Михаил Веллер. История рассказа
1
В тот вечер в общежитии я был устал, несколько даже измучен и
опустошен. Я отвечал за проведение интернационального вечера встречи со
старыми большевиками, и хлопот и нервотрепки было вполне достаточно:
доставить ветеранов, собрать к сроку народ, принести стулья в холл,
договориться с выступающими в самодеятельности, преодолеть, так сказать,
недостаток энтузиазма у отдельных студентов, с тем чтобы обеспечить их
участие, и т.д. И вот мероприятие благополучно закончилось...
Друзья мои исчезли по собственным делам. Идти одному к себе (я снимал
комнату в городе) не хотелось. Хотелось тихо посидеть с кем-нибудь,
поговорить, отвести душу.
Итак, началось все банально - в комнате общежития, за бутылкой
дешевого вина, с не слишком близким человеком.
Он растрогал меня беспричинным и неожиданным подарком - книгой о
походах викингов, об интересе к чему я незадолго до того обмолвился
вскользь. Нечастый случай. Я прямо растрогался.
Весна была какая-то безысходная. Мне тогда был двадцать один год,
моему новому другу (а через несколько часов мы чувствовали себя безусловно
друзьями, - я, во всяком случае, так чувствовал, - причем дружба эта
находилась в той отраднейшей стадии, когда два духовно родственных
человека определили друг друга и процесс взаимораскрытия, еще сдержанный,
с известным внутренним недоверием, все усиливается, освобождаясь, с
радостным и поначалу удивленным удовлетворением, проистекающим из того,
что обнаружил желаемое, в которое не совсем-то и верил, и внутренние
тормоза плавно отпускаются навстречу все растущему пониманию, и понимание
это тем приятнее, что суть одно с доброжелательным, позитивным интересом
человека еще не познанного и не познавшего тебя и делающегося своим,
близким, на глазах, в душе которого все, что говоришь, созвучно
собственному пережитому, и он, по всему судя, испытывает все то же сейчас,
что и ты) двадцать, и мы оба подошли к тому внутреннему пределу, когда
назрело пересмотреть воззрение юности - у людей сколько-то мыслящих и
чувствующих процесс часто довольно болезненный, эдакая ломка. Нам обоим не
повезло в любви, у него не ладилось со спортом, у меня с комсомольской
работой, оба потеряли первоначальный интерес к учебе... мы чувствовали
себя хорошо друг с другом... А поскольку говорить сразу о себе неловко,
равно как и расспрашивать другого, мы с общих мест перешли к разговору о
третьих лицах; вернее, вышло так, что он рассказывал, а я слушал. И
рассказ, и восприятие его, были, конечно, созвучны нашему настроению.
Настроение, в свою очередь, определялось, помимо сказанного, обстановкой:
бутылка, два стакана и пепельница с окурками на застеленном газетой столе
под настольной лампой с прожженным пластиковым абажуром, истертый пол,
четыре койки в казенных одеялах, словари и книги на самодельных полках,
чьи-то носки на батарее, за окном ночной дождь, и звуки танцев из холла
этажом ниже.
Услышанная мною история была такова.
Человек, живущий в этой же комнате, - стало быть, приятель моего
нового друга, - прекрасная душа, полюбил хорошую девушку со своего курса.
Они собирались пожениться. Но другая девушка с этого же курса жившая в
общежитии, его прежняя любовница, устроила публичный скандал с оповещением
различных инстанций и изложением бесспорного прошлого вероятного будущего
в лицо неподготовленной к такому откровению невесты. Убитая невеста
перестала являться таковой. Виновник всего, человек тихий, славный и
деликатный, чувствовал себя опозоренным, в депрессии неверно истолковывая
молчаливое сочувствие большинства окружающих; всюду ему чудились пересуды
за спиной, - здесь-то он был отчасти прав, - и жизнь ему сделалась
несносна. Он решил уйти из университета - что вскоре и действительно
сделал.
И еще я услышал, что после школы учился он в летном училище. В одном
полете двигатель его реактивного истребителя отказал. Он не
катапультировался, спасая от катастрофы людей и строения внизу. Он
умудрился посадить самолет без двигателя, хотя по инструкции этот самолет
без двигателя не садился. После посадки самолет взорвался. Чудом оставшись
в живых, изувеченный, он долго лечился. Потом у него открылся
туберкулезный процесс; после госпиталей он год провел по санаториям. К
службе в авиации был больше непригоден. После этого он поступил в
университет, который сейчас и собрался бросать из-за невыносимо
сложившихся обстоятельств: рухнуло все.
Любовь и расстроившийся брак - как нельзя более близкое мне на этот
момент - настроило частоту восприятия. Я принял случившееся внутри себя,
сокрушаемая жизненная стойкость растравила душу, высокое мужество прошлого
поразило воображение, закрепив, зафиксировав все.
Собственно, это был готовый материал для повести, и воспринятый,
казалось, достаточно глубоко, чтобы переплавляться в подсознании.
Я увидел этого человека (то есть заметил специально впервые) через
несколько дней. Он бы невысок, хрупок, светловолос, с предупредительными
без угодливости манерами. Говорил тихо и немного, улыбка у него была
неуверенная, застенчивая, болезненная какая-то - и вместе с тем открытая и
подкупающая. Пожалуй, будет вернее сказать - готовность стать открытой,
если будет уловлено чувство искреннего расположения в собеседнике, - вот
что в ней подкупало. Я никогда не слышал, чтобы он смеялся. В целом он
очень располагал к себе.
Я узнал у него позже, что тот последний вылет на самом деле был с
инструктором, на учебной реактивной машине со сравнительно невысокой
скоростью. Двигатель отказал при заходе на посадку. В кабине появился
запах гари. Сажал инструктор. Они успели выскочить и отбежать несколько
метров, когда самолет взорвался. Так что на его долю в этом ЧП героизма,
строго говоря, не приходится.
Эту историю, насколько мне известно, кроме меня от него слышали
только раз друзья по комнате.
Если б я не услышал ее впервые от другого, в романтизированном
варианте, все восприятие, естественно, выстроилось бы несколько иначе.
2
В тот же вечер (идя домой, я "художественно размышлял" об услышанном)
в сознании моем к этой истории подверстался еще один случай, слышанный
примерно годом ранее.
В другом общежитии, на чьем-то дне рождения, в большой, голой и
неуютной комнате с каким-то казарменным освещением, - я был приглашен
близкой приятельницей, с которой в недавнем прошлом мы были влюблены друг
в друга - коротко и несинхронно: капризные следы приязни не изгладились до
конца.
Речь шла о людях малознакомых - мы перекидывались
послеприветственными фразами, и только. Он - рано жиреющий, невыбритый,
подслеповатый в очках, при этом насмешливый, эгоистично-добродушный и
мягко-уверенный; она - небольшая, худощаво-стройная, смуглая брюнетка,
нервная, пикантно-вульгарная, с хрипловатым голосом и тоже с какой-то
неопрятцей. Узнав об их близости, я испытал удивление, сдобренное букетом
неприязни, высокомерия, разочарования, ревности - на мой взгляд, они не
подходили друг другу; к нему я относился в глубине души свысока - если
можно взгляд мельком считать отношением, но на этот-то краткий момент
отношение появилось! - а она мне немного нравилась - не настолько, чтоб
это имело какие-то конкретные следствия, не видя, я никогда не вспоминал о
ней, пожалуй, - но немного нравилась, так, вообще.
Далее моя приятельница излагала: она ради него разошлась с мужем, а
он, подлец, не хочет на ней жениться, а она после черт-те какого от него
аборта никогда не сможет иметь детей, а он, подлец, тем более не хочет на
ней жениться. Но в голосе мой приятельницы звучала "половая солидарность",
выглядела эта пара не слишком привлекательно, и основным ощущением у меня
осталось ощущение чего-то нечистого - без особого сочувствия, тем паче
сознания обычной трагедии рядом с тобой.
Но отвлеченно, теоретически, ситуация эта закрепилась в глубине
сознания. И в глубине сознания в абстрагированном виде она была
облагорожена - юношеское стремление к романтизации.
3
Юношеское стремление к романтизации, пожалуй, завело меня в конечном
счете в психоневрологический диспансер.
По мере накопления информации количественные изменения, как им и
полагает, перешли в качественные, и выяснилось со всей неотвратимостью,
что мир устроен неправильно и скверно. Мир был бессмыслен в изначальной
основе своей, и это съедало личность безысходным отчаянием. Люди были
дурны и безнравственны - хотя когда не думал об этом, они бывали часто
очень симпатичны, - я тянулся к людям, одиночества не переносил.
Короче - мне хотелось послать все к чертовой матери и уехать как
можно дальше и делать там что-нибудь такое простое, сильное и настоящее -
например, бить котиков на Командорах (по секрету - у меня и сейчас бывает
такое желание, только слабее). Но мне не хотелось менять университет на
армию - я стал хлопотать об академотпуске. И, пройдя через пинг-понг ряда
мест, поставил докторицу, рыжую веснушчатую симпатягу, перед дилеммой: или
я получаю академотпуск, или на повышенную свою стипендию покупаю себе в
комиссионке ружье с патроном и пишу прощальное письмо. (Вообще все это
история довольно комическая. Через пару дней в общежитие пришла медсестра
и, постучав в комнату напротив моей, где я как раз сидел в гостях и пил
чай, стала расспрашивать меня, не знаю ли я меня из комнаты напротив и не
замечал ли за мной в последнее время странностей в поведении, на что я
отвечал, что со мной, по моему мнению, очень плохо; прочие присутствующие
сидели с неподвижными, изредка дергающимися лицами. Позднее, по мере
приближения сессии, по протоптанной мной тропинке отправились за
академотпуском четверо коллег; пятый был встречен гомерическим хохотом и
просьбой оповестить, что план по филологам университета выполнен и местов
нет.)
Около месяца я ходил на своего рода оздоровительные процедуры,
проводя в гостеприимном заведении время от десяти до трех дня. Бесплатное
двухразовое питание позволяло мне экономить стипендию для нужд более
веселых. Среди реквизита пылилась гитара - я учился играть (и научился, на
горе всего этажа общежития), и даже удостоился предложения выступить в
концерте самодеятельности больных; известие, что я играю в концерте
самодеятельности сумасшедшего дома, сильно подействовало на знакомых, - но
в действительности я только выступил подставным за команду медперсонала
диспансера на каких-то соревнованиях по стрельбе. Медперсонал был
расположен ко мне и тактичен, но так до конца и не смог взять в толк,
какого лешего мне не хватает, подозревая в тайном умысле. Однако к моим
планам трудоромантитерапии врачи относились одобрительно, находя их весьма
здравыми; и вздыхали.
В процессе такого лечения я подвергся беседе с психологом - тихой,
тактичной, незаметно-милой девицей лет тридцати, с тренированным
выражением отсутствия глубинной грусти. Беседа проводилась на тему:
несчастная любовь, причиняющая страдания, - это любовь не к человеку, а к
собственному чувству. Я энергично защищался, скоро вывалив на доброго
психоаналитика не очень хорошо усвоенные отрывки из Фрейда и Спинозы, и
блокировал противную сторону. Душеспасение заглохло. После чего мне
предложили систематизировать картинки с простейшими предметами, обозначить
условными рисунками и восстановить десяток продиктованных слов и еще ряд
слов запомнить. Заключения этих тесто я не знаю.
Академотпуск был получен.
4
И вот - лето. Иссык-Куль. Вечер.
Еще тепло, но прозрачно-черный воздух холодеет с каждой минутой -
горы.
Танцплощадка - бетонированная, окруженная скамейками, за ними ряд
кустов; фонари, музыка по трансляции. Только молодежь, девушек гораздо
больше - танцуют многие друг с другом. Свитера, брюки - одеты в основном
по-походному. Все трезвы - со спиртным туго, - но весело, запах большой
воды, вдоль побережья теряются огни кемпингов. Приезжают сюда обычно дней
на десять-пятнадцать, знакомства припахивают р-рымантикой, головы легки и
кружатся - хорошо.
Оцениваю себя глазами окружающих: элегантно-экзотичный тут костюм
(светло-серая форма ленинградских стройотрядов шестьдесят седьмого года),
белый банлон, свежая полубороденка - симпатичный мальчик.
Стесняюсь, однако, держусь скованно - и напускаю на себя
разочарованно-скучающий и загадочно-замкнутый благородный вид. Во-первых,
танцевать я еле умею - а хочется, естественно. Во-вторых, развязность моя
часто сменяется застенчивостью - как сейчас, - дело обыкновенное.
В-третьих, со вчерашнего вечера я вообще не могу внутренне
раскрепоститься. Дело в том, что меня, беспризорного "дикаря", приютили на
свободную койку в свою комнату четыре девчонки. И когда трое - в их числе
инициаторша благодеяния - вышли перед сном мыться, четвертая, глядя в
глаза, довольно спокойно пообещала: "Замерзнешь ночью - приходи, согрею".
Несколько обалдев и обмерев внутренне, я - внешне - сказал "обязательно" в
таком же тоне - и не пришел: среди четырех разбитных девочек я чувствовал
себя несколько затравленно, несвободно - к сожалению, пожалуй, двоих из
них и к гораздо большему сожалению своему; примешивалась и проблема
буриданова осла, сдобренная забавно-тупой формой тактичности: я чувствовал
некое моральное право на себя той, которая, собственно, поселила меня
сюда, но не считал гарантированным, что она не выпихнет меня из своей
постели, если я туда полезу, а принять в ее присутствии приглашение другой
затруднялся, - присутствие же еще двоих усугубляло положение; в таком
пикантно-анекдотическом бестолковом положении я был в первый раз в жизни
(и в последний). И ни одна из них не была так чтобы слишком хороша.
(Все это время я не переставал любить другую, далекую.)
Танцы продолжаются. Стою. Раз пригласил замухрышку поскромнее.
Одна девушка выделяется - в светло-кремовом брючном костюме (очень по
моде), тоненькая (даже излишне худощава), прямые каштановые волосы
(негустые) по плечам, личико милое (и заурядное: отвернись - забудешь).
Приглашаю ее на твист (который танцевать в общем не умею).
Нерешительный полуотказ: она не умеет; во мне сразу появляется отрадное
превосходство, настроение и уверенность повышаются: я вас научу. Голос у
нее не красивый; у очень женственных натур случается мелодичный высокий
голос, очень плавный на интонациях, буквально льющийся из горла без
обрывов; у нее не такой, обычный голос.
Учу ее твисту - зрелище жалковатое. Но она мила и сама по себе
выделяется, я тоже; на нас смотрят с чувством много больше положительным,
чем усмешливо. Мое тщеславие польщено.
Следующий танец медленный - нечто вроде танго. Тихонько переступаем
рядом, прикосновение ее рук и талии под моей рукой отчуждено. Кисть ее
руки в моей длинная, худая, влажноватая и при своей безучастности на ощупь
неприятна. Двигаемся мы с моей партнершей плохо, контакта движения не
возникает; держится она деликатно-сдержанно, но чуть улавливается
некоторое внутреннее раздражение; я теряюсь, внутренняя связанность
начинает вновь увеличиваться. Пытаюсь задержать, изменить этот процесс,
пробую с подобающе-нейтральных фраз завязать разговор - без успеха. Ясно
уже - знакомство не состоялось, но во внешней части сознания еще не
исчезла надежда (действие некоторой инерции восприятия и спекулятивной
подстановки желаемого за действительное).
На следующий танец мне отказано - в деликатно-милой форме, но голос
недвусмысленный.
Отхожу за край, курю. Делается грустно, какая-то возникает
отверженность. Уязвленное самолюбие, несбывшаяся надежда - пусть
маленькая, незначащая, но когда она разбивается, то в этот самый момент из
почти ничего превращается мгновенно и неощутимым образом в нечто
значительное. Девушка в общем-то хороша, сейчас она больше чем просто
нравится мне: я задет, горечь гордости и обиды просачивается; растраву
души можно было бы сформулировать примерно так: "Разве ей не ясно, что я
хороший; я, хороший, не нужен ей... как неправильно и плохо все устроено".
Она ничего, ничего не понимает... Она не знает, кто я, какой я, какая
жизнь за мной...
И по нередкой привычке, как фразы поручика Ромашова, играю внутри
себя, ориентируясь на нее, историю: я герой-курсант, у которого заглох в
полете двигатель истребителя и который не катапультировался, спасая бог
весть что внизу, и посадил самолет, чудом выжив после взрыва его на земле,
и списан навеки из родной авиации, и трагическая любовь заставила меня
страдать в сумасшедшем доме и бросить университет, а вот сейчас я полюбил
по-настоящему впервые и с первого взгляда. (В психологии, вроде, подобные
явления классифицируются как "косметическая ложь".)
Я танцевал с ней еще раз и нескладно как-то пытался изложить эту
версию - без признаков сочувствия и успеха. Она не была расположена
выслушивать, я в волнении говорил ненатуральным голосом - одно другое
усугубляло.
Танцы кончились быстро.
Она прошла к юноше - видимо, ждавшему ее. Они ушли обнявшись.
Выглядел юноша никак; я, по моему убеждению, производил более выгодное
впечатление. Вслед им я пережил быстро улетучивающуюся сложную смесь
тоски, разочарования, высокомерного презрения, зависти, злости и тихой
жажды чисто плотских ощущений. Через минуту это состояние утеряло
конкретную направленность, и исчезло уже в обобщенной форме (кроме своего
последнего пункта) тем скорее и легче, что подошли мои попечительницы, и
возник веселый разговор - треп, и мы поли к себе, и рядом были готовые
разделить мои чувства - кои я и оставил самому себе со смутным сознанием
собственной незадачливости и спекулятивными морализаторскими построениями
в пользу целомудрия.
5
Он говорил обо всем с циничной издевочкой и писал стихи о паладинах и
принцессах. То был человек веселый, слабый и несчастный, принадлежавший к
числу тех, у кого вроде бы все в общем не хуже, чем у других, но имеется в
их характере некая черта, которая помимо их воли и сознания отравляем им
жизнь. Он был привязчив - но привязанности его были неуверенно-непрочны
при ласковости; по обыкновению он прикрывал неуверенность иронией,
сарказмом. Его нельзя было обидеть - он уходил раньше, чем чувствовал
только возможность неприязни; при своем грязном языке был крайне тактичен.
Он сходился с людьми быстро и готовно без назойливости - потребность в
привязанности была постоянна, и так же постоянно рвались прежние связи:
его болезненно-самолюбивая и неуверенная натура не могла быть стойкой.
Стихи его - жестоко-романтические, литературные, юношеские -
свидетельствовали о возвышенных идеалах чувствительной души. Картины -
гуаши и акварели на опять же жестоко-романтические темы -
условно-примитивные по технике, которой он и не мог обладать, но замысел
бывал не банален, а композиция и сочетания цветов изобличали вкус.
Выглядел он так: высокий - впечатление больше от худобы и разболтанности,
в дешевом несвежем костюме, с маленькой блеклой челкой и ранними
залысинами, за очками в тонкой золоченой оправе глаза с ехидцей, с ехидцей
же тонкогубая улыбка и в точности соответствующий им голос. За ним не было
известно никаких любовный историй - а менее всего он был склонен к
аскетизму. Он пил. Дважды вскрывал себе вены - второй раз, прежде чем
перевязать его и вызвать скорую, ребята набили ему морду. Лечился от
алкоголизма, от психостении, дважды был отчисляем из университета - второй
раз окончательно. Симпатий он не вызывал - производил впечатление какой-то
нечистоплотности, полной ненадежности и при известном изяществе развязного
поведения не был обаятелен.
Мы оба любили бывать в гостях в одной и той же комнате - не
по-общежитски уютной и на редкость нешумно-гостеприимной. Книги стояли
аккуратными рядами, пол блестел, даже висел коврик на стене. Гостей
кормили по-домашнему пахнувшим варевом, и вообще окружали всегда какой-то
атмосферой желанности. Хозяйка была добра и обладала редким талантом
слушать: слушать, будучи естественно и органически настроена именно на
твою волну, и сопереживая искренне и тактично - и - вот удивительно! -
именно таким образом, как тебе в этот момент было приятнее.
Он подарил ей одну свою картину (внешне, надо сказать, к художеству
он не относился всерьез). Картину прикнопили на стенку, - и, пожалуй, всем
она немного понравилась.
Лист приблизительно 0.7 X 0.9, густо-синий сверху и желтый конус
света в нижней половине от фонаря на черном столбе, смещенного от центра
вправо. Справа и чуть ближе столба - тонкая фигура девушки в белом брючном
костюме, с черной сумочкой на ремне от плеча и черными прямыми волосами
ниже плеч, лицо отвернуто. Левее и дальше от фонаря - юноша в
стилизованном старинном костюме, со шпагой на перевязи, златокудрый и
печальный. За ним, в синей тьме - парусник у набережной, углы и крыши
многоэтажных домов и фигура на постаменте - памятник с простертой по ходу
корабля рукой.
Я увидел ее впервые через несколько дней по возвращении из
академотпуска, спустя полгода после микрособытия на танцах. И полуусловно
нарисованная фигура девушки - клешенные брюки белого костюма, свободно
лежащие волосы, все под фонарным светом в темноте - ассоциативно к той
девушке с Иссык-Куля и всей внутренне сыгранной тогда истории
присовокупила эту картинку и все с ней связанное.
И материал (хватило бы на повесть - но подсознательно я
ориентировался на рассказ) как художественно нечто стал завершен, - в
условиях, сходных с теми, в которых и возник: вечер, и в общем некуда
пойти, комната общежития с тихой и доброжелательной атмосферой.
Он хранился в уголке сознания, как яйцо в яичнике.
6
Через какое-то время так получается, что мне предлагают (отчасти
случайно, отчасти по собственному моему желанию) написать что-нибудь в
факультетскую стенгазету - площадью она тогда была с хороший забор, взяла
раз первое место на всесоюзном конкурсе студенческих стенных газет,
делалась факультетскими знаменитостями, одаренными ребятами, короче -
авторитетный орган.
Один дома валяюсь на кровати (жил я в то время у деда, две очень
большие комнаты, высоченные потолки с лепкой, огромные окна, обстановка в
духе старомодной добротности и достатка, по вечерам свет из шелкового
абажура над столом достигал углов), прикидываю к изложению историю про
невезучего героя-курсанта в разных пертурбациях. Если "вытягивать в
ниточку", получается примерно такая диспозиция: училище, последний полет,
отказ двигателя с последующей героической посадкой и взрывом, лечение,
поступление и учеба в университете, связь с чужой женой и все последствия,
любовь к другой, дело к свадьбе, расстраивающий все скандал,
психдиспансер, уход из университета, на танцах встреча девушки-мечты и
безответная любовь с первого взгляда; не забыть статический момент:
картина с нарисованной девушкой, в точности какую он и встречает,
потрясенный, на танцульке. Ррымантично, мелодраматично и, главное, как-то
выходит, длинно и по сути неоригинально; жалко - уж больно материал-то
выигрышный, надо найти способ подачи, не снижающий его собственной
эффективности, позволяющий сохранить накал фактов.
Темнеет; лежу без света; мозги смутно плавятся, формируется ощущение,
еще не реализуемое в конкретных образах. Неясная доминанта: человек разный
- один и тот же; герой, трус, подлец, рыцарь, победитель и побежденный -
один во всех ипостасях; все, что сделал и сделает - всегда в нем, обычно
же судят одновременно только по одному, не воспринимая остального,
которого больше, которое суть человека, и в человеке как неразъемной
совокупности миров каждый мир главный, и не поняв и не приняв этого, мы не
видим человека.
И в расплавленных мозгах проскакивает искра и вспыхивает, возносится
слепящий взрыв, оцепеняющий миг блаженного озарения, экстаз, оргазм, и
стынущая в счастливой уверенности и ясном умиротворении кристаллизация;
познание.
И бесформенная масса материала превращается в единую картину, как
если бы пляшущие на воздушном потоке частички, взметнувшись разом,
опустились в стройную мозаику, которую, смутно предчувствуя ранее, узнаешь
сразу, единственно требуемую и возможную.
И я как умел перенес получившееся словами на бумагу, написав рассказ
"Последний танец". Впервые я писал не так, "как надо", предварительно
прикинув и обдумав, впервые замысел на каком-то интуитивном уровне
преобразовался в нечто не зависящее от моей воли и логики. И сознаюсь, я
люблю этот опус первой любовью. Тогда он некоторым понравился, и вот,
однако, за много лет не был пока ни одним человеком понят так, как мне
представляется правильным; в редакциях он с уничижительным оттенком
классифицировался как "поток сознания", хотя о потоке сознания я знал в то
время лишь то, что таковой существует, да и поныне не читал "Улисса".
7
В детстве я видел по телевизору интервью со знаменитым заезжим
иллюзионистом. В заключение он демонстрировал секрет знаменитого фокуса:
рвут и комкают газету - и разворачивают целую. Он подробно объяснял и
показывал, как подготавливается и прячется вторая газета, как она
незаметно подменяет первую и разворачивается, а порванную скрывают. "Так,
- завершил он, - делает плохой фокусник. А хороший делает так" - и
развернул из комка клочьев, с которого зрители не спускали глаз, еще одну
целенькую газету.
Я помню сложение своего рассказа в фактах и в восприятии этих фактов
- но этого недостаточно. Потому что для того, чтобы объяснить и обосновать
именно то, а не иное восприятие этих фактов и само их выделение в отбор,
необходимо было бы принять во внимание нескончаемое множество вещей:
что у владелицы картины было красивое имя, а сама она была некрасива,
хотя обаятельна и женственна;
что в компании, где мне были раскрыты отношения двух присутствующих,
я бывал лишь от скуки;
что Ленинград, при всей моей любви к нему, связывает меня какой-то
тоской - как и многих, кто родился и вырос не в нем;
что в идеале мне нравятся блондинки (не оригинал я), а я, конечно же,
обычно почему-то нравлюсь брюнеткам;
что часть детства я провел по соседству с военным аэродромом, а в
пятом классе мне подарили "Рассказы авиаконструктора" Яковлева, с чего
началось мое стороннее увлечение авиацией;
и так далее, и каждый момент обосновывается соседними, тянущими за
собой пучки причин, следствий и ассоциаций, и чтобы добросовестно
рассказать и объяснить, пришлось бы написать подробную автобиографию с
развернутым психоаналитическим комментарием (вообще, сказал же с
характерной шутливостью Станислав Лем: "Программу, которая уже имеется в
голове обычного поэта, создала цивилизация, его породившая; эту
цивилизацию сотворила предыдущая, ту - еще более ранняя, и так до самых
истоков вселенной, когда информация о грядущем поэте еще хаотично
кружилась в ядре изначальной туманности. Значит, чтобы
запрограммировать... следовало бы повторить если не весь Космос с самого
начала, то по крайней мере солидную его часть") - для объяснения того
лишь, как получился один маленький рассказ - который, по утверждениям
людей компетентных, таки тоже не получился.
8
ПРИЛОЖЕНИЕ. ПОСЛЕДНИЙ ТАНЕЦ (рассказ)
Под фонарем, в четком конусе света, отвернув лицо в черных прядях,
ждет девушка в белом брючном костюме.
Всплывает музыка.
Адамо поет с магнитофона, дым двух наших сигарет сплетается над
свечой: в Лениной комнате мы пьем мускат с ней вдвоем.
Огонек волнуется, колебля линии картины.
- А почему ты нарисовал ее так, что не видно лица? - спрашивает Лена.
- Потому что она смотрит на него, - говорю я.
- А какое у нее лицо, ты сам знаешь?
- Такое, как у тебя...
- А почему он в камзоле и со шпагой, а она в таком современном
костюмчике, мм?..
- Потому что они никогда не будут вместе.
Щекой чувствую ее дыхание.
Мне жарко.
Лицо у меня под кислородной маской вспотело. Облачность не кончается.
Скорость встала на 1600; я вслепую пикирую на полигон. 2000_м... 1800,
1500, 1200. Черт, так может не хватить высоты для выхода из пике.
Мгновения рвут пульс.
Наконец я делаю шаг. Почему я до сих пор не научился как следует
танцевать? Я подхожу к девушке в белом брючном костюме. Я почти не пил
сегодня, и запаха быть не должно. Я подхожу и мимо аккуратного, уверенного
вида юноши протягиваю ей руку.
- Позволите - пригласить - Вас? - произношу я...
Она медленно оборачивается.
И я узнаю ее.
Откуда?..
- Откуда ты знаешь?
Я в затруднении.
- Разве они не вместе? - спрашивает Лена.
- Нет - потому что она недоверчива и не понимает этого.
- Ты просто осел, говорит Лена и встает.
Я ничего не понимаю.
900-800-700 м! Руки в перчатках у меня совершенно мокрые. Стрелять
уже поздно. Я плавно беру ручку на себя. Перегрузка давит, трудно удержать
опускающиеся веки. Когда же кончится облачность?! 600 м!!
И тут самолет выскакивает из облаков.
И от того, что я вижу, я в оторопи.
В свете фонарей, в обрамлении черных прядей, мне открыто лицо,
которое я всегда знал и никогда не умел увидеть, словно сжалившаяся память
открыла невосстановимый образ из рассеивающихся снов, оставляющих лишь
чувство, с которым видишь ее и понимаешь, что знал всегда, и следом
понимаешь, что это опять сон.
- Пожалуйста, - говорит она.
Это не сон.
Подо мной - гражданский аэродром. "Ту", "Илы", "Аны" - на площадке
аэровокзала - в моем прицеле. Откуда здесь взялся аэродром?! Куда еще меня
сегодня занесло?!
И в этот момент срезает двигатель.
Я даже не сразу соображаю происшедшее.
Лена обнимает меня своими руками за шею и долго целует. Потом гасит
свечу.
- Я люблю тебя, Славка, - шепчет она мне в ухо и голову мою прижимает
к своей груди.
- Боже мой, - выдыхаю я, - я сейчас сойду с ума...
Она улыбается и подает мне руку. Я веду ее между пар на круг, она
кладет другую руку мне на плечо; и мы начинаем танцевать что-то медленное,
что - я не знаю. Реальность мира отошла: нереальная музыка сменяется
нереальной тишиной.
И в нереальной тишине - свистящий гул вспарываемого МиГом воздуха. С
КП все равно ничего посоветовать не успеют. Я инстинктивно рву ручку на
себя, машина приподнимает нос и начинает заваливаться. Тут же отдаю ручку
и выравниваю ее. Вспомнив, убираю сектор газа.
- Боже мой, - выдыхаю я, - я сейчас сойду с ума...
Я утыкаюсь в скудную подушку, пахнущую дезинфекцией, и обхватываю
голову. Я здесь уже неделю; раньше чем через месяц отсюда не выпускают.
Мне сажают какую-то дрянь в ягодицу и внутривенно, кормят таблетками,
после которых плевать на все и хочется спать, гоняют под циркулярный душ и
заставляют по хитроумным системам раскладывать детские картинки. Это -
психоневрологический диспансер.
Сумасшедший дом.
- Вы хотите знать! Так вы все узнаете! - визжит Ирка.
Ленины родители стоят бледные и растерянные.
- Да! Да! Да! - кричит Ирка, наступая на них. - Все знают, что он жил
со мной! Все общежитие знает! - она топает ногами и брызжет слюной.
- Я из-за него развелась с мужем! Я делала от него три аборта, теперь
у меня не будет детей! Он обещал жениться на мне!
Она падает на пол, у нее начинается истерика.
Лена сдавленно ахает и выбегает из комнаты.
Хлопает входная дверь.
Я слышу, как она сбегает по лестнице.
Как легки ее шаги.
Она танцует так, как, наверное, танцевали принцессы. Как у принцессы,
тонка талия под моей рукой. Волосы ее отливают черным блеском, несбывшаяся
сказка, сумасшедшие надежды, рука ее тепла и покорна, расстояние
уменьшается,
все уменьшается...
До земли все ближе. Я срываю маску и опускаю щиток. Проклятые
пассажиры прямо по курсу. К пузачу "Ану" присосался заправщик. Толпа у
трапа "Ту". Горючки у меня еще 1100 литров, плюс боекомплект. Рванет -
мало не будет.
Хреновый расклад.
Старые кеды, выцветшее трико, рваный свитер... плевать! У меня такие
же длинные золотые волосы, как у моего принца, и корабль ждет меня с
похищенной возлюбленной у ночного причала. Смуглые матросы подают трап, я
веду ее на капитанский мостик, вздрагивают и оживают паруса, и корабль,
пеня океанскую волну, идет туда, где еще не вставшее солнце окрасило
розовым прозрачные облака.
На их фоне за холодным окном, за замерзшей Невой, вспучился купол
Исаакия.
- А вы все хорошо обдумали? - спрашивает меня наш замдекана, большой,
грузный и очень добрый, в сущности, мужик.
- Да.
- Это ваше последнее слово?
- Последнее.
- Что ж. Очень жаль. Очень, - качает головой. - И все же я советую
вам еще раз все взвесить.
- Я все взвесил, - говорю я. - Спасибо.
Мне не до взвешивания.
Машина бешено сыплется вниз. Беру ручку чуть-чуть на себя и осторожно
подрабатываю правой педалью. Черта с два, МиГ резко проваливается. Не
подвернуть. На краю аэродрома - ГСМ, за ним - лесополоса. Тихо, едва-едва,
по миллиметру подбираю ручку.
Спокойно, спокойно...
Сейчас все в моих руках, только бы не осечься...
- ...Как вас зовут? - спрашиваю я.
- Какая разница? - отвечает она.
Хоть бы не кончалась музыка; пока она не кончилась, у меня еще есть
время.
- Откуда вы? - спрашиваю я.
- Издалека.
- Я из Ленинграда... Вы дальше?
- Дальше.
Отчуждение.
Эмоций никаких.
Как по ниточке, тяну машину. Тяну. Не хватает высоты - буду сажать на
брюхо. Луг большой - впишусь.
Ей-богу, выйдет!
- Может быть, мы все-таки познакомимся?
- Не стоит, - говорит она.
Ночной ветерок, теплый, морской, крымский, шевелит ее волосы.
Будь проклят этот Крым.
С балкона я вижу, как блестит за деревьями море. Не для меня. Мой
туберкулез, похоже, идет к концу. После семи месяцев госпиталя - скоро год
я кантуюсь здесь. Впрочем, мне колоссально повезло, что я вообще остался
жив. Или наоборот - не повезло?
А вот из авиации меня списали подчистую.
Кончена музыка.
- Танцы окончены! - объявляет динамик со столба.
Я провожаю девушку до места.
- Хотите, я расскажу вам одну забавную историю? - и пытаюсь
улыбаться.
- В другой раз.
- А когда будет другой раз?
- Не знаю.
Господи, что же мне делать, первый и последний раз, единственный раз
в жизни, помоги же мне, господи.
И все-таки я вытягиваю! ГСМ еще передо мной, но я чувствую, что
вытянул. Катапультироваться поздно.
И вдруг я понимаю - запах гари в кабине.
Значит - так. Невезеньице.
Финиш.
Выход. Аккуратный, уверенного вида юноша вежливо отодвигает меня и
обнимает ее за плечи. Прижавшись к нему, она уходит.
Тонкая фигурка, светлое пятнышко, удаляется в темноте.
И вот я уже не могу различить Ленин плащ в вечерней толпе, и шелест
шин по мокрому асфальту Невского, и дождь, апрельский, холодный, рябит
зеленую воду канала.
Зеленая рябь сливается в глазах...
Самолет скользит по траве в кабине дым скидываю фонарь отщелкиваю
пристяжные ремни деревья все ближе дьявол удар я куда-то лечу
Туго ударяет взрыв.
Last-modified: Thu, 03 Jul 1997 10:00:25 GMT