А.Н.Толстой. Из "Рассказов Ивана Сударева" -------------------- А.Н.Толстой. Русский характер (Из "Рассказов Ивана Сударева") -------------------- РУССКИЙ ХАРАКТЕР Русский характер! - для небольшого рассказа название слишком многозначительное. Что поделаешь - мне именно и хочется поговорить с вами о русском характере. Русский характер! Поди-ка опиши его... Рассказывать ли о героических подвигах? Но их столько, что растеряешься, - который предпочесть. Вот меня и выручил один мой приятель небольшой историей из личной жизни. Как он бил немцев, я рассказывать не стану, хотя он и носит золотую звездочку и половина груди в орденах. Человек он простой, тихий, обыкновенный, - колхозник из приволжского села Саратовской области. Но среди других заметен сильным и соразмерным сложением и красотой. Бывало, заглядишься, когда он вылезает из башни танка, - бог войны! Спрыгивает с брони на землю, стаскивает шлем с влажных кудрей, вытирает ветошью чумазое лицо и непременно улыбнется от душевной приязни. На войне, вертясь постоянно около смерти, люди делаются лучше, всякая чепуха с них слезает, как нездоровая кожа после солнечного ожога, и остается в человеке - ядро. Разумеется - у одного оно покрепче, у другого послабже, но и те, у кого ядро с изъяном, тянутся, каждому хочется быть хорошим и верным товарищем. Но приятель мой, Егор Дремов, и до войны был строгого поведения, чрезвычайно уважал и любил мать, Марью Поликарповну, и отца своего, Егора Егоровича. "Отец мой - человек степенный, первое - он себя уважает. Ты, говорит, сынок, многое увидишь на свете, и за границей побываешь, но русским званием - гордись..." У него была невеста из того же села на Волге. Про невест и про жен у нас говорят много, особенно если на фронте затишье, стужа, в землянке коптит огонек, трещит печурка и люди поужинали. Тут наплетут такое - уши развесишь. Начнут, например: "Что такое любовь?" Один скажет: "Любовь возникает на базе уважения..." Другой: "Ничего подобного, любовь - это привычка, человек любит не только жену, но отца с матерью и даже животных..." - "Тьфу, бестолковый! - скажет третий, - любовь - это когда в тебе все кипит, человек ходит вроде как пьяный..." И так философствуют и час и другой, покуда старшина, вмешавшись, повелительным голосом не определит самую суть... Егор Дремов, должно быть стесняясь этих разговоров, только вскользь помянул мне о невесте, - очень, мол, хорошая девушка, и уж если сказала, что будет ждать, - дождется, хотя бы он вернулся на одной ноге... Про военные подвиги он тоже не любил разглагольствовать: "О таких делах вспоминать неохота!" Нахмурится и закурит. Про боевые дела его танка мы узнавали со слов экипажа, в особенности удивлял слушателей водитель Чувилев. - ...Понимаешь, только мы развернулись, гляжу, из-за горушки вылезает... Кричу: "Товарищ лейтенант, тигра!" - "Вперед, кричит, полный газ!..." Я и давай по ельничку маскироваться - вправо, влево... Тигра стволом-то водит, как слепой, ударил - мимо... А товарищ лейтенант как даст ему в бок, - брызги! Как даст еще в башню, - он и хобот задрал... Как даст в третий, - у тигра изо всех щелей повалил дым, - пламя как рванется из пего на сто метров вверх... Экипаж и полез через запасной люк... Ванька Лапшин из пулемета повел, - они и лежат, ногами дрыгаются... Нам, понимаешь, путь расчищен. Через пять минут влетаем в деревню. Тут я прямо обезживотел... Фашисты кто куда... А - грязно, понимаешь, - другой выскочит из сапогов и в одних носках - порск. Бегут все к сараю. Товарищ лейтенант дает мне команду: "А ну - двинь по сараю". Пушку мы отвернули, на полном газу я на сарай и наехал... Батюшки! По броне балки загрохотали, доски, кирпичи, фашисты, которые сидели под крышей... А я еще - и проутюжил, - остальные руки вверх - и Гитлер капут... Так воевал лейтенант Егор Дремов, покуда не случилось с ним несчастье. Во время Курского побоища, когда немцы уже истекали кровью и дрогнули, его танк - на бугре, на пшеничном поле - был подбит снарядом, двое из экипажа тут же убиты, от второго снаряда танк загорелся. Водитель Чувилев, выскочивший через передний люк, опять взобрался на броню и успел вытащить лейтенанта, - он был без сознания, комбинезон на нем горел. Едва Чувилев оттащил лейтенанта, танк взорвался с такой силой, что башню отшвырнуло метров на пятьдесят. Чувилев кидал пригоршнями рыхлую землю на лицо лейтенанта, на голову, на одежду, чтобы сбить огонь. Потом пополз с ним от воронки к воронке на перевязочный пункт... "Я почему его тогда поволок? - рассказывал Чувилев, - слышу, у него сердце стучит..." Егор Дремов выжил и даже не потерял зрение, хотя лицо его было так обуглено, что местами виднелись кости. Восемь месяцев он пролежал в госпитале, ему делали одну за другой пластические операции, восстановили и нос, и губы, и веки, и уши. Через восемь месяцев, когда были сняты повязки, он взглянул на свое и теперь не на свое лицо. Медсестра, подавшая ему маленькое зеркальце, отвернулась и заплакала. Он тотчас ей вернул зеркальце. - Бывает хуже, - сказал он, - с этим жить можно. Но больше он не просил зеркальце у медсестры, только часто ощупывал свое лицо, будто привыкал к нему. Комиссия нашла его годным к нестроевой службе. Тогда он пошел к генералу и сказал: "Прошу вашего разрешения вернуться в полк". - "Но вы же инвалид", - сказал генерал. "Никак нет, я урод, но это делу не помешает, боеспособность восстановлю полностью". ![(То, что генерал во время разговора старался не глядеть на него, Егор Дремов отметил и только усмехнулся лиловыми, прямыми, как щель, губами.) Он получил двадцатидневный отпуск для полного восстановления здоровья и поехал домой к отцу с матерью. Это было как раз в марте этого года. На станции он думал взять подводу, но пришлось идти пешком восемнадцать верст. Кругом еще лежали снега, было сыро, пустынно, студеный ветер отдувал полы его шинели, одинокой тоской насвистывал в ушах. В село он пришел, когда уже были сумерки. Вот и колодезь, высокий журавель покачивался и скрипел. Отсюда шестая изба - родительская. Он вдруг остановился, засунув руки в карманы. Покачал головой. Свернул наискосок к дому. Увязнув по колено в снегу, нагнувшись к окошечку, увидел мать, - при тусклом свете привернутой лампы, над столом, она собирала ужинать. Все в том же темном платке, тихая, неторопливая, добрая. Постарела, торчали худые плечи... "Ох, знать бы, - каждый бы день ей надо было писать о себе хоть два словечка..." Собрала на стол нехитрое, - чашку с молоком, кусок хлеба, две ложки, солонку и задумалась, стоя перед столом, сложив худые руки под грудью... Егор Дремов, глядя в окошечко на мать, понял, что невозможно ее испугать, нельзя, чтобы у нее отчаянно задрожало старенькое лицо. Ну, ладно! Он отворил калитку, вошел во дворик и на крыльце постучался. Мать откликнулась за дверью: "Кто там?" Он ответил: "Лейтенант, Герой Советского Союза Громов". У него так заколотилось сердце - привалился плечом к притолоке. Нет, мать не узнала его голоса. Он и сам, будто в первый раз, услышал свой голос, изменившийся после всех операций, - хриплый, глухой, неясный. - Батюшка, а чего тебе надо-то? - спросила она. - Марье Поликарповне привез поклон от сына, старшего лейтенанта Дремова. Тогда она отворила дверь и кинулась к нему, схватила за руки: - Жив, Егор-то мой! Здоров? Батюшка, да ты зайди в избу. Егор Дремов сел на лавку у стола на то самое место, где сидел, когда еще у него ноги не доставали до полу и мать, бывало, погладив его по кудрявой головке, говаривала: "Кушай, касатик". Он стал рассказывать про ее сына, про самого себя, - подробно, как он ест, пьет, не терпит нужды ни в чем, всегда здоров, весел, и - кратко о сражениях, где он участвовал со своим танком. - Ты скажи - страшно на войне-то? - перебивала она, глядя ему в лицо темными, его не видящими глазами. - Да, конечно, страшно, мамаша, однако - привычка. Пришел отец, Егор Егорович, тоже сдавший за эти годы, - бороденку у него как мукой осыпало. Поглядывая на гостя, потопал на пороге разбитыми валенками, не спеша размотал шарф, снял полушубок, подошел к столу, поздоровался за руку, - ах, знакомая была, широкая, справедливая родительская рука! Ничего не спрашивая, потому что и без того было понятно - зачем здесь гость в орденах, сел и тоже начал слушать, полуприкрыв глаза. Чем дольше лейтенант Дремов сидел неузнаваемый и рассказывал о себе и не о себе, тем невозможнее было ему открыться, - встать, сказать: да признайте же вы меня, урода, мать, отец!.. Ему было и хорошо за родительским столом и обидно. - Ну что ж, давайте ужинать, мать, собери чего-нибудь для гостя. - Егор Егорович открыл дверцу старенького шкапчика, где в уголку налево лежали рыболовные крючки в спичечной коробке, - они там и лежали, - и стоял чайник с отбитым носиком, - он там и стоял, где пахло хлебными крошками и луковой шелухой. Егор Егорович достал склянку с вином, - всего на два стаканчика, вздохнул, что больше не достать. Сели ужинать, как в прежние годы. И только за ужином старший лейтенант Дремов заметил, что мать особенно пристально следит за его рукой с ложкой. Он усмехнулся, мать подняла глаза, лицо ее болезненно задрожало. Поговорили о том и о сем, какова будет весна, и справится ли народ с севом, и о том, что этим летом надо ждать конца войны. - Почему вы думаете, Егор Егорович, что этим летом надо ждать конца войны? - Народ осерчал, - ответил Егор Егорович, - через смерть перешли, теперь его не остановишь, немцу - капут. Марья Поликарповна спросила: - Вы не рассказали, когда ему дадут отпуск, - к нам съездить на побывку. Три года его не видала, чай, взрослый стал, с усами ходит... Эдак - каждый день - около смерти, чай, и голос у него стал грубый? - Да вот приедет - может, и не узнаете, - сказал лейтенант. Спать ему отвели на печке, где он помнил каждый кирпич, каждую щель в бревенчатой стене, каждый сучок в потолке. Пахло овчиной, хлебом - тем родным уютом, что не забывается и в смертный час. Мартовский ветер посвистывал над крышей. За перегородкой похрапывал отец. Мать ворочалась, вздыхала, не спала. Лейтенант лежал ничком, лицо в ладони: "Неужто так и не признала, - думал, - неужто не признала? Мама, мама..." Наутро он проснулся от потрескивания дров, мать осторожно возилась у печи; на протянутой веревке висели его выстиранные портянки, у двери стояли вымытые сапоги. - Ты блинки пшенные ешь? - спросила она. Он не сразу ответил, слез с печи, надел гимнастерку, затянул пояс и - босой - сел на лавку. - Скажите, у вас в селе проживает Катя Малышева, Андрея Степановича Малышева дочь? - Она в прошлом году курсы окончила, у нас учительницей. А тебе ее повидать надо? - Сынок ваш просил непременно ей передать поклон. Мать послала за ней соседскую девочку. Лейтенант не успел и обуться, как прибежала Катя Малышева. Широкие серые глаза ее блестели, брови изумленно взлетали, на щеках - радостный румянец. Когда откинула с головы на широкие плечи вязаный платок, лейтенант даже застонал про себя: поцеловать бы эти теплые светлые волосы!.. Только такой представлялась ему подруга, - свежа, нежна, весела, добра, красива так, что вот вошла, и вся изба стала золотая... - Вы привезли поклон от Егора? (Он стоял спиной к свету и только нагнул голову, потому что говорить не мог.) А уж я его жду и день и ночь, так ему и скажите... Она подошла близко к нему. Взглянула, и будто ее слегка ударили в грудь, откинулась, испугалась. Тогда он твердо решил уйти, - сегодня же. Мать напекла пшенных блинов с топленым молоком. Он опять рассказывал о лейтенанте Дремове, на этот раз о его воинских подвигах, - рассказывал жестоко и не поднимал глаз на Катю, чтобы не видеть на ее милом лице отражения своего уродства. Егор Егорович захлопотал было, чтобы достать колхозную лошадь, - но он ушел на станцию пешком, как пришел. Он был очень угнетен всем происшедшим, даже, останавливаясь, ударял ладонями себе в лицо, повторял сиплым голосом: "Как же быть-то теперь?" Он вернулся в свой полк, стоявший в глубоком тылу на пополнении. Боевые товарищи встретили его такой искренней радостью, что у него отвалилось от души то, что не давало ни спать, ни есть, ни дышать. Решил так, - пускай мать подольше не знает о его несчастье. Что же касается Кати, - эту занозу он из сердца вырвет. Недели через две пришло от матери письмо: "Здравствуй, сынок мой ненаглядный. Боюсь тебе и писать, не знаю, что и думать. Был у нас один человек от тебя, - человек очень хороший, только лицом дурной. Хотел пожить, да сразу собрался и уехал. С тех пор, сынок, не сплю ночи, - кажется мне, что приезжал ты. Егор Егорович бранит меня за это, - совсем, говорит, ты, старуха, свихнулась с ума: был бы он наш сын - разве бы он не открылся... Чего ему скрываться, если это был бы он, - таким лицом, как у этого, кто к нам приезжал, гордиться нужно. Уговорит меня Егор Егорович, а материнское сердце - все свое: ои это, он был у нас!.. Человек этот спал на печи, я шинель его вынесла на двор - почистить, да припаду к ней, да заплачу, - он это, его это!.. Егорушка, напиши мне, Христа ради, надоумь ты меня, - что было? Или уж вправду - с ума я свихнулась..." Егор Дремов показал это письмо мне, Ивану Судареву, и, рассказывая свою историю, вытер глаза рукавом. Я ему: "Вот, говорю, характеры столкнулись! Дурень ты, дурень, пиши скорее матери, проси у нее прощенья, не своди ее с ума... Очень ей нужен твой образ! Таким-то она тебя еще больше станет любить". Он в тот же день написал письмо: "Дорогие мои родители, Марья Поликарповна и Егор Егорович, простите меня за невежество, действительно у вас был я, сын ваш..." И так далее, и так далее - на четырех страницах мелким почерком, - он бы и на двадцати страницах написал - было бы можно. Спустя некоторое время стоим мы с ним на полигоне, - прибегает солдат и - Егору Дремову: "Товарищ капитан, вас спрашивают..." Выражение у солдата такое, хотя он стоит по всей форме, будто человек собирается выпить. Мы пошли в поселок, подходим к избе, где мы с Дремовым жили. Вижу - он не в себе, - все покашливает... Думаю: "Танкист, танкист, а - нервы". Входим в избу, он - впереди меня, и я слышу: "Мама, здравствуй, это я!.." И вижу - маленькая старушка припала к нему на грудь. Оглядываюсь, тут, оказывается, и другая женщина, Даю честное слово, есть где-нибудь еще красавицы, не одна же она такая, но лично я - не видал. Он оторвал от себя мать, подходит к этой девушке, - а я уже поминал, что всем богатырским сложением это был бог войны. "Катя! - говорит он. - Катя, зачем вы приехали? Вы того обещали ждать, а не этого..." Красивая Катя ему отвечает, - а я хотя ушел в сени, но слышу: "Егор, я с вами собралась жить навек. Я вас буду любить верно, очень буду любить... Не отсылайте меня..." Да, вот они, русские характеры! Кажется, прост человек, а придет суровая беда, в большом или в малом, и поднимается в нем великая сила - человеческая красота. 1942-1944 Толстой А. Н. Т53 Повести и рассказы. М., "Худож. лит.", 1977 509 с. В настоящее издание входят избранные повести и рассказы А. Н. Толстого, относящиеся к разным периодам его творчества (1913 - 1944); "Приключения Растегина", "Детство Никиты", "Повесть смутного времени", "Гадюка" и др. 70301-037 Т-----------7-77 028(01)-77 Р2 OCR Pirat -------------------- А.Н.Толстой. Странная история (Из "Рассказов Ивана Сударева") -------------------- СТРАННАЯ ИСТОРИЯ Вот они!.. Поползли гуськом - один, другой, третий - с белым кругом, как кошачий глаз, с черным крестом... Прасковья Савишна перекрестилась, стоя за спиной Петра Филипповича. Как только загромыхали танки, он подскочил на лавку к окошку, прилип к стеклу, но, когда она перекрестилась, живо обернулся, усмехнулся редкими зубами в жесткую бородку. За танками прошли по грязной сельской улице огромные грузовики, набитые ровно сидящими солдатами. Из-под глубоких шлемов - в сером влажном свете - немецкие лица глядели пустыми глазами, тоже серые, мертвенные, брюзгливые. Шум проходящей колонны затих. И снова стали доноситься очень далекие громовые раскаты. Петр Филиппович отвалился от окна. У него смеялись все морщины у глаз, сами глаза, чуть видные за прищуренными веками, поблескивали непонятно. Прасковья Савишна сказала: - Господи, страх-то какой... Ну, что ж, Петр Филиппович, может, теперь людьми будем? Он не ответил. Сидел, стучал ногтями по столу, - небольшой, рыжий, с широкими ноздрями, плешивый. Прасковье Савишне хотелось заговорить об ихнем доме, но рот у нее был запечатан робостью. Всю жизнь боялась мужа, с того дня, как ее в четырнадцатом году взяли из бедной семьи в богатую старообрядческую. С годами как будто и обошлось. Этой весной, когда Петр Филиппович вернулся, отбыв десятилетний срок наказания, она опять начала его бояться, и теперь ей было это очень обидно: для чего такой страх? Он не бьет ее и не ругает, но, как ни повернись, на все у него - усмешка, все у него какие-то загадки. Прежде в доме не знали, как и книги читают, теперь он приносил из сельской библиотеки газеты и жег керосин, читая книги. Для этого привез очки с севера. Прасковья Савишна, ничего не высказав, стала собирать обедать, накрошила капусты, луку, овощей, налила в чашку жидкого квасу и сердито кликнула детей. Обедали с заплесневелыми сухарями, - зерно, мука, копченая гусятина и свинина - все было припрятано на всякий случай от немецких глаз. Петр Филиппович, как обычно, раньше чем взять ложку, вытянул немного руки из рукавов, согнул их в локте и пригладил волосы ладонями, - это была у него отцовская привычка. Когда он выкинул руки, Прасковья Савишна вдруг сказала с женской непоследовательностью: - Вывеску сельсовета-то содрали, должны теперь нам вернуть дом. Положив ложку и подтирая фартуком слезы, она без передышки засыпала словами, - излилась в длинной, сто раз слышанной, жалобе. Петр Филиппович и дети - мальчик, такой же рыжий, как отец, и двенадцатилетняя дочь, с молочно-белым угрюмым лицом - молча продолжали хлебать крошанку. Наконец Прасковья Савишна выговорила то новое, что томило ее: - В селе Благовещенском уголовника одного, - это все говорят, - бургомистром назначили, дали ему дом на кирпичном этаже и лошадь... А у тебя, слава богу, заслуги-то выстраданные... - Аи дура же ты, Прасковья Савишна, всемирная, - только и ответил на это Петр Филиппович так убежденно, что она оборвала и затихла. На другой день пришли грузовики с немцами уже не в шлемах, а в пилотках. Офицеры заняли хороший, под железной крышей, отцовский дом Петра Филипповича, что стоял через улицу, наискось от избенки, в которой он жил сейчас; солдаты разместились по избам. Еще за несколько дней до этого почти вся молодежь - девушки и пареньки-подростки - скрылись из села: кто-то их сманил. Немцам это очень не понравилось. На дверях комендатуры и у колодца они наклеили объявление, - на двух языках, на хорошей бумаге, - правила поведения для русских, с одним наказанием - смертней казнью. Потом начались повальные обыски. Перепуганная Прасковья Савишна рассказала, что есть у них один солдат - специалист по отыскиванию спрятанных поросят: тихонько зайдет на двор и начинает похрюкивать, и - не отличишь, хрюкает и слушает. Действительно, на нескольких дворах ему откликнулись поросята, а уж так-то хорошо были спрятаны на чердаке... Уж так-то эти бабы потом плакали... Немцы отбирали все, обчищали избы догола. Прасковья Савишна изныла, таская по ночам носильные вещи из сундука в подполье, оттуда - в золу, в подпечье или еще куда-нибудь. Наконец Петр Филиппович закричал на нее, затопал ногами: "Сиди ты спокойно или уйди, умри где-нибудь, сгинь!.." Дом их был будто под запретом, его обходили. Наконец явились двое с винтовками. Петр Филиппович надвинул на глаза каракулевый, еще отцовский, картуз и спокойно пошел между солдатами. У крыльца комендатуры он остановился и посмотрел, как длинный, в очках, вполне интеллигентного вида немец, подтащив к себе круглолицую девочку лет четырнадцати, обшаривал ее и щупал; она испуганно подставляла локти, шептала: "Не надо, дяденька, не надо". Он притиснул ее между колен и большими красными руками сжал ей грудь. Она заплакала. Он толкнул ее в затылок, - она споткнулась, пошла; он поправил очки и взглянул на Петра Филипповича, - не в лицо, не в глаза, а выше. - Это и есть Петр Горшков? - спросил он, несколько задыхаясь. Вслед за длинным немцем Петр Филиппович вошел в дом, где он родился, вырос, женился, похоронил отца, мать, троих детей; дом этот всю жизнь висел на нем, как лихо одноглазое на мужике, вцепившись в горб. Стены были свежепобелены, полы вымыты; в комнате - в три окна - пахло сигарами; здесь в прежние времена по большим праздникам семья Горшковых садилась за стол. Второй немец, осторожно положив перо, взглянул на вошедшего Петра Филипповича также выше головы и сказал по-русски: - Снять картуз и сесть на стул у двери. Этот немец был хорошенький, с темными усиками, с блестящим пробором; на черных петлицах - серебряные молнии (которые в древнем, руническом, алфа-гите обозначали буквы "с" и "с", а также главные атрибуты германского бога войны - Тора). - Ваша биография нам известна, - заговорил он после продолжительного молчания, - вы были врагом советской власти, таким, надеюсь, продолжаете оставаться. (Петр Филиппович, с картузом на коленях, выставив бороду, глядел на господина офицера блестящими точками сквозь морщинистые щелки.) Что мы хотим от вас? Мы хотим от вас: полного осведомления о населении и особенно о связи с партизанами; чтобы вы заставили население работать; русские не умеют работать; мы, немцы, этого не любим, - человек должен работать от утра и до ночи, всю жизнь, иначе его ждет смерть; на моей родине, у моего отца, есть маленькая мельница, на ней работает собака, - она день и ночь бегает в мельничном колесе; собака умное животное, она хочет жить, - этого я не могу сказать про русских... Итак, вы будете назначены бургомистром села Медведовки. В понедельник вы будете присутствовать при казни двух партизан. После этого вы вступите в свои обязанности... Петр Филиппович вернулся домой. Жена кинулась к нему: - Ну, что сказали-то тебе? Отдадут нам дом? - Как же, как же, - ответил Петр Филиппович, устало садясь на лавку и разматывая шарф. - Что еще сказали-то тебе? - Велели, чтоб ты мне баню истопила. Прасковья Савишна осеклась, поджала губы, таращась на мужа. Но переспросить побоялась... "А хотя и верно - сегодня ведь суббота, немцы порядок любят..." Надела сапоги и пошла топить баню на берегу речонки. Петр Филиппович хорошо попарился, напился чайку и лег спать. А еще до света его уже не было дома. Партизаны, о которых так беспокоился хорошенький немец с молниями на воротнике, имели штаб - но так далеко от села Медведовки, если считать по прямой, но попасть туда было очень трудно: дорожки и едва заметные тропинки, известные только местным людям, вели через густые заросли ельника, ольхи и другой лесной путаницы к болоту; посреди его на твердом острову помещался штаб; все подходы к нему охранялись секретами; немцы не рисковали сунуть и носу в этот лес. Зайди туда чужой человек - услышал бы он, как вдруг, где-то рядом, застучал дятел, ему далеко откликнулась кукушка, и пошли по всему лесу странные звуки - постукивание и посвисты, воронье карканье, собачье потявкивание... Жутко бы стало чужому человеку... Сегодня в безветрии моросил мелкий дождичек. В штабе партизан значительных операций не предвиделось. Небольшие группы - в три, четыре человека -ушли, как обычно: одни - в разведку, другие - ставить мины на большаке. Особая группа еще стемна поджидала прохода воинского поезда. Там, по обочине железнодорожного полотна, залитого известью, чтобы обнаруживать следы партизан, оттопывали каждый свои два километра немецкие часовые, угрюмо и опасливо поглядывая по сторонам. В десяти шагах от них, в болотце, в осоке, под заломанными ветвями лежала наблюдательница - девушка, вооруженная карабином и двумя черными гранатами величиной в гусиное яйцо; подальше, за вывороченным корневищем, сидел мальчик, - ему пришлось видеть, как всю семью - мать, бабушку, сестренок - серо-зеленые солдаты в шлемах затолкали в сарай с сеновалом, и ночью сарай запылал, и среди криков слышался голос матери... Лицо у мальчика было желтое, в старческих морщинках, он тоже не спускал глаз с немца, шагающего по полотну в глубоко надвинутом шлеме. Когда один из часовых прошел то место, которое было намечено партизанами, за его спиной проворный паренек, в туго подпоясанной стеганой куртке, одним прыжком перескочил через полотно, держа перед собой автомат, и тотчас другой паренек, так же бесшумно, кинулся из кустов и быстрыми движениями начал под-кладывать под рельс сложный и страшный снаряд. Грохоча по лесу, показался поезд, видный весь на завороте пути: попыхивающие белые клубы дыма стлались к земле, путаясь между высокими пнями и редкими тощими березками. Огромный, приподнятый над колесами, жарко дышащий паровоз приближался, - часовые сошли с полотна, показывая, что путь свободен. Перед паровозом раздался резкий взрыв, взлетел песчаный смерч, кусок рельса, свистя осколками, отскочил в сторону; паровоз всей бурно несущейся тяжестью врезался в шпалы; сзади на его занесенный зад с треском начали громоздиться вагоны, двигаться один в другой, поворачиваться и тяжело опрокидываться под откос. Из них с воплями посыпались серо-зеленые человечки... Кроме таких дел, у партизан было много и другой работы в это утро. Начальник штаба, Евтюхов, тихо беседовал с гостем, начальником конной разведки, Иваном Сударевым. Сидя около замаскированной землянки, на сваленной сосне, под моросящим дождичком, они пили из консервных жестянок трофейное французское шампанское, воспетое еще Пушкиным. В такую сырость у обоих ныли старые раны. Евтюхов рассказывал о разных трудностях и неполадках, связанных с тем, что у него не хватает сведений о готовящихся операциях врага, о том, что происходит в немецких тылах. - Нужен глубокий разведчик, где его найти? Вот мое горе. - Твое горе основательное, - рассудительно сказал Иван Сударев и выплеснул из жестянки остатки слабого напитка. - Без глубокой разведки отважный дерется с завязанными глазами, а это есть абсурд. Во время этого разговора заколебался седой от дождя ельник, осыпаясь каплями, и появились две девушки в потемневших, насквозь мокрых гимнастерках, в коротких юбках, в больших сапогах. Держа в руках винтовки с примкнутыми штыками, они вели Петра Филипповича Горшкова. Глаза у него были завязаны ситцевым платком, он шел, протянув перед собой руки. Девушки, перебивая одна другую и оправдываясь, рассказывали, что этот человек взят ими в трех километрах отсюда и непонятно, как он пробрался через секреты. - Это жирный карась, - сказал Иван Сударев начальнику штаба. - В Медведовке я у него раз ночевал, умен и хитер, интересно, что он скажет. Петру Филипповичу развязали глаза, девушки, перекинув за спину винтовки, с неохотой отошли от него. Петр Филиппович поднял голову, глядя на затуманен-" ные вершины леса, вздохнул: - К вам, собственно, я и шел, дело у меня к вам... - Любопытно, какое у вас ко мне может быть дело, - ответил начальник штаба, пристально и холодно глядя на него. - Немцы, что ли, обижают? - Наоборот, немцы меня не обижают... Я же десять лет отбывал наказание за вредительство. - Вам известно, Горшков, что вот вы - незваный - пробрались сюда, но обратно трудно вам будет вернуться? - Как же, известно... Я и шел на смерть... Начальник штаба переглянулся с Иваном Сударевым и подвинулся на бревне: - Да вы сядьте, Горшков, будет удобнее разговаривать. Зачем же вы избрали такой сложный способ для самоубийства? Петр Филиппович сел на бревнышке, сложил руки под животом... - Принял, принял в расчет, что вы мне не поверите... Податься было некуда - вчера вызвали меня и, видишь, предложили должность бургомистра... У немчиков - круговая порука, вот и меня решили связать преступлением: в понедельник должен быть при казни двух ваших партизан... Евтюхов не усидел на бревне. - Фу-ты, черт! У него даже брови перекосило, когда, став перед Петром Филипповичем, он сверлил глазами его непроницаемые щелки. - Сядь, это всегда успеешь, - сказал ему Иван Су-дарев. - Продолжайте, Горшков, мы вас слушаем. - Наперед вот что хочу вам сказать: действительно, я был вредителем и осужден правильно. Ни в какой организации не состоял, это мне пришили, но - был зол и все... Не верил, что мои дети будут жить хорошо, в достатке, в довольстве... Что я, старик, умру со светлым сердцем, простив людям, как полагается... Что похоронят меня с честью на русской земле... Не было у меня прощения... Ну, так связался с одним агрономом. Дал он мне порошки... Подумал, подумал - коровы, кормилицы, лошадки, - чем же они виноваты? Эти порошки я выбросил, этого греха на мне нет. Агроном-то все-таки попался и на допросе меня оговорил... А я молчал со зла: ладно, ссылайте... - Странная история, - все еще не успокоившись, сказал начальник штаба. - Чем же она странная? Русский человек - не простой человек, русский человек - хитро задуманный человек. Десять лет я проработал в лагерях, - мало, что ли, передумано? Так: страдаешь ты, Петр Горшков... Ах, извините, прибавлю только насчет дома нашего, отцовского, под железной крышей, - беспокоится о нем Прасковья Савинша, но не я, это у меня давно отмерло... За какую правду ты страдаешь? В городе Пустозерске, что неподалече от нашего лагеря, при царе Алексее Михайловиче сидел в яме протопоп Аввакум. Язык ему отрезали за то, что не хотел молчать; с отрезанным языком, сидя в яме, писал послания русскому народу, моля его жить по правде и стоять за правду, даже и до смерти... Творения Аввакума прочел, - тогда была одна правда, сегодня - другая, но - правда... А правда есть - русская земля... - Он убедительно говорит, - сказал Иван Сударев начальнику штаба. - Продолжайте, Горшков, давайте короче к делу. - Торопиться не будем, подойдем и к делу. Немчик, офицер, вчера рассказал про свою собаку, что умное и полезное животное, чего, говорит, нельзя сказать про русских. Смеются над нами немцы-то... А? - Петр Филиппович неожиданно разжал морщины и бесцветными круглыми, тяжелыми глазами взглянул на слушателей. - Смеются они над русским народом: вон, мол, идет неумытый, нечесаный, дурак дураком, - бей его до смерти!.. Вчера другой офицерик на улице, при всем народе, щупать начал девчонку, Киселеву Анютку, хорошую такую, милую девочку, задрал ей юбку, задыхается сам... Как это понять? Антихрист, что ли, пришел? Русская земля кончилась? Власть советская вооружила народ и повела в бой, чтобы перестал смеяться над нами проклятый немец... Становое дело вы делаете, товарищи, спасибо вам... Советская власть - наша, русская, мужицкая... Свой личный счет я давно закрыл и забыл... Петр Филиппович облокотился, прикрыл ладонью лоб под козырьком каракулевого картуза. - Теперь - решайте... Ведите меня в лес, расстреливайте... Я готов, только, ей-богу, будет обидно... Или - верьте мне. Предлагаю: давать о них все сведения, я все буду знать, в штаб армии к ним проберусь, - хитрости у меня хватит. Работать буду смело. Я смерти не боюсь, пыток не испугаюсь. Иван Сударев и начальник штаба Евтюхов спустились в землянку и там несколько поспорили. С одной стороны, трудно было поверить такому человеку, с другой - глупо не воспользоваться его предложением. Вылезли из землянки, и Евтюхов сурово сказал Петру Филипповичу, все так же сидевшему на бревнышке: - Решили вам поверить. Обманете - под землей найдем... Петр Филиппович просветлел, встал, снял картуз, поклонился: - Это счастье. Большое счастье для меня. Сведения буду посылать - куда укажете - через мою девчонку... Сынишка-то в мать пошел, слабый, а дочка, Анна, в меня, ребенок злой, скрытный. Петру Филипповичу завязали глаза, и те же девушки увели его. В понедельник, такой же сырой и мутный, немецкие солдаты с утра стали выгонять жителей на улицу, крича им непонятное и тыча рукой в сторону сельсовета. Там, на небольшой площади, где еще недавно был палисадник со статуей Ленина, снятой и разбитой немцами, стояла гимнастика - два высоких столба с перекладиной. Теперь на ней висели две тонкие верев-ки с петлями. Весь народ уже знал, что будут вешать комсомольца Алексея Свиридова, - его немцы подстрелили неподалеку от села, в орешнике, - и Клавдию Ушакову, учительницу медведовской начальной школы; ее также взяли в орешнике, когда она пыталась унести на себе Алексея Свиридова. Солдаты, взмахивая подбородками и покрикивая, как на скотину, которую гонят по пыльному шоссе в город на бойню, теснили народ ближе к гимнастике. Дождь струился по их стальным шлемам, по морщинистым женским лицам, по детским щекам. Грязь чавкала под ногами. Только и было слышно, как кто-нибудь слабо и болезненно вскрикивал, уколотый штыком. Показался грузовик. В нем стояла учительница, простоволосая, бледная, как покойница, черное пальто расстегнуто, руки связаны за спиной. У ног ее сидел полуживой Свиридов. Был он убедительный и горячий паренек, на селе его любили, - ничего от него не осталось, замучили, - сидел как мешок. Позади грузовика шагали оба офицера, - длинный в очках, с фотографическим аппаратом, и хорошенький. Оба солидно посмеивались, поглядывая на русских. Грузовик подъехал, повернулся и задом вдвинулся под гимнастику. На него вскочили двое солдат. Тогда Клавдия Ушакова, раскрыв глаза, будто от непостижимого изумления, крикнула низким голосом: - Товарищи, я умираю, уничтожайте немцев, клянитесь мне... Солдат с размаху ладонью закрыл ей рот и сейчас же, торопливо и неловко, начал надевать петлю через затылок на ее тонкую детскую шею. Сидящий Алексей Свиридов закричал раздирающим хрипом: - Товарищи, убивайте немцев!.. Другой солдат ударил его по голове и тоже начал натаскивать петлю. В толпе все громче плакали. Грузовик резко дернул. Ноги Клавдии Ушаковой поползли, тело ее наклонилось, точно падая, и выпрямилось свободно, - она первая повисла на тонкой веревке, наклонив к плечу простоволосую голову, закрыв глаза... На месте отъехавшего грузовика стоял Петр Филиппович, бургомистр. Весь народ с ужасом увидел, как он снял картуз и перекрестился. Начальник штаба несколько дней после казни дожидался Горшковой девочки в условленном месте, - в сумерках, в овраге, в густом дубняке. Пришел сам Горшков. Начальник штаба весь трясся, глядя на него. Он же, присев на корточки, тихим голосом начал подробно рассказывать, как происходила казнь. - Народ так это и понял, что ушли от нас великомученики, святые-с... Наказ их предсмертный у всех в ушах... Что же касается сведений, то будут они такие... И он стал сообщать столь важные сведения, о которых начальник штаба и мечтать не мог. Он долго глядел широко разинутыми глазами на Горшкова: - Ну, если ты врешь... Петр Филиппович не ответил, только развел ладошками, усмехнулся; из картуза вынул план, где крестиками были помечены немецкие склады бензина и боеприпасов. - Ну, это ты оставь - планы чертить, - сказал ему Евтюхов, пряча бумажку в кармашек, - запрещаю тебе строжайше, должен все держать в памяти... Никаких документов! И больше сам сюда не приходи, посылай девчонку... Сведения Горшкова оказались точные. Один за другим немецкие склады взлетали на воздух. Угрюмая белолицая девчонка Анна прокрадывалась почти каждый вечер в овраг и передавала и важное и маловажное. Однажды она сказала, как всегда, бубнящим, равнодушным голосом: - Папаша велел сказать: получены новые автоматы, ключи-то от склада у него теперь, - вам первым он отпустит автоматы. Приходите завтра ночью; только наказывал: в часовых никак не стрелять, а резать их беспременно... Петр Филиппович работал смело и дерзко. Он будто издевался над немцами, доказывал им, что действительно русский человек - хитро задуманный человек и не плоскому немецкому ограниченному уму тягаться с трезвым, вдохновенным, не знающим часто даже краев возможностей своих, острым русским умом. Оба офицера были уверены, что нашли преданного им, как собака хозяину, смышленого человека. Жили они в постоянном страхе: под носом у них горели военные склады, происходили крушения поездов, и таких именно, в которых везли солдат или особо важные грузы; им в голову не могло прийти, например, что в доброй половине полученных из Варшавы ящиков с оружием автоматов и пистолетов уже не было и со склада из Медведовки на фронт отсылались, тщательно закупоренные, ящики с песком. Офицер, с молниями бога Тора на воротнике, не мог догадаться, что странное нападение в одну из непроглядных ночей на его дом имело целью похитить на несколько часов его полевую сумку с чрезвычайно важными пометками на карте. Сам он отделался испугом, когда среди ночи зазвенело разбитое окно, что-то упало на пол и рвануло так, - не лежи он в это время на низкой койке, случилось бы непоправимое. В белье он выскочил на улицу. По селу шла трескотня, солдаты выбегали из изб, кричали: "Партизанен!" - и стреляли в темноту. У его крыльца лежали двое зарезанных часовых. Он только наутро хватился сумки, но ее вскорости принес вместе с чемоданчиком и запачканным мундиром Петр Филиппович, - он нашел эти вещи здесь же на огороде, очевидно, партизаны бросили их, убегая. Немцам дорого обошлось бургомистерство Петра Филипповича. Все же он попался, - на мелочи, вернее, от высокомерной злобы своей к немчикам. Он похитил печать и бланк, взял со склада немецкую пишущую машинку и поехал в село Старую Буду, где партизанил отряд Василия Васильевича Козубского. Директор школы написал ему по-немецки пропуск в город, в штаб армии. Но Василий Васильевич, хотя и хорошо знал по-немецки, сделал ошибку в падеже. Это и погубило Горшкова. Его задержали и вместе с поддельным пропуском вернули в Медведовку. Оба офицера, длинный и хорошенький, не хотели верить такому непостижимому русскому коварству, но потом пришли в ярость: им все теперь стало понятно... Это случилось в те дни, когда Красная Армия прорвала на одном из участков немецкий фронт и выбила немцев из сел и деревень. Медведовка была занята, первыми туда ворвались партизаны. На улице к Евтю-хову подошла Анна, - волосы у девочки были, как колтун, забиты землей, лицо обтянутое, старушечье, пыльное, платьишко изодрано на коленях. - Вы папашку моего ищете? - Да, да, что такое с ним? - Нашу избу сожгли немцы, маму, брата убили. Папашку моего четыре дня пытали, он еще сейчас живой висит, идемте. Анна, как сонная, пошла впереди Евтюхова к прежнему горшковскому дому под железной крышей. Обернулась, с трудом приоткрыла зубы: - Вы не думайте, папашка мой ничего им не сказал... В коровьем сарае под перекладиной висел Горшков, в одних по