруда, близ воды, у песочка, у мостков, стоял пестрый шатер, в тени его на подушках, изнывая, лежали четыре молодые женщины. Они торопливо поднялись навстречу Наталье, разморенные, с развитыми косами. Та, что постарше, низенькая, длинноносая, Анисья Толстая, первая подбежала к ней и всплеснулась, вертя проворными глазами: - Свет наш, Натальюшка, государыня-царевна, ах, ах, туалет заграничный! Ах, ах, божество! Две другие, - сестры Александра Даниловича Меньшикова, недавно взятые приказом Петра из отцовского дома в измайловский дворец под присмотр Анисьи Толстой для обучения политесу и грамоте, - юные девы Марфа и Анна, обе пышные, еще мало обтесанные, приразинули припухшие рты и распахнули ресницы, прозрачно глядя на царевну. Платье на ней было голландское, - красная, тонкой шерсти широкая юбка с тройной золотой каймой по подолу и невиданная узкая душегрейка, - шея, плечи - голые, руки по локоть - голые. Наталья и сама понимала, что только с богиней можно сравнить ее, ну - с Дианой, кругловатое лицо ее, с приподнятым коротким, как у брата, носом, маленькие ушки, ротик, - все было ясное, юное, надменное. - Туалет вчера мне привезли, прислала из Гааги Санька, Александра Ивановна Волкова... Красивой - телу вольно... Конечно - не для большого выхода, а для рощи, для луга, для забав. Наталья поворачивалась, давая себя разглядеть хорошенько. Четвертая молодая женщина стояла поодаль, скромно сложив напереди опущенные руки, улыбаясь свежим, как вишня, лукавым ртом, и глаза у нее были вишневые, легко вспыхивающие, женские. Круглые щеки - румяны от зноя, темные кудрявые волосы - тоже влажные. Наталья, поворачиваясь под ахи и всплески рук, несколько раз взглянула на нее, строптиво выпятила нижнюю губу, - еще не понимала сама: любезна или неприятна ей эта мариенбургская полонянка, взятая в солдатском кафтане из-под телеги в шатер к фельдмаршалу Шереметьеву, выторгованная у него Меньшиковым и покорно - однажды ночью, у горящего очага, за стаканом вина, - отданная им Петру Алексеевичу. Наталья была девственница, не в пример своим единокровным сестрам, родным сестрам заточенной в монастыре правительницы Софьи, царевнам Катьке и Машке, над которыми потешалась вся Москва. Нраву Натальи был пылкий и непримиримый Катьку и Машку она не раз ругивала потаскушками и коровами, разгорячась, и била их по щекам. Старые Теремные обычаи, жаркие скоромные шепоты разных бабок-задворенок она изгнала у себя из дворца. Она и брату, Петру Алексеевичу, выговаривала, когда он одно время, навсегда отослав от себя бесстыжую фаворитку Анну Монс, стал уж очень неразборчив и прост с женщинами. Вначале Наталья думала, что и эта - солдатская полонянка - также ему лишь на полчаса: встряхнется и забудет. Нет, Петр Алексеевич не забыл того вечера у Меньшикова, когда бушевал ветер и Екатерина, взяв свечу, посветила царю в спальне. Для меньшиковской экономки велено было купить небольшой домишко на Арбате, куда Александр Данилович сам отвез ее постелю, узлы и коробья, а через небольшое время оттуда ее перевезли в Измайловский дворец под присмотр Анисьи Толстой. Здесь Катерина жила без печали, всегда веселая, простодушная, свежая, хоть и валялась в свое время под солдатской телегой. Петр Алексеевич часто ей присылал с оказией коротенькие смешливые письма, - то со Свири, где он начал строить флот для Балтийского моря, то из нового города Питербурга, то из Воронежа. Он скучал по ней. Она, разбирая по складам его записочки, только пуще расцветала. У Натальи растравлялось любопытство: чем она все-таки его приворожила? - Хочешь, сошью тебе такой же туалет к приезду государя? - сказала Наталья, строго глядя на Катерину. Та присела, смутясь, выговорила: - Хочу очень... Спасибо... - Робеет она тебя, свет Натальюшка, - зашептала Анисья Толстая, - не пепели ее взором, будь с ней послабже... Я ей - и так и сяк - про твою доброту, она знай свое; "Царевна безгрешная, я - грешная, ее, говорит, доброту ничем не заслужила... Что меня, говорит, государь полюбил - мне и то удивительно, как гром с ясного неба, опомниться не могу..." Да и эти две мои дурищи все к ней лезут с расспросами, - что с ней было да как? Я им настрого про это и думать и говорить заказала. Вот вам, говорю, греческие боги да амуры, про их похождения и думайте и говорите... Нет и нет, въелась в них эта деревенщина - щебетать про все пошлое... С утра до ночи им одно повторяю: были вы рабынями, стали богинями. От зноя растрещались кузнечики в скошенной траве так, что в ушах было сухо. Далеко, на той стороне пруда, черный сосновый бор, казалось, источался вершинами в мареве. Стрекозы сидели на осоке, паучки стояли на бледной воде. Наталья вошла под тень шатра, сбросила душегрейку, окрутила темно-русые косы вокруг головы, расстегнула, уронила юбку, вышла из нее, спустила тонкую рубашку и, совсем как на печатанных голландских листах, которые время от времени вместе с книгами присылались из Дворцового приказа, - не стыдясь наготы, - пошла на мостки. - Купаться всем! - крикнула Наталья, оборачиваясь к шатру и все еще подкручивая косы. Марфа и Анна жеманились, раздеваясь, покуда Анисья Толстая не прикрикнула на них: "Чего приседаете, толстомясые, никто ваши прелести не похитит". Катерина тоже смущалась, замечая, что царевна пристально разглядывает ее. Наталья как будто и брезговала и любовалась ею. Когда Катерина, опустив кудрявую голову, осторожно пошла по скошенной траве, и зной озолотил ее, круглоплечую, тугобедрую, на литую здоровьем и силой, Наталье подумалось, что братец, строя на севере корабли, конечно, должен скучать по этой женщине, ему, наверно, видится сквозь табачный дым, как вот она - красивыми руками поднесет младенца к высокой груди... Наталья выдохнула полную грудь воз духа и, закрыв глаза, бросилась в холодную воду... В этом месте со дна били ключи... Катерина степенно слезла бочком с мостков, окунаясь все смелее, от радости рассмеялась, и тут только Наталья окончательно поняла, что, кажется, готова любить ее. Она подплыла и положила ей руки на смуглые плечи. - Красивая ты, Катерина, я рада, что братец тебя любит. - Спасибо, государыня... - Можешь звать меня Наташей... Она поцеловала Катерину в холодноватую, круглую, мокрую щеку, заглянула в ее вишневые глаза. - Будь умна. Катерина, буду тебе другом... Марфа и Анна, окуная то одну, то другую ногу, все еще боялись и повизгивали на мостках, - Анисья Толстая, рассердясь, силой спихнула обеих пышных дев в воду. Все паучки разбежались, все стрекозы, сорвавшись с осоки, летали, толклись над купающимися богинями. 3 В тени шатра, закрутив мокрые волосы, Наталья пила только что принесенные с погреба ягодные водички, грушевые медки и кисленькие кваски. Кладя в рот маленький кусочек сахарного пряника, говорила: - Обидно видеть наше невежество. Слава богу - мы других народов не глупее, девы наши статны и красивы, как никакие другие, - это все иностранцы говорят, - способны к учению и политесу. Братец который год бьется, - силой тащит людей из теремов, из затхлости... Упираются, да не девки, - отцы с матерями. Братец, уезжая на войну, уж как меня просил. "Наташа, не давай, пожалуйста, им покоя - старозаветным-то бородачам... Досаждай им, если добром не хотят... Засосет нас это болото..." Я бьюсь, я - одна. Спасибо царице Прасковье, в последнее время она мне помогает, - хоть и трудно ей старину ломать - все-таки завела для дочерей новые порядки: по воскресеньям у нее после обедни бывают во французском платье, пьют кофей, слушают музыкальный ящик и говорят о мирском... А вот у меня в Кремле осенью будет новинка, так новинка. - Что же за новинка будет у тебя, свет наш? - спросила Анисья Толстая, вытирая сладкие губы. - Новинка будет изрядная... Тиатр... Не совсем, конечно, как при французском дворе... Там, в Версале, во всем свете преславные актеры, и танцоры, и живописцы, и музыканты... А здесь - я одна, я и трагедии перекладывай с французского на русский, я и сочиняй - чего недостает, я и с комедиантами возись... Когда Наталья выговорила "тиатр", обе девы Меньшиковы, и Анисья Толстая, и Катерина, слушавшая ее, впившись темным взором, переглянулись, всплеснули руками... - Для начала, чтобы не очень напугать, будет представлено "Пещное действо", с пением виршей... А к новому году, когда государь приедет на праздники и из Питербурга съедутся, представим "Нравоучительное действо о распутном сластолюбце Дон-Жуане, или как его земля поглотила..." Уж я велю в тиатре бывать всем, упираться начнут - драгунов буду посылать за публикой... Жалко, нет в Москве Александры Ивановны Волковой, - она бы очень помогла... Вот она, к примеру, из черной мужицкой семьи, отец ее лычком подпоясывался, сама грамоте начала учиться, когда уж замуж вышла... Говорит бойко на трех языках, сочиняет вирши, сейчас она в Гааге при нашем после Андрее Артамоновиче Матвееве. Кавалеры из-за нее на шпагах бьются, и есть убитые... И она собирается в Париж, ко двору Людовика Четырнадцатого - блистать... Понятна вам ученья польза? Анисья Толстая тут же ткнула жесткой щепотью под бок Марфу и Анну. - Дождались вопроса? А вот приедет государь, да - случится ему - подведет к тебе или к тебе галантного кавалера, а сам будет слушать, как ты станешь срамиться... - Оставь их, Анисья, жарко, - сказала Наталья, - ну, прощайте. Мне еще в Немецкую слободу нужно заехать. Опять жалобы на сестриц. Боюсь, до государя дойдет. Хочу с ними поговорить крутенько. 4 Царевны Екатерина и Марья уже давно, - по заключении Софьи в Новодевичий монастырь, - выселены были из Кремля - с глаз долой - на Покровку. Дворцовый приказ выдавал им кормление и всякое удовольствие, платил жалованье их певчим, конюхам и всем дворовым людям, но денег на руки царевнам не давал, во-первых, было незачем, к тому же и опасно, зная их дурость. Катьке было под сорок, Машка на год моложе. Вся Москва знала, что они на Покровке бесятся с жиру. Встают поздно, полдня нечесанные сидят у окошечек да зевают до слез. А как смеркнется - к ним в горницу приходят певчие с домрами и дудками; царевны, нарумянившись, как яблоки, подведя сажей брови, разнаряженные, слушают песни, пьют сладкие наливки и скачут, пляшут до поздней ночи так, что старый бревенчатый дом весь трясется. С певчими будто бы царевны живут, и рожают от них ребят, и отдают тех ребят в город Кимры на воспитание. Певчие эти до того избаловались, - в будни ходят в малиновых шелковых рубашках, в куньих высоких шапках и в сафьяновых сапогах, постоянно вымогают у царевен деньги и пропивают их в кружале у Покровских ворот. Царевны, чтобы достать денег, посылают на Лоскутный базар бабу-кимрянку, Домну Вахрамееву, которая живет у них в чулане, под лестницей, и баба продает всякое их ношеное платье; но этих денег им мало, и царевна Екатерина мечтает найти клады, для этого она велит Домне Вахрамеевой видеть сны про клады. Домна такие сны видит, и царевна надеется быть с деньгами. Наталья давно собиралась поговорить с сестрами крутенько, но было недосуг, - либо проливной дождь с громом, либо что-нибудь другое мешало. Вчера ей рассказали про их новые похождения: царевны повадились ездить в Немецкую слободу. Отправились в открытой карете на двор к голландскому посланнику; покуда он, удивясь, надевал парик, и кафтан, и шпагу, Катька и Машка, сидя у него в горнице на стульях, шептались и пересмеивались. Когда он стал им кланяться, как полагается перед высокими особами - метя пол шляпой, они ответить не сумели, только приподняли зады над стульями и опять плюхнулись, и тут же спросили: "Где живет здесь немка-сахарница, которая продает сахар и конфеты?" - за этим они-де и заехали к нему. Голландский посланник любезно проводил царевен к сахарнице, до самой ее лавки. Там они, хватаясь руками за то и за это, выбрали сахару, конфет, пирожков, марципановых яблочек и яичек - на девять рублей. Марья сказала: - Скорее несите это в карету. Сахарница ответила: - Без денег не отнесу. Царевны сердито пошептались и сказали ей: - Заверни да запечатай, мы после пришлем. От сахарницы они, совсем потеряв стыд, поехали к бывшей фаворитке, Анне Монс, которая жила все в том же доме, построенном для нее Петром Алексеевичем. К ней не сразу пустили, пришлось долго стучать, и выли цепные кобели. Бывшая фаворитка приняла их в постели, должно быть, нарочно улеглась. Они ей сказали: - Здравствуй на много лет, любезная Анна Ивановна, мы знаем, что ты даешь деньги в рост, дай нам хоть сто рублей, а хотелось бы двести. Монсиха ответила со всей жесточью: - Без заклада не дам. Екатерина даже заплакала: - Лихо нам, закладу нет, думали так выпросить. И царевны пошли с фавориткиного двора прочь. В ту пору захотелось им кушать. Они велели карете остановиться у одного дома, где им было видно через открытые окошки, как веселятся гости, - там жена сержанта Данилы Юдина, бывшего в ту пору в Ливонии, на войне, родила двойню, и у нее крестили. Царевны вошли в дом и напросились кушать, и им был оказан почет. Часа через три, когда они отъехали от сержантовой жены, шедший по дороге" аглицкий купец Вильям Пиль узнал их в карете, они остановились и спросили его, - не хочет ли он угостить их обедом? Вильям Пиль подбросил вверх шляпу и сказал весело: "Со всем отменным удовольствием". Царевны поехали к нему, кушали и пили аглицкую водку и пиво. А за час до вечера, отъехав от Пиля, стали кататься по слободе, заглядывая в освещенные окошки. Екатерина желала еще куда-нибудь напроситься поужинать, а Марья ее удерживала. Так они прохлаждались дотемна. 5 Карета Натальи вскачь неслась по Немецкой слободе мимо деревянных домиков, искусно выкрашенных под кирпич, приземистых, длинных купеческих амбаров с воротами, окованными железом, мимо забавно подстриженных деревцев в палисадниках: повсюду - поперек к улице - висели размалеванные вывески, в лавочках распахнуты двери, увешанные всяким товаром. Наталья сидела, поджав губы, ни на кого не глядя, как кукла, - в рогатом венце, в накинутом на плечи летнике. Ей кланялись толстяки, в подтяжках и вязаных колпаках; степенные женщины в соломенных шляпах указывали детям на ее карету; с дороги отскакивал какой-нибудь щеголь в растопыренном на боках кафтане и прикрывался шляпой от пыли: Наталья чуть не плакала от стыда, хорошо понимая, как Машка и Катька насмешили всю слободу и все, конечно, - голландки, швейцарки, англичанки, немки, - судачат про то, что у царя Петра сестры - варварки, голодные попрошайки. Открытую карету сестер она увидела в кривом переулке около полосатых - красных с желтым - ворот двора прусского посланника Кейзерлинга, про которого говорили, что он хочет жениться на Анне Монс и только все еще побаивается Петра Алексеевича. Наталья застучала перстнями в переднее стекло, кучер обернул смоляную бороду, надрывающе закричал: "Тпрррру, голуби!" Серые лошади остановились, тяжело поводя боками. Наталья сказала ближней боярыне: - Ступай, Василиса Матвеевна, скажи немецкому посланнику, что, мол, Екатерина Алексеевна и Марья Алексеевна мне весьма надобны... Да им не давай куска проглотить, уводи хоть силой!.. Василиса Мясная, тихо охая, полезла из кареты. Наталья откинулась, стала ждать, хрустя пальцами. Скоро с крыльца сбежал посланник Кейзерлинг, худенький, маленький, с телячьими ресницами; прижимая наспех схваченную шляпу и трость к груди, кланялся на каждой ступеньке, вывертывая ноги в красных чулках, умильно вытягивал острый носик, молил царевну пожаловать зайти к нему, испить холодного пива. - Недосуг! - жестко ответила Наталья. - Да и не стану я у тебя пиво пить... Стыдными делами занимаешься, батюшка... (И не давая ему раскрыть рта.) Ступай, ступай, вышли мне царевен поскорее... Екатерина Алексеевна и Марья Алексеевна вышли на