"что видно было, как стало бы ее еще на три или четыре вдовства". К
сожалению, цесаревича Константина не хватило больше ни на одно вдовство;
поссорившись с Дибичем после того, как тот чуть было не взял Варшаву, он
оставил армию и уехал в Витебск. Там он поразмыслил некоторое время, что же
ему теперь предпринять (чувствуя всю неловкость своего положения, он не
решался ехать в Петербург по зову брата), и вскоре скоропостижно умер от
холеры - очень кстати подвернувшейся на этот раз.} Позже, когда стало ясно,
что польское дело затягивается, Пушкину было уже не до шуток; но в январе
1831 года ему еще казалось, что восстание будет подавлено без особых
трудностей. "Польский вопрос разрешить легко", пишет он Хитрово в это время.
"Ничто не может спасти Польшу, кроме чуда, а чудес не бывает". "Только
судорожный и всеобщий подъем мог бы дать полякам какую-либо надежду". Пушкин
протестует против "грубого задора" ("l'attitude pugilaire") и хвастовства в
официальных сообщениях и говорит, что "нет нужды возбуждать русских против
Польши".
В феврале настроение Пушкина уже заметно меняется. Сам по себе польский
мятеж по-прежнему не вызывает у него особой тревоги, но он беспокоится, как
бы в это дело не ввязался еще и Запад. "По-видимому, Европа останется только
зрительницей наших действий", пишет он той же Елизавете Хитрово. "Великий
принцип возникает из недр революций 1830 года: принцип невмешательства,
который заменит принцип легитимизма, поруганный от одного конца Европы до
другого; не такова была система Каннинга". Каннинг - английский
государственный деятель и писатель (стихи его были у Пушкина в библиотеке);
будучи министром иностранных дел, он проводил политику признания
отделившихся от Испании американских колоний и поддерживал греческую
независимость. Пушкин противопоставляет этому "принцип невмешательства"
(non-intervention), утверждая тем самым, что польский вопрос - это
внутреннее дело России (позже эта мысль громко прозвучит в его "Клеветниках
России"). Порассуждав обо всем этом, а также о своих литературных делах,
поэт философски замечает в конце письма: "Но в этом мире есть только удача и
неудача, и delenda est Varsovia". Как видно, Пушкин решил теперь вместо vale
в письмах ставить "Варшаву надо уничтожить" - очевидно, подражая Катону
Старшему, который всякую свою речь, к чему бы она ни относилась, заключал
словами "Карфаген должен быть разрушен".
В течение всего марта и апреля до Пушкина не доходит никаких
определенных известий о ходе дел на польском фронте. Пушкин, как и
большинство его современников, все это время нетерпеливо ждет решительных
боев, которые переломят ход польской кампании, но их все не было и не было.
В начале мая Пушкин замечает в письме Хитрово, что "поляки 1831 года
причиняют гораздо более хлопот", чем поляки 1812 года. Наконец в конце мая
произошло знаменитое сражение при Остроленке, продолжавшееся двенадцать
часов и заставившее польские войска отступить в полном беспорядке и с
большими потерями. 1 июня Пушкин пишет о нем Вяземскому, сообщает некоторые
романтические подробности, рассказывая о чудесах польской храбрости, и
весьма трезво прибавляет: "все это хорошо в поэтическом отношении - но
все-таки их надобно задушить и наша медленность мучительна".
Между тем Дибич, разгромив польскую армию в сражении при Остроленке, и
на этот раз решил не преследовать отступавших поляков и не брать Варшаву.
Это снова затягивало "польские дела" и осложняло положение России, в том
числе и международное. Впрочем, после поражения при Остроленке польское
командование постепенно стало терять военную инициативу. Может быть, поэтому
в это время в криках о помощи, обращенных к Западной Европе из Варшавы,
зазвучали уже отчаянные нотки. Польское правительство попыталось добиться
этой помощи даже ценой предложения польской короны, вакантной с января 1831
года. Но Австрия и Пруссия высказались против восстания; папа римский
Григорий XVI обрушил проклятия на головы тех, кто "поднял бунт против
законно установленной власти". Даже Франция, патентованный друг польского
народа, не оказала повстанцам никакой помощи - несмотря на то, что она сама
была спасена польским восстанием от готовившейся военной интервенции в нее
России и Пруссии. Пушкин говорит по этому поводу в том же письме Вяземскому:
"Счастие еще, что мы прошлого году не вмешались в последнюю французскую
передрягу! А то был бы долг платежом красен".
С мая ход событий на русско-польском фронте постепенно меняется в
пользу русских. В конце месяца произошла важная перемена в их положении - от
холеры умер главнокомандующий Дибич, измученный "раскаянием и неудачами
военных операций". Это известие и в армии, и в России было встречено чуть ли
не с восторгом, так как на одного Дибича возлагали вину за столь неуспешную
военную кампанию. "О смерти Дибича, горевать, кажется, нечего", пишет Пушкин
Нащокину, "потеря Дибича должна быть чувствительна для поляков", иронизирует
он в письме к Вяземскому. Денис Давыдов, "поэт и партизан", высказался об
этом еще резче: "единственным виновником продолжения войны был сам
генерал-фельдмаршал гр. Дибич-Забалканский", пишет он, "клеймо проклятия
горит на его памяти в душе каждого россиянина".
Новым главнокомандующим русской армией был назначен гр.
Паскевич-Эриванский, в середине июня прибывший в главную квартиру армии из
Петербурга. "Я решил действовать по плану, апробированному вашим
величеством", пишет он царю из Польши. План же Николая заключался в том,
чтобы совершить переправу войск через Вислу и затем идти к Варшаве. Паскевич
так и поступил; но, переправившись через Вислу, он остановился, и до августа
не имел сколько-нибудь значительных столкновений с поляками. Обеспокоенность
в России все нарастала. Пушкин с большим вниманием следил за ходом дел, с
нетерпением ожидая развязки и по-прежнему проявляя опасение в связи с
возможным вмешательством Запада. "Кажется, дело польское кончается; я все
еще боюсь: генеральная баталия, как говорил Петр I, дело зело опасное",
пишет он Вяземскому. "Если мы и осадим Варшаву (что требует большого числа
войск), то Европа будет иметь время вмешаться не в ее дело".
7
Летом 1831 года у Пушкина начинают появляться и стихотворные отклики на
происходившие тогда события. В июне Пушкин сообщает Елизавете Хитрово, что
он написал стихотворение об ее отце, фельдмаршале Кутузове, которое и
перешлет ей "при первой возможности". Но он отправил ей его только в
сентябре, когда Варшава была уже взята и все тревоги оказались позади. "Эти
стихи были написаны в минуту, когда позволительно было пасть духом", писал
Пушкин Хитрово, посылая ей стихотворение. "Слава Богу, этот момент миновал".
Вот эти стихи:
Перед гробницею святой
Стою с поникшею главой.
Все спит кругом. Одни лампады
Во мраке храма золотят
Столпов гранитные громады
И их знамен нависший ряд.
Под ними спит сей властелин,
Сей идол северных дружин,
Маститый страж страны державной,
Смиритель всех ее врагов,
Сей остальной из стаи славной
Екатерининских орлов.
В твоем гробу восторг живет:
Он русской звук нам издает,
Он нам твердит о той године,
Когда народной веры глас
Воззвал к святой твоей седине:
Иди, спасай! - Ты встал и спас.
Внемли ж и днесь наш верный глас:
Восстань, спаси царя и нас!
О грозный старец! на мгновенье
Явись у двери гробовой,
Явись, вдохни восторг и рвенье
Полкам, оставленным тобой.
Явись и дланию своей
Нам укажи в толпе вождей
Кто твой наследник, твой избранный...
Но храм в молчанье погружен,
И тих твоей гробницы бранный
Невозмутимый, вечный сон.
Здесь снова проводится сближение польской кампании и войны с
Наполеоном, выигранной Кутузовым. Пушкина поэтически восхищало то холодное
"презрение к человечеству", которое он находил у Петра Великого или
Наполеона. Эта черта, хотя и в меньшей степени, приписывается Пушкиным и
другому герою, Кутузову. При первом известии о польском мятеже поэт пишет
Хитрово: "Знаете ли вы убийственные слова фельдмаршала, вашего отца? При его
вступлении в Вильну поляки пришли и бросились к его ногам. "Встаньте",
сказал он им: "помните, что вы русские"".
По этому стихотворению видно, с каким мучительным напряжением
воспринимал Пушкин разворачивавшиеся польские события. Характерно, что он,
сообщив свою оду Хитрово, потом в течение целых пяти лет не публиковал ее и
никому не показывал, очевидно, считая концовку этого стихотворения слишком
мрачной и пессимистической; потом стихи появились в печати, но опять-таки не
полностью, без двух последних строф. В 1831 году Пушкину казалось, что от
того, как решится участь мятежной Варшавы, зависит чуть ли не вся
историческая судьба России. Так же считал и Николай I, писавший Дибичу
весной того же года, что на этой войне решается вопрос о "l'existence
politique de la Russie" ("политическом бытии России"). У современников и
участников тех событий снова, как и во время борьбы с Наполеоном, создалось
впечатление, что на их глазах разрешается вековое противостояние России и
Запада. Именно поэтому судьба восставшей Польши была так важна для них; от
нее зависел весь исход этого рокового спора.
Тяжкие предчувствия, охватывавшие Пушкина летом 1831 года, казалось,
уже начинали сбываться. Во французской Палате Депутатов горячо обсуждалась
необходимость вооруженной помощи Польше, планировалось совместное
выступление французского и британского послов перед русским правительством
по этому поводу. В августе Пушкин снова высказывает желание лично
поучаствовать в этом выяснении отношений. Он пишет Вяземскому: "если
заварится общая, европейская война, то, право, буду сожалеть о своей
женитьбе, разве жену возьму в торока" (т. е. с собой в поход). Впрочем, он
не упустил случая принять в участие в этой войне и другим, более привычным
ему способом.
2 августа 1831 года Пушкин пишет свою знаменитую оду "Клеветникам
России", ставшую ключевым моментом в осмыслении взаимоотношений России и
Запада. Это стихотворение, вместе с добавленной к нему немного позднее
"Бородинской годовщиной" - узловой пункт и в самой истории этого векового
спора, имевший, может быть, большее значение для национального самосознания
России, чем сами события, его вызвавшие: польское восстание и война с
Наполеоном. В этих стихотворениях Пушкин не дает ответов на те вопросы,
которые он ставит - здесь, как и везде, он остается художником и не
превращается в публициста. Роль искусства, в отличие от философского,
рационального обобщения, заключается именно в том, чтобы четко, с предельной
ясностью поставить вопрос - на который каждый потом будет отвечать в меру
своего разумения. Здесь, в пушкинском стихотворении, один из таких вопросов,
вопрос об исторической судьбе России, поставлен с ослепительной резкостью и
прямотой.
Ода "Клеветникам России" непосредственно обращена, как это видно уже из
ее названия, к западным политикам, враждебно относившимся к России. За
несколько месяцев до смерти Пушкин писал кн. Голицыну, сделавшему перевод
стихотворения на французский язык: "Тысячу раз благодарю вас, милый князь,
за ваш несравненный перевод моего стихотворения, направленного против
недругов нашей страны". "Отчего вы не перевели эту пьесу в свое время - я бы
послал ее во Францию, чтобы щелкнуть по носу всех этих крикунов из Палаты
Депутатов". В рукописном варианте стихотворения ему предпослан латинский
эпиграф: "vox et prateria nihil" ("звук, и больше ничего"). Подразумеваются
здесь, конечно, дерзкие и угрожающие, по мнению Пушкина, выступления
депутатов во французской Палате. Пушкин воспринимает их как прямой призыв к
вооруженному нашествию Запада на Россию, и в памяти его сразу же неизбежно
возникает жуткий призрак 1812 года. Пушкин и начинает свою оду с прямого
обращения к этим "крикунам из Палаты Депутатов":
О чем шумите вы, народные витии?[
]Зачем анафемой грозите вы России?
Что возмутило вас? волнения Литвы?
Оставьте: это спор славян между собою,
Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою,
Вопрос, которого не разрешите вы.
За месяц до написания этих строк Пушкин высказывал ту же мысль и в
прозе, в письме Вяземскому: "Для нас мятеж Польши есть дело семейственное,
старинная, наследственная распря, мы не можем судить ее по впечатлениям
европейским, каков бы ни был впрочем наш образ мыслей". Эта последняя
оговорка - небольшой либеральный мазок, наложенный поверх картины, которая в
целом выдержана в тонах скорее официально-националистических. Но здесь
совпадение с официальной точкой зрения случайно; Пушкин искренне считал
польский вопрос внутренним делом России, в которое Европа не может и не
должна вмешиваться:
Оставьте нас: вы не читали
Сии кровавые скрижали;
Вам непонятна, вам чужда
Сия семейная вражда;
Для вас безмолвны Кремль и Прага.[
]
Речь идет о "гигантском маятнике истории", как говорит Вацлав
Ледницкий, колеблющимся между двумя датами - 1611 годом, когда Москва была
сожжена поляками, и 1794 годом, когда русские войска впервые штурмовали
Прагу, предместье Варшавы.
Бессмысленно прельщает вас
Борьбы отчаянной отвага -
И ненавидите вы нас...
За что ж? ответствуйте: за то ли,
Что на развалинах пылающей Москвы
Мы не признали наглой воли
Того, под кем дрожали вы?[
]За то ль, что в бездну повалили
Мы тяготеющий над царствами кумир
И нашей кровью искупили
Европы вольность, честь и мир?
"Европа в отношении России всегда была столь же невежественна, как и
неблагодарна", писал Пушкин. Напоминая Западу о том, что Россия сокрушила
Наполеона и избавила мир от тирании, он тем самым окончательно отходит от
своего более раннего наполеоновского культа. Теперь Пушкин мыслит
исторически: великие личности по-прежнему привлекают его поэтическое
внимание, но мысль его занята поиском неких подспудных закономерностей
мировой истории, которые проявляют себя через этих выдающихся деятелей. А
закономерность здесь заключалась в том, что на Западе время от времени
появляются завоеватели, которые объединяют его полностью или частично, после
чего вторгаются в Россию. Ее подметил еще Ломоносов; в своей Оде 1748 года
он пишет о Карле XII, разбитом под Полтавой:
Здесь Днепр хранит мои границы,
Где готф гордящийся упал
С торжественныя колесницы,
При коей в узах он держал
Сарматов и саксонов пленных,
Вселенну в мыслях вознесенных
Единой обращал рукой.[
]Но пал, и звук его достигнул
Во все страны, и страхом двигнул
С дунайской Вислу быстриной.
"Сарматы" здесь - это поляки, участвовавшие в Северной войне на стороне
противников России. Десятилетием позже Ломоносов обращается по тому же
поводу и к Фридриху II:
Парящей слыша шум Орлицы,
Где пышный дух твой, Фридерик?
Прогнанный за свои границы,
Еще ли мнишь, что ты велик?
Еще ль, смотря на рок саксонов,
Всеобщим дателем законов
Слывешь в желании своем?
Лишенный собственныя власти,
Еще ль стремишься в буйной страсти
Вселенной наложить ярем?
Отсюда совсем уже недалеко до искупления русской кровью чести и
вольности Европы и спасения ее от "наглой воли" очередного
тирана-завоевателя. Отразив нашествие с Запада, Россия затем и освобождает
его; но после этого она встречает там, на Западе, вместо благодарности одно
только глухое или явное непонимание, замешанное на страхе и ненависти. В
какой-то момент эти чувства выплескиваются через край, и все начинается
сначала. Мучительно предчувствуя новое фатальное нашествие Запада на Россию,
но и с вызовом предсказывая его обреченность, Пушкин восклицает:
Вы грозны на словах - попробуйте на деле!
Иль старый богатырь, покойный на постеле,
Не в силах завинтить свой измаильский штык?[
]Иль русского царя уже бессильно слово?
Иль нам с Европой спорить ново?
Иль русский от побед отвык?
Иль мало нас? или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал до пламенной Колхиды,
От потрясенного Кремля
До стен недвижного Китая,
Стальной щетиною сверкая,
Не встанет русская земля?
Воздействие этого стихотворения оказывалось настолько сильным, что даже
Ледницкий, присяжной обвинитель Пушкина и хулитель его "антипольских
стихов", признает "неоспоримую ценность" оды, правда, только с точки зрения
ее строения и формы. О последней приведенной строфе он и сам говорит с
немалым вдохновением: "Это барабанная дробь, раскат военной трубы, призыв к
бесчисленным русским штыкам, гордая песнь о величии России; поэт готов
бросить вызов всей Европе, перед которой он кичится беспредельностью русских
пространств и неисчислимыми царскими полчищами, вызванными на битву могучим
голосом императора" ("C'est un roulement de tambour, un eclat de trompette
guerriere; c'est un appel lance aux innombrables baionnettes russes, un
chant orgiaque suscite par la grandeur de la Russie; le poete est pret a
defier l'Europe entiere, devant laquelle il etale l'infini des espaces
russes et innombrables regiments du tsar, entraines au combat par la voix
puissante de l'empereur").
Но, как впечатляюще ни выглядел этот горделивый вызов Западу, главным
здесь было все же не это. Несмотря на весь свой боевой задор, стихотворение
Пушкина полно также и томительного сомнения, колебания по поводу будущего
России и ее исторического предназначения:
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
Оно ль иссякнет? вот вопрос.
В августе 1831 года Пушкину казалось, что вопрос этот решается сейчас,
на его глазах, и судьба этого великого спора напрямую зависит от участи
восставшей Польши.
8
Между тем история уже давала свои ответы на вопросы, поставленные
Пушкиным. К середине августа русским войскам наконец удалось окружить
Варшаву. После неудачных переговоров с польским правительством (их проводил
Суворов, внук генералиссимуса), Паскевич приступил к штурму мятежной
столицы. 24 августа он занял западное предместье Варшавы - Волю, после чего
снова последовали переговоры. Наконец 26 августа начался решительный приступ
русских войск, который и увенчался успехом, несмотря на отчаянное
сопротивление защитников города. Варшава была взята; после ее сдачи
правительство, сейм и войска ушли из столицы на запад - они все еще
надеялись на помощь Западной Европы. Но Польша была уже обречена.
Известие о взятии Варшавы, привезенное тем же Суворовым, только 4
сентября достигло Царского Села (где тогда располагался двор), и было
встречено там с неописуемой радостью и облегчением. Пушкин, также живший в
то время в Царском, узнает о падении Варшавы в тот же день, а на следующий
он пишет еще одно, на этот раз заключительное стихотворение своей польской
"трилогии". "Нас разом прорвало, и есть отчего", говорит по этому поводу
Жуковский (который еще 4-го числа, при первых же известиях о "великом деле,
подлинно великом" создает свою "Русскую песнь на взятие Варшавы", написанную
"на голос "Гром победы, раздавайся"").
Пушкин называет свое стихотворение "Бородинской годовщиной". По
странной случайности, как бы в подтверждение стойкого убеждения Пушкина в
том, что польское восстание - ничуть не меньшая угроза для России, чем
нашествие Наполеона, взятие Варшавы день в день совпало с годовщиной
Бородинской битвы (26 августа 1812 года). Пушкин напоминает в своем
стихотворении об этом великом сражении, решившем судьбу вторжения Наполеона,
после чего говорит:
И что ж? Свой бедственный побег,
Кичась, они забыли ныне;
Забыли русский штык и снег,
Погребший славу их в пустыне
Знакомый пир их манит вновь -
Хмельна для них славянов кровь,
Но тяжко будет им похмелье;
Но долог будет сон гостей
На тесном, хладном новоселье,
Под злаком северных полей!
Пожалуй, никогда еще русская патриотическая поэзия не подымалась до
таких художественных высот. "Бородинская годовщина" - это в полном смысле
слова "стихотворение на случай". В таких произведениях, где поэт прежде
всего ставит перед собой задачу как можно четче и полнее высказаться по
какому-нибудь важному для него поводу, чисто поэтическая образность обычно
отходит на задний план. Не так получилось у Пушкина; то таинственное,
темное, иррациональное начало, которое исподволь питает всякую истинную
поэзию, здесь проявляет себя ничуть не меньше, чем государственные,
исторические соображения Пушкина или его патриотический пафос. Мистическое
влечение Запада к России, о котором говорил позднее Тютчев в своем трактате,
выглядит у Пушкина как упоение и опьянение славянской кровью, как пир,
который манит Запад и который снова завершится тяжким похмельем и долгим
сном гостей "на тесном, хладном новоселье". В этой образности есть что-то
влекущее, будоражащее, завораживающее. Само словоупотребление здесь далеко
не случайно; оно еще очень долго будет определять эту тематику. В роковом
1917 году Анна Ахматова начнет свое знаменитое стихотворение ("Мне голос
был...") словами:
Когда в тоске самоубийства,
Народ гостей немецких ждал...
Вацлав Ледницкий замечает, что текст "Бородинской годовщины" насыщен
реминисценциями из "Бронзового века" Байрона. Интересно сопоставить два этих
очень разных политических стихотворения, созданных их авторами почти в одном
и том же возрасте. Вот как Байрон описывает пожар Москвы:
Какой вулкан! Что Этна пред тобой?
Что грозный Геклы отблеск вековой?
Везувий пошло блещет всякий раз,
Как зрелище для сотен праздных глаз:
Ты заревом откликнулась в века,
Не ведая соперницы, пока
Иной огонь весь мир не озарит,
Что все державы в пепел превратит!
Ты, грозная стихия! Чей урок,
Безжалостный, воителям не впрок!..
Морозным взмахом злобного крыла
Толпы врагов дрожащих ты гнала,
Пока не падал, сломленный тобой,
Под каждою снежинкою - герой!
В последних строках приведенного отрывка в самом деле чувствуется
некоторое сходство с тематикой "Бородинской годовщины". Дальше оно
становится еще заметнее:
Так грозен клюв, обхват твоих когтей,
Что цепенели полчища людей!
И тщетно Сена с тихих берегов
Зовет ряды родимых смельчаков!
И тщетно в виноградниках своих
Готовит кубок Франция для них:
Им из него отведать не дано, -
Их кровь течет сильнее, чем вино;
Иль стынет там, где их угрюмый стан
Раскинулся во льдах полярных стран!
И все-таки, несмотря на все сходство, различие между произведениями
Байрона и Пушкина - это непреодолимый рубеж между талантливым (или, что то
же самое, посредственным - как заметил Флобер), и гениальным. Я говорю это
без малейшего предубеждения против Байрона, ибо чрезвычайно высоко ценю его
творчество и во многом "Дон-Жуана" предпочитаю "Евгению Онегину". Но здесь,
в этой многословной политической сатире, Байрон оказался не на высоте своего
гения. Тем интереснее нам наблюдать, как кровь героев, текущая "сильнее, чем
вино" ("their blood flows faster than her wines"), превращается под пером
Пушкина в "знакомый пир" с хмельной для Запада русской кровью и долгим сном
гостей "на тесном, хладном новоселье".
И еще один отрывок из "Бронзового века" напоминает соответствующее
место "Бородинской годовщины". Обращаясь к Александру, вознамерившемуся
подавить революцию в Испании, Байрон восклицает:
Вперед! Тебе то имя жребий дал,
Что сын Филиппа славой увенчал,
Тебя Лагарп, твой мудрый коновод,
Твой Аристотель маленький, зовет.
Снищи же, скиф, средь Иберийских сел,
Что македонец в Скифии обрел;
Но не забудь, юнец немолодой,
К чему пришел у Прута предок твой.
"Ловкость Екатерины выручила Петра (называемого из вежливости Великим),
когда он был окружен мусульманами на берегах реки Прут", делает здесь
примечание Байрон. Его намеки на Александра Македонского (чьим учителем, как
известно, был Аристотель), вызваны тем, что воспитанием Александра I
поначалу занимался швейцарец Лагарп, "ходячая и очень говорливая либеральная
книжка", как называет его Ключевский. И вновь оказывается, что у Пушкина,
"северного Байрона", близкий по смыслу отрывок звучит несравненно емче и
художественнее:
Ступайте ж к нам: вас Русь зовет!
Но знайте, прошенные гости!
Уж Польша вас не поведет:[
]Через ее шагнете кости...
Здесь Пушкин снова не удерживается от того, чтобы напомнить о польских
легионах в составе наполеоновской армии. Польша всегда казалась себе
форпостом христианского, европейского, цивилизованного мира, культурным
авангардом Запада, поставленным на страже там, где начинаются дикие и
мрачные азиатские степи, по которым кочуют бесчисленные орды варваров. Но
иногда она эту свою благородную миссию понимала слишком уж буквально, не
желая отставать от Европы и стремясь принять посильное участие в
великолепном пире Запада, на котором приобщались к цивилизации дикари Африки
и Америки, Индии и Китая. Никакой другой окраины, кроме России, у Польши не
было, а русские каждый раз во время приобщения к культуре вели себя как-то
странно, не так, как другие дикие и варварские племена. Но Польша
упорствовала в своих намерениях. Можно понять, как при таком отношении к
делу она восприняла взятие Варшавы русскими войсками и подавление восстания
за независимость.
В "Бородинской годовщине" Пушкин, как и в более ранней оде "Клеветникам
России", даже не обращается к Польше, как это делал, скажем, Тютчев в своем
стихотворении, написанном по тому же поводу. Описав "раздавленный бунт", он
снова, и с большим чувством, через голову Польши обращается к Западу, ее
кумиру и вдохновителю:
Но вы, мутители палат,
Легкоязычные витии;
Вы, черни бедственный набат,
Клеветники, враги России!
Что взяли вы?.. Еще ли росс
Больной, расслабленный колосс?
Еще ли северная слава
Пустая притча, лживый сон?
Скажите: скоро ль нам Варшава
Предпишет гордый свой закон?
Здесь, конечно, немного смещены понятия: истинное, глубокое,
нравственное превосходство России перед Западом, на котором всегда настаивал
Пушкин, подменяется грубым преимуществом ее военной силы. Одно, вообще
говоря, нисколько не подразумевает другое (на этом много останавливался в
свое время Владимир Соловьев); но сразу же после новой "победы над врагом",
которую торжествовала Россия, на радостях можно было и позабыть некоторые
метафизические тонкости. Однако Пушкин не только участвует в этом новом
торжестве, он обращает к Западу речь, которая может показаться ему
воинственной угрозой, как позже жутковатые слова Блока "виновны ль мы, коль
хрустнет ваш скелет в тяжелых, нежных наших лапах?":
Куда отдвинем строй твердынь?[
]За Буг, до Ворсклы, до Лимана?
За кем останется Волынь?
За кем наследие Богдана?
Но и теперь Пушкина, видимо, по-прежнему одолевали те же сомнения, что
и во время написания "Клеветникам России". Как бы предчувствуя будущий
распад России, он пишет дальше:
Признав мятежные права,
От нас отторгнется ль Литва?
Наш Киев, дряхлый, златоглавый,
Сей пращур русских городов,
Сроднит ли с буйною Варшавой
Святыню всех своих гробов?
Но эта мимолетная тревожная нота исчезает так же внезапно, как и
появляется. В стихотворение Пушкина снова вторгаются властные, грозные
интонации, и снова они обращены к Западу:
Ваш бурный шум и хриплый крик
Смутили ль русского владыку?
Скажите, кто главой поник?
Кому венец: мечу иль крику?
Как будто через силу Пушкин заглушает в себе все свои сомнения и глухие
предчувствия. Последние строфы "Бородинской годовщины" у него звучат как
горделивый гимн России и ее могуществу:
Сильна ли Русь? Война и мор,
И бунт, и внешних бурь напор
Ее, беснуясь, потрясали -
Смотрите ж: все стоит она!
А вкруг ее волненья пали -
И Польши участь решена.
9
Стихотворения Пушкина произвели ошеломляющее действие на русское
общество. В 1835 году, через четыре года после их появления, Лермонтов пишет
"по случаю новой политической тревоги на Западе" (возникшей опять в связи с
беспокойством в Польше) свою оду в том же роде, которая начинается со слов:
Опять, народные витии,[
]За дело падшее Литвы[
]На славу гордую России,
Опять, шумя, восстали вы.
Уж вас казнил могучим словом
Поэт, восставший в блеске новом[
]От продолжительного сна,
И порицания покровом
Одел он ваши имена.
"Поэт, восставший в блеске новом от продолжительного сна" - это Пушкин.
После катастрофы на Сенатской площади и "примирения" Пушкина с
правительством его популярность в России резко падает. Пушкин как будто
утратил точки соприкосновения с читающей публикой, особенно с молодой ее
частью. Как пишет Лотман, его стали обвинять "в консерватизме и отсталости",
и даже "в предательстве идеалов молодости и раболепии перед властями".
Шестнадцатилетний Лермонтов, видимо, разделявший эту точку зрения,
обращается к Пушкину в 1830 году:
О, полно извинять разврат!
Ужель злодеям щит порфира?
Пусть их глупцы боготворят,
Пусть им звучит другая лира;
Но ты остановись, певец,
Златой венец не твой венец.
В 1831 году, написав "Клеветникам России" и "Бородинскую годовщину"
Пушкин смог разорвать на какое-то время эту пелену непонимания, тяжело им
переживавшегося. При этом он, однако, нисколько не разошелся ни со своей, ни
с правительственной точкой зрения. Дело в том, что осенью 1831 года Россия
снова, как в 1812 году, пережила краткий миг национального единства. На этот
раз, правда, он оказался совсем уж мимолетным, да и повод к нему был далеко
не столь возвышенным, как во время борьбы с Наполеоном. Но все-таки он был,
этот момент, и сыграл существенную роль в жизни Пушкина: стихотворное
выражение антипольских чувств было истолковано наверху как
верноподданническое усердие, и правительство, хотя и не утратило своей
обычной подозрительности в отношении Пушкина, стало обращаться с ним с
несколько большей снисходительностью (что, впрочем, еще сильнее уронило
поэта в глазах русской читающей публики, которая всегда была настроена
необыкновенно либерально).
В первой половине августа, когда ода "Клеветникам России" была уже
написана, а Варшава еще не взята, Жуковский (живший тогда в Царском Селе, по
случаю холеры превратившемуся в столицу) присылает Пушкину записочку
следующего содержания: "Сейчас государь присылал у меня просить твоих
стихов; у меня их не случилось. Но он велел просить у твоей жены экземпляра.
Не худо, когда и для государя и для императрицы перепишешь по экземпляру и
скорее им доставишь экземпляр". Николай I всегда читал Пушкина с
удовольствием (особенно такие вещи, как "Граф Нулин"); ему особенно удобно
было это делать, так как без его просмотра Пушкин не имел права ничего
печатать даже с дозволения официальной цензуры. Но в данном случае такая
поспешность выглядит немного странно (сбивчивый, беспокойный тон хлопотуна
Жуковского передает ее как нельзя лучше). В записке Жуковского речь идет,
конечно, о стихотворении "Клеветникам России", о написании которого Николай,
наверное, узнал от самого Жуковского. Императору не терпелось ознакомиться с
тем, что написал Пушкин о польском бунте и его действиях по усмирению
мятежной провинции.
Когда в Царское пришло долгожданное известие о падении Варшавы, Пушкин
пишет свою "Бородинскую годовщину" - и в тот же день оба его "польские"
стихотворения, вместе со "Старой песней на новый лад" Жуковского, передаются
Николаю. Их было решено объединить в книжечку, которая и издается с
быстротой, которую можно назвать молниеносной. Тираж это брошюры, названной
"На взятие Варшавы", был невелик - всего две сотни экземпляров, но эффект
она тогда произвела просто оглушительный. Я уже приводил более позднее
мнение Лермонтова по этому поводу; но и непосредственные отклики были не
менее восторженными. Брошюра шла нарасхват, а слух о ней еще опережал ее
распространение. Сразу же после публикации Елизавета Хитрово посылает
Пушкину письмо, в котором говорит: "я только что прочла ваши прекрасные
стихи - и заявляю вам, что если вы не пришлете мне экземпляр (а говорят, что
их нельзя найти), я вам этого никогда не прощу". В конце сентября П. А.
Осипова, еще одна великовозрастная поклонница Пушкина, пишет ему из
Тригорского: "После чтения в прошлую субботу с невыразимым удовольствием
"Три стихотворения на взятие Варшавы" мое воображение так было ими занято,
что я всю ночь видела вас во сне. Я помню, что во сне целовала ваши глаза -
судите же о моем приятном удивлении, когда в то же утро почтальон принес мне
ваше письмо" (в этом письме Пушкин сообщает Осиповой о падении Варшавы и
снова выражает свое беспокойство по поводу того, как поведет теперь себя
Европа).
Позднейшие советские комментаторы Пушкина, видимо, очень огорченные
тем, что на этот раз его точка зрения не разошлась с официальной,
доказывали, что это случайное сближение не имело ни малейшего значения и
брошюра, в сущности, осталась никому не известной. П. Е. Щеголев пишет об
оде "Клеветникам России": "В этом ярком произведении барабанной поэзии нашли
точное отражение империалистические и шовинистические взгляды русского
правительства, но замечательно вот что: заказчик не дал широкого
распространения оде Пушкина. Она была напечатана в военной типографии только
по-русски, в ничтожном сравнительно количестве, но клеветники России
по-русски не читали, и политические выступления Пушкина и Жуковского
оказались только для внутреннего употребления". Это неправда: еще при жизни
Пушкина появилось множество переводов его стихотворений, в основном,
конечно, на французский язык. Уже через неделю после публикации брошюры "На
взятие Варшавы" было дано цензурное разрешение на ее немецкий вариант,
названный "Der Polen Aufstand und Warschau's Fall". Елизавета Хитрово в
конце сентября присылает Пушкину и свое переложение, сделанное, по-видимому,
французской прозой; в ответном письме Пушкин благодарит ее за "изящный
перевод оды" ("l'elegante traduction de l'ode") и указывает на несколько
неточностей, вкравшихся в текст. Неделей позже Пушкин получает письмо и от
С. С. Уварова (бывшего сотоварища Пушкина по литературному обществу
"Арзамас", президента Академии Наук и автора знаменитой формулы
"Православие, самодержавие, народность"): "Инвалид, давно забывший путь к
Парнассу, но восхищенный прекрасными, истинно народными стихами вашими,
попробовал на деле сделать им подражание на французском языке. Он не скрывал
от себя всю опасность борьбы с вами, но вами вдохновенный, хотел еще раз,
вероятно в последний, завинтить свой Европейский штык. Примите благосклонно
сей опыт и сообщите оной В. А. Жуковскому". Стихи Уварова - это в самом деле
"imitation libre de Pouchkine", а не перевод стихотворения "Клеветникам
России"; в этом "вольном подражании" Уваров увлекается и пишет вещи, которых
у Пушкина не было и быть не могло. Главное новшество - это то, что "для
торжества одного из народов необходимо, чтобы погиб другой" ("pour que l'un
d'eux triomphe, il faut que l'autre expire"). Вообще переложение Уварова,
переводящее несравненную пушкинскую краткость в утомительное французское
многословие, производит во многом скорее комическое, нежели грозное
впечатление. Вот как Уваров обращается к клеветникам России (в буквальном
обратном переводе):
Чего достигнете вы, осыпав царя-колосса
Своими устарелыми нападками?
Разве он, презирая позорную участь,
Среди пламени Москвы не отверг закона
Тирана, попиравшего ваших скованных орлов?
И далее:
Или голос царя стал едва слышен
В цивилизованном мире?
Или мы потеряли право на победу?
Иль у нас мало рук? На призыв славы -
Да знаете ли вы, что от склонов бурного Кавказа
До ледяных побережий, где замирает природа,
От берегов Немана до Небесной империи,
Двадцать смелых народов, как один воин,
Ринутся в бой?
Патриотические преувеличения Уварова шокировали, по-видимому, даже
"шефа жандармов" Бенкендорфа, который наложил резолюцию на его стихотворение
"non imprimer" (не печатать). Можно представить себе, как они подействовали
на Пушкина, который долго не отвечал Уварову и наконец написал ему внешне
почтительное, а на самом деле очень злое и ироничное письмо: "Князь Дундуков
доставил мне прекрасные, истинно вдохновенные стихи, которые угодно было
вашей скромности назвать подражанием. Стихи мои послужили вам простою темою
для развития гениальной фантазии. Мне остается от сердца вас благодарить за
внимание, мне оказанное, и за силу и полноту мыслей великодушно мне
присвоенных вами".
Посылали Пушкину и русские творения, вдохновленные его последними
произведениями, наделавшими столько шуму. Знаменитейший гр. Дм. Ив. Хвостов,
"поэт, любимый небесами", писал Пушкину: "Имею честь послать к вам мои стихи
вскоре после творения вашего, Клеветникам России сочиненные.
Против крамол писал я много,
Изобличал безумцев строго. -
Но убедясь в печальной истине опытом, что развращенные сердца
завистливых крамольников ожесточенны и слухи их не внемлют прелестей
гармонии сынов Аполлона, я ограничиваюсь желанием, чтобы знаменитая лира
ваша предпочтительно воспевала богатырей русских давнего и последнего
времени". В этом послании Хвостова были строки:
Я, сгорбяся, равняюсь злаку,
Но стал союзник Зодиаку.
Пушкин, по его словам, хотел "достойно отвечать союзнику Водолея, Рака
и Козерога", да что-то так и не собрался.
10
Осенью 1831 года "антипольские" стихотворения Пушкина читались всеми в
России. Быстро дошли они и до Варшавы, откуда гр. Паскевич специально
благодарил Пушкина, "столь много обязавшего его двумя отличными своими
сочинениями". Сохранились многочисленные свидетельства того, что пушкинские
стихотворения горячо обсуждались в светских салонах, на обедах и собраниях.
На одном из таких обедов Уваров читал свой французский перевод "Клеветников
России". Вскоре на эти стихи был написан и романс, который также исполнялся
с немалым успехом.
Отзывы об "антипольских" произведениях Пушкина то и дело мелькают в
частной переписке того времени, и в своем огромном большинстве эти отзывы
были очень одобрительными. "Каково прогремел Пушкин Клеветникам России?",
вопрошал А. А. Муханов. "Какие возвышенные, прямо русские чувства!",
восклицал А. И. Философов. В октябре Баратынский благодарит И. В.
Киреевского за присылку брошюры "На взятие Варшавы", и сообщает ему, что в
стихотворении "Клеветникам России" "сказано дело и указана настоящая точка,
с которой должно смотреть на нашу войну с Польшей". Но всех превзошел здесь
философ Чаадаев, который писал Пушкину: "Я только что прочел ваши два
стихотворения. Друг мой, никогда еще вы не доставляли мне столько
удовольствия. Вот вы, наконец, и национальный поэт; наконец вы угадали свое
призвание". "Стихотворение к врагам России особенно замечательно; это я
говорю вам. В нем больше мыслей, чем было высказано и осуществлено в течение
целого века в этой стране". "Не все здесь одного со мною мнения, вы,
конечно, не сомневаетесь в этом, но пусть говорят, что хотят - а мы пойдем
вперед; когда найдена одна частица подталкивающей нас силы, то второй раз ее
наверное найдешь целиком. Мне хочется сказать себе: вот након