конец из дома, как две
копны - в широких платьях с подхватами и оборками, круглые лица у обеих -
испуганные, глупые, нарумяненные, вместо своих волос - вороные, высоко
искрученные парики, увешанные бусами (Наталья даже застонала сквозь зубы).
Царевны жмурили на солнце заплывшие глаза, позади боярыня Мясная шипела:
"Не срамитесь вы, скорее садитесь к ней в карету". Кейзерлинг с поклонами
открыл дверцу. Царевны, забыв и проститься с ним, полезли и едва
уместились на скамейке, напротив Натальи. Карета, пыля красными колесами и
поваливаясь на стороны, помчалась через пустырь на Покровку.
Всю дорогу Наталья молчала, царевны удивленно обмахивались платочками.
И только войдя к ним наверх в горницу и приказав запереть двери, Наталья
высказалась:
- Вы что же, бесстыжие, с ума совсем попятились или в монастырское
заточение захотели? Мало вам славы по Москве? Понадобилось вам еще передо
всем светом срамиться! Да кто вас научил к посланникам ездить? В зеркало
поглядитесь, - от сытости щеки лопаются, еще им голландских да немецких
разносолов захотелось! Да как у вас ума хватило пойти кланяться в двухстах
рублях к скверной женке Анне Монсовой? Она-то довольна, что выгнала вас,
попрошаек. - Кейзерлинг об этом непременно письмо настрочит прусскому
королю, а король по всей Европе растрезвонит! Сахарницу хотели обворовать,
- хотели, не отпирайтесь! Хорошо она догадалась, вам без денег не отдала.
Господи, да что же теперь государь-то скажет? Как ему теперь поступить с
вами, коровищами? Остричь, да на реку на Печору, в Пустозерск...
Не снимая венца и летника, Наталья ходила по горнице, сжимая в волнении
руки, меча горящие взоры на Катьку и Машку, - они сначала стояли, потом,
не владея ногами, сели: носы у них покраснели, толстые лица тряслись,
надувались воплем, но голоса подавать им было страшно.
- Государь сверх сил из пучины нас тянет, - говорила Наталья. -
Недоспит, недоест, сам доски пилит, сам гвозди вбивает, под пулями, ядрами
ходит, только чтоб из нас людей сделать... Враги его того и ждут -
обесславить да погубить. А эти! Да ни один лютый враг того не догадается,
что вы сделали... Да никогда я не поверю, я дознаюсь - кто вас надоумил в
Немецкую слободу ездить... Вы - девки старые, неповоротливые...
Тут Катька и Машка, распустив вспухшие губы, залились слезами.
- Никто нас не надоумил, - провыла Катька, - провалиться нам сквозь
землю...
Наталья ей крикнула:
- Врешь! А кто вам про сахарницу рассказал? А кто сказал, что Монсиха
дает деньги в рост?..
Марья также провыла:
- Сказала нам про это баба-кимрянка, Домна Вахрамеева. Она эту
сахарницу во сне видела, мы ей верим, нам марципану захотелось...
Наталья кинулась, распахнула дверь, - за ней отскочил старичок -
комнатный шалун в женском платье, попятились бабки-задворенки,
бабки-уродки, бабки-шутихи с набитыми репьями в волосах. Наталья схватила
за руку опрятную мягкую женщину в черном платке.
- Ты - баба-кимрянка?
Женщина молча махнула всем туловищем истовый поклон:
- Государыня-царевна, точно, я из Кимр, скудная вдова Домна
Вахрамеева...
- Ты царевен подговаривала ездить в Немецкую слободу? Отвечай...
Белое лицо Вахрамеевой задрожало, длинные губы перекривились:
- Я - женка порченая, государыня моя, говорю нелепые слова в ума
исступлении, благодетельницы-царевны моими глупыми словами тешатся, а мне
то и радость... По ночам сны вижу несказанные. А уж верят ли моим снам
благодетельницы-царевны, нет ли - того не ведаю... В Немецкой слободе
отродясь не бывала, никакой сахарницы и в глаза не видала. - Опять махнув
Наталье поклон, вдова Вахрамеева стала, сложа руки на животе под платком,
закаменела, - хоть огнем пытай...
Наталья мрачно взглянула на сестер, - Катька и Машка только негромко
охали, маясь от жары. В дверь просунулся старичок-шалун с одними ноздрями
вместо носа, - усы, бороденка взъерошены, губы выворочены.
- Ай рассмешить надо? - Марья досадливо махнула на него платком. Но уже
с десяток рук вцепились с той стороны в дверь, и шутихи, уродки в
лохмотьях, простоволосые, иные в дурацких сарафанах, в лубяных кокошниках,
толкая старичка-шалуна, ввалились в горницу. Проворные, бесстыжие, начали
сигать, вскрикивать, драться между собой, таскаясь за волосы, хлеща по
щекам. Старичок-шалун влез верхом на горбатую бабку, выставив лапти из-под
лоскутной юбки, закричал гнусаво: "А вот немец на немке верхом поехал пиво
пить..." В сенях подоспевшие певчие с присвистом грянули плясовую. Домна
Вахрамеева отошла и стала за печку, опустив платок на брови.
В досаде, в гневе Наталья затопала красными башмачками, - "прочь!" -
закричала на эту кувыркающуюся рвань и дрянь, - "прочь!" Но дурки и шутихи
только громче завизжали. Что она могла сделать одна с этой бесовской
толщей! Вся Москва полна ею, в каждом доме боярском, вокруг каждой паперти
крутился этот мрак кромешный... Наталья брезгливо подобрала подол, -
поняла, что на том и кончился ее разговор с сестрами. И уйти было бы глупо
сейчас. - Катька с Машкой, высунувшись в окошки, так-то бы посмеялись
вслед ее карете...
Вдруг, среди шума и возни, послышался на дворе конский топот и грохот
колес. Певчие в сенях замолкли. Старичок-шалун крикнул, оскаля зубы:
"Разбегайся!" - дурки и шутихи, как крысы, кинулись в двери. В доме сразу
будто все умерло. Деревянная лестница начала скрипеть под грузными шагами.
В светлицу, отдуваясь, вошел тучный человек, держа в руке посох,
кованный серебром, и шапку. Одет он был по-старомосковски в длинный - до
полу - клюквенный просторный армяк; широкое смуглое лицо обрито, черные
усы закручены по-польски, светловатые - со слезой - глаза выпучены, как у
рака. Он молча поклонился - шапкой до полу - Наталье Алексеевне, тяжело
повернулся и так же поклонился царевнам Катерине и Марье, задохнувшимся от
страха. Потом сел на скамью, положив около себя шапку и посох.
- Ух, - сказал он, - ну вот, я и пришел. - Вытащил из-за пазухи цветной
большой платок, вытер лицо, шею, мокрые волосы, начесанные на лоб.
Это был самый страшный на Москве человек - князь-кесарь Федор Юрьевич
Ромодановский.
- Слышали мы, слышали, - неладные здесь дела начались. Ай, ай, ай! -
Сунув платок за пазуху армяка, князь-кесарь перекатил глаза на царевен
Катерину и Марью. - Марципану захотелось? Так, так, так... А глупость-то
хуже воровства... Шум вышел большой. - Он повернул, как идол, широкое лицо
к Наталье. - За деньгами их посылали в Немецкую слободу, - вот что.
Значит, у кого-то в деньгах нужда. Ты уж на меня не гневайся, - придется
около дома сестриц твоих караул поставить. В чулане у них живет
баба-кимрянка и носит тайно еду в горшочке на пустырь за огородом, в
брошенную баньку. В той баньке живет беглый распоп Гришка... (Тут Катерина
и Марья побелели, схватились за щеки.) Который распоп Гришка варит будто
бы в баньке любовное зелье, и зелье от зачатия, и чтобы плод сбрасывать.
Ладно. Нам известно, что распоп Гришка, кроме того, в баньке пишет
подметные воровские письма, и по ночам ходит в Немецкую слободу на дворы к
некоторым посланникам, и заходит к женщине-черноряске, которая,
черноряска, бывает в Новодевичьем монастыре, моет там полы, и моет пол в
келье у бывшей правительницы Софьи Алексеевны... (Князь-кесарь говорил
негромко, медленно, в светлице никто не дышал.) Так я здесь останусь
небольшое время, любезная Наталья Алексеевна, а ты уж не марайся в эти
дела, ступай домой по вечерней прохладе...
Глава вторая
1
За столом сидели три брата Бровкины - Алексей, Яков и Гаврила. Случай
был редкий по теперешним временам, чтобы так свидеться, душевно поговорить
за чаркой вина. Нынче все - спех, все - недосуг, сегодня ты здесь, завтра
уже мчишься за тысячу верст в санях, закопавшись в сено под тулупом...
Оказалось, что людей мало, людей не хватает.
Яков приехал из Воронежа, Гаврила - из Москвы. Обоим было указано
ставить на левом берегу Невы, повыше устья Фонтанки, амбары, или
цейхгаузы, у воды - причалы, на воде - боны и крепить весь берег сваями -
в ожидании первых кораблей балтийского флота, который со всем поспешением
строился близ Лодейного Поля на Свири. Туда в прошлом году ездил Александр
Данилович Меньшиков, велел валить мачтовый лес и как раз на святую неделю
заложил первую верфь. Туда привезены были знаменитые плотники из
Олонецкого уезда и кузнецы из Устюжины Железопольской. Молодые
мастера-навигаторы, научившиеся этим делам в Амстердаме, старые мастера из
Воронежа и Архангельска, славные мастера из Голландии и Англии строили на
Свири двадцатипушечные фрегаты, шнявы, галиоты, бригантины, буера, галеры
и шмаки. Петр Алексеевич прискакал туда же еще по санному пути, и скоро
ожидали его здесь, в Питербурге.
Алексей, без кафтана, в одной рубашке голландского полотна, свежей по
случаю воскресенья, подвернув кружевные манжеты, крошил ножом солонину на
дощечке. Перед братьями стояла глиняная чашка с горячими щами, штоф с
водкой, три оловянных стаканчика, перед каждым лежал ломоть ржаного
черствого хлеба.
- Шти с солониной в Москве не диковинка, - говорил братьям Алексей,
румяный, чисто выбритый, со светлыми подкрученными усами и остриженной
головой (парик его висел на стене, на деревянном гвозде), - здесь только
по праздникам солонинкой скоромимся. А капуста квашеная - у Александра
Даниловича на погребе, у Брюса, да - пожалуй - у меня и - только... И то
ведь оттого, что летось догадались - сами на огороде посадили. Трудно,
трудно живем. И дорого все, и достать нечего.
Алексей бросил с доски накрошенную солонину в чашку со щами, налил по
чарке. Братья, поклонясь друг другу, вздохнув, выпили и степенно принялись
хлебать.
- Ехать сюда боятся, женок здесь, почитай что, совсем нет, живем, как в
пустыне, ей-ей... Зимой еще - туда-сюда - бураны преужасные, тьма, да и
дел этой зимой было много... А вот, как сегодня, завернет весенний ветер,
- и лезет в голову неудобь сказуемое... А ведь здесь с тебя, брат,
спрашивают строго...
Яков, разгрызая хрящ, сказал:
- Да, места у вас невеселые.
Яков, не в пример братьям, за собой не смотрел, - коричневый кафтан на
нем был в пятнах, пуговицы оторваны, черный галстук засален на волосатой
шее, весь пропах табаком-канупером. Волосы носил свои - до плеч - плохо
чесанные.
- Что ты, брат, - ответил Алексей, - места у нас даже очень веселые:
пониже, по взморью, и в стороне, где Дудергофская мыза. Травы - по пояс,
рощи березовые - шапка валится, и рожь, и всякая овощь родится, и ягода...
В самом невском устье, конечно, - топь, дичь. Но государь почему-то именно
тут облюбовал город. Место военное, удобное. Одна беда - швед очень
беспокоит. В прошлом году так он на нас навалился от Сестры-реки и флотом
с моря, - душа у нас в носе была. Но отбили. Теперь-то уж он с моря не
сунется. В январе около Котлина острова опустили мы под лед ряжи с камнями
и всю зиму возили и сыпали камень. Реке еще не вскрыться - будет готов
круглый бастион о пятидесяти пушек. Петр Алексеевич к тому чертежи прислал
из Воронежа и саморучную модель и велел назвать бастион - Кроншлотом.
- Как же, дело известное, - сказал Яков, - об этой модели с Петром
Алексеевичем мы поспорили. Я говорю: бастион низок, в волну будет душки
заливать, надо его возвысить на двадцать вершков. Он меня и погладил
дубинкой. Утрась позвал: "Ты, говорит, Яков, прав, а я не прав". И,
значит, мне подносит чарку и крендель. Помирились. Вот эту трубку подарил.
Яков вытащил из набитого всякой чепухой кармана обгорелую трубочку_с
вишневым, изгрызанным на конце чубуком. Набил и, сопя, стал высекать искру
на трут. Младший, Гаврила, ростом выше братьев и крепче всеми членами, с
юношескими щеками, с темными усиками, большеглазый, похожий на сестру
Саньку, начал вдруг трясти ложку со щами и сказал - ни к селу, ни к
городу:
- Алеша, ведь я таракана поймал.
- Что ты, глупый, это уголек. - Алексей взял у него черненькое с ложки
и бросил на стол. Гаврила закинул голову и рассмеялся, открывая напоказ
сахарные зубы.
- Ни дать ни взять покойная маманя. Бывало, батя ложку бросит:
"Безобразие, говорит, таракан". А маманя: "Уголек, родимый". И смех и
грех. Ты, Алеша, постарше был, а Яков помнит, как мы на печке без штанов
всю зиму жили. Санька нам страшные сказки рассказывала. Да, было...
Братья положили ложки, облокотились, на минуту задумались, будто
повеяло на-каждого издалека печалью. Алексей налил в стаканчики, и опять
пошел неспешный разговор. Алексей стал жаловаться: наблюдал он за работами
в крепости, где пилили доски для строящегося собора Петра и Павла, - не
хватало пил и топоров, все труднее было доставать хлеб, пшено и соль для
рабочих; от бескормицы падали лошади, на которых по зимнему пути возили
камень и лес с финского берега. Сейчас на санях уж не проедешь, телеги
нужны, - колес нет...
Потом, налив по стаканчику, братья начали перебирать европейский
политик. Удивлялись и осуждали. Кажется, просвещенные государства, -
трудились бы да торговали честно. Так - нет. Французский король воюет на
суше и на море с англичанами, голландцами и императором, и конца этой
войне не видно; турки, не поделив Средиземного моря с Венецией и Испанией,
жгут друг у друга флоты; один Фридрих, прусский король, покуда сидит
смирно да вертит носом, принюхивая - где можно легче урвать; Саксония,
Силезия и Польша с Литвой из края в край пылают войной и междоусобицей; в
позапрошлом месяце король Карл велел полякам избрать нового короля, и
теперь в Польше стало два короля - Август Саксонский и Станислав
Лещинский, - польские паны одни стали за Августа, другие - за Станислава,
горячатся, рубятся саблями на сеймиках, ополчась шляхтой, жгут друг у
друга деревеньки и поместья, а король Карл бродит с войсками по Польше,
кормится, грабит, разоряет города и грозит, когда пригнет всю Польшу,
повернуть на царя Петра и сжечь Москву, запустошить русское государство;
тогда он провозгласит себя новым Александром Македонским. Можно сказать:
весь мир сошел с ума...
Со звоном вдруг упала большая сосулька за глубоким - в мазаной стене -
окошечком в четыре стеклышка. Братья обернулись и увидели бездонное, синее
- какое бывает только здесь на взморье - влажное небо. услышали частую
капель с крыши и воробьиное хлопотанье на голом кусте. Тогда они
заговорили о насущном.
- Вот нас три брата, - проговорил Алексей задумчиво, - три горьких
бобыля. Рубашки у меня денщик стирает и пуговицу пришьет, когда надо, а
все не то... Не женская рука... Да и не в том дело, бог с ними, с
рубашками... Хочется, чтобы она меня у окошка ждала, на улицу глядела. А
ведь придешь усталый, озябший, упадешь на жесткую постель, носом в
подушку, как пес, один на свете... А где ее найти?..
- Вот то-то - где? - сказал Яков, положив локти на стол, и выпустил из
трубки три клуба дыма один за другим. - Я, брат, отпетый. На дуре
какой-нибудь неграмотной не женюсь, мне с такой разговаривать не о чем. А
с белыми ручками боярышня, которую вертишь на ассамблее да ей кумплименты
говоришь по приказу Петра Алексеевича, сама за меня не пойдет... Вот и
пробавляюсь кое-чем, когда нуждишка-то... Скверно это, конечно, грязь. Да
мне одна математика дороже всех баб на свете...
Алексей - ему - тихо:
- Одно другому не помеха...
- Стало быть, помеха, если я говорю. Вон - на кусту воробей, другого
занятия ему нет, - прыгай через воробьиху... А бог человека создал, чтобы
тот думал. - Яков взглянул на меньшого и захрипел трубкой. - Разве вот
Гаврюшка-то наш проворен по этой части.
От самой шеи все лицо Гаврилы залилось румянцем; он усмехнулся
медленно, глаза подернулись влагой, не знал - в смущении - куда их
отвести.
Яков пхнул его локтем:
- Рассказывай. Я люблю эти разговоры-то.
- Да ну вас, право... И нечего рассказывать... Молодой я еще... - Но
Яков, а за ним Алексей привязались: "Свои же, дурень, чего заробел..."
Гаврила долго упирался, потом начал вздыхать, и вот что под конец он
рассказал братьям.
Перед самым рождеством, под вечер, прибежал на двор Ивана Артемича
дворцовый скороход и сказал, что-де "Гавриле Иванову Бровкину ведено
тотчас быть во дворце". Гаврила вначале заупрямился, - хотя был молод, но
- персона, у царя на виду, к тому же он обводил китайской тушью
законченный чертеж двухпалубного корабля для воронежской верфи и хотел
этот чертеж показать своим ученикам в Навигационной школе, что в Сухаревой
башне, где по приказу Петра Алексеевича преподавал дворянским недорослям
корабельное искусство. Иван Артемич строго выговорил сыну: "Надевай,
Гаврюшка, французский кафтан, ступай, куда тебе приказано, с такими делами
не шутят".
Гаврила надел шелковый белый кафтан, перепоясался шарфом, выпустил
кружева из-за подбородка, надушил мускусом вороной парик, накинул плащ,
длиной до шпор, и на отцовской тройке, которой завидовала вся Москва,
поехал в Кремль.
Скороход провел его узенькими лестницами, темными переходами наверх в
старинные каменные терема, уцелевшие от большого пожара. Там все покои
были низенькие, сводчатые, расписанные всякими травами-цветами по
золотому, по алому, по зеленому полю; пахло воском, старым ладаном, было
жарко от изразцовых печей, где на каждой лежанке дремал ленивый ангорский
кот, за слюдяными дверцами поставцов поблескивали ендовы и кувшины, из
которых, может быть, пивал Иван Грозный, но нынче их уже не употребляли.
Гаврила со всем презрением к этой старине бил шпорами по резным каменным
плитам. В последней двери нагнулся, шагнул, и его, как жаром, охватила
прелесть.
Под тускло-золотым сводом стоял на крылатых грифонах стол, на нем
горели свечи, перед ними, положив голые локти на разбросанные листы,
сидела молодая женщина в наброшенной на обнаженные плечи меховой
душегрейке; мягкий свет лился на ее нежное кругловатое лицо; она писала;
бросила лебединое перо, поднесла руку с перстнями к русой голове,
поправляя окрученную толстую косу, и подняла на Гаврилу бархатные глаза.
Это была царевна Наталья Алексеевна.
Гаврила не стал валиться в ноги, как бы, кажется, полагалось ему
варварским обычаем, но по всему французскому политесу ударил перед собой
левой ногой и низко помахал шляпой, закрываясь куделями вороного парика.
Царевна улыбнулась ему уголками маленького рта, вышла из-за стола,
приподняла с боков широкую жемчужного атласа юбку и присела низко.
"Ты - Гаврила, сын Ивана Артемича? - спросила царевна, глядя на него
блестящими от свечей глазами снизу вверх, так как был он высок - едва не
под самый свод париком. - Здравствуй. Садись. Твоя сестра, Александра
Ивановна, прислала мне письмо из Гааги, она пишет, что ты для моих дел
можешь быть весьма полезен. Ты в Париже был? Театры в Париже видел?"
Гавриле пришлось рассказывать про то, как в позапрошлом году он с двумя
навигаторами на масленицу ездил из Гааги в Париж и какие там видел чудеса
- театры и уличные карнавалы. Наталья Алексеевна хотела все знать
подробно, нетерпеливо постукивала каблучком, когда он мялся - не мог
толково объяснить; в восхищении близко придвигалась, глядя расширенными
зрачками, даже приоткрывала рот, дивясь французским обычаям.
"Вот, - говорила, - не сидят же люди, как бирюки, по своим дворам,
умеют веселиться и других веселить, и на улицах пляшут, и комедии слушают
охотно... Такое и у нас нужно завести. Ты инженер, говорят? Тебе-то я и
велю перестроить одну палату, - ее присмотрела под театр. Возьми свечу,
пойдем..."
Гаврила взял тяжелый подсвечник с горящей свечой; Наталья Алексеевна
летучей походкой, шурша платьем, пошла впереди него через сводчатые
палаты, где на горячих лежанках просыпались, выгибали спины ангорские коты
и снова ложились нежась; где со сводов - то там, то там - черствые лики
царей московских непримиримо сурово глядели вслед царевне Наталье,
увлекающей в тартарары и себя, и этого юношу в рогатом, как у черта,
парике, и всю заветную старину московскую.
На крутой, узкой лестнице, спускающейся в тьму, Наталья Алексеевна
заробела, просунула голую руку под локоть Гавриле; он ощутил теплоту ее
плеча, запах волос, меха ее душегрейки; она выставляла из-под подола юбки
сафьяновый башмачок с тупым носиком, нагибаясь в темноту - спускалась все
осторожнее; Гаврилу начало мелко знобить внутри, и голос стал глухой;
когда сошли вниз, она быстро, внимательно взглянула ему в глаза.
"Отвори вот эту дверь", - сказала, указывая на низенькую дверцу, обитую
изъеденным молью сукном. Наталья Алексеевна первая шагнула через высокий
порог туда - в теплую темноту, где пахло мышами и пылью. Высоко подняв
свечу, Гаврила увидел большую сводчатую палату о четырех приземистых
столпах. Здесь в давние времена была столовая изба, где смиренный царь
Михаил Федорович обедал с Земским Собором. Росписи на сводах и столпах
облупились, дощатые полы скрипели. В глубине на гвоздях висели мочальные
парики, бумажные мантии и другое комедиантское отрепье, в углу свалены
жестяные короны и латы, скипетры, деревянные мечи, сломанные стулья - все,
что осталось от недавно упраздненного - по причине дурости и великой
непристойности - немецкого театра Иоганна Куншта, бывшего на Красной
площади.
"Здесь будет мой театр, - сказала Наталья, - с этой стороны поставишь
для комедиантов помост с занавесом, и плошками, а здесь - для
смотрельщиков - скамьи. Своды надо расписать нарядно, чтобы уж забава была
- тай забава..."
Тем же порядком Гаврила провел царевну Наталью наверх, и она его
отпустила, - пожаловав поцеловать ручку. Он вернулся домой за полночь и,
как был в парике и кафтане, повалился на постель и глядел в потолок, будто
при неясном свете оплывшей свечи все еще виделись ему кругловатое лицо с
бархатно-пристальными глазами, маленький рот, произносивший слова, нежные
плечи, полуприкрытые пахучим мехом, и все шумели, улетая перед ним в
горячую темноту, тяжелые складки жемчужной юбки...
На другой вечер царевна Наталья опять велела ему быть у себя и прочла
"Пещное действо" - свою не оконченную еще комедию о трех отроках в
огненной пещи. Гаврила допоздна слушал, как она выговаривала, помахивая
лебединым пером, складные вирши, и казалось ему, - не один ли он из трех
отроков, готовый неистово голосить от счастья, стоя наг в огненной пещи...
За перестройку старой палаты он взялся со всей горячностью, хотя сразу
же подьячие Дворцового приказа начали чинить ему преткновения и всякую
приказную волокиту из-за лесу, известки, гвоздей и прочего. Иван Артемич
помалкивал, хотя и видел, что Гаврила забросил чертежи и не ездит в
Навигационную школу, за обедом, не прикасаясь к ложке, уставляется глупыми
глазами в пустое место, и ночью, когда люди спят, сжигает целую свечу
ценой в алтын. Только раз Иван Артемич, вертя пальцами за спиной, пожевав
губами, выговорил сыну: "Одно скажу, одно, Гаврюшка, - близко огня ходишь,
поостерегись..."
Великим постом из Воронежа через Москву на Свирь промчался царь Петр и
приказал Гавриле ехать с братом Яковом в Питербурх - строить гавань. На
том и окончились его дела с театром... На том Гаврила и окончил свой
рассказ. Вылез из-за стола, расстегнул множество пуговичек на голландской
куртке, раскинул ее на груди и, засунув руки в широкие, как пузыри,
короткие штаны, зашагал по мазаной избушке - от двери до окна.
Алексей сказал:
- И забыть ее не можешь?
- Нет... И не хочу такое забывать, хоть мне плахой грози...
Яков сказал, стуча по столу ногтями:
- Это маманя сердцем-то нас неистовым наградила... И Санька такая же...
Тут ничего не поделаешь, - сию болезнь лечить нечем. Давайте, братки,
нальем и выпьем - память родительницы нашей, Авдотьи Евдокимовны...
В это время в сенях, околачивая грязь, застучали, сапогами, шпорами,
рванули дверь, и вошел в черном плаще, закиданном грязью, в черной шляпе с
серебряным галуном бомбардир-поручик Преображенского полку,
генерал-губернатор Ингрии, Карелии и Эстляндии, губернатор Шлиссельбурга
Александр Данилович Меньшиков.
2
- Батюшки, накурили, как в берлоге! Да сидите, сидите, будьте без
чинов. Здорово! - грубо-весело сказал Александр Данилович. - На реку, что
ли, сходим? А? - И он, сбросив плащ, стащив шляпу вместе с огромным
париком, присел к столу, доглядел на валяющиеся обглоданные мослы,
заглянул в пустую чашку. - Со скуки рано пообедал, спать лег на часок, а -
просыпаюсь - в доме нет никого, ни гостей, ни челяди. Бросили
генерал-губернатора... Мог я во сне умереть, и никто бы не знал. - Он
глазом мигнул Алексею. - Господин подполковник, перцовочки поднеси да
расстарайся капустки, - голова что-то болит... Ну, а у вас как дела,
братья-корабельщики? Надо, надо поторапливаться. Завтра схожу, посмотрю.
Алексей принес из сеней капусту и штоф. Александр Данилович, отставляя
холеный мизинец с большим бриллиантовым перстнем, осторожно налил одному
себе, захватил с тарелки щепоть капусты с ледком, прищурясь, вытянул из
чарки и, раскрыв глаза, начал хрустко жевать капусту.
- Хуже нет воскресенья, так я скучаю по воскресеньям, ужас. Или весна,
что ли, здешняя такая вредная?.. Все тело разломило и тянет... Баб нет, -
вот причина!.. Вот тебе и завоеватели! Довоевались! Построили городок, -
баб нет! Ей-богу, отпрошусь у Петра Алексеевича, не надо и не надо мне
генерал-губернаторства... Лучше я в Москве в рядах буду чем-нибудь
торговать, перебиваться... Да девки-то какие в Москве! Венусы! Глаза
лукавые, щеки горячие, сами нежные да смешливые... Ну, пойдемте, пойдемте
на реку, здесь что-то душно...
Александр Данилович не мог долго сидеть на одном месте, времени ему
никогда не хватало, как и всем, кто работал с царем Петром; говорил он
одно, сам думал другое и разное. Приспособиться к нему было очень трудно,
и человек он был опасный. Опять - натащил парик и шляпу, накинул плащ на
собольих пупках и вышел из мазанки вместе с братьями Бровкиными. Сразу в
лицо задул сильный, сырой весенний ветер. По всему Фомину острову, как
называли его в старину, - а теперь Питербурхской стороной, - шумели сосны
так мягко и могуче, будто из бездны бездн голубого неба лилась река...
Кричали грачи, кружась над голыми редкими березами.
Алексеева мазанка стояла в глубине очищенной от леса и выкорчеванной
Троицкой площади, неподалеку от только что построенных деревянных гостиных
рядов; лавки были накрест забиты досками, купцы еще не приехали; направо
виднелись оголенные от снега земляные валы и бастионы крепости; пока
только один из бастионов - бомбардира Петра Алексеева - был до половины
одет камнем, там на мачте плескался белый с андреевским крестом морской
флаг - в предвестии ожидаемого флота.
По всей площади ветром рябило воду; Александр Данилович, не разбирая,
шлепал ботфортами, шел - наискосок - к Неве. Главная площадь Питербурха
была только в разговорах да на планах, которые Петр Алексеевич чертил в
своей записной книжке; а всего-то здесь стояла бревенчатая,
проконопаченная мохом церковка - Троицкий собор, да неподалеку от него -
ближе к реке - дом Петра Алексеевича, - чисто рубленная изба в две
горницы, снаружи обшитая тесом и выкрашенная под кирпич, на крыше, на
коньке, подставлены деревянные - крашеные мортира и две бомбы, как бы с
горящими фитилями.
По другой стороне площади находился низенький голландский дом, весьма
располагающий к тому, чтобы туда зайти, - из трубы его постоянно курился
дымок, за окном, сквозь мутные стеклышки, виднелась оловянная посуда и
висящие колбасы, на входной двери намалеван преужасный штурман с пиратской
бородой, в одной руке он держит пивную кружку, в другой - чем играют в
кости, над входом скрипела на шесте вывеска: "Аустерия четырех фрегатов".
Когда вышли на реку, ветер подхватил плащи, взметнул парики. Лед на
Неве был синий, с большими полыньями, с высокими уже навозными дорогами.
Александр Данилович вдруг рассердился:
- Две тысячи рублев отпустили им на все работы! Ах, чернильные души,
ах, постники, грибоеды! Да наплевал я на дьяков, на подьячих, на все
Приказы, - в Москве над полушкой трясутся, бумагу переводят! Я здесь
хозяин! У меня есть деньги, есть лошади, мужиков добрых могу достать,
сколько надобно, где я их найду - это мое дело... Вы запомните, братья
Бровкины, сюда не дремать приехали... Не доспать, не доесть - к концу мая
должны быть готовы все причалы, и боны, и амбары... Да не только на левом
берегу, где вам указано... Здесь, на Питербурхской стороне, должны быть
удобства, чтобы подойти, пришвартоваться большому кораблю... - Александр
Данилович быстро шел по берегу, указывая - где начинать бить сваи, где
ставить причалы. - После морской виктории подплывет флагман, с пальбой, с
продырявленными парусами, - что же ему в устье Фонтанки швартоваться? Нет
- здесь! - он топал ботфортом в лужу. - А случится - приплывет из Англии,
из Голландии богатый гость, - вот - дом Петра Алексеевича, вот - мой дом -
милости просим...
Дом Александра Даниловича, или генерал-губернаторский дворец, - в ста
саженях от царской избушки - вверх по реке, - построен был наспех,
глинобитный, штукатуренный, с высокой голландской крышей, видно издалече
по реке; как раз посреди фасада было устроено крыльцо на двух плоских
колоннах, с портиком, на котором - на правом скате - лежал деревянный
золоченый Нептун с трезубцем, на левом скате - Наяда, с-большими грудями,
локтем опиралась на опрокинутый горшок; в треугольнике портика - шифр
"А.М.", обвитый змеей; на крыше - на мачте - собственный флаг
генерал-губернатора; перед крыльцом стояли две пушки.
- Домишко не стыдно иностранным показать... Хороши, ах, хороши боги
морские! Вот, кажется, вышли из моря и легли у меня над крыльцом... А как
флот-то со Свири здесь милю проплывет, да из пушек мы надымим... Красиво,
ах, красиво!..
Александр Данилович любовался на свой дом, прищуривал синие глаза.
Потом повернулся и крякнул с досады, глядя на далекий левый берег, где
ветер качал одинокие сосны среди пней и плешин.
- Ах, обидно!.. Малости тут попортили сгоряча... - Он указал тростью на
то место, где Фонтанка вытекала из Невы. - Какая была першпектива перед
моими окнами, - бор стоял стеной, там бы плезир поставить для летнего
удовольствия... Вырубили! Вот, черт, всегда так... Ну, что ж, пойдемте ко
мне, чего-нибудь соберем, выпьем...
- Господин генерал-губернатор, - сказал Алексей, - взгляните - сверху
по Неве что-то много саней идет... Уж не государь ли?
Александр Данилович только взглянул: "Он!" - и - спохватился. Братья
Бровкины тотчас побежали в разные стороны с приказами, сам он поспешил к
дому, громким голосом зовя людей. И через небольшое время опять стоял на
берегу, на мостках, - в одном Преображенском мундире, с огромными - шитыми
золотом - красными обшлагами, с шелковым шарфом через плечо, при шпаге -
той самой, с которой в позапрошлом году лез на абордаж, на борт шведского
фрегата в невском устье.
По вздувшемуся льду Невы, на которую и смотреть-то было страшно,
приближался далеко растянувшийся обоз. Полсотни драгун начали бодрить
заморенных лошадей и поскакали к берегу, - в опасенье полыньи. За ними по
сплошной воде повернул тяжелый кожаный возок и остановился у мостков. Едва
только из глубины возка, из-за медвежьих одеял, высунулась длинная нога в
ботфорте, - около генерал-губернаторского дома ударили две пушки.
Вслед за ботфортом протянулись два тулупьих рукава, из них выпростались
пальцы с крепкими ногтями, ухватились за кожаный фартук возка, и оттуда
был низковатый голос:
- Данилыч, помоги, вот, черт, - не вылезу...
Александр Данилович прыгнул с мостков по колена в воду и потащил Петра
Алексеевича. В это время все бастионы Петропавловской крепости блеснули
огнями, окутались дымом, покатился грохот по Неве. У царского домика на
мачту пополз штандарт.
Петр Алексеевич вылез на мостики, потянулся, распрямился, сдвинул на
затылок меховой колпак и - первое - взглянул на Данилыча, на его
покрасневшее от радости длинное лицо, прыгающие брови. Взял его рукой за
щеки, сжал:
- Здравствуй, камрад... Не изволил ко мне приехать, а я ждал... Ну, вот
- сам приехал... Тащи с меня тулуп. Дорога дрянная, пониже Шлиссельбурга
едва не потонули, всего уваляло на ухабах, в ноге - мурашки...
Петр Алексеевич остался в суконном кафтанчике на беличьем меху;
подставляя ветру круглое небритое лицо со взъерошенными усами, начал
глядеть на крутящиеся весенние облака, на быстрые тени, пролетающие по
лужам и полыньям, на яростно - сквозь прорывы облаков - бездремное солнце
за Васильевским островом: у него раздулись ноздри, с боков маленького рта
появились ямочки.
- Парадиз! - сказал. - Ей-ей, Данилыч, парадиз, земной рай... Морем
пахнет...
По площади, разбрызгивая лужи, бежали люди. Позади бегущих тяжело
ударяли башмаками, шли в линию преображенцы и семеновцы в зеленых узких
кафтанах, в белых гетрах, - держали ружья с багинетами перед собой.
3
- ...в Варшаве у кардинала Радзеевского за столом он говорил: в Неву ни
единой скорлупы не пропущу, пусть московиты и не надеются сидеть у моря...
А покончу с Августом - мне Санкт-питербурх, как вишневую косточку
разгрызть и выплюнуть...
- Ну и дурак же он, бодлива мать! - Александр Данилович голый сидел на
лавке и мылил голову. - Съехаться мне с ним на поле - я бы этому ерою
показал вишневую косточку...
- И еще говорил: в Архангельск ни единого аглицкого корабля не пропущу,
у московских купцов товар пуская гниет в амбарах.
- А товар-то у нас не гниет, мин херц, а?
- Тридцать два аглицких корабля, собравшись в караван, с четырьми
охранными фрегатами, с божьей помощью без потерь, приплыли в Архангельск,
привезли железо, и сталь, и пушечную медь, и табак в бочках, и многое
другое, чего нам ненадобно, а купить пришлось.
- Ну что ж, мин херц, в убытке не останемся... Им тоже надо иметь
удовольствие, - с отвагой плыли... Квасом хочешь поддать? Нартов! -
закричал Александр Данилович, шлепая по мокрому свежеструганому полу к
низенькой двери в предбанник. - Что ты там - угорел, Нартов? Возьми кувшин
с квасом, поддай хорошенько...
Петр Алексеевич лежал на полке под самым потолком, подняв худые колени
- помахивал на себя веником. Денщик Нартов уже два раза его парил и
обливал ледяной водой, и сейчас он нежился. В баню пошел сразу же по
приезде, чтобы потом со всем вкусом поужинать. Банька была из липового
леса, легкая. Петру Алексеевичу не хотелось отсюда уходить, хотя вот уже
два часа в столовой генерал-губернатора томились гости в ожидании царского
выхода и стола.
Нартов открыл медную, дверцу в печи, отскочив в сторону, плеснул ковш
квасу глубоко на каленые камни. Вылетел сильный мягкий дух, жаром ударило
по телу, запахло хлебом. Петр Алексеевич крякнул, помавая себе на грудь
листьями березового веника.
- Мин херц, а вот Гаврила Бровкин рассказывает - в Париже, например,
париться да еще квасом - ничего этого не понимают и народ мелкий.
- Там другое понимают - чего нам не мешает понять, - сказал Петр
Алексеевич. - Купцы наши - чистые варвары, - сколько я бился с ними в
Архангельске. Первым делом ему нужно гнилой товар продать, - три года
будет врать, божиться, плакать - подсовывать гнилье, покуда и свежее у
него не сгниет... Рыбы в Северной Двине столько - весло в воду сунь, и
весло стоит - такие там косяки сельди... А мимо амбаров пройти нельзя -
вонища... Поговорил я с ними в Бурмистерской палате - сначала лаской, -
ну, потом пришлось рассердиться...
Александр Данилович сокрушенно вздохнул.
- Это есть у нас, мин херц... Темнота жа... Им, купчишкам, дьяволам,
дай воли - в конфузию все государство приведут... Нартов, подай пива
холодного...
Петр Алексеевич, спустив длинные ноги, сел на полке, нагнул голову, с
кудрявых темных волос его лил пот...
- Хорошо, - сказал он. - Очень хорошо. Так-то, камрад любезный... Без
Питербурха нам - как телу без души.
4
Здесь, на краю русской земли, у отвоеванного морского залива, за столом
у Меньшикова сидели люди новые, - те, что по указанию царя Петра: "отныне
знатность по годности считать" - одним талантом своим выбились из курной
избы, переобули лапти на юфтевые тупоносые башмаки с пряжками и вместо
горьких дум: "За что обрекаешь меня, господи, выть с голоду на холодном
дворе?" - стали, так вот, как сейчас, за полными блюдами, хочешь не
хочешь, думать и говорить о государском. Здесь были братья Бровкины,
Федосей Скляев и Гаврила Авдеевич Меньшиков - знаменитые корабельные
мастера, сопровождавшие Петра Алексеевича из Воронежа на Свирь, подрядчик
- новгородец - Ермолай Негоморский, поблескивающий глазами, как кот ночью,
Терентий Буда, якорный мастер, да Ефрем Тараканов - преславный резчик по
дереву и золотильщик.
За столом были и не одни худородные: по левую руку Петра Алексеевича
сидел Роман Брюс - рыжий шотландец, королевского рода, с костлявым лицом и
тонкими губами, сложенными свирепо, - математик и читатель книг, так же
как и брат его Яков; братья родились в Москве, в Немецкой слободе,
находились при Петре Алексеевиче еще от юных его лет и его дело считали
своим делом; сидел соколиноглазый, томный, надменный, с усиками,
пробритыми в черту под тонким носом, - полковник гвардии князь Михайла
Михайлович Голицын, прославивший себя штурмом и взятием Шлиссельбурга, -
как и все, он пил не мало, бледнел и позвякивал шпорой под столом; сидел
вице-адмирал ожидаемого балтийского флота - Корнелий Крейс, морской
бродяга, с глубокими, суровыми морщинами на дубленом лице, с водянистым
взором, столь же странным, как холодная пучина морская; сидел
генерал-майор Чамберс, плотный, крепколицый, крючконосый, тоже - бродяга,
из тех, кто, поверя в счастье царя Петра, отдал ему все свое достояние -
шпагу, храбрость и солдатскую честь; сидел тихий Гаврила Иванович
Головкин, царский спальник, человек дальнего и хитрого ума, помощник
Меньшикова по строительству города и крепости.
Гости говорили уже все враз, шумно, - иной нарочно начинал кричать,
чтобы государь его услышал. В высокой комнате пахло сырой штукатуркой, на
белых стенах горели свечи в трехсвечниках с медными зерцалами, горело
много свечей и на пестрой скатерти, воткнутых в пустые штофы - среди
оловянных и глиняных блюд, на которых обильно лежало все, чем мог
попотчевать гостей генерал-губернатор: ветчина и языки, копченые колбасы,
гуси и зайцы, капуста, редька, соленые огурцы, - все привезенное
Александру Даниловичу в дар подрядчиком Негоморским.
Больше всего споров и крику было из-за выдачи провианта и фуража, - кто
у кого больше перетянул. Довольствие сюда шло из Новгорода, из главного
провиантского приказа, - летом на стругах по Волхову и Ладожскому озеру,
зимой по новопросеченной в дремучих лесах дороге, - на склады в
Шлиссельбург, под охрану его могучих крепостных стен; там, в амбарах,
сидели комиссарами земские целовальники из лучших людей и по требованию
отпускали товар в Питербурх для войска, стоявшего в земляном городе на
Выборгской стороне, для разных приказов, занимавшихся стройкой, для
земских мужиков-строителей, приходивших сюда в три смены - с апреля месяца
по сентябрь, - землекопов, лесорубов, плотников, каменщиков, кровельщиков.
Путь из Новгорода был труден, здешний край разорен войной, поблизости
достать нечего, запасов постоянно не хватало, и Брюс, и Чамберс, и Крейс,
и другие - помельче люди, рвали каждый себе, и сейчас за столом,
разгорячась, сводили счеты.
Петру Алексеевичу было подано горячее - лапша. Посланным в разные концы
солдатам удалось для этой лапши найти петуха на одном хуторке на берегу
Фонтанки, у рыбака-чухонца, содравшего ради такого случая пять алтын за
старую птицу. Поев, Петр Алексеевич положил на стол длинные руки с
большими кистями: на них после бани надулись жилы. Он говорил мало, слушал
вн