ли пол, а цветы все летели и
летели... Вся песня утонула в аплодисментах, а Лана уже прыгала по сцене под
разухабистый ритм, ерническим голосом напевая слова очередной песенки. Толпа
дружно колотила в ладоши в такт, некоторые танцевали в проходах, хотя звучал
со сцены уже никакой не металл, а просто старый добрый рок-н-ролл. И когда
Лана внезапно оторвалась от пола и улетела куда-то вверх и из зала, все
восприняли это, как и в первых двух случаях, просто за удачные трюки --
махали руками, прыгали, кричали...
(ПРИМЕЧАНИЕ: Тексты песен Ланы не сохранились. Фрагмент одного из
текстов воссоздан В.Вощенко:
Уставшим в плясках
На зеркальном полу,
Нам пристало смотреть,
Как они понимают игру.
Как играют в крокет
Короли в инвалидных колясках.
Но игра эта с глупым концом:
Шар окажется тухлым яйцом!)
Затем спел одну свою песенку Сережка Басс. Его терпеливо послушали,
похлопали, но когда он собрался было спеть что-то еще, из публики раздался
требовательный голос:
"Лану!"
Оглушительный свист завис над залом. Люди топали ногами и скандировали:
"ЛАНУ! ЛАНУ! ЛАНУ!"
Лана вышла, поигрывая бедрами и раздавая ослепительный смайл. По толпе
пронесся стон. На ней не было ничего, кроме черных, блестящих цирковых
трусов и лифа. Лана снова вооружилась плетью, как бы готовясь к укрощению
диких зверей. Миха сбацал вступление, и Лана пошла по сцене "ленивой
королевой", напевая с загадочной улыбкой.
"Ну-с, каково твое мнение?" -- спросил Мамай у Rock Salad'а.
"А чего тут говорить? Все и так сидят -- "м-м", "м-м"", -- скорчил
гримасу Rock Salad.
А Лана, притопывая ножками, пела невинным голоском свой "Тысячу первый
ништяк" -- про съемных девочек, которых "на халяву не снять их никак. Ах, не
страдайте, не обещайте тысячу первый прекрасный ништяк..."
С публикой творилось что-то невообразимое, в то время как появился
голый по пояс огнедышащий Хачик, перекрашенный в негра, и увел Лану за
кулисы, а Сережка с Михой пытались перекричать возбужденный гогот... Как
вдруг...
В зале возник огонь. Без всякой связи, совершенно внезапно стены и
потолок разом пошли рыжими пятнами. Все это было настолько неожиданно... Все
просто успели заметить это, когда, в принципе, было уже поздно гадать,
откуда что взялось. Единодушие, с которым толпа кинулась на взятие дверей,
можно было бы, наверное, сравнить разве что с картиной художника Кузнецова
"Штурм Зимнего Дворца".
Дворец молодежи горел. Жар стоял стеной, и, натыкаясь на него, все
пятилось, дымилось, утирало пот с мигом загоревших, будто на пляже, лиц, и
дышало невнятным говором смущенных голосов.
"Так что же, -- спрашивал Труба, преданно заглядывая в глаза Лане, --
кто ж тогда из таких вот героев гитары крякнул? Я слышал, вроде, Блэкмор
боты подсушил?"
Они сидели в его машине -- Лана, Труба, Хачик.
"Слушай, -- внезапно обратилась Лана к Трубе, -- как тебя зовут-то на
самом деле? А то все Труба, да Труба..."
Труба -- пригнув голову, с шутливой угрюмостью:
"Я злой и страшный серый триппер".
К машине подбежал Мамай.
"Лана! Лана! Как же это? Что же это такое?" -- взволнованно восклицал
он.
"Ну, как бы тебе сказать... -- равнодушно откликнулась Лана, наблюдая
за пожаром. -- Через полчаса все кончится. Дворец не пострадает. -- Она
помолчала и объяснила со вздохом: -- А потом выяснится, что все люди,
присутствовавшие на данном мероприятии, находились под крутейшим
воздействием LSD... Просто я сделала то, что хотелось толпе... Жаль,
конечно, что результат оказался таким".
Мамай глядел на нее недоверчиво и как-то по-детски даже обиженно. Хачик
скрутил стекло, высунулся, посмотрел зачем-то на колесо и засунулся обратно.
"Поехали с нами", -- дружелюбно предложила Лана.
Поколебавшись, Мамай все-таки сел. Труба рванул с места в карьер, и
машина с выключенными фарами полетела в темноту, как в небо.
Из записной книжки Мамая
В озере, голубом, точно выкроено оно из неба, билась крохотная букашка.
Ей бы замереть -- и минула бы ее смерть в зубах у рыбы. Но она была живой и
не могла не двигаться, и умерла оттого, что была живой.
ДРУГОЙ, ФАНТАСТИЧЕСКИЙ, СОН МАМАЯ О ПАРАЛЛЕЛЬНОЙ КВАДРАТНОЙ РЕАЛЬНОСТИ
Когда Мамай открыл глаза, у его кровати шевелился чей-то тощий зад в
затертой, расползшейся вязаной юбке -- девица какая-то подтирала пол мокрой
тряпкой. Словно почувствовав, что он проснулся, девица оглянулась,
нахмурилась внимательно... Глаза косят, пьяные. Ноги расставила потверже.
Копны жидких кудрей на ушах, на макушке... чи плешь, чи шо?
С юбки капала вода -- вот ведь! Девица отжала подол, пригладила
влажными, грязными руками волосы.
"Как вас звать-величать?"
"Ибрагим", -- тихо, одними губами, шепнул Мамай.
"Ага", -- слегка подумав, сказала девица и с тряпкою в руке вышла из
комнаты.
Вернулась она вскоре, через пару минут. Все та же на ней мокрая юбка,
кофточка серая с глубоким вырезом, и вся она показалась Мамаю какой-то...
заплесневелой, что ли, точно и саму ее, вместе с одеждой, клали замачивать в
ванну, довели до гнилого запаху, да так и пустили ходить, пусть сохнет на
ходу.
"А я к вам опять! Познакомиться! -- Вылупила пьяные глаза, оскалилась.
Стала раскорякой, левую руку закинула на поясницу, а правой, растопыря
пальцы, помахала для важности и торжественно пожала Мамаю руку. -- Разрешите
представиться: Маяковский. -- Захихикала, икнула и поправилась: -- То есть,
Ая Маевна Барвинок. Можете Айкой звать. Хотя... -- Она снова икнула. --
Хотя, как мне объяснил один мент, "айками" на воровском языке называют
иконы... А вас -- Василием, да?"
Мамай промолчал. Интересно, куда я попал? -- думал он. За кого она меня
принимает? Мамай поднял руку, чтоб утереть пот со лба (было довольно душно),
и вытаращил глаза -- это была не его рука! Потрясающе. И татуировка: "Вася".
Вот это да.
"Понятно. Котик говорил, что вы... -- Айка плюхнулась задом на стул,
едва не промахнувшись. Руки в стороны ладошками кверху, к покрошившейся,
будто расстрелянной мелкой дробью, известке потолка, нос кверху, и вся она
как бы изобразила собой протяжное: "О-о-о!" -- СПОРТСМЭН?" -- "Н" она
произнесла слегка раздельно.
Мамай задумался. Запах какой-то тухлый. Или не заметил он сразу?
Паркет, что твой асфальт, серый, ни разу лаком не крытый, обои в потеках
жирных. Белье в постели... несвежее, в старых пятнах, одеяла насквозь
застиранные... Шифонер, стол с зеркальцем, кресло в подпалинах сигаретных,
под потолком -- подвеска с тремя патронами, из одной торчит лампа. Фото
Высоцкого на стене, мутное, засиженное.
В левой руке Айкиной оказались маленький дорожный чемоданчик-дипломат и
пакет хозяйственный с Боярским. Айка открыла дипломат. Полотенце, кимоно
какое-то, джинсовка, белье. Ну, и по мелочи всякое. Рассовала все по полкам
шифонера, кимоно -- на плечики.
Из пакета достала еще: книги две ("Мужчина и женщина" Зигфрида Шнабля,
"Фаворит" Пикуля), журнал "Советская милиция", три бутылки пива
"Мартовского", студень в бумаге, хлеб, паспорт гражданина и разные не менее
интересные вещи. Разложила все это на столе и задумчиво посмотрелась в
зеркальце.
"Ку-ку!"
Мамай обернулся и увидел, что из дверного проема хихикает рожа такая --
глазыньки раскосые, скулы-мячики, а во лбу, точно звезда, горит огромный
расцарапанный прыщ.
"А вот и Котик пришел, -- сказала Айка. -- Котик Батькович Барвинок".
"Женушка! Аечка!"
"Котик! Муженек!"
"Приехала?"
"Приехала!" -- Айка разулыбалась, подбочась грязным кулачком. -- А че
эт ты такой за развеселый? Али мне рад?"
"Гарнитур!" -- Вошел Котик, ноги пружинят, чуть не в пляс. Пальцами к
потолку щелкает -- эгей, мол, давай музон! Врубай, чего там!
"Что -- гарнитур?" -- не поняла Айка.
Но Котик уже тащил ее в коридор, и Айка успела лишь на ходу бросить
Мамаю халат: "Накинь, Ваничка! Вставать пора".
Вскоре в коридоре забубнили голоса, затем дверь распахнулась, и Котик с
каким-то мужиком внесли на полусогнутых массивный платяной шкаф. "С-сюда..."
-- простонал Котик. Мячики от натуги ходили, как бы силясь выпрыгнуть из
лица. Хлопали незапертые дверцы. Шкаф мычал и терся об стену... Ать-два!..
Поставили, отдышались.
"Ваничка! Ты что, вставать и не думаешь?" -- удивилась Айка.
"Не Ваня, а Вася", -- поправил Котик.
"А какая разница?" -- улыбнулась Мамаю Айка.
Что верно, то верно, подумал Мамай.
"Я пробовал... Голова закружилась..." -- нехотя ответил он.
"Уй, и чего это с тобой такое?.. -- Айка призадумалась. Чтой-то, вроде,
и хмель у ней в глазах прошел, и держалась теперь... вполне. -- Вот Котик с
грузчиком сейчас пошли... Там еще занести надо. Сюда... -- Она окинула
взглядом комнату. -- Сюда ставить некуда уже. Кровать там двуспальная, ее --
в коридор пока... Пока ее, да, разбирать пока не будем. Ну, зеркало --
зеркало опять же к бабке на кухню... Хотя она снова ругаться будет... Да.
Видишь ли, квартира у нас трехкомнатная, ну, ты знаешь, жильцы у нас -- две
семьи живут. Кухню с коридором мы бабке уступили, пускай она себе там
супчики да кашки стряпает. А нам она и не нужна, кухня-то, мы -- вот так
вот, все на бегу привыкли, тут и спим, и едим. Хлебца с маслом, пепси-колу
шамаем, ну, пива, там, или че покрепче любим, колбаски, или вот -- студень
сегодня купила... Ты накинь, халатик-то, садись, покушаем, вот Котик сейчас
придет..."
Сидели, пили чай. С водкою пришел Котик.
"Во. Молотов коктейль. Давка -- ужас! Алкота хавальники раззявила, чуть
не в драку. Ужас!"
"Почему -- коктейль?" -- не поняла Айка.
"А-а... Тут мы с одним корешком пили. Он и рассказал. Так на Западе
бутылки с зажигательной смесью называют, ну, противотанковые то, -- "Молотов
коктейль", по фамилии нашего наркомана... Мы теперь с ребятами так водку
называем... Давай, мать, банкуй!.. Ну... Давай, мать... Ну, чтоб кровь
звенела!.. Ух-х..."
Выпили, закусили.
"Да, научат тебя твои алквиады... Ты лучше скажи, куда мы Ивана сегодня
положим? А то ты без меня тут комнату сдал... Ну, сам-то ты -- ладно, мог и
у Захарова ночевать, а теперь как?"
Котик опрокинул в рот вторую стопку, похрустел огурцом.
"Значит, так... У бабки Иванны раскладушку забираем, все равно она наша
была, а у ней, это самое, матрац есть. Вот так. Ты ведь завтра уезжаешь,
Вась? Как чемпионат-то прошел?"
"Да так... -- Мамай поднялся. -- Мне бы в дабл..."
"В конце коридора, -- сказала Айка. -- Последняя дверь, с Рабой любви.
Если забыли".
В туалете Мамай увидел в зеркале свое новое лицо. М-да. Как там в
Библии -- "повстречались они и не узнали друг друга"? Спортсмэн называется.
В коридоре подпирала стену пьяная сохлая старуха с седыми,
свалявшимися, как собачья подстилка, волосами. "Здорово, бабка Вонюшка!" --
объявил басом некий мужичина, проходя в одну из комнат. Старуха смутно
воняла что-то свое. "Комнаты сдают... Без прописки всякие ходят..." --
донесся до Мамая ее неприятный голос, сдобренный богатыми процентами
великого и могучего русского устного...
Айка и Котик по-прежнему сидели за столом. Котик, с сожалением косясь
на опустевшую бутылку водки, откупорил пиво. "Противотанковое... Эх, врежу
лакмуса стакан и отдам себя богам. Руки, ноги, голова -- вот он, весь я, на
пороге в небеса, где Бог да пенсия... Эх, где ж моя гитара семиструйная?..
Хе-хе, слышь, Айка, я сказал -- "семиструйная", хе-хе... Ля-ля... ля-лям..."
Засыпая, Мамай смотрел на Айку, вскидывавшую в танце руки, затем его взгляд
упал на лампу, и полетели на Мамая медово желтые кольца света...
Проснулся он оттого, что кто-то резко толкнул его раскладушку.
По-прежнему горела лампа, за окнами было темно. По всей комнате были
разбросаны одежда, посуда, катались пустые бутылки... На полу, сцепившись, с
визгом и руганью боролись Айка и Котик.
"А я говорю: не твое это дело! Не твое!" -- с надрывом приговаривала
Айка, норовя вцепиться Котику в волосы.
Котик сопел, пытаясь отпихнуть от себя супругу.
"А я говорю: мы завтра же пойдем к нему!" -- Тут бравая Айка в дыму
сражения неосторожно зацепила рукой Котиков прыщ, и Барвинок разразился
потоком неопределенных, обтекаемых ругательств.
Потасовка завершилась довольно неожиданно. Уже Айка села на Котика
верхом, уже Котик пошел было на хитрые фени, говоря, что, мол, за абордаж
хватать -- это не по правилам, а Айка в ответ грозилась, что вот сейчас-то,
мол, абордаж ему и выдернет... Как вдруг из коридора послышался небольшой
взвизг и старушечьи причитания. Дверь распахнулась, и в комнату ворвалась
баба Вонюшка, со сморщенным всмятку, точно она хлебнула уксусу, лицом, и с
ходу ухватилась за Айкины волосы. Маленькое личико Айки расплылось, словно
со смеху, -- как-то по вертикали расплылось, -- а затем она завизжала --
негромко и осторожно, будто у нее внезапно кончился голос, а старуха
молотила ее кулачками, и потом уже, когда опомнившийся Котик схватил бабку в
охапку и выволок за дверь, Айка присела на пол, легко, будто шерсти клок
гнилой, выдрала пук волос с горя из своей головы и затряслась в
конвульсивных, безобразных рыданиях...
УЛЫБКА НА СКЛОНЕ
Прошло несколько месяцев со дня Ланиного концерта и ее последующего
отъезда. За это время слухи об ее успехе успели уже приобрести некоторые
очертания легенды, и, как это бывает подчас с людьми, побывавшими в армии,
развитие их пошло уже не ввысь, а куда-то вширь и поперек себя -- то бишь,
ничего светлого и достойного к ним не пристало, а даже вовсе напротив того:
имя Ланы смаковалось с таким двусмысленным подтекстом, что можно было
подумать, будто речь идет о заурядной шлюхе из "Сайгона", только и сделавшей
примечательного, что выскочившей на сцену Дворца молодежи и показавшей голую
задницу толпе пьяных идиотов. Находились люди, решительно утверждавшие, что
она -- шиза, и лечится в Москве у врача Шварца. Промелькнуло также и мнение,
что она-де сидела с известной Ивочкой, которая, мол, ее всему и научила.
Прошел еще слух, будто ее убили на БАМе, куда она отправилась зачем-то с
шайкой гопников. Ходило и много других мелких и глупых сплетней, о которых
не стоит упоминать, и наконец, совсем недавно один знакомый Вощика сообщил
ему, что Лану видели в Москве на каком-то концерте в компании с Пугачевой и
Троицким. Но все это были враки. Мамай с Ланою энд Хачик энд Труба
путешествовали.
В начале июня месяца в год 1966-й Семка Горюнов вышел из заключения.
Неделю гудел он у одной любезной вдовушки, заготовившей по сему случаю
несколько фляг браги, а затем, в какой-то очень прекрасный день, сел Семка в
лодку и поплыл по реке сибирской Колыме.
Эх! Погреб сперва Семка для понту -- махала ему с бережка вдовушка, а
затем бросил весла, закутался в тулуп, сел на дно, и понесло его по течению
тихо. Небо-то какое! Пташечки посвистывают, щелкают -- точно ножницами
кто-то ветер режет. Ветки у воды шелестят, бодаются. Воздух -- как стакан
спирту с облепихой... Хорошо!
Так и ехал Семка -- то греб помаленьку, а то сидел просто так или
спал... Белые ночи в той местности все лето стоят, комаров в пору ту -- ни
одного. Думал о том, что делать дальше, на волну мелкую глядел...
А посадили его, как считал сам Семка, за пустяк. На собрании колхозном
спросил однажды сдуру он у начальника приезжего, что вот, мол, Сталин на
всех фотографиях в одной и той же одежде сидит -- как же это он не вшивеет?
Важный это был вопрос для Семки, даже смены белья не имевшего, и влепили ему
за вопрос этот важный срок и отправили его по этапу на самый север Советской
страны, в Заполярье, и полетели дни его отныне, как облака -- то тяжкие,
густые, а то и вовсе -- пыль белая...
На третий день, к вечеру, ему послышался тихий звон. Звенело еле слышно
и как-то сразу отовсюду, словно ветер шевелил золотою сетью, и в этой
солнечной сети бились тысячи невидимых мотыльков.
Прямо над водою, в люльке, сотканной из солнечных лучей, птицы белые
несли дитя...
И много ден минуло с той поры.
И ныне над рекою той пасутся огнедышащие тракторы и тяжко шевелится
цепь косцов. Бегает вдоль цепи, тряся волосатым животом, бригадир Проша в
голубых панталонах и лупит сачком по толстым бабьим задницам. И есть над нею
-- голое небо, даже без вариантов.
А по ночам Луна висит, как крышка от кастрюли.
Свидетель Ланиного детства -- Вася Стиль.
"Стиль Вася -- парень ничего себе, здоровый, и на морду ничего. А ходит
-- щас вам покажу. Как баба. Ручки слегка эдак, и бедрами вот так вот --
чик-чик-чик. Тут, в деревне, авария была. Вертолет на полигон рухнул -- на
сортир, то бишь. Метров так на десять только взлетел и кэ-э-э-к!.. А в
полигоне бабка сидела. Только вышла, ну, хоть успела, до крыльца своего
только дошла, и тут же -- это самое. Он на бок как-то упал, вертолет. Ну,
все вокруг перепугались, сбежались, думают: ай-яй-яй! Ждут, смотрят.
Наконец, открылась вертолетовская дверь, и оттуда -- походочкой своей --
чик-чик-чик -- Вася Стиль. Ха-ха-ха". Это Хачику на днях про Васю кто-то
рассказал.
"Что делаем? Путешествуем", -- говорит Лана Васе.
"И много местов-то обошли?"
"В Клоповке были..."
"...в Храпченке и Свищенке, -- влезает Труба, -- в Тикиче Гнилом,
Горыне, Канином Носу, Маточкином Шаре, в Мухрах, Нижнем Пойле, в Новой
Водолаге и в Новой Ляле".
"Ой-е-ей! -- удивляется пьяный Вася. -- И чего ж вы там видали?"
"Видели мы там настоящего половозрелого мужчину. Говорил он об
античности и про то, как Понтий Пилат ему в задницу штык-нож воткнул..."
Вася уходит, обиженно махнув рукой.
Лана разливает кофе. Сидят тут еще: пара певчих девушек, какой-то
волосатый-бородатый друг Мамая, с портретом Высоцкого на майке, по прозвищу
Машка, некто совершенной лысый, невесть откуда взявшийся кавказский
телохранитель Хачика, плюс хозяева -- поэт такой местный Буремир (можно
просто -- Буря) с супругой, "рыжей лисой" Лизой; Буремир запрещает ей курить
и то и дело проверяет: "А ну, дыхни!" -- и Лиза раззевает на него пасть, а
Буря расплывается в улыбке и говорит: "Сгоревшим телевизором пахнет!"
Кодла вольно рассосалась по комнате: сидят, лежат на чем попало, ходят,
тушат сигареты в пустой аквариум... Лысый телохранитель умудрился даже
уснуть на диване, завернувшись с головой в одеяло. Волосатый-бородатый мечет
в бревенчатую стену длинные столовые ножи, приглушенно ликует в магнитофоне
Russian Underground Group Bratja Jemchugnie имени завода имени Стеньки
Разина...
А повод такой: у Буремира... вернее, сыну Буремирову исполняется десять
лет. А также новость вот какая: Мамай и Лана объявили о своей помолвке.
Покамест ждут юбиляра: вот-вот его приведет Лизина сестра. Байки,
анекдоты... Хачик томится, то и дело косит огненным глазом в сторону батареи
противотанковых.
"Позвонить им, что ли? -- Буря подходит к телефону. -- Чего это сигналу
нету? Глухо. Полный уздец". "Так я ж отключила его, -- Лиза из кухни
говорит. -- В прихожей папку в мамку воткни".
Стучат часы. Звонок в дверь. Общее оживление. Ан нет -- соседка просит
чего-то там. Отвертку, что ли. Чего-то у нее с телевизором там случилось.
"Кикибадзе поет". Ладно.
Не дозвонился Буря. В карты играют они -- он, Хачик и Труба, --
пристроившись в углу. Доносятся оттуда специальные слова -- "вист", "гора",
"пуля", "шесть первых" etc. -- и слышится шлепанье карт, точно об скатерть
кто-то языком хлещет. Волосатый-бородатый снова мечет в стену ножи --
рисунок какой выводит, что ли. Макаревич в магнитофоне храпит и свищет, и
идет по жизни, смеясь.
Звонок в дверь. Ну, вот и они. Пришли.
Хачик трясет свою охрану. Наконец, из-под одеяла, с того конца, где по
идее должны были бы находиться ноги, высовывается вытаращенная лысая башка.
Асса!
Сказка о пыльной Луне
Жил-был поэт. Звали его Гум.
Был он некогда как все люди. Как гоголевская губернаторская дочка --
смеялся, где смешно покажется, скучал, где скучно.
Что читал? "Мурзилку" читал. Ну, и сказки всякие.
А стихов вообще не любил читать. Правда, было что-то такое в детсаду --
про маму с гвоздиками и сиренями, еще: "Уронили мишку на пол", "Мойдодыма"
знал...
Жил.
И было ему жить совсем не в лом.
Лет в 17 поступил наш Гум учиться в большой, престижный университет.
Надо сказать, что к тому времени он уже пробовал что-то писать. Рассказы
писал -- про смерть таракана, про студентку, которая покакала и не знала,
куда какашку девать -- в коридор боялась выйти. Девочкам рассказы нравились,
а больше никому не нравились.
На филфаке был в ту пору стенд такой, куда стихи своих, факультетских,
вывешивали. Отдал им Гум два стишка -- "Франсуа Вийон" и про то, как с
парашютом прыгал. Сказали ничего, повесили. Стали друзья в шутку звать его
"настенным поэтом". Затем, с тем же парашютом, проник наш Гум в молодежную
газетку какую-то. И пошло.
И поехало.
И стал он знаком с разными поэтами и поэтессами. Разные это были люди,
но и было в них во всех что-то общее такое. Казалось в них во всех что-то
серое такое, точно кормили их пылью и песком морду чистили. А любили они
больше всего в гости друг к другу ходить, пить вино, читать стихи и делить
Луну -- кто ее лучше всех воспоет, то есть.
Долго ли, коротко ли, и вот однажды, после очередной попойки, свалился
наш Гум с кроватки своей. Да подло так свалился -- башку расшиб. И --
оказался на Луне.
И видит Гум -- люди по Луне ходят. Бритые, в пижамах, и то и дело обо
что-нибудь головой стукаются: "Туп-туп!" А у кого шишка побольше вскочит --
тот и главный. И говорят, значит, Гуму они: "Парень ты свой, сразу видать.
Ушлый парень. Вон какой шишкарь уже набить успел. Ну, давай, брат, трудись!
Труд создал человека!"
Хотел было Гум сказать им, что труд и погубит его, но смолчал --
согласился, значит.
Вот и сказке конец.
Стол был сервирован на славу. Покуда хихикающий Машка читал свою
сказочку, Лиза подала даже нарезанного в стружечку мороженого осетра с
солью, перцем и горчицей. Эх!..
"Я танкист", -- заявил на вопрос о своей профессии Машка.
"Нет, -- сказал Труба, -- ты копьеметатель".
"Я танкист и хоккеист".
"Нет, серьезно, -- заинтересовалась Лана, -- ты в каком жанре?"
"Он пан Подвысоцкий", -- сострил Буря.
Машка захохотал.
"Я во всех жанрах! -- заявил он, снисходительно похлопав Бурю по плечу.
-- И вообще жанров нет. Это все враги придумали, критики".
"А критика -- это тоже жанр".
"Не-е! -- погрозил пальцем Машка, хихикая. -- Критика -- это не жанр.
Критика -- это..." Он начал было произносить разные яркие слова ненависти в
адрес критиков, но его перебили певчие девушки, желавшие спеть "Мне звезда
упала на ладошку..."
Если увидишь,
Как падает с неба звезда,
Знай -- это спутник!
-- сымпровизировал Машка.
Телохранитель испустил непечатный звук и испуганно огляделся.
"Что это?" -- негодующе крикнул Машка.
"Это охрана", -- солидно сказал Хачик, --портянки рвет".
Утром ранним над рекой
Сон туманный и покой.
Тихий ветер над водой
Машет сетью золотой...
"Удивительная женщина, -- шепнул Мамаю на ухо Машка. -- Когда я увидел
ее, мне показалось, что от нее исходит свет. Как в воздухе над огнем, в
движениях ее тепло и свет..."
Лана тихо смеялась, прикрываясь ладонью, и в глазах ее, болезненно
далеких, лежала черная, неземная какая-то истома.
Из записной книжки Мамая
У озера, голубого, точно выкроено оно из неба, слышал я пенье птицы. И
я подумал: какая разница, жива она или мертва, ведь голос ее жив потому, что
жив я. И только когда голос умер, я понял, что птица была живой.
В озере, голубом, точно выкроено оно из неба, вижу я руку, что тянется
ко мне. Но я не могу пожать эту руку, ибо это не твоя рука, а моя. А всякая
тварь служит две службы: одну злу, другую -- добру. И если бы каждый добрый
человек убил хотя бы по одному злодею, то на Земле не осталось бы ни одного
доброго человека.
Разве можно обижаться на слова, или на отсутствие их?
ЕВАНГЕЛИНА
(Рассказ Ланы)
А с девочкой по имени Евангелина случилось то, что и в эту последнюю
ночь ей опять, в который уже раз, приснилась мама.
Мама взяла ее за руку и повела за собой, и Евочка слышала свои,
Евочкины, гулкие, как бы шелестевшие в ней, движения, а после она смотрела
на маму и трогала ее лицо, и садилась к ней на колени, и чувствовала себя
перед тем большим, что может взять ее на руки и взять с собой.
А потом они пришли на маленькую, с теплой водой, речку, и воздух вокруг
был розовый, душный, и Евочка села, положив на ладони свое круглое, горячее
от духоты лицо, а было светло, хотя стояла ночь, и на воде прыгало ее
отражение, и она сидела на берегу, точно в теплом сне...
Всегда, когда раньше жила у бабушки, Евочка просыпалась и глядела на
белую кирпичную печь, и белую, спускавшуюся вниз лесенкой, трубу воображала
лицом чьим-то, с носом и подбородком, так же, как облака она иногда видела
похожие на человеческие головы -- с папахами, с усами, скривившиеся серьезно
и как бы думая, -- и, спрятавшись в уютное тепло под одеялом, она тихонечко
прицеливалась пальцем в это лицо и, чувствуя себя мальчишкой с пистолетом, а
лицо это было -- всадник, шептала: "К-х!"...
Но теперь, едва лишь открыв глаза, она увидела, что приехала мама Мара,
какая-то рыхлая и не толстая такая, как прежде, а словно из нее приспустили
воздуху, и, как вчерашний шарик воздушный, она вдруг скисла, обморщилась, и
в могучем теле ее появилось что-то неуверенное, точно она все пугалась
наткнуться на гвоздь и зашипеть.
Папа Юра ходил в трусах и в майке и прижимал к груди закутанного в
пеленки ребенка, и глядел жалобно, и твердил:
"Есть хочет!"
И полные ноги папины подрагивали, а пальцы на ногах его пошевеливались,
как будто тоже хотели бы пойти куда-нибудь и что-нибудь съесть.
Папа взглянул на Евочку и проговорил:
"Что ж ты так... и не улыбнешься..."
А Евочка подумала, что почему, она и смеяться умеет, и папа видел это
вчера, а все ж ей было неудобно, что он тут, а она умылась и стоит с мокрым
лицом, и когда Юра вышел, она вытерлась и пошла есть кашу, и ела, и было
вкусно, и она думала, что мама Мара добрая и поэтому ей вкусно.
К вечеру накрывали на стол. Все суетились, и только Женечка путался в
коридоре с велосипедом. Кресла и стулья собрали в гостиной, и папа Юра
пронес еще ножками вперед из кабинета тяжелый полированный стол, как
казалось, даже сопевший от собственной тяжести.
Затем появились гости, и все они где-то рядом смеялись и говорили, а
Евочка сидела в ванной, и ей отчего-то казалось стыдным, что вот-вот сюда
кто-то станет стучаться, а она тут сидит.
В гостиной, меж тем, было уж тесно. Мара сперва рассказывала, как,
когда они были студентами, Юрин сосед по комнате изображал, как приходит к
нему Мара: сперва выпячивал грудь, на глазах грузнел, надувал щеки и глухо
взывал: "Юра!", а затем весь размягчался, расцветал женственной улыбкой и
Юриным голосом ворковал: "Ма-а-ра...", -- после чего Юра вышел к гостям в
черном фраке и раскланивался, и заглядывал всем в лицо внимательно и лукаво,
и грозил пальцем, и капризным голосом говорил:
"Я -- Гойя!"
И все улыбались, и было хорошо, а потом, когда в веселье уже наступила
та особая притупленная легкость, а елка мигала и лепила по комнате
разноцветные пятна, а стол выглядывал уже как-то сконфуженно, точно штангист
в незнакомой компании, на которого вдруг, позабывшись, стали все
облокачиваться и измазали салатом, а голоса уже продирались сквозь
возбужденный гам... Юра танцевал как мушкетер, внезапно вытягивая к
кому-нибудь изящную ладонь и глядя исподлобья и поджав губы, а теперь вот
сел и хохотал, когда Мара, поправляя указательным пальцем очки на толстом
носу, рассказывала, как некогда пьяненький Юра в общежитии все ходил, набрав
воды в воздушный шарик, и прижимал пузырь к груди, и лукаво хотел в
кого-нибудь брызнуть... В умывальной он пустил струйку в огромного,
туповатого студента Шапкина, и Мара видела, как со счастливым смехом
метнулся Юра в коридор, а вслед ему на мгновение высунулась из двери
Шапкинская нога...
Вечеринка была уже в разгаре, когда пришли новые гости.
"А как у нас квартира, спокойная? -- спрашивал один из них, с курносой
и простецкой, словно натянутой за виски рожицей. -- Там не будут соседи
рваться с танками?"
"Игорек, -- представил его Юра. -- А этот мрачный тип -- это Филиппов".
"Фил", -- сказал Филиппов.
Гостей повели к ребенку. Девочка спала вся в пеленках, и только
выглядывало наружу красное, будто из бани, лицо.
"Елена Плестлясная", -- нежно сказала мать.
Гости пели. Лезвие медиатора ревело на гитарных струнах, а Фил с
напряжением говорил, и голос его то набирал высоту, содрогаясь от силы, то
ехидно корчился в уголках губ, а Игорек вторил и качал головой, и с
блаженным плачем прикрывал глаза...
Минула еще одна бессонная ночь,
Дым ест глаза и кофе кипит в кофеварке...
Сегодня я понял, что вся моя прошлая жизнь
Была вовсе не жизнь, а -- жизнь в зоопарке.
И решетки кварталов, смотри -- кругом клетки квартир,
Серо-красный служитель так грозно глядит из-под арки...
А я не в обиде -- ведь он не знает, что мы, он не знает,
Что все мы живем в зоопарке.
И кто-то пьет водку, а кто-то курит траву,
А кое-кто даже коллекционирует марки,
Пытаясь уйти от себя и пытаясь забыть
Тот факт, что они живут в зоопарке.
Мне кажется, что я скоро возьму и сойду с ума.
Солнце печет и становится очень жарко...
Но кто бы ты ни был, я прошу тебя: постой, не уходи!
Давай убежим из этого зоопарка...*
Фил вступил в соло. Медлительный, тяжкий вой с дрожью пронесся над
комнатой, ринулся в хриплый, пузырящийся водопад звуков, и вдруг заклубились
басы и вырвался из вихря отчаянный белый стон, и умер в протяжном прыжке над
мертвою тишиной, на последней мерцающей, ледяной ноте...
Потом завели проигрыватель. Фил наливал всем из бутылки, а Юра держался
понимающе и говорил:
"В чем смысл прихода Бодхисаттвы с юга?"
Было тепло. Мара глядела как кожаное кресло.
"Евочка, ты не играешь с Женей? Тебе что-то нужно? -- погладила она
затем Евочку по голове и внимательно улыбалась.
"Это старшая ваша, да? Что же я раньше ее никогда не видела?" --
спросила какая-то женщина.
Мама Мара стала ей что-то отвечать, а Евочка думала, уйти или нет, и,
немножечко посмотрев на стол, отошла из комнаты.
Женечка давно уже разнес на части грузовик, а теперь, оторвав от куклы
ногу, куда-то ушел и прискакал обратно, и ожидающе сказал, протянув ногу
куклы:
"Полижи, а? -- туфлю, а?"
Евочка лизнула пятно какой-то жидкости.
Женечка с брезгливым удивлением заулыбался и хрипло, громко завопил:
"Фу! Тараканин живот съела! Я таракана убил им! Фу!"
Евочка пошла в прихожую. В зеркале, большом, в три стекла, дрожали три
мутные фигурки в белых платьицах.
В прихожей из батареи капала вода и натекла лужица. Ботики подмокли и
оставался мокрый след. Евочка аккуратно вытерла ботики чьим-то шарфиком,
валявшимся на полу, подумала, сунула шарфик за пазуху и тихо вышла.
На улице шел снег. Темные громады домов тяжело глядели на мостовую,
освещенную редкими фонарями, от которых хотелось спрятаться. Со всех сторон
дышало небо.
Сперва Евочка пугалась того, как хрустит снег, и пошла было тихо-тихо,
и вдруг застыла и слушала. А потом она видела свое лицо в окне автобуса, и
лицо ее летело сквозь огни и казалось тонким, как фольга. Еще потом ей было
холодно, где-то вдалеке лаяли собаки, а она стояла возле маленького
деревянного домика с завалинкой, и над крыльцом горела лампа, а затем в
каком-то углу был человек -- он стоял весь черный, и Евочка тихо и с
напряжением прошла.
А потом она уснула и думала, что сидит в постели своей, аккуратно
положив руки на одеяло, и приходит мама, и улыбается, и смотрит на нее вдруг
пристально, щурясь, тяжелым взглядом, а после смеется и шутит, и внезапно
быстро и больно кусает ее за палец, а Евочке страшно, и душно в горле, но ей
хочется, что это не по правде, и она, сдерживаясь, чтоб не заплакать,
шепчет: "Мама, ты маленький тигренок, да?"
А еще потом она была в детсаду и сквозь туман слез видела худенькое,
белое лицо какого-то мальчика, и стояла посреди комнаты железная печка, и
мальчишка этот схватил в зубы алый уголек и шумно вдыхал и выдыхал воздух,
отчего уголь белел и переливался волнами жаркого огня, и пугал Евочку, а
затем какая-то девочка с большими черными глазами и все они сидели рядком на
стульях, и девочка страшным шепотом рассказывала, что у них дома жили за
ширмой две тетеньки, и они, эти тетеньки, приводили к себе людей и отрезали
им головы, и прятали в погреб, а папа ее пошел к ним и топором убил их...
Впечатление чего-то странного, что было связано с ее сновидениями,
охватило Евочку с первых же секунд пробуждения.
А сны-то ее были: гладили ее лицо, от уголков глаз и к вискам, чьи-то
жесткие, с шершавинкой, царапавшей кожу, пальцы... Большие очки с мерцавшими
в стеклах длинными белыми окнами... И неслись приглушенно, точно из соседней
комнаты, в сон ее навязчивым рефреном слова, торжественно декламировавшиеся
дребезжащим старушечьим голосом: "Кохда сама сутьба пряшла за нами, как
сумашеший з бритвой на руке..."
И было еще... Да, самым тяжелым и мучительным ощущением ее сна было
чувство, будто она упала на землю с какой-то страшной высоты и лежит теперь,
вздрагивая всеми разбитыми руками и ногами, а летит под нею в
головокружительной глубине небо, серое в яблоках, и последнее, что она
помнила, -- как скрутил ее приступ одуряющей тошноты, и уперлась она затем
пятками в землю, и ушли ее ноги далеко-далеко, словно она выросла вдруг на
всю земную твердь...
Ева открыла глаза. В высоких окнах с открытыми форточками, в белых
тюлевых занавесках дрожал желтый солнечный воздух. И тут же раздался голос:
Я пришел в твой мир облаков по колени...
Она повернулась, чтобы взглянуть на говорившего. За столом, у окна, с
папироской в руке сидел клоун. Самый настоящий -- с красным носом, рыжей
копной волос, облаченный в голубой, с блестками, халат. Клоун подмигнул ей,
приложил к губам папироску, выпустил длинную струю дыма, отчего солнечный
воздух у окна задрожал и окутал клоуна золотым облаком, и сказал старушечьим
голосом:
...Где лежат от звезд цветные тени.
Солнце лежало на всем, как масло. Стекало со стен и брызгалось на
деревья желтым, сладким кремом. Евочка никогда не думала, что пыль может
быть такой красивой, и мальчик на велосипеде, тащивший за собой пыльное
облако, окрашенное солнцем в огненный шлейф, показался ей вылетевшим с той
стороны планеты.
Они шли по аллее сада. По обеим сторонам били фонтаны, на деревьях пели
птицы. Маленький Винни-Пух, угрюмо сгорбившийся на скамейке, увидев их,
встрепенулся, подбежал к Евочке и протянул ей мягкий, румяный персик.
"Возьми", -- сказал клоун.
С большого дерева внезапно спрыгнула резиновая обезьяна и с важным
видом подала Евочке грушу. Вскоре уже со всех сторон бежали к ней игрушечные
зверьки и несли ей то виноградные гроздья, то сливы, то абрикосы...
"Ой, хватит..." -- растерянно пролепетала Ева.
И тотчас все звери исчезли.
"Смотрите! -- закричала Евочка в восторге. -- Смотрите -- папа!"
И верно -- мелькнул меж деревьями папа Юра. Мама Мара вышла из-за
дерева и сурово проговорила:
"Это еще что за фокусы! Отдайте ее немедленно!"
"А вам не кажется, -- возразил ей клоун, -- что ваша дочь может быть
счастлива только так вот, а?"
"Моя дочь и так была счастлива! -- закричала мама Мара. -- Что вы
можете знать о том, что такое счастье?!"
"Счастье, -- вежливо ответил клоун, -- это когда то прекрасное, что
есть в человеке, находится в гармонии с окружающим".
Мама Мара беззвучно открыла рот и растаяла в воздухе.
Исчез и клоун, а Евочке уже виделся дождь в белой, с облупившейся
эмалью, бабушкиной бочке, где билась чеканная рябь капель, и монотонный бред
воды, крошившейся о листву, о камни на дорожке сада, все больше и больше
погружал ее в странное, такое наполненное оцепенение, когда казалось, что
стоит протянуть руку -- и рука твоя повиснет, бесплотная, как облако...
И кончился дождь, а Евочка все глядела и глядела в бочку, где под
ладонями ее уже плясало солнце и толпилось в глубине бородатое воинство туч.
Евочка колотила по воде рукою, и брызги слепили небо...
А потом она шла по заснеженному полю, и снег этот шел из такой густой,
ватной тишины, что не было уже земли под ногами, а только она подымалась и
летела в бесконечный снежный воздух, и закрывала глаза, и захлебывалась в
обессиливающей, головокружительной дурноте, и садилась на снег, размазывая
по лицу холодные капли и улыбаясь своему счастью...
ОМ НАМО
"Пива купил?"
"Ну". -- Вощик дуется чего-то, а в общем рад корешку, хотя и косится
все недоверчиво -- давно не видались.
Комната Мамая в коммуналке. Тахта, холодильник. Стол конторский шаткий,
а на столе под стеклом -- фотографии, вырезки всякие: Политбюро ЦК КПСС;
патриарх Московский и всея Руси Пимен; этикетка водки "SMIRNOFF"; реклама
японской зубной фирмы (снимки цветные зубов гнилых и, в сравнение с ними,
запломбированных); фотография шимпанзе; Солженицын; Мохаммед Али; А Г-620
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ КРЕДИТНЫЙ БИЛЕТЪ ТЫСЯЧА РУБЛЕЙ Кассир Ев.Гейльманъ 1918 гъ;
фото Хрущева с Эйзенхауэром; грудастые туземки с подписью внизу: ЖЕНЩИНЫ
ОГНЕННОЙ ЗЕМЛИ Изъ каравана Гагенбека; рисунки театральных масок Young
Clown, Crafty Statesmen, Stern Judge, Selfish King; фото самого Мамая на
коленях у голой языческой богини; Роберт Фрипп с Биллом Брафордом; глиняный
человечек с невероятно большим пенисом, ну и всякое еще.
На стене -- рисунки Мамая, постера: Мик Джаггер, Дэвид Боуи, Джон
Леннон.
Мамай, Вощик, Хачик -- сидят, пьют.
Долго пьют. Базары, базары... Волны дыма сигаретного -- висят,
пошевеливаются иногда, точно во сне.
Хачик (еле лыка вяжет):
"Гля, -- Вощику он говорит, -- гля, шо дядя Хачик можэт..."
Пытается сделать на столе "крокодил". Стол с грохотом разваливается на
составные. Стекло лопается пополам. По полу прыгают пустые бутылки. Волны
дыма испуганно мечутся по комнате. Хачик храпит среди обломков, сунув голову
в ящик со всякой дрянью.
"Ты помнишь, Вовчонка, -- говорит Мамай, -- помнишь, у Чжуан-цзы есть
такое... Приснилось ему однажды, что превратился он в бабочку и летает над
полем. А потом он проснулся и не знает, то ли ему снилось, что он бабочка,
то ли, наоборот, бабочка он, и только снится ему вся эта жизнь
человеческая...
Знаешь, когда умерла Лана, я тоже решил умереть. И вот однажды я выпил
люминалу и умер... И как ты думаешь, кого я встретил на том свете? Я увидел
там двух клоунов -- рыжего и белого... Представляешь, два клоуна -- рыжий и
белый -- сидят и играют в человечки, играют, играют, играют... А ведь мы с
ней, ты не поверишь, Вовчонка, -- ни разу! Не поверишь, ни разу не были мы
близки... Мне теперь только кажется это все время, и все в каких-то снах:
камни, песок, вода..."
Мамай подобрал с полу пустую бутылку из-под "Столичной", прижал ее к
груди и с прежнею своей мечтательной, блаженною улыбкой зашептал:
"Вовчонка, помнишь мантру такую в Арике: ом намо нарайа найа, ом намо
нарайа найа, ом намо нарайа найа..."
В этот момент позвонили в дверь.
Всплеск неких суматошных объяснений, урчанье голосов, малый визгливый
хохоток с блеющими комическими модуляциями -- все это вспыхнуло в коридоре и
мгновенно завершилось внушительным хлопом наружной двери. Мамай вздрогнул.
Да и Вощика, кажется, посетило то же самое странное предчувствие, он с
озадаченным видом отставил кружку, почесал небритую щеку