были и такие, которые своими яркими чертами
характера, выразительными, порой парадоксальными действиями как бы
сопротивлялись схоластической, предельно объективизированной схеме
исторического процесса и, разрушая ее, невольно выставлялись на первый план.
Екатерина Великая, Александр I, Николай I - какая схема могла устоять перед
ними?!.. О них приходилось писать с сугубо "классовых позиций", искажая или
заведомо пристрастно оценивая их слова и поступки, предельно негативно
оценивая их деятельность и все же, волей-неволей, воздавая им должное как
историческим героям, окрашивая историческую эпоху в их цвета...
К тому же тут на помощь приходила еще и художественная литература -
настоящая литература - позволявшая, исподволь, незаметно скорректировать
представление о том или ином монархе. Свидание Маши Мироновой с Екатериной,
гениальный эскиз Александра I в "Войне и мире", незабываемые Николай и тот
же Александр в лесковском "Левше" - да и еще мало ли что можно вспомнить.
Совершенно разные по масштабу, идейной направленности, стилю эти и многие
другие произведения очеловечивали самодержцев - тех, кто в исторических
работах в лучшем случае производили впечатление более или менее прилично
смонтированных чучел.
На месте же Александра II, при всех оговорках, зияла черная дыра - и в
нашей историографии, и в нашей литературе, в том числе и классической. При
всех своих несомненных достоинствах он не обладал ни той внутренней силой,
ни той внешней яркостью, которые способны были оказать воздействие на
историков марксистского профиля и заставить их пойти на уступки. Очевидно,
по той же причине не попал он и на страницы сколько-нибудь значительных
художественных произведений. Сколько я ни вспоминал - пришло на ум только
несколько строк "Из воспоминаний рядового Иванова" Всеволода Гаршина,
писателя, который по лестной оценке одного из ведущих советских
литературоведов (право, они стоили историков) Г. Бялого, заслужил "законное
место в почетном ряду писателей-демократов" благодаря "страстному
гуманизму... горячей любви к своей замученной родине" и "искреннему
демократизму". Тем более не могу удержаться, чтобы не напомнить эти строки.
Речь в них идет о смотре, устроенном Александром II одному из полков,
направляющихся на театр военных действий в годы Русско-турецкой войны, в
ходе которой, по словам Г. Бялого, "царское правительство было меньше всего
заинтересовано, чтобы освобождать угнетенные народы; оно стремилось
утвердить свое влияние на Балканах и лицемерными фразами о сочувствии делу
славянской свободы обмануть общественное мнение". Приведу изображение
"страстным гуманистом" царя-"лицемера": "И он знал, что мы готовы были
умереть. Вокруг была пышная свита, но я не помню никого из этого
блистательного отряда всадников, кроме одного человека на сером коне, в
простом мундире и белой фуражке. Я помню бледное, истомленное лицо,
истомленное сознанием тяжести взятого решения. Я помню, как по его лицу
градом катились слезы, падавшие на темное сукно мундира светлыми, блестящими
каплями; помню судорожное движение руки, державшей повод, и дрожащие губы,
говорившие что-то, должно быть приветствие тысячам молодых, погибающих
жизней, о которых он плакал. Все это явилось и исчезло..."
Какая сила в настоящем, искреннем художественном слове! - да простит
меня читатель за этот банальный, наверное, восторг. В извинение мне может,
наверное, послужить то, что эти строки - так же, как и все, что писал
Гаршин, - произвели на меня глубокое впечатление еще в юности; затем,
конечно же, потускнели, ушли на край сознания: но, вот, не забылись же... И
с тех пор меня уже было не обмануть. Учась в университете, читая то, что
рекомендовалось, приобщаясь к той научной литературе, о которой речь шла
выше, я уже не верил ходульным оценкам Александра II. Не мог поверить,
потому что помнил гаршинские строки, помнил созданный им образ и знал, что
царь был добр, человечен, что у него было чувство ответственности за свои
дела - так же, как знал, что он не был сильным государем... Самое же
главное, Гаршин породил ощущение сложности образа и, очевидно, сложности
эпохи.
Об этих строках, несмотря на всю их исключительность, наверное, не
стоило бы писать так много, если бы в книге Л. М. Ляшенко я не почувствовал
тот же дух - не скрою, несколько неожиданно для себя самого. Я ни в коем
случае не сравниваю уважаемого автора с Гаршиным - разные эпохи, разные
задачи, разный слог, но, повторяю, дух в его книге витает тот же, дух
серьезного, человеческого отношения к своему герою, дух искреннего
сочувствия, без которого, очевидно, не может быть понят ни один человек, ни
одно явление.
В этом, как мне представляется, главное достоинство книги Л. М.
Ляшенко. Пожалуй, впервые в нашей литературе мы видим попытку - и попытку
очень серьезную - дать живой, полнокровный образ царя-реформатора,
разобраться в его характере, мировоззрении, побудительных мотивах его
действий, преодолевая при этом уже устоявшиеся и, как правило, злостные
стереотипы, опровергая ходульные, чисто внешние оценки.
И в этом отношении первая часть книги, посвященная именно "частной"
жизни Александра, - если у самодержца вообще может быть частная жизнь -
представляется мне наиболее значимой. Можно спорить с отдельными
соображениями автора, не соглашаться с некоторыми его выводами, но "царский
образ" задан, он живет на страницах книги. И это несомненная и серьезная
удача автора.
Более того, мне представляется, что этот образ в целом близок к
реальному. За исключением некоторых - немногих - эпизодов, автор не льстит
своему герою, а воздает ему должное. И, в сущности, свое впечатление от
образа Александра II, развернуто и обстоятельно создаваемого Л. М. Ляшенко
на страницах книги, я могу свести к тому, которое производят короткие строки
Гаршина... Царь в изображении автора книги выглядит достойным человеком -
добрым, искренним, обладавшим чувством ответственности за свое нелегкое
"царское дело", но не наделенным ни силой воли - так ярко выраженной у его
отца, Николая I, ни из ряда вон выходящими способностями, которыми обладал
его дядя Александр I. И тем не менее, не они талантливые и сильные, а именно
этот, в общем-то, по-человечески, достаточно заурядный Государь, взвалил на
себя непосильную ношу и, как мог, тащил ее до своего рокового конца. В этом,
наверное, было его величие, и в этом, несомненно, была его трагедия. Мне
представляется, что автор глубоко осознал всю сложность исторической
ситуации эпохи реформ и сумел воспроизвести ее на страницах своей книги.
Несколько слов хотелось бы сказать о стержневой идее Л. М. Ляшенко,
заявленной уже в подзаголовке, - идее царского одиночества, точнее, "трех
одиночеств". Возможно, некоторым читателям эта идея автора, как видно
выношенная и дорогая ему, может показаться несколько надуманной. Во всяком
случае, на мой взгляд, для этого есть определенные основания. Ведь
соображение об экзистенциальном одиночестве любого смертного - это, пожалуй,
по нынешним временам общее место. И жизненный путь Александра Николаевича
как будто не является в этом отношении каким-то особым уникальным явлением,
позволяющим сделать его основой всей биографии царя. Более того, обращаясь
непосредственно к тексту книги, видишь, что он в этом отношении был, скорее,
счастливцем - во всяком случае по сравнению с другими самодержцами. Он
счастливо прожил начало жизни - у него были прекрасные учителя. Да и Николай
в общем-то оказался прекрасным отцом; попытки автора несколько
драматизировать его отношения с сыном, по-моему, не очень убедительны. На
разных этапах своего царствования Александру II удавалось найти дельных и
умных сотрудников, умело решавших сложные проблемы - таких, как Я. И.
Ростовцев или М. Т. Лорис-Меликов. Были в его окружении и люди в
государственном отношении незаметные, но способные на искреннюю и преданную
дружбу - например, Фредерикс. Ну и наконец, довольно значительная часть
жизни царя прошла под знаком настоящей, искренней любви - редким явлением
вообще, а уж в высших сферах представляющейся чем-то невероятным (кстати,
страницы, на которых описан роман Александра Николаевича с Катенькой
Долгорукой, мне кажутся очень удачными - по-моему, автор сумел найти
правильный тон и, рассказав обо всем, проявил максимум такта).
И все же, при всех оговорках, обращение к теме одиночества в этой
книге, я думаю, вполне оправданно. Правда, может быть, не стоило его - это
царское одиночество - дробить, делить на трое... Мне кажется, что оно было
как раз очень цельным и единым - грандиозное, глобальное, безысходное
одиночество самодержца. Вот тут с автором, посвящающим этой теме многие
прочувствованные страницы своей книги, не поспоришь. Действительно, на той
вершине, где самодержавие воздвигло свой престол, было место только для
одного... Предельно добросовестно относясь к своей миссии, воспринимая
помазание на царство не как формальную процедуру, а как таинство, совершая
которое монарх брал на себя тяжкие обязательства за свой народ перед Богом,
будучи при всех своих слабостях самодержцем по духу и по убеждениям,
Александр был обречен на одиночество. И, наверное, не случайно, что
единственным человеком, с которым он пытался это одиночество разделить, с
которым был свободным и откровенным до конца, стала Катя Долгорукая -
глупенькая, предельно далекая от понимания государственных дел, но любящая и
преданная беспредельно; ее Александр II, несомненно, воспринимал как часть
самого себя.
Л. М. Ляшенко, сумев, на мой взгляд, создать живой и убедительный образ
Реформатора, подробно освещает и сами реформы, анализируя весь ход их
подготовки и проведения в жизнь. И здесь вполне можно спорить с автором о
частностях; но нельзя, по-моему, не оценить его общую позицию, которая, как
мне представляется, до сих пор не совсем обычна для нашей научной
литературы. Ведь мы в общем-то привыкли представать перед читателем в
судейской мантии и выносить приговор своим героям; и, как полагается при
этой процедуре, стремимся сформулировать этот приговор предельно ясно, четко
и однозначно. Для этого нам свыше, в духе нашей единственно верной
идеологии, задавались определенные формулировки, как то: "прогрессивный",
"реакционный", "буржуазно-либераль-ный", "дворянско-помещичий" и т. п.
Приговор выносился окончательный и обжалованию не подлежал - вплоть до
очередного "колебания" и видоизменения самой передовой идеологии. Сейчас
вроде бы идеология эта пала - но навыки остались и изживаются с большим
трудом. Категоричность, безусловная убежденность в своей правоте по-прежнему
являются характернейшей чертой постсоветской историографии. Переодеваться в
штатское, очевидно, неохота, хотя суд давно уже - лет десять - законных
полномочий лишен...
Л. М. Ляшенко от роли судьи отказывается, по-моему, совершенно
сознательно. Зато он стремится - иногда это удается, когда в большей, когда
в меньшей степени - показать всю сложность ситуации в России на роковом
переломе, всю предельную запутанность, порой, кажется, просто неразрешимость
вставших перед Реформатором проблем.
Как, отменяя крепостное право, найти равнодействующую в соблюдении
интересов помещиков и крестьян? Как, создавая местное самоуправление и
свободный суд, совместить их с самодержавными устоями? Как, отказываясь от
коренных устоев, сохранить в государстве порядок и стабильность? Для
большинства наших историков ответы на эти, так же, как и на прочие вопросы,
известны заранее. Меня всегда поражало, с какой детской простотой и
непосредственностью решают важнейшие проблемы государственного бытия люди,
нередко неспособные воспитать своих собственных детей, поддерживать
нормальные отношения с близкими, работать в коллективе. В личной жизни все
валится из рук, сложно, все в тумане, а на бумаге - предельно четкие
соображения о том, что нужно было сделать в 1809-м, как нужно было
действовать в 1825-м, чего недоучли в 1861-м...
Осторожность в конечных выводах, корректность и сдержанность
характеристик, та позиция, которую бы определил как добросовестное
недоумение перед сложностью исторической ситуации, - все это мне кажется
своевременным и плодотворным. Приветствуя в своей книге плюрализм в научной
сфере, сам автор работает в его духе. Нам предстоит еще долго и мучительно
осознавать прошлое, которое всегда будет присутствовать в нашей современной
жизни. Подниматься по лестнице исторического самосознания нелегко; я думаю,
что книга Л. М. Ляшенко для многих станет надежной спутницей на этом пути.
А. Левандовский
ЖЕНЕ И ДОЧЕРЯМ
ВЛАСТЬ И ОДИНОЧЕСТВО
(несколько слов для начала разговора)
Одиночество, как пророчество, -
каждому - свое.
(То ли подслушанное, то ли
придуманное автором этой книги)
В так называемое Новое время мировой истории начало каждого века
заставало Россию на том или ином перепутье. В начале XVII столетия - Смута,
в начале XVIII - реформы Петра I, подозрительно напоминавшие революцию
многими ее атрибутами, в начале XIX - нашествие Наполеона и искренние
обещания Александра I преобразовать страну, в начале XX столетия -
революционные события 1905 и 1917 годов. Да и в наступившем XXI веке мы не
можем со спокойной душой сказать, что нам все ясно с направлением развития
страны. По выражению, популярному в недавнем прошлом, есть мнение, что
начало каждого из последних веков является неким мистическим порогом для
нашей страны, так что впереди нас, хотим мы того или нет, ждет еще много
неожиданного. С этим заключением можно было бы согласиться, тем более что с
утверждениями мистиков дискутировать очень сложно, а главное, бесполезно,
однако стоит напомнить, что один из важнейших переломов в истории России
произошел не в начале, а в середине XIX века. Это несколько портит
загадочность картины развития страны, связанного с началом столетий, но из
песни слова не выкинешь. О событиях именно этого периода мы и намерены
начать разговор. Вернее, не только и не столько о событиях, сколько о людях,
которые силой обстоятельств или волей Судьбы оказались в 1850-1880-х годах
во главе Российской империи.
То, что человек сам по себе интересен и даже, можно сказать, является
высшей ценностью, давно стало общим местом для философов, писателей,
историков и вообще всех, кто интересуется изучением роли людей в
совершившихся или совершающихся событиях и процессах. Может быть, это и
справедливо, но на бытовом уровне это прежде всего так, когда дело касается
родных, друзей, соседей, сослуживцев или героев сугубо литературных, то есть
выдуманных авторами произведений. Однако, когда речь заходит о документальны
биографиях властителей, полководцев, ученых, деятелей искусства или лидеров
общественных движений, выясняется одно немаловажное обстоятельство.
Оказывается, что человек сам по себе (то есть переживания и движения
его души, раздумья, семейная жизнь и т.п.) не так уж и интересны читателям.
Он значим для них тем, что открыл, преобразовал, завоевал, написал и, может
быть самое главное тем, чем он расплатился с Судьбой за свои великие дела
или чем Судьба наградила его за них. Говоря иначе, он интересен, с одной
стороны, благодаря конкретным обстоятельствам места и времени, в которых
жил, при условии, что эти обстоятельства важны и значимы для других
поколений, с другой стороны, он вызывает интерес у читателя своими личными
потерями или приобретениями, являющимися обязательными спутницами человека,
отмеченного Историей.
С этой точки зрения, короли, императоры, султаны и президенты находятся
вне конкуренции: что может быть интереснее, значимее судьбы человека,
вознесенного волей Провидения или выбором сограждан на вершину власти? От
его действий зависит благополучие миллионов подданных, к его голосу
прислушиваются на международной арене, помня о прошлом, он работает в
настоящем, зная, что его деяния с тем или иным знаком, будут позже занесены
в анналы истории. Если же правитель является еще и неординарной личностью,
то долгая память поколении ему безусловно обеспечена. Только как различить -
перед нами ординарная или неординарная личность, каковы критерии ее
обычности или исключительности? А коли существуют сомнения и неясности в
определении основного положения, то все ли полностью справедливо в тщательно
охраняемых традицией и ее защитниками анналах истории?
Пьедестал власти высок, а потому успешно скрывает многое из того, что
могло бы разочаровать подданных во властителе. Однако именно высота этого
пьедестала зачастую помогает увидеть то, что делает властителей обычными
людьми, порой безутешно несчастными, порой неимоверно счастливыми, а оттого
еще более интересными для современников и потомков. Конечно, когда речь
заходит о главах государств, мы невольно обращаемся не только к их
личностным качествам, но и к конкретным обстоятельствам их правлений.
Реформы и войны, отношения с обществом и ближайшим окружением, народная
молва и литературные анекдоты характеризуют властителя не меньше, чем добрые
и бесчеловечные поступки, совершенные им в качестве обычного частного лица.
Магия власти, вознесенность над людьми и обстоятельствами, изначальная,
автоматическая принадлежность истории... Есть между тем еще одна
характеристика, резко отличающая руководителей государств, особенно
государств монархических, от иных смертных.
В разговоре о жизни самодержцев Запада или Востока, далеких или
недавних времен, мотив одиночества звучит с упрямым постоянством и особой
силой. Сама исключительность, единичность монаршего поста делает, видимо,
неизбежным обращение к этой теме. Говоря о конкретных фигурах на тронах и их
конкретных судьбах, мы не найдем, что совершенно естественно, ни одной
полностью одинаковой личности, сходной с другими. Но тем не менее от
заунывного мотива одиночества монарха уйти вряд ли удастся. Если попытаться
дать определение этому одиночеству, то получится, что это состояние
человека, в силу обстоятельств давшего суровый обет постоянно заниматься
важнейшими проблемами, стоящими перед государством, и в рамках этой
несвободы свободного, насколько это вообще возможно, в своих действиях.
Упомянутым обетом является монарший долг, жестко диктующий правила поведения
властелина; ответственность за принятие решений, лежащая на царе, постоянно
оставляет его один на один с важнейшими вопросами жизни страны; наконец,
истинная свобода возможна только как одиночество (именно поэтому многие и
многие люди опасаются свободы, лишающей их не столько подсказки со стороны,
сколько коллективной ответственности за принятие решения).
Вам никогда не приходилось задумываться о том, почему в сказках (причем
всех народов мира без исключения) счастливыми победителями гораздо чаще
становятся не монархи, а царевичи, королевичи, принцы, то есть наследники
престолов, а не коронованные носители власти? Именно они, будущие правители,
жизнерадостны, исполнены жажды приключений, именно с ними, бурлящими
энергией, происходят волшебные превращения, ведущие, в конце концов, к
победе. Когда же они восходят на престол, сказка заканчивается, обрывается.
Бывшие наследники престола, с удовольствием или без оного, взваливают на
свои плечи тяжелую ношу ответственности за судьбу страны, династии, и
приходят долгие тягучие будни правления. Их жизнь наполняется постоянной
борьбой с массой внешних и внутренних обстоятельств, связанных с
существованием государства, всегда весьма важных и требующих срочного
решения, отнюдь не волшебных, хотя часто и превышающих человеческие
возможности. Теперь бы и появиться всемогущему магу, Коньку-Горбунку или
доброй фее, но возврата к сказке, к поэзии ее приключений почему-то не
происходит...
Несмотря на сказанное выше, можно, конечно, задаться целью и попытаться
найти среди реальных королей, императоров, султанов и других венценосных
особ тех, кто наиболее пострадал от "надмирности" своего положения, от
семейных неурядиц или политического противостояния одного - всему остальному
свету. В этом невеселом соревновании трудно найти единственного абсолютного
чемпиона - слишком много претендентов на звание наиболее вознесенного над
подданными, совершенно непонятого, неоцененного по заслугам и сверходинокого
монарха. Однако в ряду самых несчастных самодержцев для россиян одним из
реальнейших претендентов на это звание будет император Александр II.
Когда автор известной триады: православие, самодержавие, народность,
давшей начало теории "официальной народности" или "казенного патриотизма",
С. С. Уваров писал: "Трудно родиться на троне и быть оного достойным", - он
отнюдь не имел в виду, что достойные трона люди должны рождаться не в
царских семьях. Умный консерватор подразумевал, что рождение "на троне"
ставит ребенка в тяжелейшие условия, вызванные исключительностью положения
наследника, званием будущего вождя нации, традиционным обожанием окружающих,
ролью непогрешимого судьи, которая свойственна Провидению, но непереносима
для нормального человека. Ожидания подданных настолько велики, что
соответствовать им простому смертному вряд ли дано даже в теории. Впрочем,
это касается всех монархов без исключения, что же до нашего будущего героя,
Александра II...
Скажем, его дед, Павел I, прослыл не только странным, но и очень
одиноким императором. Но его семейные неурядицы были во многом выдуманы
самим монархом, который безо всяких на то оснований не доверял всецело
преданной ему жене и старшим сыновьям. В итоге, он пытался всеми силами
оградить себя от несуществующей угрозы, не заметив подлинной беды. Кроме
того, Павел Петрович искренне наслаждался ролью всемогущего властелина,
имевшего возможность по собственному разумению исправлять "оплошности",
допущенные матерью, бесконтрольно распоряжаться судьбами подданных,
непредсказуемо заключать и внезапно разрывать договоры с ведущими державами
Европы. У его венценосного внука все было совершенно иначе...
Загадкой, сфинксом российской истории называют императора Александра I,
но и его отдаленность от окружающих выглядит не столь непроницаемой, как у
нашего героя. Загадка Александра I является, скорее, совпадением появления
на престоле незаурядной личности и складывания уникальных обстоятельств ее
правления, а потому одиночество этого монарха не ощущается как всеобъемлющее
или необъяснимое. Тяжесть положения самодержца, по поводу которой Александр
Павлович не раз сокрушался, в то же время давала ему приятное чувство
причастности к истории, возносила на вершину европейской славы. К тому же
его общественно-политическая позиция во многом разделялась дворянским
авангардом. Будущие декабристы, при всей своей радикальности, не только
внимательно прислушивались к словам, доносившимся из Зимнего дворца, но и
временами надеялись на поддержку императором своих замыслов.
Знаменитая формула Александра I: "Не мне их судить", произнесенная в
ответ на донесение полиции о существовании тайных обществ, свидетельствует
не только о боязни императора спровоцировать очередной дворцовый переворот,
не только о понимании им того, что декабризм во многом был вызван его,
монарха, либеральными посулами и начинаниями. Она говорит и о понимании
Александром Павловичем того, что он не был одинок в желании избавить Россию
от крепостного права и дать ей конституцию. Пусть его возможные союзники
были крайне немногочисленны и не слишком влиятельны, но они были. У его
венценосного племянника все происходило иначе...
Что говорить, даже смерть Александра II оказалась явлением уникальным.
Он был не первым и не последним российским самодержцем, умерщвленным своими
подданными. Однако в 1881 году монарх впервые стал жертвой не дворцового
переворота, не династических интриг, а столкновения власти и общества.
Причем жертвой этого столкновения сделался не самодур на престоле, а
император, заслуживший от своих политических противников высокий титул
ОСВОБОДИТЕЛЯ, император, пытавшийся, так или иначе, вывести свою страну на
дорогу более быстрого прогресса, разрушивший варварскую крепостническую
систему и нарушивший безгласие общества.
Впрочем, может быть, поэтому (следуя загадочной логике российской
истории) его и убили. Может быть, поэтому (как бывает достаточно часто) он и
был так безнадежно одинок. Позвольте! А о каком, собственно, одиночестве
монархов идет речь? Они ведь всегда окружены родней, придворными, высшими
чинами государства, восторженными толпами обожающего их народа, наконец.
Так-то оно так, но не является ли от этого положение монарха самым тяжелым
видом одиночества - одиночеством в многолюдстве? Недаром же императоры
Китая, гордо и несколько претенциозно именовавшиеся в официальных документах
Единственными, сами себя предпочитали называть довольно грустно Гуцзя -
"Осиротелый господин". По-своему это ведь синоним слова "единственный", в
смысле не только неповторимый, но и одинокий. Можно вспомнить и о том, что
слов "монарх" (греч. monos - "один", плюс arhos - "правитель") и "монах"
(греч. monahos - "уединенный", "одинокий") являются не только
этимологическими близнецами, но и выразительно близки по смыслу. Оба они
подразумевают некое служение, следование долгу, нарочитое одиночество.
Правда, нарушение уставов и правил заканчивалось для монаха и монарха
различно: монах, пожелавший уйти из монастыря, то есть нарушивший обет,
становился расстригой, монарх, ломающий привычные для венценосца правила
поведения делался... Впрочем, о том, кем он становился, и пойдет наш
разговор.
И, пожалуй, последнее здесь. Каким предстает наш герой со страниц
исследований и учебников по русской истории? Сказать, что Александру II не
повезло с оценками историков, - значит, сказать слишком мало. Он оказался
совершенно заслоненным реформами, проводимыми в период его царствования. Но
и это еще не все. В работах дореволюционных ученых преобразования указанного
периода, пусть нечасто и как-то сквозь зубы, но все же назывались реформами
Александра II. Однако начиная с 1920-х годов исследователи напрочь
отказались от этого определения, почему и возник безликий термин "реформы
1860-1870-х годов" Вот так безлико неизвестно, кем вдохновляемые и все равно
в чье правление проведенные.
Более того, в научной литературе можно встретить мнение, будто бы
реформы, особенно отмена крепостного права, шли не столько благодаря,
сколько вопреки воле императора, вдохновляемые и подгоняемые спасительным
"духом времени" [1]. Можно подумать, что, скажем, Петр I или Екатерина II в
периоды своих царствований творили нечто такое, что до них не витало в
воздухе, что они на многие десятилетия опередили ход исторического развития
России, указав своими деяниями само направление этого развития. Во всяком
случае, при произнесении имен великого императора и чуть менее великой, если
следовать общепринятой историками табели о рангах, императрицы, "дух
времени" исследователями упоминается редко. Видимо, и Петр, и Екатерина
сумели подружиться с этим полумистическим понятием или сделать его послушным
себе.
Что же касается Александра II, то создается впечатление, что до поры до
времени этот дух счастливо водил его на помочах, а затем почему-то отпустил
их, предоставив слабому, ограниченному и неготовому к миссии реформатора
монарху набивать шишки и себе лично, и стране в целом. Впрочем, даже такое
нелестное для нашего героя представление говорит о нестандартности,
уникальности его судьбы. С другими монархами "дух времени" вел себя куда
более определенно - они, в главных своих деяниях, или соответствовали ему,
или упорно действовали вопреки "зову прогресса". В случае же с Александром
II какая-либо определенность отсутствует полностью [2]. О чем же говорит
непохожесть нашего героя на своих предшественников и наследников?
Нет, не будем пытаться "объять необъятное" и стараться ответить на все
вопросы во введении к беседе, ведь речь шла лишь о нескольких словах для
завязки разговора. Дабы завязь беседы не стала ее основным содержанием, что
выглядело бы странно и слишком противоречило всем законам жанра, давайте
остановимся на этом, чтобы в течение следующих бесед, не торопясь,
поговорить о судьбе нашего героя. Именно она (эта судьба), может быть,
станет лучшим и наиболее беспристрастным арбитром в тех спорах, которые до
сих пор вызывает личность Александра II.
Часть 1
ОДИНОЧЕСТВО ПЕРВОЕ. ПУТЬ
Где начало того конца, которым
оканчивается начало?
Козьма Прутков
ОЩУЩЕНИЕ ВРЕМЕНИ
(конец 1810-х годов)
Итак, ощущение времени... А что это, собственно, такое? Наверное, это
одна из тех счастливых тем, которые дают автору возможность отправиться в
свободное плавание и напрямую пообщаться не только с героями своей книги, но
и с гораздо более широким кругом заинтересованных и заинтересовавших его
лиц. Узнать их мнение, пережить их понимание того или иного периода истории
нашей страны. Важно также и то, что в данном случае автор имеет полное право
не прятаться за полупрозрачными ширмами или в суфлерской будке, стремясь
придать своему тексту хотя бы видимость полной объективности. Нет, здесь он
равноправный участник общего разговора. Ведь ощущение времени - вещь
многозначная, это чувства людей той эпохи, но и наши тоже. Через них, через
событие, через документ, но - наше! И какая, в сущности, разница, что они
жили в XIX веке, а мы - на рубеже XX и XXI столетий? Мы можем ошибаться,
что-то преувеличивать или недооценивать, но вряд ли будем настолько наивны и
самоуверенны, чтобы читать нотации предкам с высоты прошедших полутора-двух
веков.
Александр Николаевич Романов, главный герой нашей книги, родился в
очень непростое для России время - славное и переломное одновременно. Его
появлению на свет предшествовали таинственная деятельность Негласного
комитета (многие называли его кружком молодых друзей), на заседаниях
которого велись довольно сумбурные, но искренние разговоры об освобождении
крепостных крестьян и ограничении самодержавия; планы государственных
преобразований М. М. Сперанского, вызвавшие такую панику в придворных и
чиновных кругах, такую злобу столичного и провинциального дворянства, что
привели их автора в ссылку по глупейшему обвинению в государственной измене;
Отечественная война 1812 года, заставившая россиян, победивших самого
Наполеона, по-новому взглянуть и на себя, и на западноевропейские идеи и
порядки, желание императора Александра I умиротворить Европу созданием
Священного союза монархических государств и преобразовать Россию, проведя в
ней кардинальные изменения.
К 1818 году реформаторские намерения монарха приобретали все большую и
все более сенсационную известность. Циркулировавшие в столицах и в провинции
слухи о том или ином его высказывании с жадностью ловились внимательными
слушателями и быстро разносились от великосветских салонов до самых глухих
уголков страны. Молва о "несчастном" или "счастливом" (это уж кому как
казалось) "предубеждении" императора против крепостного права и
политического бесправия общества находила все новые и новые подтверждения.
Чтобы не быть голословными, давайте просто перечислим те основные события,
которые имели место в 1818-1820 годах. Речь Александра I на открытии
польского сейма (парламента) в Варшаве в марте 1818 года, проект отмены
крепостного права, подготовленный в канцелярии нового любимца царя А. А.
Аракчеева, подготовка проекта Конституционной хартии Российской империи,
грозившего превратиться в настоящую конституцию страны, проект министра
финансов Д. А. Гурьева о прекращении крепостного состояния, первые разговоры
Александра I с великим князем Николаем Павловичем (отцом нашего героя) о
желании императора отказаться от престола и передать его именно Николаю,
образование декабристского Союза благоденствия...
Обществу было от чего потерять голову, было от чего разбиться на
несогласные и яростно спорившие друг с другом группировки, было от чего
возликовать или, наоборот, опечалиться. Печалей и ожиданий катастрофы
оказалось явно больше, чем ликования и веры в светлое будущее. Мнение многих
и многих дворян того времени выразил сенатор Н. Г. Вяземский, заявивший:
"Для благоденствия крестьян наших не нужно мыслить о химерическом новом
положении, но токмо стараться поддержать во всей силе истинно доброе старое,
приложить попечение о повсеместном его наблюдении и утверждении в пользу
крестьян". Сенатора поддерживал некий швейцарец Ф. Криспин, проживавший в ту
пору в Москве: "Разговоры по сему предмету (об освобождении крестьян - Л.
Л.) заставляют содрогаться. Надеюсь, что в Петербурге известно общее
настроение умов". Почему швейцарец, не имевший ни поместий, ни крепостных,
"содрогался", сказать очень трудно (если только за компанию с русским
дворянством).
Насчет "общего настроения умов" Криспин, пожалуй, погорячился, но то,
что подавляющее большинство дворян не разделяло намерений Александра I,
сомнению не подлежит. М. М. Сперанский, возвращенный императором в столицы,
но не участвовавший более в реформаторских замыслах Зимнего дворца, сообщал
в письме приятелю, что речь монарха в Варшаве в марте 1818 года, которую
поняли как свидетельство близящегося освобождения крестьян вызвала в Москве
"припадки страха и уныния". "Опасность, - продолжал он, - состоит именно в
сем страхе, который теперь везде разливается". Проще говоря, крестьяне,
услышав о том, что император хочет их освободить, легко поймут, что именно
помещики не дают ему это сделать. К чему могла привести подобная ситуация,
действительно страшно себе представить. Страшно, но не трудно, если
припомнить недавнюю для начала XIX века пугачевщину.
И все же русское образованное общество состояло далеко не из одних
сторонников сохранения крепостного права. Упирая на нравственную сторону
проблемы, военный губернатор Малороссии Н. Г. Репнин гордо провозгласил:
"Всяк... жертвующий собственным спокойствием и личными выгодами для пользы
общей может гордиться сею мыслею". Заявление Репнина особенно ценно, если
учесть, что ему было что терять. Как, впрочем, и графу М. С. Воронцову,
владельцу тысяч крепостных душ, человеку, принадлежавшему к элите
дворянского общества. Однако и он в 1817-1818 годах всерьез намеревался
приступить к освобождению своих крестьян. Видимо, граф хорошо понимал, что,
говоря словами П. А. Вяземского "Рабство - одна революционная стихия,
которую имеем в России, уничтожив его, уничтожим всякие пребудущие замыслы".
Иными словами, сохранение крепостного права - и бунт, а то и революция,
отмена его - и установление более или менее прочного гражданского мира. Друг
А. С. Пушкина и многих декабристов Петр Андреевич Вяземский знал, что
говорил, когда упоминал о "пребудущих замыслах".
Дворяне-радикалы внимательно прислушивались к скупо доносившимся из
Зимнего дворца слухам об облегчении участи крепостных крестьян. По
свидетельствам многих декабристов, они с сочувствием относились к намерению
Александра I отменить позорящее Россию рабство и были готовы всеми силами
содействовать императору в столь благородном деле. Кто знает, как бы
развернулись события дальше, прими монарх руку помощи, протянутую ему
передовым дворянством. Однако Александр Павлович давно привык полагаться
только на себя и протянутых ему рук старался не замечать. Когда один из
"отцов-основателей" декабристского Союза спасения А. Н. Муравьев подал
императору собственный проект освобождения крестьян, тот лишь досадливо
буркнул: "Дурак. Не в свое дело вмешался". Может быть, и действительно не в
свое, но ведь искренне хотел помочь монарху, поддержать его...
А тот, как вспоминал декабрист С. П. Трубецкой, шел напролом, вроде бы
не страшась никакого противодействия. "Пред самым отъездом своим из
Петербурга (в Варшаву - Л. Л.), - вспоминал Сергей Петрович, - государь
объявил... что он непременно желает освободить и освободит крестьян от
зависимости помещиков, и на представление князя (П. П. Лопухина - Л. Л.) о
трудностях и сопротивлении, которое будет оказано дворянством, сказал: "Если
дворяне будут сопротивляться, я уеду со всей фамилией в Варшаву и оттуда
пришлю указ". И ведь действительно мог уехать и прислать. Александр I
временами умел быть твердым, точнее, упрямым, так как твердость от упрямства
отличается тем, что заставляет человека стоять до последнего, защищая свои
принципы. Как бы то ни было, казалось, что дни крепостного права в России
сочтены...
И если б только крепостного права! Как мы уже говорили, в марте 1818
года, выступая на открытии польского сейма, самодержец всероссийский заявил:
"... вы мне подали средство явить моему отечеству то, что я уже с давних пор
ему приуготовил и чем оно воспользуется, когда начала столь важного дела
достигнут надлежащей зрелости". Тут уж головы российских дворян совершенно
пошли кругом! Оказывается их монарх с давних пор "приуготовил" России
конституцию и парламент! Кто бы мог подумать? Одни, например В. Н. Каразин,
возопили: "Теперь с той же дерзостью, почти с тем же унынием, наполняющим
мою душу, предсказываю я великие беспокойства в отечестве нашем и весьма не
в отдаленном будущем... Дух развратной вольности более и более заражает все
сословия".
Другие сетовали на то, что власть слишком рано и чересчур откровенно
высказала свои намерения, чем разоружила себя перед оппонентами. Так,
заслуженный генерал А. А. Закревский в письме своему давнему другу П. Д.
Киселеву неодобрительно заметил: "Речь государя, на сейме говоренная,
прекрасная, но последствия для России могут быть ужаснейшие, что из смысла
оной легко усмотришь". Ему вторил недавний московский градоначальник Ф. В.
Растопчин: "Из Петербурга пишут конфиденциально, что речь императора в
Варшаве, предпочтение, оказанное полякам, и дерзость тех вскружили головы;
молодые люди просят конституции". О том же поэту и сановнику И. И. Дмитриеву
сообщал писатель и историк Н. М. Карамзин: "Варшавские речи сильно
отозвались в молодых сердцах, спят и видят конституцию; судят, рядят... И
смешно, и жалко". Но тут хоть речь идет о преимуществах и недостатках
неограниченной и конституционной монархии. А ведь было и совсем другое.
Многие русские дворяне, среди них и декабристы, обиделись на Александра
I за то, что первой конституцию и парламент получила Польша, а не вся
Российская империя целиком или, по крайней мере, ее великорусские губернии.
Недовольство подогревалось слухами, будто император собирается вернуть
полякам земли, отошедшие к России в результате разделов Польши в конце XVIII
века. Дело дошло до того, что в среде декабристов созрел так называемый
"московский заговор", целью которого стало убийство монарха. Парадокс чисто
нашенский, российский: революционеры собираются убить императора, который
намерен уничтожить крепостное право и дать стране конституцию, - но что
поделаешь, у нас от власти или ждут всего и сразу, или, если у нее все и
сразу не получается, начинают неистово с ней бороться... А ведь разговоры о
конституции в 1818 году не были простым сотрясением воздуха.
В Варшаве, в канцелярии наместника в обстановке строжайшей секретности
был подготовлен проект Конституционной хартии Российской империи, который
мог стать поворотным пунк