Блоксбергом замечательные сказания, и особенно великая
и таинственная немецкая национальная трагедия о докторе Фаусте. Мне так и
чудилось, будто рядом со мной взбирается на гору чье-то копыто и кто-то
смешно пыхтит. Мне кажется, даже Мефистофелю приходится попыхтеть, когда он
всходит на свою любимую гору; это чрезвычайно утомительно, и я был рад,
увидев наконец давно желанный дом на Брокене.
Дом этот, который, как известно по многочисленным рисункам, имеет всего
один этаж и расположен на самой вершине горы, был построен лишь в 1800 году
графом Штольберг-Вернигероде, за счет которого в доме содержится и
гостиница. Стены необычайно плотны -- для защиты от ветров и зимней стужи;
кровля низкая, а посредине ее высится сторожевая вышка, напоминающая башню;
к дому примыкают еще два небольших крыла, одно из которых служило в прежние
времена пристанищем для посетителей Брокена.
Входя в гостиницу на Брокене, я испытал чувство че-
го-то необычного, сказочного. После долгого странствия в одиночестве
среди елей и утесов вдруг оказываешься перенесенным в некий заоблачный дом,
города, леса и горы остались далеко внизу, а здесь, наверху, находишь
странно пестрое и незнакомое общество, которое встречает тебя, как обычно в
подобных местах, точно долгожданного товарища: отчасти с любопытством,
отчасти равнодушно. Дом был полон гостей, и я, как подобает человеку
благоразумному, уже подумывал о ночи и о неудобствах соломенного ложа;
умирающим голосом я тотчас потребовал себе чаю, и хозяин гостиницы на
Брокене оказался достаточно благоразумным и признал, что мне, больному
человеку, нужна порядочная постель. Ее он и устроил мне в тесной комнатке,
где уже расположился молодой коммерсант -- долговязый рвотный порошок в
коричневом сюртуке.
Когда я вошел в общую комнату, там царило шумное оживление. Одни
студенты только что прибыли и теперь подкрепляли свои силы, другие
готовились в дорогу, затягивали сумки, вписывали свои имена в книгу для
приезжающих, принимали от служанок букеты брокенских цветов; тут щиплют
щечки, там поют, резвятся, танцуют, горланят, спрашивают, отвечают, желают
счастливого пути, хорошей погоды, доброго здоровья, обмениваются прощальными
приветствиями. Среди уходящих кое-кто подвыпил, и эти получают от прекрасных
видов двойное удовольствие, ибо у пьяного все в глазах двоится.
Несколько отдохнув, я поднялся на сторожевую вышку и застал там
низенького господина с двумя дамами -- молодой и уже в зрелых годах. Молодая
дама была очень красива. Великолепная фигура, на кудрявой голове атласная
черная шляпа, подобная шлему с белыми перьями, которыми играл ветер,
стройное тело, так плотно охваченное черным шелковым плащом, что его
благородные очертания были отчетливо обрисованы, и вольный взор огромных
глаз, спокойно взирающих на огромный вольный мир.
Когда я был мальчиком, я только и думал что о волшебных сказках и
легендах, и каждая красивая дама со страусовыми перьями на шляпе казалась
мне царицей ; эльфов, а если я замечал, что шлейф у нее подмочен, то : я
принимал ее за русалку. Теперь я иного мнения, с тех
пор как узнал из естественной истории, что эти символические перья
принадлежат глупейшей птице и что шлейф дамского платья может подмокнуть от
самых естественных причин. Если бы я глазами мальчика увидел эту молодую
красавицу в описанной мною позе, и еще на Брокене, я бы непременно решил:
вот фея этой горы, и она только что произнесла заклинание, от которого все
внизу кажется таким волшебным. Да, при первом взгляде, брошенном вниз с
Брокена, все кажется нам волшебным, все стороны нашего духа получают новые
впечатления, и хотя впечатления эти по большей части разнородны и даже
противоречивы, они сливаются в нашей душе в огромное сложное и еще
непонятное чувство. Если нам удается раскрыть смысл этого чувства, то мы
познаем и характер горы. И характер этот -- чисто немецкий как в смысле
недостатков, так и достоинств. Брокен -- немец. С подлинно немецкой
основательностью показывает он нам ясно и отчетливо, точно на гигантской
панораме, многие сотни городов, городков и деревень, лежащих главным образом
к северу, а кругом -- горы, реки, леса и равнины, насколько глаз хватает. Но
именно поэтому все кажется лишь резко вычерченной, ярко раскрашенной
географической картой; нигде взор не радуют особенно красивые виды;
совершенно так же, как и у нас -- немецких компиляторов: из-за той
добросовестной точности, с какой мы хотим передать решительно все, мы
никогда не можем дать что-нибудь одно во всей его красоте. И в самой горе
есть что-то такое по-немецки спокойное, благоразумное, терпимое -- именно
оттого, что она все обозревает и видит так далеко и так ясно. И когда такая
гора открывает свои великанские очи, она видит, быть может, и побольше того,
что видим мы, ползающие по ней карлики, своими близорукими глазами. Многие,
однако, настаивают на том, что Брокен ужасный филистер, и недаром Клаудиус
пел: "Долговязый господин филистер Блоксберг!" Но это ошибка. Правда, его
лысина, которую он иногда прикрывает белым колпаком тумана, придает ему
нечто филистерское, но, как и многие великие немцы, он делает это из чувства
иронии. Между тем доподлинно известно, что у Брокена бывают свои
студенческие, разгульные периоды, -- например, в первую майскую ночь. Тогда
он, ликуя, подбрасывает ввысь свой колпак и предается, не
хуже нас, грешных, романтическим безумствам в самом истинно немецком
духе.
Я тотчас попытался вовлечь красивую даму в разговор: ведь красотами
природы особенно наслаждаешься тогда, когда тут же можешь по этому поводу
излить свои чувства. Она не выказывала остроумия, но была
вдумчиво-внимательна -- поистине благородные манеры. Я имею в виду не
обычное чопорное, отрицательное благородство, которое знает в точности, чего
делать не следует, но я говорю о том более редком, свободном, положительном
благородстве, которое ясно нам подсказывает, что делать можно, и, при полной
непринужденности, дает в обществе величайшую уверенность. К моему
собственному удивлению, я обнаружил немалые географические познания,
перечислил любознательной красавице названия всех лежавших перед нами
городов, нашел и показал их на своей карте, которую с видом настоящего
доцента разложил на каменном столе, стоявшем на площадке сторожевой вышки.
Правда, кое-каких городов я так и не нашел, ибо больше искал пальцами, чем
глазами, которые рассматривали лицо прелестной дамы, находя здесь пейзажи
более красивые, чем Ширке или Эленд. Это лицо было из тех, которые не могут
слишком увлечь, редко вызывают восхищение и нравятся всегда. Я люблю такие
лица, они своей улыбкой вносят покой в мое мятежное сердце.
В каких отношениях к этим двум дамам находился сопровождавший их
низенький господинчик -- я не мог отгадать. Это была тощая и своеобразная
личность. Головка скудно поросла седыми волосками, которые спадали на низкий
лоб до самых стрекозиных зеленоватых глаз, круглый нос сильно выдавался
вперед, тогда как рот и подбородок боязливо отступали к ушам. Казалось, это
личико вылеплено из мягкой желтоватой глины, из которой скульпторы обычно
лепят свои черновые модели, и когда его узкие губы плотно сжимались, на
щеках выступали тысячи тонких полукруглых морщинок. Человечек этот не
произносил ни слова и только по временам, когда старшая дама что-то дружески
нашептывала ему, улыбался, точно мопс, страдающий насморком.
Старшая дама оказалась матерью более молодой, и у нее также были
благородные формы. Во взоре ее таилась болезненная и" мечтательная грусть,
губы хранили
отпечаток строгой набожности, но мне все же показалось, что некогда эти
уста были прекрасны, они много смеялись, их много целовали и они отвечали на
много поцелуев. Ее лицо напоминало некий Codex palimpsestus1, где сквозь
черную, недавно написанную монашескою рукою страницу из Отцов церкви
проступают полустертые любовные стихи античного поэта. Обе дамы и их спутник
побывали в этом году в Италии, и они сообщили мне много интересного о Риме,
Флоренции и Венеции. Мать рассказывала особенно охотно о картинах Рафаэля в
соборе св. Петра; дочь больше говорила об опере и театре Фениче. Дамы были в
восторге от искусства импровизаторов. Обе родились в Нюрнберге, однако они
мало что могли сообщить мне об его былом великолепии. Пленительное
мастерство мейстерзингеров, последние отзвуки которого нам сохранил наш
добрый Вагензейль, угасло, и эти дочери Нюрнберга наслаждаются заморскими
экспромтами и пеньем евнухов. О, святой Зебальдус, какой ты теперь бедный
патрон!
Пока мы беседовали, начало смеркаться. Воздух стал еще свежее, солнце
склонилось ниже, и на площадку вышки высыпали студенты и подмастерья, а
также несколько почтенных горожан с супругами и дочками; все они желали
посмотреть закат солнца. Это величественное зрелище вызывает в душе желание
молиться. С добрых четверть часа стояли мы все в торжественном молчании,
глядя, как прекрасный огненный шар постепенно опускается за горизонт; лица
были освещены лучами вечерней зари, мы невольно сложили руки, как на
молитве; казалось, мы стоим всей этой притихшей общиной среди гигантского
собора, священник возносит тело господне, и орган изливает на нас
бессмертный хорал Палестрины.
Когда я так стоял, погруженный в благоговейную задумчивость, я вдруг
слышу, что кто-то рядом со мной восклицает: "Как, в общем, прекрасна
природа!" Эти слова вырвались из переполненной груди моего соседа, молодого
коммерсанта. Это вернуло меня к моему будничному настроению, я уже был в
состоянии рассказать дамам много интересного о солнечных закатах и, как ни в
чем не бывало, проводил их в комнату. Они разрешили
_________________________
1 Пергамент, на котором по стертой рукописи написана новая (греч. --
лат.).
мне побеседовать с ними еще часок. Подобно земле, наш разговор вертелся
вокруг солнца. Мать заявила: опускавшееся в туман солнце было похоже на
пылающую красную розу, которую небо галантно бросило на широко разостланное
подвенечное покрывало своей возлюбленной -- земли. Дочь улыбнулась и
заметила, что, когда слишком часто созерцаешь картины природы, это ослабляет
впечатление. Мать внесла поправку в этот ошибочный взгляд, процитировав
соответствующие строки из "Путевых писем" Гете, и спросила, читал ли я
"Вертера". Кажется, мы говорили еще об ангорских кошках, этрусских вазах,
турецких шалях, макаронах и лорде Байроне, причем старшая дама, премило
лепеча и вздыхая, продекламировала некоторые его строки о закате. Молодая
дама не знала английского языка, но пожелала ознакомиться с этими стихами, и
я порекомендовал ей переводы моей прекрасной и талантливой соотечественницы
баронессы Элизы фон Гогенхаузен и, как обычно в разговоре с молодыми дамами,
стал усиленно распространяться о безбожии Байрона, его безлюбии,
безутешности и еще невесть о чем.
После всего этого я еще вышел погулять по Брокену, ибо совсем темно
здесь никогда не бывает. Туман был не густ, и я созерцал очертания двух
возвышенностей, которые называются "Алтарь ведьм" и "Кафедра черта". Я
выстрелил из своих пистолетов, однако эхо не откликнулось. Но вдруг до меня
доносятся знакомые голоса, и я чувствую, что меня обнимают и целуют. Это
оказались мои земляки, они вышли из Геттингена на четыре : дня позднее и
были весьма изумлены тем, что застали меня в совершенном одиночестве на
Блоксберге. Тут пошли рассказы, смех, воспоминания, мы то дивились этой
встрече, то уславливались о новых, то переносились мыслями в нашу ученую
Сибирь, где культура так высока, что в гостиницах привязывают медведей1, а
соболи желают охотникам доброго вечера.
Ужин был подан в большой комнате. За длинным : столом сидели двумя
рядами проголодавшиеся студенты. Вначале велись обычные университетские
разговоры: дуэли, дуэли и опять дуэли. Общество состояло главным
_______________________
1 Игра слов: den Baren anbinden -- "привязать медведя", а также "взять
в долг".
образом из галлевцев, и поэтому-то Галле был главной темой беседы.
Придворному советнику Шютце экзегетически перемыли косточки. Затем
заговорили о том, что последний прием у короля Кипрского был особенно
блестящим, что он назначил своим преемником незаконного сына, что он взял
себе в супруги с левой стороны как-то лихтенштейнскую принцессу, дал
отставку своей государственной фаворитке и что растроганное министерство в
полном составе проливало слезы, согласно предписанию. Мне, вероятно, незачем
упоминать, что речь пи о завсегдатаях пивных в Галле. Затем на сцену выплыли
два китайца, которых показывали два года назад в Бeрлине, а теперь они
выступают в Галле как приват-доценты по кафедре китайской эстетики. Потом
принялись острить. Предложили следующее: немец показывает себя за деньги в
Китае; по этому случаю сочиняют особый анонс, в котором мандарины Чинг
Чанг-чунг и Хи Ха-хо констатируют, что это настоящий немец, и перечисляй все
его кунстштюки, состоящие главным образом в том, что он философствует, курит
и весьма долготерпелив, в заключение добавлено, что в двенадцать часов --
час кормежки -- воспрещается приводить собак, ибо они имеют обыкновение
таскать у бедного немца лучшие куски.
Молодой корпорант, только что ездивший в Берлин чтобы проветриться,
много рассказывал об этом городе однако слишком односторонне. Он побывал у
Высоцкого и в театре: и о том и о другом он судил неверно. "В своих
сужденьях юность тороплива..." -- и т. д. Он говорил о роскоши костюмов, о
скандалах в театральной среде и т. д. Молодой человек не знал, что в Берлине
внешняя сторона играет первостепенную роль, о чем достаточно свидетельствует
обычное выражение "как у всех", что этот показной блеск должен особенно
процветать на подмостках и что поэтому дирекции театра особенно приходится
заботиться о "цвете бороды в такой-то роли", о верных костюмах, модели
которых проектируются присяжными историками и шьются учеными портными. Так
оно и должно быть, ибо, надень Mapия Стюарт передник, относящийся уже к
эпохе короле Анны, банкир Христиан Гумпель был бы вправе пожаловаться, что
из-за этого для него пропала всякая иллюзия; и если бы лорд Берли, по
недосмотру, надел панта-
лоны Генриха IV, то уж, наверняка военная советница фон Штейнцопф,
урожденная Лилиентау, весь вечер не спускала бы глаз с подобного
анахронизма. Эта вводящая в заблуждение забота дирекции об иллюзии
распространяется, однако, не только на передники и панталоны, ко и на
облеченных в них персонажей. Так, роль Отелло будет впредь исполняться
настоящим арапом, которого профессор Лихтенштейн для этой цели уже выписал
из Африки; в "Ненависти к людям и раскаянии" Евлалию будет играть
действительно падшая женщина, Петера -- действительно глупый парень, а
Неизвестного -- действительно тайный рогоносец, -- причем трех последних,
конечно, незачем выписывать из далекой Африки. Однако, если вышеупомянутый
молодой человек не понял особенностей берлинских спектаклей, он еще меньше
обратил внимания на то, что янычарская опера Спонтини с ее литаврами,
слонами, трубами и тамтамами является героическим средством для укрепления
воинственного духа в нашем размякшем народе, средством, которое некогда
рекомендовали столь хитроумные государственные мужи, как Платон и Цицерон.
Но меньше всего понял молодой человек дипломатическое значение балета. С
трудом удалось мне доказать ему, что в ногах Oгe больше политики, чем в
голове у Бухгольца, что все пируэты первого символизируют собою
дипломатические переговоры, что в каждом из его движений кроется
политический смысл, -- так, например, он, бесспорно, имеет в виду наш
кабинет, когда, страстно склонившись вперед, простирает руки; что он
намекает на Союзный сейм, когда вертится, стоя на одной ноге, и, сделав сто
оборотов, все-таки не сходит с места; что он метит в мелких государей, когда
семенит по сцене словно связанными ногами; что он изображает европейское
равновесие, когда, словно пьяный, пошатывается из стороны в сторону;
живописует некий конгресс, когда сплетает в клубок согнутые руки, и,
наконец, показывает нам нашего непомерно великого восточного друга, когда,
постепенно выпрямляясь, словно растет вверх, затем надолго замирает в одной
позе и вдруг начинает делать самые устрашающие прыжки. Молодой человек
наконец прозрел, и теперь он понял, отчего танцовщики лучше оплачиваются,
чем великие поэты, отчего балет служит для дипломатического корпуса
неистощимой темой неисто-
щимых разговоров и отчего хорошенькую балерину частенько неофициально
еще поддерживает министр, который трудится дни и ночи напролет над тем,
чтобы втолковать ей свою политическую систему. Клянусь Аписом! Как же велико
число экзотерических и как ничтожно число эзотерических посетителей театра!
И вот эта глупая публика глазеет, и восхищается прыжками и поворотами, и
изучает анатомию по позициям госпожи Лемьер, и аплодирует антраша госпожи
Рениш, болтает о грации, о гармонии, о бедрах -- никто не замечает, что
перед ним, в зашифрованных движениях танца, проходят судьбы его отечества.
В то время как велся этот разговор, перекидываясь с одного на другое,
участники не забывали о своей пользе и усердно воздавали должное огромным
блюдам, добросовестно нагруженным мясом, картофелем и т. п. Однако кушанья
были невкусны, на что я вскользь и указал своему соседу; но с акцентом, по
которому я сразу же признал в нем швейцарца, он весьма невежливо ответил,
что мы, немцы, мол, не знаем, ни что такое истинная свобода, ни истинная
умеренность. Я пожал плечами и заметил: настоящими придворными лакеями и
кондитерами повсюду обычно бывают швейцарцы, и их чаще всего так и называют,
да и вообще -- нынешние герои швейцарской свободы, столько болтающие перед
публикой о всяких политических дерзаниях, напоминают мне зайцев, которые на
ярмарках стреляют из пистолетов, повергают всех детей и крестьян в изумление
своей храбростью и все-таки остаются зайцами.
Сын Альп, конечно, не имел злого умысла; "это был толстый человек, а
следовательно -- добрый человек", как говорит Сервантес. Но сосед мой с
другой стороны, грейфсвальдец, чрезвычайно был обижен этим заявлением ; он
стал уверять, что немецкая энергия и простодушие вовсе не угасли, шумно бил
себя в грудь и выпил при этом гигантскую кружку светлого пива. Швейцарец
сказал: "Ну, ну". Однако, чем примирительнее был его тон, тем яростнее
грейфсвальдец лез на ссору. Этот человек явно принадлежал к той эпохе, когда
вши благоденствовали, а парикмахеры чуть не подыхали с голоду. У него были
длинные, спадающие на плечи волосы, рыцарский берет, черный сюртук
старонемецкого покроя, грязная сорочка, служившая одновременно и жилетом,
а под ней висел медальон с клоком волос, принадлежащих блюхеровскому
белому коню. Он чрезвычайно напоминал шута в натуральную величину. Я люблю
размяться после ужина, потому-то и дал втянуть себя в патриотический спор.
Грейфсвальдец был того мнения, что Германию следует разделить на тридцать
три округа. Я, напротив, утверждал, что на сорок восемь, ибо тогда можно
будет составить более систематический путеводитель по Германии, а ведь
необходимо же связать жизнь с наукой. Мой грейфсвальдец оказался также
немецким бардом, он открыл мне, что работает над национально-героической
поэмой, прославляющей Арминия и его битву. Я дал ему немало полезных
указаний для изготовления этого эпоса. Я обратил его внимание на то, что он
мог бы изобразить болота и скалистые тропы Тевтобургского леса весьма
ономато-поэтически -- с помощью водянистых и ухабистых стихов -- и что было
бы особой патриотической тонкостью заставить Вара и других римлян говорить
сплошные глупости. Надеюсь, что с помощью этого художественного трюка ему
удастся не менее успешно, чем другим берлинским поэтам, достичь убедительной
иллюзии.
За нашим столом становилось все шумнее и задушевнее, вино вытеснило
пиво, пуншевые чаши дымились, мы пили, чокались и пели старинный ландсфатер
и чудные песни В. Мюллера, Рюккерта, Уланда и др., а также прекрасные
мелодии Метфесселя. Лучше всего прозвучали слова нашего Арндта: "Господь
железо создал, чтоб нам не быть рабами". За стеною бушевал лес,-- казалось,
старая гора подпевала нам, и кое-кто из друзей, пошатываясь, заявил, что она
весело качает лысой головой, поэтому и комната покачивается. Бутылки
становились легче, а головы тяжелее. Один рычал, другой пищал, третий
декламировал из "Вины", четвертый говорил по-латыни, пятый проповедовал
умеренность, а шестой, взобравшись на стул, читал лекцию: "Господа, земля --
это круглый вал, люди на нем -- отдельные шпеньки, разбросанные будто без
всякого порядка; но вал вращается, шпеньки то там, то здесь касаются друг
друга, одни частo, другие редко, и получается удивительно сложная музыка,
которая называется всемирной историей. Поэтому мы говорим сначала о музыке,
затем о мире и, наконец, об истории; последнюю мы делим, однако, на положи-
тельную часть и шпанских мушек..." И так далее -- со смыслом и без
смысла.
Какой-то добродушный мекленбуржец, засунув нос в стакан с пуншем,
блаженно улыбаясь и вдыхая его пары, заметил: он чувствует себя так, словно
стоит опять у стойки театрального буфета в Шверине! Другой держал перед
глазами стакан с вином как увеличительное стекло и, казалось, внимательно
нас рассматривал через него, а красное вино текло у него по щекам в широко
раскрытый рот. Грейфсвальдец, вдруг вдохновившись, кинулся мне на грудь и
ликующе воскликнул: "О, если бы ты понял меня, я люблю, я счастлив, мне
отвечают взаимностью, и, разрази меня бог,-- эта девушка прелестно
образованна, ибо у нее пышные груди, она ходит в белом платье и играет на
рояле!" Швейцарец плакал, нежно целовал мне руку и непрестанно ныл; "О
Бэбели! О Бэбели!"
Среди всего этого беспорядка и шума, когда тарелки научились
приплясывать, а стаканы летать, я увидел двух юношей, сидевших против меня,
прекрасных и бледных, как мраморные статуи, причем один скорее напоминал
Адониса, другой -- Аполлона. На их щеках едва был заметен легкий розовый
отблеск, которым их окрасило вино. С невыразимой любовью смотрели они друг
на друга, словно каждый читал в глазах другого, и в этих глазах что-то
лучилось, точно в них упало несколько капель света из той полной,
пламенеющей любовью чаши, которую кроткий ангел переносит с одной звезды на
другую. Они говорили тихо, и голоса их вздрагивали от страстной тоски -- ибо
повествования их были печальны и в них звучала какая-то дивная скорбь. "Лора
тоже умерла!" -- сказал один из них, вздохнув, и после паузы рассказал об
одной девушке в Галле: она была влюблена в студента, а когда он покинул
Галле, перестала говорить, перестала есть, плакала день и ночь и все
смотрела на канарейку, которую милый однажды подарил ей. "Птичка умерла, а
вскоре умерла и Лора",-- так закончил он свой рассказ; оба юноши снова
умолкли и вздохнули, как будто сердце у них хотело разорваться. Наконец
другой сказал: "Моя душа печальна! Выйдем вместе в темную ночь. Мне хочется
вдыхать веянье облаков и лучи луны! Товарищ моей тоски! Люблю тебя, твои
слова, как шепот тростника, как шелест ручьев, они на-
ходят отзвук в моей груди, но душа моя печальна".
И вот юноши встали, обнялись за плечи и покинули шумный зал. Я
последовал за ними и увидел, как они вошли в темную каморку, один распахнул
вместо окна большой платяной шкаф, оба встали перед ним, в тоске к нему
протягивая руки, и по очереди заговорили. "О дыханье темнеющей ночи! --
воскликнул первый.-- Как освежаешь ты мои щеки! Как пленительно играешь ты
моими развевающимися кудрями! Я стою на облачной вершине горы, внизу подо
мною лежат спящие людские города и поблескивают голубые воды. Слышишь, как
там, внизу, в ущелье, шумят черные ели! Там плывут над холмами, как туманные
призраки, духи отцов! О, если б я мог мчаться вместе с вами на облачном
скакуне сквозь бурную ночь, над ревущим морем, и ввысь -- к звездам. Но, ах,
гнетет меня скорбь, и душа моя печальна". Другой юноша также в томлении
простер свои руки к платяному шкафу, слезы хлынули у него из глаз, и, приняв
панталоны из желтой кожи за луну, он обратился к ним в страстной тоске: "О
дочь небес, как ты прекрасна! Как чарует спокойствие твоего лика! Ты
странствуешь в небе, полная прелести! И звезды следуют на восток по твоим
голубым тропинкам! Увидев тебя, и тучи радуются, и их мрачные очертания
светлеют. Кто в небе сравнится с тобой, творение ночи? В твоем присутствии
звезды меркнут и отводят зелено-искристые очи. Куда же под утро, когда лик
твой бледнеет, бежишь ты со своей стези? Или у тебя, как и у меня, есть свой
Галле? Или ты живешь под сенью тоски? Или сестры твои упали с неба? Разве
тех, что радостно шествовали с тобой через ночь, уже нет? Да, они упали,
прекрасный светильник, и ты так часто скрываешься для того, чтобы оплакивать
их. Но настанет такая ночь, когда и ты исчезнешь и покинешь там, наверху,
свою голубую тропу. И звезды тогда поднимут свои зеленые головки, которые
когда-то в твоем присутствии поникли, и они возрадуются. Но сейчас ты одета
в свой лучезарный блеск и взираешь на землю из небесных врат. Разорвите же,
ветры, покровы туч, чтобы творение ночи могло светить, и засияли мохнатые
горы, и море расплескало среди блеска пенящиеся валы!"
Хорошо знакомый мне и не слишком тощий при-
ятель, -- он больше пил, чем ел, хотя в тот вечер все же проглотил
порцию говядины, которой были бы сыты по меньшей мере шесть гвардейских
лейтенантов и одно невинное дитя,-- в эту минуту пробежал мимо каморки, он
был в превосходном настроении, то есть в свинском виде, втолкнул не слишком
бережно обоих элегических друзей в платяной шкаф, помчался, топая, к
выходной двери и, выскочив наружу, неистово там разбушевался. Шум в зале
становился все беспорядочнее и глуше. А юноши в шкафу выли и хныкали, --
они-де лежат, искалеченные, у подошвы горы; из горла у них лилось
благородное красное вино, они по очереди затопляли им друг друга, и один
говорил другому: "Прощай! Я чувствую, что истекаю кровью. Зачем же ты будишь
меня, воздух весенний? Ты ласкаешь и говоришь: я орошаю тебя каплями с неба!
Но близится час моего увядания, и уже ревет та буря, что сорвет мои листья!
Завтра путник придет, придет видевший меня в моей красе, и будет взгляд его
тщетно искать в поле, но не найдет..." Однако все это заглушал хорошо
знакомый бас за дверью, он, богохульствуя, жаловался, среди хохота и
проклятий, что на темной Вендерштрассе не горит ни единого фонаря и даже не
видишь, кому именно ты вышиб оконные стекла. Я много могу выпить --
скромность не позволяет мне назвать число бутылок, -- поэтому я добрался' в
довольно сносном виде до своей комнаты. Молодой коммерсант уже лежал в
постели в своем белом как мел ночном колпаке и в шафранного цвета кофте из
гигиенической фланели. Он еще не спал и попытался завязать со мной беседу.
Коммерсант был из Франкфурта-на-Майне и поэтому сейчас же заговорил о
евреях, якобы утративших всякое чувство красоты и благородства и продающих
английские товары на двадцать пять процентов дешевле их фабричной цены. Меня
подмывало его слегка помистифици-ровать, поэтому я предупредил, что я
лунатик и заранее прошу у него прощения, если вдруг помешаю его сну.
Бедняга, как он мне сам признался на другое утро, всю ночь не спал,
опасаясь, как бы я, в состоянии сомнамбулизма, не натворил беды с
пистолетами, лежавшими возле моей кровати. Говоря по правде, и моя участь
была не многим лучше, я спал очень дурно. Меня посетили грозные и
фантастические видения! Клавираусцуг из Дантова "Ада"! Под конец мне
приснилось, что я при-
сутствую на исполнении "Falcidia", юридической оперы из области
наследственного права, текст Ганса, музыка Спонтини. Дикий сон! Римский
форум сиял огнями. Серв. Азиниус Гешенус восседал на своем стуле в роли
претора и, откидывая тогу гордыми складками, изливался в громыхающих
речитативах; Маркус Туллиус Эльверсус -- primadonna legatarial -- со всей
своей пленительной женственностью томно запел любовно-бравурную арию
"Quicunque civis romanus"2; докладчики, с искусственным кирпичным румянцем
на щеках, ревели, изображая хор несовершеннолетних; одетые гениями
приват-доценты в трико телесного цвета исполняли балет доюстиниановской
эпохи и украсили венками двенадцать таблиц; с громом и молнией выскочил
из-под земли оскорбленный дух римского законодательства и затем -- литавры,
тамтамы, огненный дождь, cum omni causa3. Из всей этой суматохи меня извлек
мой брокенский хозяин, разбудив, чтобы я посмотрел восход солнца. На вышке я
застал уже несколько ожидающих, которые потирали озябшие руки; другие, с еще
сонными глазами, спотыкаясь, лезли наверх. Наконец собралась опять вся
вчерашняя тихая община, и мы молча смотрели, как на горизонте медленно
вставал маленький багряный шар, а кругом разливался по-зимнему сумеречный
свет, горы словно плыли среди волнисто-белого моря, и отчетливо виднелись
лишь их верхушки, и чудилось, будто стоишь на небольшом холме среди
затопленной водой равнины и только местами выступают из нее небольшие клочки
земли. Чтобы закрепить в словах все виденное мною и пережитое, я написал
следующее стихотворение:
Уж восток чуть-чуть алеет,
А вершины раным-рано --
Сколько глаз хватает -- тонут
В море белого тумана.
Мне б сапожки-скороходы,--
Словно ветром уносимый,
В дальний край по тем вершинам
Я помчался бы к любимой.
____________________________
1 Примадонна по завещаниям (лат.).
2 "Всякий римский гражданин" (лат.).
3 Со всеми причинами (лат.). Юридическая формула.
У ее постели полог
Я б раздвинул и нагнулся:
Тихо лба ее устами,
Тихо уст ее коснулся.
И, ушка ее касаясь,
Я б шепнул почти беззвучно:
"Пусть во сне тебе приснится,
Что вовек мы неразлучны"1.
Однако мое желание позавтракать было не менее сильным, и, сказав моим
дамам несколько любезностей, я поспешил вниз, чтобы в теплой комнате
напиться кофе. Да и настало время: в моем желудке было так же пустынно, как
в госларской церкви св. Стефана. Но вместе с аравийским напитком по моим
жилам заструился жаркий Восток, меня овеяло благоуханием восточных роз,
зазвучали сладостные песни соловья, студенты превратились в верблюдов,
служанки из дома на Брокене, с их конгривскими взглядами -- в гурий, носы
филистеров -- в минареты и т. д.
Все же книга, лежавшая возле меня, не была Кораном. Правда, глупостей в
ней оказалось достаточно. Это была так называемая брокенская книга, куда все
поднявшиеся на гору путешественники записывают свои фамилии, большинство --
и несколько мыслей, а за отсутствием оных -- свои чувства. Многие выражались
даже стихами. По этой книге видно, как ужасно, когда филистерское отребье,
воспользовавшись подходящим случаем, как, например, здесь, на Брокене,
берется за поэзию. Во дворце принца Паллагонии нет такой безвкусицы, как в
этой книге, где акцизные сборщики блистают заплесневелыми благородными
чувствами, конторские юноши упражняются в патетических излияниях,
старогерманские дилетанты от революции жонглируют банальностями, а
берлинские школьные учителя изрекают корявые, напыщенные сентенции. Господин
Ганс-простачок хочет показать, что он тоже писатель. Тут прославляется
величественная пышность солнечного восхода, там читаешь жалобы на дурную
погоду, на обманутые ожидания, на туман, застилающий все виды. "Шел на-
_________________________
1 Перевод В. Левицкого.
верх -- на горе туман, шел вниз -- в голове туман", -- вот обычная
острота, которой здесь щеголяют сотни людей.
От всей книги несет сыром, пивом и табаком; кажется, что читаешь роман
Клаурена.
Пока я, как сказано выше, пил кофе и перелистывал брокенскую книгу,
вошел швейцарец с пылающими щеками и принялся восторженно рассказывать о
величественном зрелище, которым он наслаждался с верхушки башни, когда
чистый, спокойный свет солнца, этого прообраза Правды, сражался с громадами
ночных туманов, и это напоминало битву, где разгневанные великаны
замахиваются на врагов своими длинными мечами, где скачут рыцари в панцирях
и дыбятся кони, несутся боевые колесницы и веют знамена, среди бешеной
схватки возникают сказочные звериные лики, и все это, свившись, наконец, в
клубок беснующихся химер, постепенно бледнеет и рассеивается, исчезает без
следа. Это демагогическое зрелище природы я, оказывается, прозевал и могу в
случае чего на допросе клятвенно заверить: ничего я не знаю, кроме вкусного
крепкого кофе. Ах, он был даже виновником того, что я забыл о красивой даме,
и вот она уже стоит у дверей с матерью и спутником, готовая сесть в экипаж.
Я едва успел добежать и заверить ее, что сегодня холодно. Она казалась
недовольной, почему я не явился раньше; но я разгладил гневные морщинки на
ее прекрасном челе, поднеся ей редкий цветок, который, рискуя жизнью, сорвал
вчера на отвесном утесе. Мать пожелала узнать название этого цветка, словно
находя неприличным, чтобы дочь приколола себе на грудь чужой, неведомый
цветок, -- ибо цветок и в самом деле очутился на этом завидном месте, о чем
он вчера, на одинокой скале, конечно, и мечтать не смел. Их безмолвный
спутник внезапно отверз уста и, пересчитав тычинки, сухо провозгласил: "Этот
цветок принадлежит к восьмому классу".
Я сержусь всякий раз, когда вижу, что и милые цветики божьи, так же как
и мы, делятся на касты, и притом по чисто внешнему признаку, а именно -- по
различиям в тычинках. Если нельзя без классификации, то лучше уж следовать
предложению Теофраста, который хотел, чтобы цветы делились скорее по своему
духу, то есть по аромату. У меня же в естествознании имеется своя си-
стема, исходя из нее, я все и делю на съедобное и несъедобное.
Однако таинственная сущность цветов была для старшей дамы отнюдь не
загадкой, и она невольно заметила: цветы доставляют ей большую радость,
когда они растут в саду или в горшках, но какое-то странное чувство тихой
боли, что-то призрачное и пугающее проходит дрожью через ее сердце, когда
она видит сломанный цветок, -- ведь это все-таки труп, хрупкий труп цветка,
и он грустно поник головкой, как мертвое дитя. Дама почти испугалась мрачной
окраски своего замечания, и я счел себя обязанным рассеять это впечатление,
процитировав отрывки из Вольтеровых стихов. Как легко, однако, могут
несколько французских слов возвратить нас к общепринятому и благопристойному
настроению! Мы рассмеялись, последовало целование ручек, благосклонные
улыбки, лошади заржали, и экипаж, неуклюже подпрыгивая, медленно стал
спускаться с горы.
Теперь и студенты принялись готовиться в дорогу -- начали завязывать
сумки, расплачиваться по счетам, которые, против ожидания, оказались
довольно умеренными; уступчивые служанки, со следами счастливой любви на
щеках, по обычаю одаривали гостей брокенскими букетиками, помогали
прикалывать их к шапкам, получали за это несколько поцелуев или грошей, и мы
все начали спускаться с горы, причем одни, среди которых были швейцарец и
грейфсвальдец, взяли путь на Ширке, другие, человек около двадцати, в том
числе мои земляки и я сам, предводительствуемые проводником, двинулись по
так называемым снежным впадинам к Ильзенбургу.
Мы неслись стремглав. Студенты маршировали быстрее австрийского
ополчения. Не успел я опомниться, как лысая часть горы, усеянная каменными
глыбами, оказалась уже позади, и мы вступили в еловый лес, замеченный мною
накануне. Солнце уже проливало на землю свои праздничные лучи, озаряя смешно
и пестро одетых буршей, которые очень бодро продирались сквозь заросли,
исчезая и появляясь вновь; когда встречалось болото, они перебегали по
стволам поваленных через него деревьев, при отвесных спусках, цепляясь за
корни, повисали над бездной, ликующе горланили, и им так же радостно
откликались лесные птицы, шумящие ели, журча-
шие незримые ручьи и звонкое эхо. Когда веселая юность встречается с
прекрасной природой, они радуются друг другу.
Чем ниже мы спускались, тем певучее журчали подземные воды; там и сям,
между камнями и кустарниками, сверкали они, словно прислушиваясь, можно ли
им выбежать на свет, и наконец маленькая струйка решительно выбивалась из
земли. Ведь это обычное явление: смелый кладет почин, и вся толпа
колеблющихся, к своему удивлению, вдруг захвачена его мужеством и
стремительно присоединяется к нему. И вот уже множество других ключей
торопливо выпрыгивает из своих тайников, они вскоре сливаются, и уже
довольно широкая речушка шумно сбегает в долину, образуя множество водопадов
и излучин. Это Ильза, прелестная, сладостная Ильза. Она течет по
благословенной Ильзенской долине, а с двух сторон поднимаются все выше горы,
поросшие сверху донизу буком, дубом и обыкновенным лиственным кустарником,
но уже не елями и другой хвоей. Ибо в Нижнем Гарце, как называется восточный
склон Брокена, преобладают лиственные породы, в противоположность западному
склону, именуемому Верхним Гарцем, который действительно гораздо выше и
поэтому больше благоприятствует хвойным деревьям.
Трудно описать, с каким весельем, наивностью и грацией низвергается
Ильза с причудливых скал, которые она встречает на своем пути, как вода ее
-- тут пенится и бурно перекипает через край, там вырывается из трещин в
камнях, словно из переполненных до отказа кувшинов, изгибаясь
прозрачно-чистой дугой, и внизу снова начинает прыгать по камешкам, точно
резвая девушка. Да, правду говорит предание, Ильза -- это принцесса,
которая, улыбаясь и расцветая, бежит с горы. Как блещет на ней в свете
солнца белопенная одежда! Как развеваются по ветру серебристые ленты на ее
груди! Как сверкают и искрятся ее алмазы! Высокие буки стоят и смотрят,
точно строгие отцы, улыбаясь украдкой причудам прелестного ребенка; белые
березы, как тетушки, тихонько покачиваются, любуясь и вместе с тем страшась
ее слишком смелых прыжков; гордый дуб посматривает на нее, как
дядюшка-ворчун, которому придется
расплачиваться за все это; птички в воздухе радостно по-
ют ей хвалу, прибрежные цветы нежно лепечут: "Возьми и нас с собой,
возьми и нас с собой, милая сестрица!" Но веселая девушка неудержимо прыгает
дальше и дальше и вдруг захватывает в плен мечтающего поэта, и на меня
льется цветочный дождь звенящих лучей и лучистых звуков, и я теряю голову от
этого великолепия и слышу только сладостный, как флейта, голос:
Зовусь я принцессой Ильзой.
Здесь, в Ильзенштейне, мой дом.
Приди ко мне, и блаженство
С тобою мы обретем.
Чело твое окроплю я
Прозрачной моей волной.
Все муки разом забудешь
Ты, страждущий и больной.
Меж рук моих пенно-белых,
На белой груди моей
Ты будешь лежать и грезить
О сказках прошлых дней.
Тебя заласкать мне, путник,
Занежить тебя позволь,
Как был мной занежен
Генрих, Покойный, увы! король.
Но мертвый пребудет мертвым,
И только живой живет.
А я молода и прекрасна,
И радость в сердце поет.
Звенящему сердцу вторит
Мой замок из хрусталя.
Танцуют в нем рыцари, дамы,
Танцует свита моя.
Шелками плещутся шлейфы,
И шпоры бряцают в лад,
Играют гномы на скрипках,
В рога и трубы трубят.
В объятьях нежных затихни,
Как Генрих-король затих.
Ему я зажала уши,
Чтоб труб не слышал моих1.
Безмерно охватывающее нас блаженное чувство, когда мир явлений
сливается с миром души