Оцените этот текст:




     -----------------------------------------------------------------------
     Кнорре Ф.Ф. Избранные произведения. В 2-х т. Т.2.
     М.: Худож. лит., 1984.
     OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 11 мая 2003 года
     -----------------------------------------------------------------------


     На  веранде чистенькой дачки конторы дома отдыха дежурная сестра стояла
в  дверях - ее фигуры как раз хватало, чтоб закупорить проход во всю ширину,
-  и  напевала  вполголоса  хабанеру  из  "Кармен", потряхивая головой, чуть
улыбаясь и поигрывая бровями.
     Увидев   подходившую   с   чемоданом  Лину,  оставила  в  покое  брови,
повернулась,  заносчиво дернув плечами, тоже немножко из "Кармен", и пошла в
дом.  Коротенький  белый халатик высоко открывал белые пухлые икры в детских
носочках.
     Покачивая  высокой  башней накрученных волос, неторопливо обошла вокруг
стола, уселась в кресло и, не глядя, протянула руку:
     - Путевку!
     Лина  поставила  чемодан, торопливо раскрыла сумочку, выронила на пол и
поспешно  подобрала  шуточную  записку  дедушки,  написанную ей на дорогу, и
подала путевку.
     Дежурная  недоверчиво  рассмотрела путевку и даже заглянула на изнанку,
хотя читать там было совершенно нечего, кроме числа и фамилии Лины.
     - Опаздываете, Сумаркова! - сказала дежурная.
     - Сумарокова...   -  Лина  запихнула  записку  в  карманчик  сумочки  и
виновато улыбнулась. - Да, на два дня...
     - За опозданные дни срок не продляем.
     - Ну  конечно,  я разве рассчитываю?.. Это я хворала... я даже боялась,
вовсе упущу...
     Лина  была еще полна радостного возбуждения первого путешествия, ей все
нравилось  в  этих  незнакомых  местах,  немножко  похожих  на  заграницу, и
хотелось  тут  всем  поправиться,  даже  этой  пухлой,  в носочках, хотелось
обрадовать  ее,  поделившись  тем,  как хорошо все сложилось, - она боялась,
что  ничего  не  получится,  она не выздоровеет и путевка уйдет, и вдруг все
вышло  хорошо,  и  тут  все  так  интересно:  улицы с нерусскими названиями,
вывески магазинов, кафе...
     - Давайте  паспорт и за прописку, - сказала дежурная, - у вас пятьдесят
копеек мелочью будет?..
     - Пожалуйста, кажется, есть.
     - Не  надо,  уберите!..  -  Дежурная  отодвинула ребром ладони монетки,
которые  выложила  на  стол Лина, и подала ей талончик. - Пойдите по дорожке
все прямо, там спросите корпус номер одиннадцать, добро пожаловать.
     Дежурная  отвернулась,  Лина  подняла  чемодан  и вышла через веранду в
сад, под дождик.
     Дорожка  у  нее  под  ногами  захрустела  мелкими камушками, с деревьев
капало,  разноцветные  головки  анютиных  глазок  на клумбах вздрагивали под
дождем.
     - Корова!  -  сказала Лина, отойдя шагов на пятьдесят. - Вот уж корова!
-  Прошла  еще  немного  и  засмеялась, вспомнив, как та поигрывала бровями;
конечно,  это она сама была Кармен, бедная коротышка в розовых носочках, вот
уж  не  до  талончиков  ей сегодня. Может, она сейчас чем-то очень счастлива
или очень несчастна, ведь по прическе и по толщине ничего не угадаешь.
     Мелкий  дождик  не  шел, а как повис, так и остался висеть неподвижно в
воздухе,  окутав  водянистой  дымкой все вокруг: березы с длинными плакучими
ветками  посреди зеленой лужайки, глянцевитые черепичные крыши и экскаватор,
отдыхавший от работы, уткнув нос в недорытую мокрую яму.
     В  одиннадцатом  корпусе  соседки  по  комнате показались Лине очень уж
пожилыми  и  скучными  и,  кажется,  были  не  очень-то  довольны, что к ним
поселили девчонку.
     Немного  погодя  она  поплелась  за  всеми  в столовую к обеду, вошла в
длинный,  полный народу зал, чувствуя себя напряженно-неловкой, неустроенной
среди тех, кто сидел на своих местах и обжился как дома.
     Даже  какой-то  съеженный  старичок  в  допотопной толстовке и болотных
сапогах  с  ремешками был как дома: вполне успешно смешил соседок в шелковых
платьях  и, что-то рассказывая, непринужденно помахивал вилкой с поддетой на
нее килькой.
     Не  глядя  по сторонам, стараясь самоуверенно полуулыбаться, она прошла
длинным  проходом  между  столами  и  столиками,  села  в  уголке,  куда  ей
показали,  и пообедала, стеснительно прижимая к себе локти, чтоб не толкнуть
соседей.
     Вечером  шел фильм, который она уже почему-то дважды видела, хотя он не
поправился ей с первого раза.
     Она  принесла  на  веранду  большой  блокнот,  вместе  с  конвертами  и
шариковой  ручкой  уложенный  в  чемодан дедушкой, села у слезящегося окна и
стала  писать  первое  письмо:  "Милый  дедушка!  Вот  я  доехала. Стихийных
бедствий  по дороге не было. Разбойники, пираты и замаскированные диверсанты
на  меня  не  кидались.  Все  ценности,  захваченные  в  дорогу, я довезла в
сохранности,  кроме куриной ноги и бутербродов с котлетами, которые я съела,
как только поезд отошел..."
     Она  улыбнулась,  представив  себе,  как  дедушка  будет  это читать, и
продолжала:
     "Я  уже пообедала. Кормят не особенно, но много. Теперь сижу на веранде
и  наслаждаюсь  заслуженным  отдыхом. Море где-то рядом, но я еще не ходила:
очень уж дождь.
     Кругом  все в дожде. Только прямо против меня на двух столбах красуется
плакат.  Там  смелой малярной кистью изображено синее море, красное солнце с
лучами,  и  на желтом песке распростерты человечки. Почти голые, изнывают от
жары. И все это мокнет сейчас под холодным дождем.
     Мне  предоставили совершенно отдельную комнату на первом этаже со всеми
удобствами,  кроме  трех  бабок,  которые  живут  вместе  со  мной.  Но они,
кажется, не кусаются.
     Пока  я  видела  только  две  улицы.  Они  обе  чистенькие  и  довольно
интересные,  потому  что какие-то не совсем как у нас. И надписи не русские,
а иногда русские, и все-таки вроде немножко заграницы...
     Выполняя  принятое  обязательство,  докладываю:  бок  у  меня не болит.
Когда  я  про  него  забываю,  он  совершенно  ни  чуточки не болит. А когда
вспомню  и  прислушаюсь,  он  тихонечко начинает похныкивать, наверное, тоже
вспоминает прежние обиды, как ему было больно.
     Вот все мои впечатления и наблюдения.
     Следи за собой как следует, не забывай, какой ты легкомысленный.
     Помни:  каши,  картошку,  фазанов,  стерлядок  и прочее, что ты там без
меня   будешь  себе  варить,  надо  начинать  готовить  заранее,  когда  еще
совершенно  не  хочется есть. А не как некоторые: оголодают и тогда второпях
бегут покупать. И едят недоваренное.
     Целую  тебя,  мой  миленький,  в  твою  окладистую  бороду,  которую ты
когда-нибудь соберешься отрастить.
     Остаюсь твоя внучка, дочка, а также старая бабка - Лина.
     Сердечный привет Тюфякину. Л.".
     На  другой  день  дождь  шел  с  самого  утра  и до темноты. Нахлобучив
капюшон  своей непромокаемой недурно промокавшей курточки, Лина поднялась на
дюну и постояла там, засунув руки в карманы, поеживаясь, глядя на море.
     В  море  было так же пустынно, как в небе. Все - небо, дождь и море - в
сырых  сумерках  сливалось  в  серую  скучную  пелену, и неуютно было на это
смотреть и думать, что она тут одна и до дома так далеко.
     Она  вернулась  в комнату. Две соседки от скуки стали рано укладываться
в  постели,  а третья, Тоня, оживленно улыбаясь, взбивала гребешком кудряшки
круто завитых волос, то и дело нагибаясь к низко подвешенному зеркальцу.
     - Опять  в  полет  готовится,  -  сквозь  зубы  пробормотала  Сафарова,
расправляя  на  плечах  свой  пиджак  мужского покроя, который носила поверх
пестрого крепдешинового платья.
     Тоня  улыбнулась  своему  отражению,  отошла от зеркала, достала из-под
кровати  туфлю,  надела  и,  усевшись  на  край  кровати, задумчиво стала ее
рассматривать, поворачивая на все стороны.
     Немного погодя она вдруг радостно сказала:
     - А,  подумаешь, черт с ними, с туфлями! - быстро надела вторую, встала
и лихо притопнула.
     - Опять до ночи, - сообщила своей подушке Сафарова.
     - Опять!  -  ласково  согласилась  Тоня  и отодвинула оба шпингалета на
окне. - Пожалуйста, не закрывайте, если вдруг я опоздаю.
     - Ах,  если вдруг? - ядовито повторила Сафарова и насмешливо фыркнула в
подушку.
     Тоня   рассмеялась   как-то   без   улыбки,  с  неприятным  выражением.
Странноватое   у  нее  было  лицо:  ни  молодое,  ни  пожилое,  скорее  рано
зачерствевшее, огрубевшее, с жесткими запятыми морщинок около уголков губ.
     Стоя   перед   зеркальцем,   она   невозмутимо   спокойно  затягивалась
лакированным   пояском  и  насмешливо  поддакивала  Сафаровой,  которая  все
цеплялась,   заходила  с  разных  сторон,  чтобы  как-нибудь  втянуть  ее  в
словесный  поединок - спор, склоку, а то и скандал, который в плохую погоду,
когда  деваться  некуда,  а  спать  еще  рано,  некоторым заменяет и кино, и
книги, и телевизор.
     Лина  не  стала  дожидаться,  состоится  ли  представление,  и вышла на
веранду.  Там  отдыхающие стукали костяшками домино, болтали, сидя рядком на
длинных скамейках.
     Скоро  вышла  Тоня  в  плаще  и  встала,  прислонясь к косяку двери, за
которой виден был все тот же дождь и мокрая зелень под фонарем.
     "Какое  упрямое,  угрюмое,  скучное,  скуластое  лицо,  как  много  лет
невеселой  жизни нужно, чтоб так привычно застыло оно, остановилось на таком
недобром, безрадостном выражении", - думала Лина.
     Рядом  раздались  крики,  взрывы  хохота,  треск.  Лина  обернулась,  -
оказывается,   это   всего-навсего   закончилась   партия  в  домино.  Снова
посмотрела  туда,  где  стояла  Тоня, с изумлением увидела, что с той что-то
случилось,  точно  ее  что-то  толкнуло, и лицо ее проснулось от тупого сна,
зажило  своей  жизнью.  Точно  распахнуло  глухие  ставни  комнаты  прямо из
темноты в солнечное утро.
     Вот    такой   она   была,   наверное,   когда-то   прежде,   девушкой,
скуластенькой,  с узенькими веселыми глазками, с несмелой, а все-таки ждущей
улыбкой некрасивой девушки.
     Тоня  медленно  спустилась  с  крыльца  и вышла под дождь. Под фонарем,
ожидая   ее,   стоял   человек   в   неловко,  прямо  нахлобученной,  видимо
праздничной,   шляпе,  в  помятом  плаще.  Лицо  у  него  было  смуглое.  Не
курортного  загара,  а  такого,  какой  бывает  у тех, кому много приходится
работать  на  открытом  воздухе. Он старался не смотреть на Тоню, застенчиво
полуотворачиваясь,  и  даже  косился  вбок,  но  по тому, как он как-то весь
прояснялся  и  светлел при ее приближении, видно было, до чего он рад. И что
он  радоваться-то  как  следует не очень привык, может, вот сейчас впервые в
жизни ему это достается.
     Выглянув  с  веранды им вслед, Лина с изумлением увидела еще раз Тоню в
свете  дальнего  фонаря:  гибко  опираясь  на  руку  своего быстро шагавшего
спутника, она вприпрыжку через лужи шла, пританцовывая на ходу.
     Поздно  вечером,  лежа  в  постели,  Лина все время думала, как к этому
отнестись:  осудить?  Высмеять?  Отвернуться  с пренебрежением? Разве любовь
это  не  молодость,  легкость,  ну  хотя бы изящество, если уж не красота? И
ничего не могла решить.
     Потом  услышала, как Сафарова тихо прошла по комнате, чем-то звякнула и
опять легла. Неужели заперла окошко на шпингалет?
     Сердце  дрогнуло  от возмущения. Какая будет Тоне неприятность, если ей
позже  установленного  срока  придется стучать в дверь корпуса, будить няню,
получать  выговоры...  Она  решила  не  спать,  твердо  решила  и  от  этого
успокоилась.  И  заснула. Но какое-то время спустя вдруг услышала царапанье,
вскочила и подбежала босиком к окошку.
     Дождевые  капли играли огоньками на забрызганном стекле в свете фонаря.
Тоня  старалась подцепить ногтями раму, чтобы отворить окно. И обрадовалась,
увидев Лину.
     Быстро  перемахнув через низкий подоконник, когда Лина ей отворила, она
обернулась, помахала рукой и затворила окно.
     Приятельски  улыбнулась  Лине  и  двумя  пальцами  взялась расстегивать
мокрый, облипший плащ.
     ...Наутро,  когда  все вернулись с завтрака, снова пошел дождь, и опять
всем некуда было идти и нечего делать до обеда.
     - Странно,  -  вскользь  уронила  Тоня, - почему это шпингалет оказался
задвинут? Ведь я, кажется, просила?
     - На  то и задвижки поставлены, чтоб их люди задвигали, не надо было бы
запирать - тут бы и задвижки не было.
     - Ах,  до  чего  же  это  интересно ты рассудила!.. Мужа своего тоже на
ночь запирать надо? А?
     - А скажешь, нет?
     - Вроде как петуха, значит?
     - Тебя  бы  муж  запирал  получше,  тебе  бы  тут  не кукарекал ось. По
вечерам-то!
     - Так-так-так!..  Как  это  поучительно  слушать.  Значит,  запирать? А
вдруг позабудешь, тут он у тебя и выскочит?
     - У меня нет, не выскочишь! - усмехнулась Сафарова.
     - Такая у вас взаимная любовь? Ай, завидно!
     Сафарова  с  глубоким  презрением  скривила губы, Лине показалось даже,
что она сейчас сплюнет.
     - У  меня,  милуша,  семья,  а  не  любовь какая-нибудь. Семья, поняла?
Любовь!..  "В нашем саде, где вся трава примятая"? Нет, мил-моя, у меня дети
растут, муж. Дом.
     - Мебель с телевизором...
     - С телевизором. Да.
     - Одного  не поняла, отчего же при такой очаровательной жизни для него,
однако, задвижка требуется?
     - Отчего-отчего!.. Вопрос-то глупый. Мужи-ик!.. Ну?..
     Сафарова  даже  не договорила, видно, ей скучно было такие общепонятные
вещи еще и объяснять.
     - Значит, он шустрый у тебя?
     - Да  не  то  чтоб  уж  очень.  А бывало всякого... - Она вдруг приятно
задумалась,   даже   лицо   помягчело,  и  с  видимым  удовольствием  начала
погружаться в какое-то воспоминание, как в теплую воду.
     Видно,  самое  лучшее  удовольствие  для нее было, лучше всяких споров:
найти, с кем можно поделиться, снова пережить то, чем она гордилась.
     - Я  так  скажу,  чересчур наша сестра дура, плакаться любит. Чуть что:
ох,  разлюбил, ах, он меня бросил, ах, он такой! И сами виноваты - характера
нет. На слезы-то ничего не подадут.
     Старушка  с бледными губами, четвертая в комнате, - почему-то все вечно
забывали,  как  ее  зовут,  забывали  даже,  что  она и не старушка вовсе, а
просто у нее была какая-то операция, - неожиданно поддакнула:
     - Нет, нет, не подадут!.. - и смущенно замолчала.
     - Вот  у  меня  подход  другой. Я, конечно, замечала, очень чересчур он
чтой-то  себя  стал  свободно  воображать. Ну, зарплату приносит, я и молчу,
жду...  Что  у  него  там в душе бурчит, когда он при своем месте сидит, это
ладно, думаю. Главное дело, сиди, где сидишь!
     Ну,  в один великолепный день он у меня и прорвался, ума достало мне же
во  всем  признаться! Другая его любит, меня он не любит, ее он любит, и все
в  таких  ярких  красках  у  него получается, сами на кухне сидим, у него аж
слезы  в  тарелку капают, а я слушаю да киваю, вроде сочувствую: "Как же это
на  тебя, бедного, вдруг наехало?.. А она-то у тебя кто? Хорошая ли?.." И он
слово  за  слово  мне  же,  дуралей,  все  открывает,  даже имя ее и где она
работает, вот до чего!
     Я  свой  момент  выждала  и говорю: послушай-ка ты теперь, что я скажу,
любить  себя  я никого не заставляю нисколько. От твоей нелюбви крыша мне на
голову  не обвалится и, например, канализация тоже не засорится! Понял? А он
ничего не понял, речь потерял, рот разинул и на меня выпучился.
     А  я  ему  и рта закрыть не дала. Ты, говорю, сукин сын, мне свою яркую
картину  нарисовал, теперь я тебе свою нарисую. Погляди, которая лучше! Ну и
все ему разъяснила, что ему никакого ходу от меня нет и не будет.
     - А он так и скиснул? - сочувственно вздохнула Тоня.
     - Почему?  Нет!  Он  определенное  время не сдавался, нет, куда там! На
стены  кидался.  Меня  проклинал  всякими  словами,  и  на колени вставал, и
кулаки кусал. Да ведь у меня на все это лекарство!
     - А-а-а!  -  со стоном втягивая воздух, в ужасе всплеснула руками Тоня,
догадываясь. - Ты заявление?..
     - Точно.  Да  какое!  Десять  рублей одному из юридической консультации
отдала, он мне подправил кое-чего. Мало на него, я и на нее написала.
     - У-уй... - простонала Тоня, точно ее замутило.
     Сафарова снисходительно хмыкнула.
     - Да  я  ведь  не  подала,  только  так,  вслух прочитала, а на стол не
положила.  Так  хватило.  Теперь у нас нормальная обстановка. Да было-то все
не вчера, уж годы идут.
     - И твой теперь ничего?
     - Ничего...  Не  жалуюсь...  Да  и я-то не сплю, приглядываюсь. Замечу,
что   у   него  это  накипает,  руки  тянутся  узлы  развязать,  я  на  него
погляжу-погляжу,  к  шифоньеру  подойду  да  пальцем,  костяшкой  по ящику и
постучу,  его  всего  со  стороны  в  сторону  так  и перекосит, даже зубами
заскрипит  -  в ящике у меня заявление лежит на хранении. Он и знает, скрипи
не  скрипи,  а  деваться  некуда...  Живем мирно, кого хочешь спроси, соседи
даже в пример ставят.
     - Этого  я  еще  даже  не  слыхала!  Да  ты  укротитель!  -  Тоня вдруг
захохотала.  -  Нет,  хлеще!  Это  как  в  этих...  ну  как  их,  ну,  такие
автобиографии  святых  -  к  нему  является  какой-нибудь  бес, а он на него
крест: "Аминь, аминь, рассыпься!" Тот и рассыпался.
     Сафарова снисходительно посмеивалась, довольная успехом рассказа.
     - У  меня  колдовство  обыкновенное.  Хныкать  не  надо, бабы, вот что!
Характер надо!
     - А  если  тебе  охота  пришла,  чтоб муж тебя поцеловал, а его от тебя
вроде  как того беса от креста воротит, ты сейчас на комод надвинешься, он и
кинется к тебе на шею обнимать-целовать?
     - Это  у  тебя  на  уме  целоваться  да  обниматься...  А  мне очень-то
нужно... Слюниться только...
     ..."Миленький  папа-дедушка,  я слоняюсь от одного окна к другому, и со
всех  сторон  за  стеклами  один  дождь.  Сидишь  вроде  как  в  аквариуме с
трехразовым питанием. Того гляди, заквакаешь.
     Одна  соседка  все делится жизненным опытом, пользуясь тем, что убежать
от  нее  некуда. Ну и ну! Лучше бы квакала. Хорошо еще - тебя тут нет. Ты бы
вознегодовал  и  стал  обличать,  а  тебе  это вредно... Хорошо бы очутиться
дома.  Ты  бы  на  что-нибудь негодовал, а я бы слушала и соглашалась. Потом
попили  бы чаю и легли спать, но не спали бы, а читали, и ты бы через стенку
негодовал,  что  я  долго  читаю,  и  не соглашался погасить свет, пока я не
погашу,  а  я  бы  не  соглашалась  погасить, пока ты не погасишь, и было бы
очень все приятно...
     Тут кончился дневной дождь и начался вечерний... А бок не болит...
     Родненький!  Тут  вот  черта.  Видишь?  На  ней кончилась мокрая полоса
жизни!  Это  я  дописываю  на  другой вечер! Дождя нет. Припекает солнце, на
пляже  я  разулась,  вошла  в  воду,  и  море  мне  было по колено, а дальше
холодновато.  Чайки  топчутся по песку и, если им покрошить хлеба, обступают
тебя,  как  цыплята,  а  на берегу сосны цветут, какие-то кусты, может быть,
это  черемуха?  Или  бузина?  Я  не  знаю. Я и деревья-то знаю: сосна, елка.
Береза.  Остальные с листиками, - значит, не сосны. Вот их тут много разных,
и  это  очень  красиво  и  весело,  когда  солнце. И море ожило, посветлело,
побежало  барашками  и  зашумело.  Но  до  того нестрашно, что взрослые едва
успевают  ловить  своих  голопузых  малышей,  когда  те с визгом врываются в
самое море.
     А потом я загорала, но еще не загорела.
     Бока  как  не  было.  Ах,  если  бы  ты  сегодня  был тут - как бы тебе
понравилось! Познакомилась с одной девушкой, Люкой.
     Целую, твоя самая младшая дочка Л.".
     Безоблачное  солнечное  утро  на  пляже, с горячим сыпучим песком белых
дюн,  поросших поверху соснами, со стайками чаек, заснувших вдали от берега,
среди слепящих бликов на тихой воде.
     В  ленивой  тишине  маленькие  волны  немолчно шуршат, перетирая мокрый
песок.
     На   дюнах   под   соснами   дикий   лагерь  -  беспорядочная  "стоянка
туристического  человека"  с  потухшими  кострами,  закопченными  котелками,
пестрыми  тряпками  на ветках, с палатками на четверых, на двоих и даже едва
на одного, и то очень узкого и плоского туриста.
     Под  соломенной  шляпой,  брошенной  на  песок,  бурчит  и  пощелкивает
транзистор.  Волейбольный мяч, побелевший на швах, усталый, отдыхает рядом с
только  что  рухнувшими,  разбросав  руки,  потными  игроками в разноцветных
плавках.
     - Люнька   сюда   шмаляет   с  какой-то  забеглой  чувихой!  -  натужно
проскрипел  Вася  Клочков.  Он  весь  извернулся,  даже  рот  набок скривил,
стараясь подальше достать почесаться меж лопаток.
     Улитин одним рывком привстал и сел по-турецки.
     - Оказать? - спросил со вздохом.
     - Окажи! - горестно согласился Артур.
     Вася  Клочков  спохватился,  пискнул  "не  надо",  но  было уже поздно,
Улитин  повалил  его  на  песок  и,  уперев  колено  в  спину, взял за уши и
бережно,  но  энергично  стал возить носом по песку, точно до блеска начищал
сковородку.
     Немного погодя Артур снисходительно спросил:
     - Так   повтори,  пожалуйста,  что  ты  хотел  выразить?  Песок  можешь
выплюнуть. Ну? Коллектив тебя слушает!
     - Черт!..  Все  уши песком забил! Постой, пусти, ну скажу. Значит, так:
я  хотел  сказать...  сюда,  значит,  приближается  Люня.  И совместно с ней
одновременно   сюда   приближается   какая-то   девушка,   которую   я  имею
удовольствие не знать. Красиво сказал?
     - За  что  вы его тут терзали? - спросила подошедшая Люка, присаживаясь
на  песок  рядом  с  теми,  кто  валялся и смеялся вокруг. - Вот это Лина из
нашего дома, я ее привела, чтоб вырвать из дурного общества.
     - Присаживайтесь,  - сказал Артур. - Видите ли, по уставу нашего лагеря
запрещен  жаргон,  всякие  там  феньки,  предки, чувихи и прочее. Нарушитель
обязан  тут  же  броситься  мордой или если у него окажется лицо, то лицом в
песок   и  вдумчиво,  неторопливо  потереться  об  него  носом,  обязательно
испытывая при этом глубокий стыд и отвращение к самому себе...
     - А если ему не захочется? - улыбаясь, спросила Лина.
     - Тогда  на  него  оказывается  известное  моральное  давление. Это так
помогает раскаянию.
     - А мой где? - оглядываясь по сторонам, спросила Люка.
     Кто-то, всматриваясь в море, показал рукой:
     - Вон  там  в красной шапочке кто-то старается утопить человека. Скорее
всего,  это  твой.  Любит  он  людей  топить.  По-видимому,  это  его как-то
освежает.
     - Они  друг друга топят, по-моему!.. - Люка, смеясь, обратилась к Лине:
-  Придумали,  идивотики,  сами  же  по  десять  раз  в  день  в песок носом
хлопались.
     - Только  первые  дни  так  получалось,  -  удивительно  низко  и гулко
прогудел Улитин.
     - Первые  дни...  А  морду  мне  натер,  даже  щеки  горят... - буркнул
Клочков.
     - Краска  стыда  проступила  на  его ланитах, - продекламировал один из
лежащих.
     - Современник  Пушкина,  ты прав!.. Иначе ничего не поделаешь с людьми,
которые краснеть умеют только в бане в парном отделении!
     - Ах,  ужасти,  ах,  преступление!  Подумаешь! Институт для благородных
девиц!   -  саркастически  подергивая  плечами  и  морща  нос,  прокривлялся
пискливо, как благородная девица, Вася Клочков.
     - Тягостное   зрелище!  Человек,  уверенный,  что  материться  нехорошо
только в каком-то институте для благородных девиц, которого никто не видел.
     - И не матерился, не передергивай!
     Люка  подгребла  валик  песка  вместо подушки, сбросила платье и легла,
вытянувшись   и   прикрыв  глаза  и  раскинув  руки,  загорать.  Покосилась,
приоткрыв один глаз, на Лину:
     - А ты чего дожидаешься?
     - Сейчас,  -  сказала  Лина.  Сидя,  стеснительно  стащила через голову
платье  и, вся сжавшись, легла с открытыми глазами, изо всех сил скрывая, до
чего  неловко  себя  чувствует в своем давным-давно облюбованном купальнике,
раздеваясь  в  первый  раз  среди  этой  "своей"  компании,  одна  с  такими
незагорелыми, белыми ногами.
     Вылез  из  моря  и,  приветственно  хохотнув,  лег рядом с Люкой ее муж
Ашот.  Лина  его  уже  видела,  когда он из туристского лагеря заходил в дом
отдыха  и поджидал Люку после ужина, но никогда бы не подумала, что он такой
волосатый.
     - Кто кого утопил? - спросила Люка.
     - Не   знаю,   -  самодовольно  захихикал  Ашот,  его  волосатая  грудь
заколыхалась от смеха.
     - Был  бы  ты  человек,  а  то  ведь  моржище  волосатое,  - отозвался,
вероятно, тот, кого он топил.
     - Пирог  будешь? - Люка бережно развернула на ладони бумажную салфетку,
в которую был завернут кусок сладкого пирога, унесенного ею с завтрака.
     Ашот,  зажмурясь от удовольствия, шутя проглотил пирог, протянул палец,
погладил  Люке  ладонь,  она  сжала и не отпускала палец, они так и остались
лежать  рядом,  с  закрытыми  глазами, и Лина с завистью подумала, что Люка,
наверное,  очень  любит мужа. Даже не замечает или прощает ему, что он такой
уж очень, просто до невозможности волосатый.
     Недолго  все  полежали  молча,  только  впитывая  всей  кожей солнечное
тепло.   Мало-помалу   пляж   стал   наполняться,   отдыхающие   и   дачники
отзавтракали,  собрались,  приразделись  и  в  халатах, пижамах, в жокейских
шапочках, в чалмах и трусах потянулись к морю.
     У  самой  кромки  воды  выстроились  вразброд оголенные насколько можно
бледные фигуры пузатых, тучных приезжих горожан.
     - Вот вы обратите внимание. Ритуальное моление начинается.
     Это  Артур  сказал  Лине,  и она почувствовала благодарность, что с ней
заговаривают,   она  себя  чувствовала  как  будто  у  порога  чужой,  очень
интересной  жизни  этой  компании.  Приподнялась  на  локте и теперь вправду
увидела,  как люди воздевали руки к небу, униженно низко сгибались в трудных
земных  поклонах,  с  натугой  раскачивались  из  стороны в сторону истово и
старательно,  точно  и  в  самом  деле возносили молитву божеству солнца или
моря.
     - Человечество,  -  невозмутимо,  лекторским  тоном  заговорил Артур, -
тысячелетиями  боролось,  чтоб освободиться от тяжелого физического труда. А
освободившись,  стало бодро вымирать от всяких сосудов и неврозов вследствие
недостатка физического труда!
     Прямо  перед  вами  во  всем  многообразии своего безобразия - типичные
представители  одутловатого,  пузатого,  ожирелого,  пыхтящего человечества.
Кладут  земные  поклоны,  вскидывают  и тянут к небу дряблые ручонки, тщатся
согнуть  то  место, где у них когда-то была талия, в надежде за десять минут
такого  молебствия  очиститься  от всех грехов: всех выпитых бочек пива, гор
слопанных масленых блинов.
     Почистят  свою  совесть  и  с  облегченным  сердцем  вернутся  к  своим
просиженным  креслам  у  телевизоров  и  пирогам  со  свининой. Вы поглядите
только!
     И  Лина  глядела,  и  ей  действительно  стали  казаться  смешными  эти
толстые,  неуклюжие  пожилые  люди, и так приятно было сознавать, что она не
такая,  как  они.  Так  приятно,  что  она  среди других, не смешных, а тех,
которые смеются.
     - Посмотрите  на  ту,  в  красных  носках!  - подхватил Улитин. - Ну, в
детском  картузике, вот приседает-приседает!.. Села! Все! Нет, поднялась! На
соревнованиях  по  художественной  гимнастике она даст жару, если бревно под
ней не сломается!
     Никто не засмеялся, а Артур кротко, соболезнующе чмокнул губами.
     - Голос  у  тебя, Улитин, незаменим для траурных извещений, сообщений о
стихийных  бедствиях  и  проигранных матчах. Держись своего жанра. Не остри!
А?
     Тут   кое-кто   засмеялся   -   голос   был   действительно   гулкий  и
мрачновато-траурный какой-то... И Улитин слегка обиделся.
     - Вот сейчас я тебе как дам! Сам держись своего жанра!
     - Вот цепная реакция!
     - Чего-чего-чего? Цепная?
     - На  легкую  товарищескую  критику.  Как  у цепного пса, сразу: р-р-р!
Гав! И за ногу!
     Улитин,  смеясь,  навалился  на Артура, они покатились по песку, но уже
через  минуту им надоело, и они остались лежать рядом там, куда докатились в
борьбе.
     Отряхиваясь  от  песка,  Артур  похлопал  Улитина  по  животу  и  снова
повернулся к Лине:
     - У  этого  парня  под  его простодушной внешностью скрывается глубокое
внутреннее свинство!
     Улитин  быстро перевернулся и шлепнул ладонью по тому месту, где только
что  был  Артур,  но  тот  уже  вскочил  на ноги, невозмутимый, насмешливый,
слегка  обозленный  борьбой  с  Улитиным,  который  был  не только вдвое его
сильнее, но и вообще тяжеловес и силач.
     Один  за другим все начали подниматься: кто-то предложил купаться, море
было еще очень холодное, и отказываться считалось трусостью.
     Лина  и  подумать  боялась  сунуться  в это холодное море, но сейчас же
вскочила, чтоб не отстать от других.
     - Пошли?  -  весело  и  дружески сказал Артур, и она, все еще стесняясь
оттого, что на нее смотрят, спеша скорей спрятаться, побежала к воде.
     С  первых  же  шагов  по мелководью дух у нее захватило от холодных, ну
просто  ледяных,  как  ей казалось, брызг, но кругом нее все бежали, гогоча,
вскрикивая  и  поднимая  фонтаны  этих  ужасных,  заставлявших ее болезненно
вздрагивать  брызг,  и  она,  тоже вскрикивая, бежала вприпрыжку. Нестерпимо
хотелось  остановиться,  повернуть  обратно к берегу, упасть в горячий песок
и,  стуча зубами, понемногу отогреться. Но она продолжала бежать - только бы
не опозориться, не отстать от других.
     Наконец,  когда  ей  показалось, холод совсем сковал ноги, вода подошла
выше  колен,  так  что  и  бежать  было  нельзя, она остановилась, но тут же
почувствовала  теплую руку Артура, весело тянувшую вперед, и они уже вдвоем,
держась  за  руки,  бурля  мешавшую идти, все более глубокую воду, рванулись
дальше и наконец разом бросились и поплыли.
     Проплыв  несколько  шагов,  она  встала  по грудь в воде, еле удерживая
дрожь,   покрытая   гусиной  кожей,  прерывисто,  сдавленно  дыша,  отчаянно
стараясь не показать лицом, до чего ей худо.
     И  тут кто-то из весело вопивших, окунавшихся и выскакивавших с гоготом
на  поверхность,  зацепил  ее за шею и сунул головой под воду. Она сейчас же
выпрямилась,  хватая  воздух  открытым  ртом,  но шутка уже понравилась - ее
окунали  снова  и  снова,  она  совсем  потерялась и крикнула "Не надо!" под
водой,  так  что  хлебнула  горькой  морской  воды,  снова набрала воздуха и
хотела крикнуть, но опять с головой оказалась под водой.
     В   это  время  мяч,  брошенный  издали,  упал  в  воду,  все  кинулись
становиться  в  круг  и  Лину  забыли.  Она  стояла  с разинутым ртом, грудь
разрывалась  от боли, слезы бежали по щекам, - к счастью, их не было заметно
на мокром лице.
     - Тебя  окунули?..  Это всех так! Становись! - окликнула издали Люка. -
Держи!
     Мяч  полетел  ей  прямо  в  руки,  она  судорожно  потянулась холодными
непослушными  руками,  упустила  и  с  отчаянием услышала чье-то досадливое,
презрительное  "э-э-э!",  тем  более  ужасное  и  обидное  "э-э-э!", что она
хорошо  играла  в баскет, но никто уже ей больше не пасовал мяча, и она, как
забежавшая  на  спортплощадку  собачонка,  только носом водила вправо-влево,
провожая  глазами  летающий  мяч,  пока  судьба не смилостивилась: она одной
рукой,  пальцами  перехватила  и  мягко  удержала перехваченный трудный мяч,
скользкий,  неудобный,  и  сильным  махом  пустила  его в другой конец круга
парню, который и среагировать не успел от неожиданности!
     С  восторгом,  глупым,  смешным,  но  все  равно  упоительным, услышала
уважительный  возглас:  "Ого!"  Она  стала  равной!  Нет, из лучших. Ей чаще
стали  посылать  мячи,  чем  Люке, гораздо чаще. И она этого заслуживала, уж
все видели!
     ...С  этого  самого  дня  началась  и  пошла для Лины совершенно новая,
легкая,   вольная  полоса  жизни  со  своими  законами,  такими  простыми  и
забавными, что она усваивала их прямо на лету.
     После   скучной  зимы,  дурного  самочувствия,  продленных  бюллетеней,
лекарств,  рентгенов  и  очередей  в коридоре поликлиники - после всего, что
они  с  дедушкой,  малодушно  и суеверно избегая какого-нибудь определенного
медицинского  термина,  называли  "бок",  -  она  почувствовала  себя совсем
здоровой  и  точно  попала в какую-то страну, где ничего не болит, никуда не
надо  торопиться,  не  надо  думать, работать, даже одеваться почти не надо!
Надо  быть  своей  в  компании,  уметь  танцевать,  играть в мяч, плавать и,
главное,  быть  веселой, то есть смеяться шуткам, самой уметь сострить, надо
всем   насмешничать,   все   высмеивать,   с  полуслова  подхватывать  любой
розыгрыш...
     Где-нибудь  в  автобусе во время наезда в город на футбол, заметив, что
пассажиры  прислушиваются  к  их  разговору, кто-нибудь из компании вдруг со
страстным  интересом,  слегка понизив голос, что всегда привлекает внимание,
задавал первый попавшийся вопрос:
     - Ну как? Окончательное решение уже есть?
     И надо было отвечать быстро, не задумываясь:
     - Ты что, не читал?
     - Что ты говоришь? И как же теперь будет?
     - Перевели на второй этаж!
     - Окончательно? Ай-ай! А что же без кольца?
     - Ну, а Амалия? Она для него все!
     - Но ведь Зикульдин в Курске!
     - А какой громадный хвост еще от первого квартала остался!..
     Нечаянные  слушатели  вытягивали  шеи,  следили за спорщиками, изо всех
сил  стараясь уловить, о чем идет речь, просто на глазах все глубже увязая в
недоумении.  Чуть  прояснялось,  что  какого-то Зикульдина перевели на новое
место,  по-видимому  вследствие  того, что у него остался "хвост" от первого
квартала,  хотя  неясно,  почему ему так не хватает какого-то кольца, тут же
возникала  около  него  на  все  готовая Амалия, и вдруг обнаруживалось, что
кольцо-то,  видимо,  для  того, чтоб раскачиваться под потолком, зацепившись
хвостом.  Значит,  дело  шло  о  зоопарке? Но тут же новое нагромождение все
путало  окончательно  -  и  Амалии не было, а речь шла об аномалии, и тут же
Аномалия  оказывалась  капризной девицей, которая отказывалась переезжать на
второй этаж, и так далее.
     Потом   все,  продолжая  оживленный  разговор,  с  озабоченными  лицами
выходили на остановке, чуть не лопаясь от еле удерживаемого смеха.
     На  футболе  надо было одну команду ненавидеть, презирать, осмеивать, а
другую поддерживать криком, свистом, хохотом, насмешками над врагом.
     А  когда  все кончалось, по дороге в лагерь можно было уже высмеивать и
самих себя.
     - И  дела-то  нам  никакого до них нет, и в глубине души нам наплевать,
кто  выиграет,  и,  может,  эти  "Текстильщики",  за  которых мы орали, хуже
"Моториста",  -  фыркая,  говорил  Артур.  -  Это просто так: загадываешь на
что-нибудь  -  на  команду,  на  лошадь,  на  орла, на решку! И как будто ты
участие принимаешь в игре!
     Нам  простительно: создали обстановку веселой суматохи, и самим смешно.
А  ведь  есть такие, загадают на команду и болеют всерьез, годами, тяжело, с
волнениями,  внезапными  испугами,  обманутыми  надеждами, уходят с тяжелыми
сердцами  и  опрокинутыми  мордами,  а  ведь  в конце концов проигрывают все
команды,  кроме  какой-нибудь одной. Сколько нервов, инфарктов и подавленных
настроений,  залитых,  сам  знаю  чем,  с горя! Вот почему унылое, печальное
название  "болельщики"  -  оно  как  раз верное! Они болеют, расстраиваются,
вздрагивают,  ахают,  ссорятся, уходят обессиленные, изможденные и, ногой не
дрыгнув, устают хуже тех, кто бегал с мячом.
     По-итальянски   даже   уточняется,   что  за  болезнь!  Их  "тифозными"
называют!..


     По  вечерам  на  штакетник  заборчиках  домов  отдыха рядом с печатными
афишами  кино,  на которых чернилами были вписаны часы начала сеансов, рядом
с  подробными  объявлениями  о лекциях часто появлялись маленькие плакатики,
где только и было написано: "Танцы, 8 ч.".
     Они  ходили  на  эти танцы на открытых площадках небольшой компанией, и
их  охотно,  даже  радостно  принимали  - они умели танцевать, они вели себя
насмешливо,  но  вежливо,  и  не  надо  было  проверять, не пахнет ли от них
водкой...
     И  уходили  они  все  разом:  человек десять парней, две-три девушки. И
остававшиеся  вечно  без  кавалеров женщины весело-жалобно кричали им вслед:
"Мальчики, приходите еще!.."
     Попозже  вечером, в темноте, лежа на дюне, сквозь шум волн и шорох леса
слушали  музыку  транзисторов,  игравших среди кустов, смотрели на звезды, и
Лина с Артуром целовались.
     Когда  это  случилось  в первый раз, все было так хорошо вокруг, что ей
даже  захотелось  плакать,  и  она что-то попыталась ему объяснить сложное и
важное,  про  то, что вот такого, как у них сейчас, ни у кого не было, и это
очень  хорошо,  и  даже  что-то  про  дедушку,  как она его любит, старалась
объяснить, но Артур сказал снисходительно и мягко:
     - Не  надо  только  усложнять! - И она покорно поспешила согласиться, и
тут кто-то из темноты, откуда их не могли видеть, окликнул:
     - Вы что там бормочете? Целуетесь, что ли?
     - Конечно, целуемся! - весело ответил Артур.
     И  Лина засмеялась и, хотя ее еще тянуло плакать, тоже бодро-насмешливо
крикнула:
     - Конечно, целуемся! - понимая, что ему это поправится.
     Еще  позже,  когда  многие  разбредались  кто куда или залезали спать в
палатки,  они с Люкой вдвоем бежали к своему дому отдыха в последнюю минуту,
чтоб не опоздать к уставному часу.
     После  того  как  Лина  впервые  осталась  в  крошечной палатке Артура,
пахнущей  сеном и табаком, она ночью на своей койке в "домотдыхе" поплакала.
Отчего?  Как-то  уж  очень  просто  и  незначительно  все случилось и обидно
напомнило  ей  первое  купанье  с  ее скрываемым испугом, желанием повернуть
обратно  к  берегу,  крикнуть  что-то.  А  рот  полон  горькой  воды,  и нет
воздуха!..  И  замечательный,  мужественный лозунг "Только не усложнять!" на
некоторое время потускнел и стал казаться даже двусмысленным.
     Она  думала,  сомневалась и плакала в подушку, пока не заснула, и утром
изумилась:  солнце  сияло  невысоко  над  морем,  серебрило волны, вода была
теплая,  а  во время купанья Артур вдруг нежно поцеловал ее холодные соленые
губы,  глубоко  заглянул  в глаза, точно все понимал, о чем она думала, знал
все,  что  она  знает,  и еще сверх того что-то главное, более важное. Может
быть,  все  разрешало  это "Только не усложнять!" или другое какое-то мудрое
жизненное правило, секрет которого она еще не знала, а он знал?
     Они  опять побежали, держась за руки, бросились и поплыли, потом играли
в  мяч,  загорали,  и,  лежа  на  песке,  она,  смугло загорелая, с чувством
превосходства  оглядывала  этих  жалких  белоногих,  белоплечих, бледнолицых
девчонок,  впервые  раздевавшихся  под  ярким  солнцем  на  горячем песке их
привольного, счастливого приморского царства.
     У нее похолодело где-то в спине, когда ей сказали:
     - Щеколдину уезжать, бедняге! Съездим, проводим?
     "Как  уезжать?  -  со  страхом  подумала  Лина.  -  Разве  этому  всему
обязательно должен прийти конец?"
     Она  знала,  конечно,  сколько дней остается до конца ее путевки, но не
думала  об  этом,  главное,  что  не  завтра, и точка. Так же как человек не
думает  о  смерти,  если  уверен,  что завтра-то еще ему ничего не грозит. А
думать  о том, что потом? Э-э, это уже "философия", то есть муть, "мистика и
акустика", как изрекал своим мрачным голосом Улитин.
     На  залитой  горячим вечерним солнцем платформе Лине все еще было не по
себе.   Вокруг   толпились,  перекликались,  выглядывали  из  окон  вагонов,
втаскивали  рюкзаки  и  чемоданы  загорелые люди. Они жили у моря, купались,
гуляли, загорали, как она, и вот для них все кончилось.
     Проснувшись  завтра  утром,  они  уже  не  услышат шума моря, не увидят
утренних,  просвеченных  солнцем  гребешков  волн,  тяжелые гроздья махровой
розовой   сирени   не   будут   прохладно   задевать  их  лица  на  узеньких
тротуарчиках.  Они  наденут  пиджаки,  кожаные  туфли  и разъедутся по своим
делам  и  скоро,  наверное,  позабудут эти свои странные двадцать четыре дня
жизни.
     Она  с  недоумением  смотрела на этих людей, так оживленно, даже весело
готовившихся  уезжать,  будто  они  не  замечали,  что прошло, кончилось, не
вернется, может быть, самое лучшее.
     Неужели  не  понимают?  Она  все  всматривалась  в  лица. Не чувствуют?
Скрывают?  И  вдруг  увидела в толпе ужасное, опухшее, в красных пятнах лицо
Тони.
     Щеколдин  петушился  и  бодрился,  что-то представляя на пальцах сквозь
поднятое  стекло, ему кричали с платформы, чего он не мог расслышать, и Лина
потихоньку подошла к соседнему вагону посмотреть, что с Тоней.
     Тоня не уезжала, уезжал ее возлюбленный Петя.
     В  благодарность  за  то,  что  Лина  всегда  следила  за шпингалетами,
которые  Сафарова  норовила  нечаянно  задвинуть,  однажды Тоня мечтательным
шепотом  призналась  Лине,  что  его  зовут  Петя.  Он  экскаваторщик. Живет
недалеко  от  Каменец-Подольска. И когда она называла все эти слова: Петя...
экскаваторщик,  видно  было,  что  для  нее они волшебные и Каменец-Подольск
какая-то   блаженная   земля,   как  для  старинных  мореплавателей  острова
Пряностей или мыс Доброй Надежды...
     Теперь   они   вдвоем  поднялись  по  ступенькам,  затиснулись  в  угол
площадки,  где их толкали чемоданами входящие пассажиры, и, не обращая ни на
что  внимания,  прощались: смотрели друг на друга в упор отчаянными глазами,
потом  бросались  целовать  друг  друга  и,  с  усилием  разжав  руки, опять
смотрели друг на друга, изнемогая от беспомощности и напряжения.
     Их  заслонили пассажиры, и только за минуту до отхода поезда, когда уже
спеша  вышли  последние  провожающие,  Лина  опять  увидела  Тоню все еще на
площадке  готового  отойти  вагона, она торопливо утирала платком загорелое,
немолодое,  жесткое  лицо  Пети,  а  он  ловил ее руку, целовал. Тоня что-то
говорила,  утешала,  хотя  и  сама  плакала.  Поезд уже трогался, когда она,
споткнувшись,  соскочила  на  платформу,  а  Петя,  высовываясь  через плечо
проводницы  вагона,  махал рукой сослепу от слез совсем не в ту сторону, где
уже затерялась в толпе Тоня...
     - Ты  еще  маленькая,  ты  молоденькая!  - говорила вечером того же дня
Тоня.  Они  сидели  в  темноте  в  беседке  недалеко  от кухни, Тоня нарочно
поджидала  Лину  и  привела  ее  туда, чтоб поговорить. - Ты не можешь всего
понимать...  Да  и  боже  тебя избавь раньше времени начать понимать! Только
старайся других не осуждать, что не такие, как ты.
     - Неужели  я  осуждаю!  Я сама думаю, все думаю и что-то плохо понимаю.
Это про себя... а уж про других!
     - Это  наша  Сафариха  все  про  всех понимает, про все на свете, кроме
самое  себя, как она есть... деревянная душа. Ладно, я такая нехорошая баба,
на  курорте сошлась с чужим человеком, я пятнадцать лет замужем, двое ребят,
и  самой  сорок не за горами, вот ужасы какие, а?.. И у него двое, и женатый
пятнадцать  с  лишком...  В  одно  времечко  мы с Петей поженились, только в
далеких  разных  местах. Он в Подольском-Каменце, а я вот где - в Рязани! Ты
подумай  только,  какие  мы  нарушители морали и грешники: нам бы пятнадцать
лет  обождать,  вот  бы мы тут и встретились и как хорошо, законно, морально
полюбили  бы  друг  дружку.  А вот не дождались, что ж нам теперь делать? Ну
что?  Что?  -  она  схватила Лину за руку, теребила и дергала, точно вправду
какого-то ответа требуя.
     - Ой,  - вздохнула Лина, томясь от неловкости, но не отнимая руку. - Ну
что-нибудь  же  можно  сделать,  раз  у  вас  так  получилось...  Вы  решили
что-нибудь, наверное?
     - Что?  -  переспросила  Тоня.  - Ты что? Решили! Ре-ши-ли! Все решили.
Как  же!..  За  него  трое  цепляются,  да за меня пятеро, считая со старыми
бабками,  вот  они и решили. Он своих жалеет, я своих. Мужу я нужна вот как:
я  ему  и стиральная машина, и уборщица, подавальщица, судомойка и нянька...
да  истопница  -  у  нас в доме отопление печное... куда же ему без меня! Да
мне и безо всякой любви его жалко, без вот такусенькой даже!..
     - Вы его, значит, совсем разлюбили, Тонечка?
     - Ох  ты,  моя крошенька!.. Разлюбила! Да я без мала до сорока прожила,
во  сне  ее  не  видала, эту любовь. Хоть мелькнула бы, из-за угла платочком
махнула...  хоть  прощебетала  бы  с  веточки да упорхнула! Да я и верить-то
бросила,  что она у людей бывает. Песни слушала про всякие любви - зевала со
скуки да в уме сдачу считала из магазина...
     - А она есть, - робко сказала Лина.
     - А  она  есть,  -  повторила  Тоня и, упав лицом в ладони, заплакала с
каким-то стоном, будто не от горя, а от боли.
     Сквозь   просветы  между  листьями  хмеля,  которым  густо  была  увита
беседка,  пятнами  пробивался  голубой  свет  фонарей.  Лина  видела  только
неясные качающиеся очертания ее завитой барашком головы.
     - Я  не богиня!.. - вдруг, точно с возмущением отталкивая от себя того,
кто  ее  в  этом  подозревал,  воскликнула  Тоня  и оборвала плач. - Даже ни
капельки!  У  меня  губы не пухлые, пускай у меня глазки с прищуром и четыре
зуба  железные  во  рту,  пускай,  пускай!  А  что ж, одним красивым или чем
знаменитым...  жизнь? А я обыкновенная, а вот тоже хочу, двадцать четыре дня
за всю жизнь я хочу! Казните, вот казните!
     - Да  уж  я-то  казнить  не  буду.  - Лина погладила ее по руке, и Тоня
стала   плакать,   потихоньку,  приостанавливаясь,  чтоб  перевести  дух,  и
всхлипывая, нежно усмехаясь и опять прерывисто всхлипывая:
     - Я  Тонька,  Тонька  всю-ю  жизнь,  всем  я  Тонька!.. А он меня Тошей
называл и руки целовал.
     - Он плакал на вокзале или мне показалось?
     - Нет,  не  показалось.  Плакал.  Он  у меня прощенья просил... За что?
Жалел  меня,  а уж я его... Он веселый, добрый, а кроме меня, никто этого не
знает.  На  работе  очень  ценят...  А  как  его не ценить... - Она с трудом
удержала  слезы,  мешавшие  говорить, а ей ужасно хотелось сказать. - Он мне
одной  всю  свою  жизнь  пересказал, чего и сам про себя не знал, так он мне
объяснил:  слушаю,  говорит, что я тебе рассказываю, все это правда сущая, а
сам я это будто в первый раз про себя слышу и даже удивляюсь...


     Истекали,   из   рук  ускользали  отпущенные  судьбой  дни,  отмеченные
прописью  на  печатной карте путевки, и невозможно было поверить, что ничего
нельзя  поделать  -  послезавтра  эта  койка уже будет не твоя, этим одеялом
укроется  другая, и, сидя на твоем месте в столовой, другая будет намазывать
ломтик  хлеба  селедочным  паштетом,  отламывать кусочки рубленой котлеты и,
прихлебывая чай, приятно улыбаться, заводя знакомство с новыми соседями...
     В  их палаточной компании у всех стало не хватать денег. На каждом шагу
не  хватать.  На  билеты в кино, на пиво и самую жару, на вечер в их любимом
кафе, где уже кивали и улыбались им знакомые официантки.
     Вечером   на   террасе   кафе  под  тентом  за  столиками,  освещенными
лампочками,  они  ели  какие-то  теплые  салаты  и пили из маленьких рюмочек
что-то  невкусное,  пахнувшее  лекарством, но рядом для них играл оркестр, и
морской  ветерок  шевелил  круглые  фестоны  полосатого  тента,  а внизу под
террасой  медленно  текла  толпа гуляющих, прислушиваясь к оркестру, который
играл  "для  них",  и  снизу  было  видно,  наверное,  как Лина лениво тянет
коктейль  через  соломинку  из  холодного  бокала,  и никто не знает, что ей
совсем  не  вкусно, и прическу ее видят и светло-голубое платье без рукавов,
про  которое он сказал: "Тебе идет!" - и оно навсегда стало ее любимым, даже
благодарно любимым (за то, что оно есть, ведь его могло бы и не быть).
     Точно  все  повернулось  другой  стороной:  чувствуя  на  смуглой  щеке
розоватый  отсвет абажура маленькой лампочки на столе, она у всех на виду со
своим  возлюбленным в самом деле, вправду сидит вот за столиком, а не глядит
из  темноты пятнадцатого ряда партера с билетом на один сеанс в кармане, как
на  сияющем  экране  под  музыку  пресыщенно  потягивает из бокала изысканно
утонченный   напиток   какая-то   прекрасно   несчастная,  или  презрительно
равнодушная,   или   просто  сказочно  счастливая  девушка  с  великолепными
волосами и розовым отсветом на округлой щеке...
     Они  не  спеша  вернулись в палатку, и тут-то выяснилось, что надувного
матраса  нет,  он  по  дешевке продан кому-то из вновь приезжих - обменян на
вечер под колышущимся тентом у розовой лампочки.
     Они  смеялись  вдвоем над таким удачным, великолепным обменом. Какой-то
матрас  - и этот вечер! Нитку дутых стеклянных бус обменять на слиток золота
и слоновую кость! Наплевать, что лежать немножко жестко.
     Как  игроку,  втянутому в водоворот азартной игры, когда он уже потерял
голову,   не   жаль  ничего,  чем-то  условным,  второстепенным,  нереальным
начинают  казаться  ему  имения,  лошади,  перстни  и  кареты (или зарплата,
штаны,  мотороллер),  поставленные  на карту, - и только счет очков, фишек и
комбинации  карт делаются реальностью, так и в последние дни их жизни все не
жалели ничего, чтоб "продержаться". Занимали, делились, продавали.
     В   море   купались  по  десять  раз,  до  веселого  головокружения,  а
выбравшись  и  рухнув  на  горячий  песок,  не  успев  отдышаться,  начинали
какую-нибудь викторину.
     - Что едят комары, когда нет дачников?
     - Сосут нейтрино! Квазаров кусают!
     - Туристов из антимира едят!
     - Неверно, ноль очков! Почему огурцы бывают горькие?
     - Пес их знает!
     - Ответ правильный! Два очка!
     И  через  минуту  бросали надоевшую игру, начинали следить за вертлявой
трясогузкой,  бегавшей  мелкими  быстрыми  шажками среди лохмотьев раскисших
водорослей,  и  горячо спорить: та это или не та, что по утрам шныряет среди
палаток, подбирая крошки.
     Но и этот последний день кончался.
     - Ну  как,  надумала?  -  спрашивала  после  обеда  в  который  уже раз
Сафарова   у   Лины.   С   удивительной  настойчивостью,  хотя  вроде  бы  и
насмешливо-равнодушно,  она  все  приставала, чтоб та продала ей коротенькую
кофточку  с  нежным  пушком  вроде цыплячьего. Лина носила ее с лакированным
поясом.  Кофточка  была  любимая,  и  ее  было  очень жалко. Сначала-то Лина
вообще  не  думала  ничего  продавать, даже слушать было противно, но в этот
последний  день,  когда  мальчики,  которые  всегда  за  нее платили, совсем
выдохлись  и,  значит,  ни  кафе,  ни  музыки, ни соломинки, ничего не могло
быть, она сказала Сафаровой:
     - Да ведь она вам не годится, она на меня только-только!
     И  Сафарова  поняла, сразу поняла, что кофточка достанется ей, и тут же
предложила пятнадцать рублей.
     Тоня,  не  поворачиваясь,  она  все  больше  лежала  теперь на постели,
разглядывая  стену,  молчала  и  часами водила пальцем по узору обоев, грубо
крикнула:
     - Жмотиха. Ты ей сама предлагала двадцать!
     - Предлагала,  а  она  не  брала.  А  у  меня  самой  на  дорогу только
осталось. Вот нету больше!
     Лина  стояла  красная  как  рак;  до  того стыдно было за Сафарову, что
готова была уступить, поскорей кончить, отвернуться, уйти.
     Тоня как ужаленная быстро повернулась и села.
     - Плюнь  на  нее,  Линочка!  Плюнь,  плюнь! Я тебе дам двадцать, раз уж
так!
     - Ох ты! Да у тебя и денег-то нет!
     - Ты у меня в кармане пересчитала?
     - Считать-то  там  нечего!..  Ну, ладно, я тебе двадцать дам, значит, с
пояском!
     Сказать,  что пояс она вовсе не согласна отдавать, о нем и речи не шло,
было  противно  до  тошноты, точно сама Лина стала торговкой на барахолке. И
вместо этого она повторила:
     - Все равно она же вам не годится.
     - Это  уж  моя  забота.  Вы  все  о себе да о себе, а я, может, не себе
беру!..  - Сафарова презрительно сделала замечание и Тоне: - Тоже моду такую
взяла - покупку перебивать! У нас за это, знаешь!.. И денег-то небось нету!
     - Были  бы,  я бы тебе и не уступила, а ей бы все тридцать пять дала...
хотя на меня и не налезет...
     И,  потеряв  всякий  интерес  к разговору, легла и отвернулась к стенке
так поспешно, точно не досмотрела там чего-то важного.
     Сафарова  взяла  теплую,  с  тела  Лины  кофточку  и  стала  ее  как-то
бесстыдно  выворачивать, щупать, мять и рассматривать на свет, а Лина стояла
и томилась, дожидаясь, пока та полезет в сумочку и отдаст наконец деньги.
     Но   эти  мятые,  трижды  пересчитанные  на  одеяле  бумажки  Сафаровой
подарили  им еще один вечер, продлили течение праздничной жизни: в последний
раз  они  опять сидели на веранде, и Лина старалась все запомнить и не могла
уловить,  что  тут  самое  главное,  что  надо  понять, запомнить, не забыть
увезти отсюда с собой, чтоб сохранить надолго. Очень надолго. Навсегда.
     Она  вползла  в  их  палатку, одна полежала там, подышала запахом вялой
травы,   табака,   дыма,  погладила  парусину,  пощелкала  по  ней  пальцем,
послушала,  как  ровно шумит море совсем рядом и где-то очень далеко - слева
и справа, сливаясь в один общий шум.
     И  этому  шуму,  запахам,  выгоревшей  на  солнце  парусине, песчинкам,
вбегавшим  по  ветру  через  щель  к  ней  на ладонь, и всему, что тут было,
началось  и  кончилось,  улыбаясь,  готовая заплакать, сказала: "Прощайте вы
все, мои милые!"
     Сквозь  стенку  палатки  просвечивал  снаружи огонек походного примуса,
наверное,  варили  картошку или чай кипятили. Вокруг мелькали тени, слышался
обычный говор, кто-то рассказывал, похохатывая:
     - "...Вы  подтверждаете,  что  говорили?"  А  он стоит неколебимый, как
какая-нибудь  чертова  скала, и повторяет: "Ничего про его поведение сказать
не  могу. Никогда я Смирнова трезвым не видел!" - "...Помилуйте, - это уж мы
ужасаемся,  -  как  же так, неужели ни разу!" - "Сказал, ни разу!" - "Но как
вы  можете так уверенно утверждать..." - "Ничего я вам не утверждаю. Сто раз
говорю:  не встречал я его в трезвом состоянии ни во дворе, ни на лестнице".
И  вдруг  меня  осеняет,  я  говорю,  ребята,  дайте  мне  поставить  вопрос
по-другому:  товарищ Анкудинов, кто из вас двоих бывал в нетрезвом состоянии
при  встречах во дворе? А он даже плюнул с досады: "Какое мне, говорит, дело
до  Смирнова.  Я  те  разы,  с  ним  встречаючись,  бывал  выпивши и про его
поведение ничего не могу вам описывать..."
     Это  была  одна  из  бесчисленного  множества подобных историй, которых
наслушалась Лина, но сейчас это не показалось ей смешным.
     Артур  заглянул  в  палатку. Убедился, что она тут, вполз, улегся с ней
рядом и закурил.
     - Вот  и  последний  наш вечер, - немного погодя сказала Лина и не дыша
ждала, потому что знала, что это как раз и решается: последний или нет.
     Вдруг  он скажет: ты уж и обрадовалась? Почему же последний? А завтра в
поезде?  И сразу все станет хорошо, а если он скажет... но он уже заговорил.
Она  даже  плохо  слушала  слишком подробное, деловое объяснение, совершенно
правдивое  во  всем,  кроме  главного: он предпочел еще четыре дня прожить в
лагере,  вместо  того  чтобы  ехать в Москву с ней. Это была для нее главная
правда,  а  то, что поехать в командировку в Минск, не заезжая в Москву, ему
было  удобнее  -  выгадывались  лишние  дни,  -  это  просто соответствовало
действительности.
     Почему  же  он  подробно  так  все  объясняет? Ну ладно, поеду одна, но
неужто  он думает, что она будет цепляться за эту несостоявшуюся их поездку?
Просить?  Почему  же  голос  у  него  жесткий,  раздраженный, будто он готов
сцепиться в споре с кем-то? Неужели с ней?
     Она   не  могла  знать,  что  это  действительно  было  продолжением  и
результатом  спора  - все то, что он сейчас ей раздраженно объяснял. Спора с
Прягиным,  тем самым Прягиным, вместе с которым ему было так удобно устроить
дело  с  командировкой, - они в одной лаборатории работали, сотрудничали, не
раз  уж  ездили  вместе  на  отдых и в командировки и даже были вроде как бы
дружны,  в  сущности  не  испытывая  настоящих дружеских чувств. Кроме того,
хотя  Артур  как  бы  и знал, но не придавал значения, знал - не помнил, как
это  нередко  бывает,  что  Прягин  влюблен в Лину короткой, но раздражающей
пляжной,  курортной  влюбленностью,  ему нравится лицо, ноги, смех, фигура в
купальнике,  он  постоянно  думает  о  ней,  выбирает  из  всех  и провожает
взглядом...  Быстро  поняв,  что  она  "досталась"  Артуру, Прягин, вовсе не
будучи  мстительным  злодеем по натуре, все-таки невольно и даже неосознанно
хотел,  чтоб  у  них  вышло  как  можно похуже, раз у него самого тут ничего
хорошего не получилось.
     У  него  не  было  никакого  плана, да он и не поверил бы, что способен
строить  какие-нибудь  планы  со  зла или с досады. Но досада и зло сидели в
нем  очень  глубоко и необыкновенно помогали ему найти как раз те дружеские,
соболезнующие,  насмешливые слова и трезвые, расхолаживающие доводы, которые
ставили  Артура  в смешное, даже как бы жалкое положение, достойное мужского
презрения.
     Хорошо  известно,  для  того,  чтоб  высмеять, выставить в смешном виде
человека,  нисколько  не надо быть ни умнее, ни лучше его. Можно даже быть в
сто раз глупее и хуже и все-таки насмешничать не без успеха.
     Короче,   сам   неутомимый   насмешник,  Артур  почувствовал,  что  еще
немножко,  и  он  станет  смешной  фигурой, отправившись в "вояж с девицей",
добровольно  пожертвовав  четырьмя  днями привольной жизни! Это он-то, с его
лозунгом "Не усложнять!".
     И  он  влез  в  палатку  и  стал  курить, злясь на себя за чуть было не
совершенный  промах,  а  где-то  в  самой  глубине  души  -  устоять  против
насмешки.  Но  в эту "самую глубину" он и не подумал заглядывать - ни охоты,
ни времени, ни привычки у него к этому не было.
     - Про кого это там чепуху рассказывали?
     - Не слушал... Не слыхал, не знаю...
     Он,  значит,  был  где-то  в  другом  месте.  С  кем?  Ага, наверное, с
Прягиным. Это он зол после разговора с ним, угадала Лина и спросила:
     - Он тоже с тобой поедет?
     - Кто?..  Прягин? Какая тебе разница? Наверное... Конечно, поедет. Я же
тебе говорил.
     - Да. Там ваш филиал, я знаю... Дай мне тоже.
     Он  отдал ей до половины выкуренную сигарету. Она осторожно поднесла ее
ко  рту,  по-детски  вытянув  губы,  втянула  немножко  дыму,  чмокнув  тоже
по-детски,  и,  не  затянувшись,  выдохнула.  Задумчиво поглядела на тлеющий
кончик.
     - Что-то есть приятное, хотя довольно противно.
     Он облегченно усмехнулся: все-таки она молодчина.
     - А  ты  не  опоздаешь?  -  спросил он, когда вдруг заметил, что кругом
что-то уж очень все затихло.
     - Неважно,  сегодня уже все неважно, и Тоня мне откроет шпингалет... Да
и все равно в последнюю ночь.
     Ее  опять  потянуло  к  слезам,  когда она сказала это вслух, но она не
заплакала,  а  стала  быстро  говорить,  рассказывать,  лихорадочно стараясь
вспомнить  что-нибудь  бодрое  или,  еще лучше, смешное, вспомнила, как один
мальчик,  когда  она  еще  училась  в школе, написал в сочинении: в дремучем
лесу, один-одинешенек, жил один старый-престарый хрен...
     - Сострил?
     - Да нет, он старался, бедняга, как лучше, иначе это не смешно...
     - А у тебя ведь дед?.. Он что, в домино стучит во дворе?
     - Он?.. Это только на карикатурах. Он... совершенно ничего общего...
     Она,  горячась  и  путаясь,  начала  доказывать,  до  чего у нее другой
дедушка.
     Артур снисходительно вздохнул:
     - Короче,  у  тебя  не  такой, как у всех, а совершенно особый дед. Это
очень  трогательно.  У  каждой  матери  не  такой  ребенок, как у всех. Тоже
трогательно.
     Лина  покраснела  от  стыда  за  то,  что  во  второй  раз  пустилась в
откровенности про дедушку.
     - У мамаш - вундеркинды, у тебя вундердед!
     Она  со  стыдом  услышала  свой  поддакивающий  смешок,  неискренний  и
все-таки слегка подловатый, будто она согласилась посмеяться над дедушкой.
     После  долгого отчужденного молчания ее опять охватил страх расставания
и  потери.  Она  робко  взяла его руку, подняла и осторожно погладила другой
рукой,  и,  хотя  хотелось  уцепиться  и  не выпускать эту руку, у нее такое
чувство  вдруг возникло, будто мягкой неудержимой волной ее смывает с берега
в  море  и  нужно  за что-то уцепиться, чтоб удержаться, она сделала усилие,
мягко уложила руку на место и отпустила.
     Артур что-то понял, повернулся и обнял ее, притянув к себе за плечо.
     - Знаешь,  что  у нас самое лучшее? Ты вот ни разу не спросила: "Скажи,
ты  меня  любишь?"  Не  задала  этого ужасного, пошленького вопроса, которым
бабы  вечно  стараются  выклянчить  себе  эту  самую, извините за выражение,
"любовь".  Знают  ведь,  что правды не услышат, а все-таки вот не могут... А
мужики  в  ответ  ежатся  и  мямлят: "Ну, ясное дело!", "А то как же!". Или:
"Если бы не любил, то..." и так далее. А ты настоящая молодчина!
     Приятно  было,  что он ее хвалит. И жутковато, потому что она несколько
раз  еле  удержалась,  чуть  не задала этого вопроса, такого, оказывается, -
да, пожалуй, и правда, - пошлого и унизительного.
     Последнего  дня, обрезанного на половине отходом поезда, как вовсе и не
было,   было   ожидание,  суета,  сборы,  отметка  талончиков,  высчитывание
оставшихся часов и опять ожидание.
     Потом,  второпях, Лина побежала, сдала взятые напрокат лежаки, получила
обратно  паспорта, оставленные в залог, снова сосчитала, сколько до отъезда,
и опять ждала, уже томясь ожиданием.
     Мелькнуло  в последние минуты отъезда лицо Тони, равнодушное, как будто
зачерствевшее,  Сафарова  в непомерно раздувшейся пушистой Лининой кофточке,
перехваченной,  точно обручем по мягкой бочке, лакированным пояском, - и вот
Лина  уже  в вагоне у окна, на том самом месте, где стоял Щеколдин, а Артур,
Улитин,  Прягин и две девушки, недавно появившиеся в лагере, топчутся внизу,
и все думают: поскорей бы все это кончилось.
     Это  вовсе  не  был  момент их расставания. Они расстались еще вчера, а
сейчас только надо было потерпеть, дожидаясь, пока не отойдет поезд.
     И поезд отошел.
     На  другое  утро  дедушка  волновался, встречая ее на платформе, и, уже
отыскав  в толпе, ухватив за руки, беспокойно оглядел с головы до ног, чтобы
убедиться, что она приехала вся целиком, с руками и ногами.
     Он повел ее к выходу под руку, и Лина, успокаивая его, повторяла:
     - Все хорошо... Очень хорошо, ну что ты не веришь!
     - У  тебя  вид  какой-то, - упрямо приговаривал дедушка, то хмурясь, то
радуясь и все еще волнуясь.
     - Это потому, что мне хорошо... Миленький, я, кажется, даже счастлива!
     - Ой,  -  упавшим голосом тихо проговорил дедушка, останавливаясь среди
движущейся толпы. - Так я и знал! Ну так я и знал!
     Все  ясно.  Все  вдруг  стало так ясно, что отвернуться от этой ясности
хочется, да и позабыть ее к черту насовсем!
     Прягин,  пожалуй, и пошляк, да то-то и есть самое противное, что именно
пошляк оказывается прав.
     - Выпутывайся  ты,  брат,  из  этой истории, отмежевывайся и отчуждайся
подобру-поздорову!  Осложнения нависают у тебя над головой, подобно грозовым
тучам, ослеп ты, что ли?
     Что,  кажется, пошлей всех подобных мутных советов из кладезя житейской
мудрости!
     А когда они оказываются правильными, это уж пошлей самой мудрости!
     Итак,  Лина увезла с собой (ни больше ни меньше) его паспорт! Случайно.
Получив  его на прокатном пункте из залога. Хорошо, случайно. Но в Москве-то
она,  конечно,  заметила,  что  оставила  человека  без  паспорта?  Адрес  в
паспорте  весьма  отчетливо  виден.  Не  сразу  собралась?  Ну,  может быть,
надеялась встретиться?
     Прошли  почти  три недели командировки в Минске. Прошел месяц в Москве,
почти месяц, и все стало ясно.
     - Неужели ты все еще не понимаешь? - пожимал плечами Прягин.
     Но  он  уже  понимал.  Сами  собой  всплывали,  вспоминались  слова, не
замеченные  прежде  и  теперь  вдруг  приобретшие  совсем  новое,  странное,
отвратительное  значение. Когда уже знаешь, что человек тебя обманул, хитрил
с  тобой,  и  вспоминаешь  потом - до чего все по-новому открывается! Почему
она  тогда вдруг замолчала? Смутилась? А как она вильнула в разговоре, когда
он  подошел  к  тому,  как  она ходила на прокатный пункт за паспортами! Она
задумала, задумала это заранее.
     И  ничего  подобного,  она  вовсе  не  смутилась,  хуже, она совершенно
спокойно  его обводила, как хотела. Тьфу, целовала его, а сама-то знала, что
паспорт  у  нее  припрятан...  Но  чего она этим добиться надеется?.. Прягин
знал случаи, когда это кое-кому очень даже пригодилось...
     Чем  нежнее,  теплее  было  воспоминание, тем отвратительней оно теперь
казалось,  просто  до  ожесточения  доводило  -  хотелось  стукнуть по столу
кулаком и, стиснув зубы, выругаться.
     Возвращаясь  домой  с  работы,  он  сразу же спрашивал, не приносили ли
ценного  письма.  Нет?  Отлично, я так и знал! И криво, брезгливо усмехался,
чувствуя   себя   глубоко  оскорбленным  вторжением  в  его  жизнь  какой-то
обывательской пошлости, мещанской грязцы...
     Жить  без  паспорта  можно  очень долго. Но не бесконечно - впереди уже
брезжила  новая  командировка.  И  вдруг  Артуру  самому стало смешно и даже
противно:  что  это  он  топчется,  точно  через порог переступить боится? И
чего? Когда все и так ясно.
     Он  долго шел вдоль новой, не обжитой еще и от этого такой голой улицы,
отсчитывая  путаные  номера  домов  и корпусов, и наконец нашел, поднялся на
лифте  и  остановился  перед дверью квартиры. Слышно было, как внутри что-то
шаркает.  За  этой  дверью  живет  Лина. Она сейчас откроет дверь, сказал он
себе,  только у идиота может биться сердце от этой мысли. Надо помнить одно:
добыть обратно паспорт. Но не с первого же слова открыть цель прихода!
     Старик  с  половой щеткой в руке открыл дверь, и они уставились друг на
друга. Артур позвонить не успел, упустил момент.
     - Лина  дома?  -  Чтоб не дать времени старику что-нибудь придумать, он
спросил быстро и громко и заметил сразу, как замялся старик.
     - Нет,  ее нету... - ненаходчиво, да и не сразу придумал, что ответить,
старик.
     Врет.  Похоже,  старичок  тоже,  скорей всего, в курсе насчет паспорта,
отметил Артур. Не беда, попробуем... И бодро улыбнулся:
     - Ну неважно, что ее нету, я по делу, она вам не говорила?
     Старик долго смотрел, моргал и вдруг грустно сказал:
     - Нет,  ничего  не  говорила,  -  и  опять,  взявшись  за  щетку, начал
подметать пол очень медленными и короткими взмахами.
     "Это  уж  на нахальство похоже", - подумал Артур и развязно прислонился
плечом  к  косяку,  мешая  затворить  дверь,  -  он этого именно и ожидал от
старика.
     - Тут,  папаша,  дело  такое  получилось.  Не  совсем  ладное... - Он с
удивлением  услышал,  что  говорит чужим тоном и чужими словами, как следует
говорить  с такими себе на уме старичками. - Лина нечаянно прихватила у меня
один документик. Ей-то ни к чему, а мне как раз понадобился.
     Старик   изобразил   недоумение,  довольно  неестественно,  правда,  но
подметать перестал и опять повторил, что она ничего не говорила.
     Наконец  он  впустил  его в комнату. Артур увидел через открытые двери,
что  Лины  ни  в  кухне,  ни в маленькой комнатке нет. В большой комнате ему
пришлось  сесть  у  круглого  обеденного  стола.  Старик  сел  рядом и щетку
зачем-то  притащил с собой из прихожей и тоже прислонил ручкой к столу. "Что
он думает: драться я с ним буду, что ли?"
     - Не говорила?.. Ну это не беда, папаша! Позабыла, а?
     - Она  могла  позабыть,  -  согласился  старик,  поглаживая ручку своей
ненаглядной щетки.
     - Вот-вот,  и я говорю! - с панибратским оживлением воскликнул Артур. -
Давайте  найдем  какой-нибудь  выход  из  положения.  Вы посмотрите у нее, -
может  быть,  в ящике прямо сверху где-нибудь лежит. Это знаете ли, паспорт,
такая  случайность нелепая. Меня зовут Артур, она ничего не говорила? Артур,
ничего  не  попишешь!  И  не  то  чтобы я из Антона переделал, а прямо так в
паспорте стоит!
     - Артур?.. Артур... Говорила. Да, действительно. Так вы Артур?..
     Ни  восторга,  ни  раздражения  в  его  голосе. Точно ему напомнили имя
дальнего родственника, который помер до революции где-нибудь в провинции.
     "А  не придурковат ли старик? - вдруг весело мелькнуло в голове Артура.
- Может быть, тут нужно попроще?"
     Но  старик  вдруг  заговорил,  точно  стряхнул  с себя всю сонливость и
невнятность:
     - Вы  говорите,  паспорт?  Откуда  же  у  нее мог вдруг оказаться чужой
паспорт?
     Артур объяснил, но получилось нескладно, и старик сразу не заметил.
     - Помилуйте,  но  если  вы  там  брали напрокат какие-то вещи, ведь это
было очень давно. Почему же вы до сих пор не спохватились?
     - А она почему не спохватилась?
     - Она?.. Она - это другое дело.
     - Для  вас  другое.  А  для  меня - приходится без паспорта из-за этого
дела  сидеть.  А  мне  в  командировку  завтра  охать.  Я  не жулик, вот мое
служебное удостоверение, можете убедиться.
     К  счастью,  старик так и не догадался предложить подождать возвращения
Лины,  это  было  бы  самое  худшее  -  встречаться  с  ней Артуру совсем не
хотелось.   Поэтому   он   снова  стал  нажимать  на  командировку  до  того
настойчиво,   что   старик,   видимо,  поддался:  стал  пожимать  плечами  и
оглядываться по сторонам, вроде как соображая, где бы поискать пропажу.
     - Ну не в столовой же она его положила!
     - Это не столовая. Моя комната считается...
     - А ее?
     - Я у нее никогда не роюсь.
     - Ну  раз  такое  положение!  Может  быть,  где-нибудь  прямо сверху...
Попробуйте, а?
     Старик  посмотрел  на него с тоской, видно, разговор ему был труден или
отвлекал от чего-то.
     - Ну  подождите,  -  сказал  он,  встал,  пошел  в маленькую комнату и,
нерешительно  шлепая  туфлями,  стал там топтаться, переходя из угла в угол,
перекладывая книжки и журналы и приоткрывая ящики.
     Артур  подошел  и встал в дверях, наблюдая за поисками. Видно было, что
так  ничего  никогда не найти, хоть педелю ищи. "Либо старик не в себе, либо
притворяется",  -  подумал  Артур,  еле  сдерживаясь,  чтоб  не нагрубить на
прощание  и  не  уйти, хлопнув дверью, как вдруг увидел знакомую белую сумку
на  молнии  с самолетиком и пальмами и прочим, одну из тех, что на некоторых
авиалиниях  выдают  воздушным  пассажирам  и что потом долго с удовольствием
носят люди, никогда не летавшие на самолете.
     - Это ее сумка, - сказал старик, заметив, куда он смотрит.
     - Вижу,  -  сказал  Артур  так  ядовито, что старик посмотрел на него с
удивлением.
     "Дурачок", - решил Артур.
     Старик  взялся  за  молнию,  она  была  расстегнута,  и  сумка казалась
пустой,  но  все-таки  он выудил со дна солнечные очки, смятую косыночку, ее
Артур  сразу узнал, спичечную коробку с нарисованной на ней собакой - это он
нарисовал  ее, макая спичку в чернила, когда они были вместе на почте, и два
сморщенных высохших зеленых яблока.
     Все  это старик доставал по очереди со дна сумки, задумчиво разглядывал
и опять клал обратно, зачем - неизвестно.
     Потом,   что-то  заметив,  он  засунул  руку  во  внутренний  кармашек,
покопался  там  пальцами  и  вытащил  плоский пакетик, завернутый в бумажную
салфеточку.  Это его, видно, удивило: он положил все, что захватил рукой, на
стол  и стал разворачивать салфетку. В ней оказались два бутерброда с сыром,
то  есть  два  куска  булки,  превратившихся  в  сухари, и два ломтика сыра,
похожего на погнутые пластинки желтой пластмассы.
     Старик  прикрыл  уголками  салфетки  бутерброды,  отложил  в сторону, и
тогда  стало  видно,  что  под  ними  лежали  две  паспортные  книжечки.  Он
развернул   одну  и  отложил,  развернул  другую,  из  которой  высовывалась
узенькая бумажка.
     - Тут бумажка какая-то. Это ваш?
     - Вот  видите.  Все точно. Это квитанция, что уплачено за прокат... Вот
и все. Большое спасибо!
     С  лестницы  он  сбегал, посвистывая. Он приготовился к чему-то гораздо
худшему  и,  к удивлению, кроме облегчения чувствовал и что-то вроде легкого
разочарования, что все так просто кончилось.


     Итак,  еще  один  раз  в  его жизни все обошлось без усложнений, теперь
можно  было оглянуться назад и посмеяться надо всем, что было, - собственно,
именно над самим собой...
     Дед,  как  и  полагается, слегка комический персонаж. Припомнилось, как
он  шаркал  щеткой  по  полу, собирая воображаемый мусор, пустоту, и пытался
вымести  ее  на  лестницу.  В сумку его никто лазить не заставлял, - значит,
про  паспорт ничего не знал... Конечно, не знал, вытащил из бокового кармана
пакетик  и  с  ним  прихватил  лежавшие  там  паспорта.  И  заинтересовался,
разворачивать   стал  пакет...  Странно,  откуда  эти  засохшие  бутерброды?
Наверное,  она  на  дорогу приготовила и не съела. И забыла. Но чтоб столько
времени  не  вспомнить, не заглянуть в сумку, которая висит кое-как, за одно
ухо  нацепленная  на  ручку стенного шкафа со вспоротым расстегнутой молнией
нутром? Странно, но в общем теперь все равно...
     Все равно. Но так заранее и с умыслом припрятанную вещь не оставляют.
     Он  внимательно  осмотрел  свой  паспорт,  вытащил квитанцию прокатного
пункта  и  вспомнил  сразу  раскладушки,  полученные  под  залог, шум моря и
голубые   мелкие   цветочки,  дрожавшие,  пригибаясь  от  ветра,  на  песке,
запрокинутое  к  солнцу спокойно-блаженное лицо загорающей Лины и совершенно
ясно  понял,  что  и мысли не могло быть такой: паспорт увозить, прятать. Не
надо  было ничего выяснять, просто все вспомнить и сразу себе ответить: нет,
этого не было.
     Дальше  он  постарался  не  додумывать, и как будто это ему удалось, он
спокойно  поужинал  и  лег  спать,  но  утром  проснулся  с готовым выводом,
настолько определенным, как если бы всю ночь сидел и думал.
     А вывод был такой, что от него на душе становилось очень противно.
     Что  получилось, собственно? Пришел, выманил у старика паспорт, цап его
в  карман  и удрал. Даже привета не передал. Старик чудаковатый, рассеянный,
так вот воспользовался. Тьфу, противно!..
     На  работе  он  думал  о  работе, говорил о работе и работал, но внутри
него  кто-то  продолжал додумывать все ту же историю, и, как только он вышел
из  подъезда  и  закурил,  вывод  опять  был  готов:  нужно  зайти  к  Лине,
объяснить, вообще показаться, а не прятаться.
     Как  только это мужественное решение было принято, ему сразу полегчало,
и  он  с  чистой  совестью  начал  откладывать  его  выполнение  с завтра на
послезавтра.
     По  привычке  он  сам подсмеивался над собой и даже придумал подходящий
афоризм:  "Никогда  не  откладывай  на  завтра  то,  что  можно  отложить на
послезавтра..."
     И   наконец   в   субботу   вечером   он   снова  стоял  перед  дверью,
прислушиваясь,  не  шаркнет  ли  щетка.  Позвонил.  Ничто не шелохнулось, он
позвонил  еще,  но  уже  знал,  что  никто  не  откроет,  чувствовалось, что
квартира пуста.
     "Ну  что ж, я не виноват, раз никого нет, вот и все!" Но часа через два
вернулся и опять звонил в пустую квартиру.
     "Ну,  нет  так  нет!" - с раздражением говорил он себе и на другой день
опять поехал, звонил, прислушивался и ушел ни с чем.


     - Ты что, вправду не знаешь?.. Ну брось!
     Они  сидели  с Прягиным на стадионе и слегка охрипли от крика: минскому
"Динамо",  которое  они  не любили, неизвестно почему, забило гол московское
"Динамо",  которое  они  любили,  тоже неизвестно почему, просто на поле шла
игра, а на трибунах зрители играли в свою игру.
     - Что ты говоришь?
     - Прекрасно слышал. Значит, знаешь. Ну и все.
     - Ты про что?
     - Твое дело, я не мешаюсь, просто спросил. Виноват. Не лезу!
     - Что ты там бурчишь и ежишься?
     - Постой,  смотри... Ну... ну!.. Эх, кому же этот дурак отдал?.. Хорошо
проходил  по  краю...  -  На  поле  поутихло.  -  Или правда не знаешь? - Он
отвернулся  от  игры  и  внимательно посмотрел в лицо Артуру. - Ну, про твою
Лину?
     - Мою!
     - Ну,  просто  Лину. Все равно с ней дело плохо. Ты правда не знал? Она
давно, оказывается, в больнице. Что-то скверное.
     Артур  вдруг увидел себя, как он сидит на стадионе, слышит крики, удары
по  мячу,  смотрит  на  зеленое поле, и ему кто-то сказал про Лину, и он это
выслушал  и  продолжает  спокойно  сидеть.  Он  видит себя со стороны, а сам
где-то далеко в стороне и ждет, что будет дальше. Он спокойно спросил:
     - Кто это тебе сказал?
     - Жена  того  волосатого, Люка. Помнишь?.. Она ее навещала, что ли. Или
собиралась... Жалко девочку, правда?
     - Да что с ней, она говорила?
     - Ну,  что  бывает,  самое  плохое...  Да  ведь  это на прошлой неделе.
Сейчас, может быть... жалко ее.
     В  тот  же  вечер,  точно скованный досидев до конца футбола, он поехал
опять,  и  старик оказался дома, сразу узнал в впустил его, и вот они опять,
как   в  тот  первый  раз,  очутились  на  тех  местах  за  круглым  столом.
Покосившись,  Артур  увидел,  что  и  сумка  с  белым самолетиком и зелеными
пальмами  так  же  висит  с  расстегнутой молнией, зацепившись одним ухом за
ручку шкафа.
     - Ну?..  Что ж вы не говорите? - Артур услышал свой сдавленный, тусклый
голос.  Все  то  время, что он досиживал на футболе, потом ехал, потом ждал,
пока  откроют дверь, в нем нарастало напряжение, которое дошло теперь уже до
горла.
     Старик  -  а  может,  он  и  не  очень  старик?  -  смотрел равнодушно,
неприятно зоркими глазами.
     - Что же я должен говорить, по-вашему?
     - Я ж спрашиваю... Ну... Как сейчас? Вообще?..
     - Да?..  А  что  вы  спрашиваете?.. - Он холодно подождал еще немного и
нехотя  согласился  понять.  -  Вы  о  ее здоровье зашли узнать, может быть?
Прошлый раз вас интересовал паспорт.
     - К  черту  паспорт, к черту прошлый раз... Я вас спрашиваю, как?.. Как
она?
     - Она больна.
     - Я понимаю, раз в больнице, а как?
     - На исследовании. Неизвестно. Пока неизвестно.
     У  него разжало горло: больна, неизвестно, - значит, не случилось того,
о чем боялся услышать минуту назад.
     - Отчего же это у нее вдруг? Ведь не было ничего?
     - Было. Вовсе не вдруг.
     Он  охнул  про себя, вспомнив, и испуганно быстро прижал руку к правому
боку:
     - Вот тут, да?
     - Значит, заметили?
     Да,  он заметил... не обратил внимания, то есть видел - позабыл, знал -
не  хотел  знать,  а  теперь захотел и вспомнил: как, быстро нагнувшись, она
чуть  морщилась  от  боли  и,  чтоб  скрыть  ее,  делала забавную гримаску и
смеялась;  как  осторожно  ложилась  на  правый  бок;  как уклонялась, будто
невзначай, шутя, когда он, обнимая, хотел положить руку ей на талию справа.
     - А сейчас ей больно?
     - Больно.  К  чему только все эти вопросы, не понимаю. По крайней мере,
теперь все?
     - Нет. Туда пойти можно? Где она. Чтоб поговорить, то есть навестить?
     - Нет, не надо. Туда к ней только самых близких родственников пускают.
     - Понятно... А вы говорили ей, что я заходил?.. Про паспорт говорили?
     - Она  все  это  забыла,  как  вы  не  поймете.  Не  до того ей сейчас.
Совершенно не до того.
     - Нет, все-таки говорили или нет? Вы мне правду скажите.
     - Не говорил.
     - Спасибо,   -  сказал  с  облегчением.  -  Не  надо  говорить,  глупое
недоразумение.
     - Я все-таки сказал, если вам обязательно, - правду.
     - Так. Ну, а она что?
     - Конечно, она это все позабыла... Сказала, теперь это все равно.
     - Понятно... А как все-таки к ней пойти?
     - Это нежелательно.
     - Это вам нежелательно?
     - Мне. Лечащим врачам. Ей.
     - Понятно...  Ну  я  только приду... посмотрю и уйду. Куда идти, только
скажите. Хотя я могу узнать через одних там, но это сложней.
     - Настойчивый  вы,  -  неприязненно  поморщился  дед.  -  Что другое, а
настойчивый.
     - Ну,  пожалуйста...  Вы  мне  только  скажите... Если ей не хочется, я
сразу  и  уйду...  -  Он  косо  усмехнулся,  глядя  вбок.  -  Почему  вы так
относитесь?.. А она как раз говорила, что вы такой... отзывчивый...
     - Вундердед?
     - Что?..  Это  теперь  неважно.  Вы  только  у нее спросите, больше я ж
ничего не прошу.
     - Самоуверенный вы человек... Спрошу, ладно...
     Во  вторник  он пришел к семи часам вечера за ответом, как назначил ему
старик.  Давно  надо  бы  спросить  имя-отчество,  старики это любят, но все
как-то  не  получалось.  Но  в  этот  раз  он  решил  прямо с ходу вежливо и
почтительно начать, чтоб старик ничего ему не напортил.
     - Здравствуйте...  добрый  вечер...  извините, все еще не знаю, как вас
по батюшке...
     - Входите...  Зачем еще вам мой батюшка? Это лишнее... Ну, я ей сказал,
что вы выразили желание ее навестить. Ведь вы это просили?
     - Да-да, конечно. Передали? Как она сейчас?
     - Там и не ждут никаких быстрых перемен.
     - Так как же?..
     - Она просила передать, что не надо вам приходить.
     - Вот так и сказала?
     - Вот точно этими словами.
     - Ясно... значит, чтоб мне не ходить?
     - Да.
     - Все  ясно.  Ну,  что  ж...  Я все равно пойду. Узнаю где. И пойду. До
свиданья!
     Он   встал,  стиснув  зубы,  решительно  пошел  из  комнаты  и  здорово
зацепился плечом за косяк двери.
     Старик, не останавливая его, снова заговорил, равнодушно, безразлично:
     - Она  сказала, что если так... если уж так будете настаивать, что ж...
Тогда в пятницу можно.


     Странно  было, поднявшись из глубины станции метро, пройдя всего десять
минут  по  шумным, полным движения улицам, вдруг очутиться в лесу. Тут пахло
недавним  дождем,  крапивой, лопухами, папоротниками, не разобрать, чем еще,
чем-то мокрым и зеленым.
     Парк,   похожий   на  лес,  тенистый,  запущенный,  с  широкими  сырыми
дорожками, истоптанными множеством следов.
     Он  шел и шел, всматриваясь в дальний конец аллеи, обгоняя обыкновенных
гуляющих,  детские  коляски,  собачонок  на  поводках,  хохочущих девчонок в
пестрых  коротких платьях; нерешительно свернув вправо, на перекрестке сразу
увидел  первый  светло-коричневый,  пожалуй, даже желтый больничный халат на
женщине, идущей к нему навстречу.
     С  испугом  он пристально вгляделся в ее бумажно-белое лицо, не узнавая
и  боясь  узнать...  Нет, к счастью, это не Лина. Ужасно, если бы у нее было
такое  лицо:  без  возраста,  ни  молодое,  ни  старое,  и такое безразлично
успокоенное,  как  у  человека,  который  знает  что-то, что лучше бы ему не
знать.
     С  такой  же  торопливостью  и  страхом  он  всматривался  в  лица всех
встречных  в  желтых халатах. Какой-то парень в халате смеялся, прогуливаясь
под руку с девушкой в клетчатом пальто.
     Значит,  тут  даже  смеются,  подумал Артур с удивлением, он все не мог
забыть  первое увиденное лицо. Он проводил парня глазами и сразу увидел Лину
-  она  сидела  на  лавочке, подняв лицо к солнцу, которое проглянуло только
минуту назад и тут же снова погасло, заслоненное бегущим облаком.
     Она медленно открыла глаза, почувствовав тень.
     Стараясь  не  смотреть на ее чистенький, вытертый, застиранный халатик,
он,  неуверенно  улыбаясь, пошел к ней, удивляясь, что она его все не видит,
не  замечает,  как  вдруг  понял,  что она уже давно смотрит прямо на него и
остается спокойна. Как та, первая, встреченная им при входе в аллею.
     Может   быть,  он  ждал,  что  она  так  и  вспыхнет  от  радости,  или
расплачется,  или будет упрекать, сердиться? Он и сам не знал, но, наверное,
ждал  чего-то, потому что вдруг почувствовал разочарование, почти обиду. Он,
здоровый,  свободный,  мог  бы  пойти  на  стадион,  в  кино,  в кафе, а вот
добивался  того,  чтоб  явиться  в  эту сырую аллею желтых халатов и бледных
лиц, пришел, а ей хоть бы что!
     - Зачем  ты  сюда  пришел?  -  мягко  спросила  она после того, как они
спокойно  поздоровались  и  он  присел на свободный краешек скамейки. - Тебе
же... говорил, что не стоит ходить.
     Сказала  "сюда",  а  не  "ко  мне",  не  захотела  даже слово "дедушка"
произносить при нем! Это все он мгновенно уловил и понял.
     Она  терпеливо, опустив глаза, выслушала, переждала, когда кончатся его
первые  вопросы,  как  две  капли  воды  повторявшие  то, что десятки других
посетителей  на  других  скамейках аллеи задавали другим больным, выпущенным
погулять из больничных корпусов.
     - Скучно!..  Ну что они могут говорить, врачи? Разные ихние технические
термины.  Ты  не  поймешь, а я не стараюсь даже. Какое мне дело? Мое дело им
не мешать, когда они изо всех сил стараются что-то найти. Найдут - скажут.
     - Ты это несерьезно говоришь, я без шуточек у тебя спрашиваю.
     - Ты   не   поймешь   никак?   Представь  себе,  что  ты,  мужественный
путешественник,  пересекаешь  из  края  в  край  бесплодную  пустыню  или не
бесплодную,  но  все равно там останавливаться нельзя - пропадешь. И у твоей
машины  вдруг  испортился  мотор.  А  ты  ничего  решительно  в  моторах  не
понимаешь.  И  вот  механики  копаются  в  моторе, стараются понять, что там
случилось.  Что  делать? Надо им не мешать, ждать, а пока самому постараться
заняться  чем-нибудь другим: воспоминаниями детства или кроссворды решать...
а куда лучше... читать "Одиссею".
     - Ты мужественный путешественник. Да?
     - Ну  уж,  не  очень...  Просто  не  желаю  я  день  и  ночь  думать  о
какой-нибудь  противной  кишке  или  печенке, которую я и в глаза никогда не
видела,  думать  и думать, пока не превратишься в психа... сам не сделаешься
рабом   собственной   печенки   -   начнешь  ей  служить,  нежить,  лелеять,
ублаготворять,  к ней прислушиваться, обо всем на свете забудешь, кроме нее,
на  мир  смотреть будешь ее глазами, хотя она дура безглазая. Тут у нас есть
такие, видела...
     - Что  ж  делать-то? Ведь все люди так устроены, приходится считаться с
тем, что у тебя есть разные там печенки и надо за ними следить.
     - Ах,  до  чего  скучно...  Да  и  разговор  этот  тебе ни к чему. А уж
мне-то!  Кому  ты говоришь: считаться. Знаю, что человек - это такой кожаный
мешок,  куда  уложены трубочки, проводочки, всякие потрошки, все это правда,
и  когда там что-нибудь портится, надо заглянуть внутрь... пуговок то нету и
молний  тоже,  - значит, надо мешок надрезать и заглянуть, что там творится,
-  скорее  всего,  так  со  мною  и  будет, но это скучная правда, и ну ее к
черту.
     - Так какая же другая?.. Раз правда?
     - Это  уж  так просто, ну звезды, планеты. Мы узнали, что это громадные
миры,   ледяные,  раскаленные,  пустынные.  Правда?  А  разве  для  нас  они
перестали  быть  теми  мигающими  огоньками,  светящимися  точками,  теми же
звездами  нашего  неба, на которое тысячу лет назад, закинув головы, с земли
смотрели  люди?  И  думали  о  них,  слагая  стихи.  И,  чтоб закрепить свою
верность   стремлению  к  прекрасному,  символом  выбирали  звезду  с  пятью
лучами...
     - Все  это так, но это... рассуждения, а я насчет тебя спрашивал... Ну,
как ты? Как тебе сейчас?
     - Сперва   было  очень  плохо.  И  люди,  и  все...  Пробовала  думать,
читать... а мысли от меня разбегаются.
     - А как теперь?
     - Теперь  я  читаю.  Вот  "Одиссея"...  Я  о  ней  думаю. И тогда можно
жить...  Опять  рассуждения?..  Надо  мне  идти,  сыро, и солнце спряталось.
Пора.
     - Никто еще не уходит.
     - Все равно сейчас ко мне придут.
     - Дедушка?
     - Ну да. У нас с ним разговоры.
     - Вам вдвоем поговорить обязательно?
     - Ну  конечно...  Спасибо,  что зашел, но больше не стоит. Время только
тратить. Что тут хорошего?
     - Ты за кого же меня считаешь?
     - То есть, как порядочный человек, ты считаешь своим долгом?
     - Ничего подобного, мне тебя видеть хочется.
     - Нет.
     - Да.
     - Вот  дедушка идет, иди, пожалуйста... Иди, я по-хорошему говорю... Ты
думаешь, мы с тобой сегодня виделись?.. Шучу, шучу!.. Это я так!
     Легким  взмахом кисти руки она даже показала, в какую сторону ему идти,
он встал и пошел - послушный от тупого недоумения.
     К выходу было ближе идти в другую сторону, но ему было все равно.
     Скоро  перестали попадаться навстречу медленно прохаживающиеся фигуры в
казенных  халатах.  Катились коляски со спящими или недоуменно моргающими на
свет  ребятами.  Ничего  не  понимают  и  покорно  лежат,  широко  открытыми
светлыми  глазами всматриваются: куда это мы попали? Что с нами тут будет?..
Молоденькая  мама  подталкивает коляску, озабоченно смотрит на малыша и тоже
не знает...
     Артур  свернул  в  боковую аллейку. Тут безлюдно и слышно, как стучат и
коротким писком перекликаются дятлы.
     Он  шел  и  довольно  долго как будто ни о чем не думал, но что-то было
очень-очень плохо.
     Она  осталась  там, на скамейке, со своими странными рассуждениями. Он,
видимо, ей нисколько не был нужен.
     Ну  что  ж, бывает. Может, так и к лучшему... Кой черт к лучшему, тогда
не было бы так мутно и плохо.
     Как  это  все  получилось?  Да,  как это получилось, что он вернулся из
командировки   и  не  позвонил  к  ней  на  работу,  не  повидал  ее?  Хотел
отделаться?  Ничего  подобного.  Конечно,  хотелось  сохранить  свою  полную
свободу.  Безо всяких этих там посягательств и моральных обязательств. А тут
еще  эта  идиотская  история  с паспортом... Эта дрянная история. Ну, черт с
ней.  Главное - ему-то ведь хотелось видеть Лину, безусловно, да. Иногда ему
очень  недоставало  ее.  Да  нет,  чего  там,  просто  тоска  брала, до того
хотелось оказаться снова там, у моря, вместе с ней.
     И все-таки не позвонил. Ни разу! Как же так?
     Он  дошел  до  какого-то  забора  с  канавой, свернул наугад и вышел на
берег  пруда,  опять  свернул, подобрал веточку в траве и злобно хлестнул ею
по  стволу  дуба  раз, другой... Веточка скоро размочалилась на конце, он ее
отшвырнул  и опять спросил: "Как?.." Оказывается, вслух, потому что какой-то
пожилой  человек  обернулся,  приостановился, раскрыл было рот переспросить,
но раздумал.
     Его  никогда не покидала уверенность, что стоит ему только решить, и он
в  любой  день или вечер ее увидит, и она ему очень обрадуется, уж в этом-то
он не сомневался. Он, конечно, тоже, но уж она-то!..
     Откладывал  в  уверенности,  что  это никогда не уйдет, что она ждет не
дождется,  когда он решит: пора! Как легко, оказывается, откладывать то, чем
ты так безусловно владеешь!
     А  теперь  кажется,  что лишился чего-то своего, принадлежавшего ему. В
конце  концов, какой-то своей собственности. Не Лины, конечно, ее он никакой
собственностью  не  мог  считать,  а вот этого - ожидаемой ее радости. Своей
радости?..  Нет,  все не то, а просто вот было у него "это" - все, что с ней
связано   хорошего,   и   вот  теперь,  оказывается,  нет...  И  идешь,  как
обворованный, с пустыми руками, да еще чуть ли не виноватый...
     Хотя  в  общем-то  это все усложнения и усложнения, и отсюда путаница и
эта  муть  в  голове.  Надо  все  проще:  было  недоразумение,  а  потом она
оказалась  больна. Он-то не виноват в ее болезни. Не будь болезни, все можно
бы уладить.
     Он   стал   тихонько  посвистывать  и  зашагал  бодрее,  осмотрелся  на
перекрестке аллей и сообразил, в какую сторону ему идти к выходу.
     Ах,  да! Он тогда не поехал с ней вместе, не пожертвовал четырьмя днями
курортной жизни... Ага, вот оно: "не пожертвовал"!
     А  где  это  написано,  кто это придумал, что люди вечно должны кому-то
чем-то жертвовать? Почему он ни у кого жертв не просит?
     Он  уже  сидел  в  громыхающем,  качающемся  вагоне  метро,  щурясь  от
мелькания  убегавшей  за  окном  бетонной  стены, уже три остановки остались
позади,  он  уже  раза  два  еле  удержался  от того, чтобы не усмехнуться в
открытую  -  все  начало  представляться  в каком-то насмешливом, глуповатом
даже  виде.  Он  представил  себе,  что рассказывает, не сегодня, конечно, а
когда-нибудь,   через  год,  через  три,  историю  с  паспортом,  с  легкими
поправками  выставляя  самого  себя  в  смешном  виде.  Получалось  весело и
безобидно.
     На  своей  остановке  он бегом поднялся по лестнице, протиснулся сквозь
гущу  столпившихся  у выходных дверей пассажиров - на улице лил дождь - и во
весь дух зашагал, перепрыгивая через быстро собиравшиеся на тротуарах лужи.
     В  парке  тоже,  наверное,  дождь. Все попрятались под крышу. Наверное,
она  сейчас стоит под навесом среди других желтых халатов, столпившихся, как
те пассажиры у выхода из метро. И тоже смотрит на дождь.
     Ну  и  что  из этого? Что, что, что?.. А вот плохо. Почему-то чертовски
плохо, и все!


     Когда  он  снова  пришел,  в аллеях парка моросил дождь, было безлюдно,
только,  сбившись под навесом в два ряда за дощатым столом, какие-то пожилые
люди с гиканьем стукали костяшками.
     Он  и  не  поглядел  на  них,  сразу  увидел,  что они "в штатском" - в
пиджаках, плащах, а не в больничном, значит, его не касались.
     Он  сунулся  к  дежурной,  день  оказался  неприемный.  Он  побродил по
вестибюлю,   поймал   какую-то   молоденькую   в  белом  халате,  поклянчил,
поканючил,  приврал  немного.  Она  смягчилась, пошла узнать и узнала, что у
Лины уже есть посетитель.
     - Молоденький такой, с усиками, летчик.
     - Ну да, летчик! Дедушка, наверное?
     - Я  и  говорю, летчик. А вы даже не в курсе? Дед в есть летчик, как же
это вы не знали?
     - Почему  не  знал?  Это  я  так,  шучу,  -  неловко скрывая удивление,
вывернулся. - А как вас зовут?
     - А  вам  зачем?  Вы  же  не  ко  мне  пришли?  Хотя  не  секрет,  если
догадаетесь:  Аромат! - Вдруг лицо у нее как-то съежилось, точно ее лимонным
соком  сбрызнули,  такое оно стало кислое. - Так что я вам, молодой человек,
объясняю, - ни к селу ни к городу громко выговорила она и поджала губы.
     Краем  глаза он увидел, что в дверях появилась и стоит какая-то женщина
в белом халате.
     - Все  понятно.  Спасибо  за  разъяснение!  -  И  тихо  добавил:  -  До
свидания, Тамарочка, - и уловил ее быстрый одобрительный взгляд.
     Смешная,   круглолицая  конопушка,  но  славная,  может  пригодиться  в
следующий  раз...  А  скучно  ей  тут!  Томится  среди больных, а ей вот как
поболтать, побегать хочется...
     В  следующий  раз  она  вправду пригодилась. Заговорщицки усмехнулась с
некоторой покровительственной сдержанностью и привела "на минутку" Лину.
     Осталась  посмотреть  на  дело  рук  своих,  как  это  они  встретятся.
Полюбовалась немного и скромно ушла.
     Лина, запахивая халат, подошла, остановилась чуть поодаль.
     - Случилось что-нибудь? Что это ты Тамару на третий этаж гоняешь?
     - Просто  пришел.  Прошлый  раз  к  тебе не попал, вот и пришел. Ты мне
скажи,  что-нибудь  тебе  нужно?  Достать,  принести.  Сделать. Мне, знаешь,
очень бы хотелось, а?
     Она смотрела и улыбалась, наклонив немножко голову набок.
     - Тебе есть все можно?
     - Почему же? Только не хочется.
     - Ну  я  что-нибудь  другое  принесу.  Хочешь  коктейль?  С соломинкой?
Притащу.
     - Пожалуй. Только и все остальное тоже.
     - Розовую лампочку?
     - И террасу. И вечер. Ну, там еще море...
     - Моря все равно не видно с террасы.
     - Но  ведь оно было. Зачем же обязательно видеть? Достаточно знать, что
оно  есть... Когда знаешь, что что-то у тебя есть, не обязательно его видеть
или трогать... В общем, коктейля я не хочу.
     - И ничего?
     - И ничего. Что у меня есть, то уже есть.
     - Твой дедушка правда летчик?
     - А  ты  что  думал,  крепостной  умелец боярина какого-нибудь? Что тут
удивительного? Летчик.
     - Ничего, просто я не знал, и все.
     - Нет,  ты  все-таки  думал:  некоторые  люди  так  и  родятся  и живут
дедушками,  другие  дядями, а третьи молодежью... Не отказывайся, я сама так
думала  когда-то. Мне представлялось, что в жизни, как в театре, одни играют
жизнерадостных,   молоденьких,   звонкоголосых   эдаких  девушек,  другие  -
хриплых, угрюмых стариков.
     Он  с недоумением слушал, она все говорила, говорила, негромко, быстро,
раньше этого никогда не было, и вдруг рассмеялся:
     - Правда.  Похоже  на  правду.  Во  всяком  случае,  что-то в этом роде
есть...  Действительно,  глупо  было  удивляться,  а я почему-то удивился...
Идиотство.
     - У тебя деньги есть?
     - Да, сколько?
     - Немножко.  "Казбека" купить. Ну, коробки две, и вафель, знаешь, такие
в ларьках продаются, пачками.
     - Я сейчас схожу принесу.
     - Сходи и Тамаре передай потихоньку. Пожалуйста.
     - Это  ведь  не  тебе?  А  ты  больше  не  спустишься? Тебе подниматься
трудно?
     - Нет...  Неудобно.  Порядок.  Ну, до свидания... Да, как у тебя жизнь?
Там, на воле?
     Она,  не  дожидаясь  ответа,  уже начиная отворачиваться, протянула ему
руку. Он стиснул зубы.
     - Какая у меня там жизнь? Тут.
     Ее  как  будто  толкнуло,  повернула  голову, хмурясь, посмотрела ему в
лицо.
     - Не надо... Не надо этого говорить...
     Ушла  не  оборачиваясь, он смотрел ей вслед сквозь стеклянную дверь, за
которой  начиналась лестница. Она медленно поднималась, уходила вверх, ушла.
Он стоял, пока не вспомнил про папиросы, и тогда пошел искать ларек.
     После  этого  каждый  раз  он  что-нибудь  приносил  с собой: папиросы,
конфеты,  губную светлую помаду, одеколон "Лаванда" - что просили через Лину
ее больничные знакомые.
     Это  было,  кажется, десятое - или двенадцатое? - его посещение, он уже
не  мог  припомнить,  так  далеко осталась самая первая встреча в больничном
парке и так уже многое незаметно изменилось.
     Теперь  Лина  его  ждала  и  была,  кажется,  рада каждому его приходу.
"Кажется"  потому,  что  радовалась  она  как-то  замкнуто, отмежеванно, про
себя.  Скоро  он  понял,  что  эта  замкнутость  только  ко  всему  прежнему
относится,  к  тому,  что  у них было раньше. Теперь все было так, точно они
познакомились  тут  в  парке на скамейке и вот узнали, привыкли и даже будто
привязались  друг  к другу. А всего, что было у них прежде, до больницы, как
не было - ни плохого, ни хорошего.
     Теперь  он  очень ждал приемного дня и думал, как хорошо, что есть чего
ждать,  и  можно  ее  опять увидеть и разговаривать с ней, и только пусть бы
так тянулось как можно дольше, хоть всю жизнь.
     Два дня шли дожди, и они не виделись.
     - Как   тут  у  вас  жизнь,  что  нового?  -  спросил  Артур  едва  они
встретились у скамейки.
     - Был  новый  день.  И  еще раз был новый день. Значит, два чуда, - она
говорила  будто  в  шутку,  но  он  уже привык к ее новой манере и знал, что
просто  она  рассказывает, о чем думала одна. - Пока человек считает, у него
впереди  непочатый  край,  невпроворот, уйма времени, он воображает, что все
еще успеет и в конце концов ни черта и не успевает, дурак такой...
     - Как говорит дедушка?
     - Бабушка!..  Я  сама  научилась  думать. Вначале только начнешь, а они
разбегаются по всей комнате, как мышата...
     - Кто?
     - Мысли.  А  теперь  -  захочу, и они, как цыплята на корм, ко мне сами
сбегаются...  Надо,  чтоб  тебя  встряхнуло  немножко, задумаешься и начнешь
понимать  самые  простые  вещи.  Что  твое  время,  как  у  всех  и у всего,
отмерено.  Совершенно все равно, много там впереди тебе отмерено или мало, -
у  тебя  просто  глаза  раскрываются, точно расцветает что-то вокруг тебя, -
она  опасливо  кинула  на  него  быстрый  взгляд,  не усмехается ли; нет, он
только  очень слушал, - и это не фантазия какая-то, не аллегория. Является у
тебя зоркость, видишь, чего не замечал... Ясно тебе?
     - Слушаю, слушаю, слушаю. Значит, много новостей?
     - Тысяча...  Вчера  на минутку дождь вдруг утих, даже выглянуло солнце,
я  выползла  вон туда, на асфальтовую площадку. Стояла, жмурилась и смотрела
на смородину. Я не умею рассказывать, но это было удивительно.
     - Вон те дохлые два кустика?
     - Всего  один.  И  смотрела  я  всего минутку, тут же загнали обратно в
корпус,  потому  что  сыро,  я  как  в театре побывала. Потом легла, закрыла
глаза  и  вспоминаю,  что  видела... Ну скажем, как тебе объяснить, чтобы ты
понял?  Листья,  да?.. Одни, точно в праздник, так нарядно просвечивали, как
зеленые  транспарантики  на  солнце,  другие  прогнулись  ковшиками, и в них
дождевая  вода  блестит  зеркальными  озерцами... А многие похожи на желобок
водостока  с  резными  краями,  где на самом кончике осталась, повисла, и не
падает,  и сияет радугой круглая капля. Прищуришься, и куст от блеска капель
делается похож на люстру, которую зажгли с одного бока... Все ясно?
     - Когда  я  тебя  вижу  и ты говоришь, мне вообще все ясно. Все легко и
ясно.
     - А когда не видишь?
     - Стараюсь скорей тебя увидеть.
     - Тебе  правда интересно? Что я болтаю?.. Хотя ведь я совершенно ничего
не  выдумываю.  Тут  у  нас не выдумывают, сюда входишь, - она кивнула туда,
где  за  зеленью  деревьев просвечивали красные крыши больничных корпусов, -
как  в  баню.  Снимаешь  свое,  надеваешь  общее,  но  в  бане только платье
оставляешь   в  раздевалке,  а  тут  снимаешь  все  наигранное,  все  маски,
притворства  и  остаешься  сам  собой, как ты есть... Не сразу, но потом это
приходит,  наверное, потому, что тут это ничему не помогает - ведь никого не
удивишь,  не  разжалобишь,  не  испугаешь,  не подкупишь не то что других, а
самого  себя.  Тут  уж  что  есть, то есть. Какими бы деликатными, обходными
выражениями,  хоть  латынью, ни украшать, тут узнаешь простые вещи: этой еще
пожить  можно,  а  вон  той  скоро  умирать...  Ах, не пугайся, не надо меня
подбадривать  или  отвлекать.  Ты что, не слыхал там, в городе, никогда, что
люди  когда-нибудь  умирают?..  Я  пробовала с одной поговорить. Она до того
волевая,  невозмутимая, мужественная, какой-то пост занимала. Даже тут учить
и командовать начала...
     Тоже  маска...  Я сперва подумала: ну, уж такая, наверно, все понимает!
Стала  с  ней  говорить  -  она мне строгий выговор влепила, зачем я об этом
думаю,  а  я все-таки пристаю: "Вы-то сами что об этом думаете?" - "Я думаю,
что  об  этом  лучше  не думать!" - вот как она мне отрезала!.. А мне это не
подходит!  Сесть  и  все  думать,  что  когда-нибудь...  или не когда-нибудь
умрешь,  -  это глупо и скучно. Но, знаешь ли, делать вид, что этого и вовсе
на  свете  не бывает, это невелика храбрость. Вроде как у тех ребят, которые
со  страху зажмуриваются в темноте или вместо того, чтоб уроки учить, храбро
гоняют  до  ночи  шайбу во дворе, нисколько не боятся завтрашнего дня, когда
не  миновать  им потеть и лепетать бессмыслицу в классе у доски... А я почти
не боюсь. Знаю. Не хочу. И не боюсь...
     Да  я  все  не  то  говорю!  Все хочется что-то рассказать, а ничего не
получается.  Не  думай,  что  у меня голова не того! Просто я сейчас думаю о
жизни  как  о чем-то целом. С началом и концом. С точкой, а не многоточием в
конце.  Все  равно скоро или через тридцать лет будет точка - представляю ее
в  целом.  Может быть, коротковатая она у меня получится, а может, и ничего,
но  я  не  хнычу: что ж, у меня, кажется, все было... а дальше - поглядим...
Ах,  но слушай, я путаюсь, все не совсем то, что хочу сказать, ничего нельзя
другому объяснить, ничего!
     - Неправда, можно, я все, все понимаю.
     - Капельку  можно... Это как сквозь замерзшее стекло, надышишь, оттаишь
теплыми  губами  маленький  кружочек,  и  видно  другого  человека,  а  чуть
перестал дышать и затянуло морозом, все исчезло, не процарапаешься...
     - Надо с двух сторон дышать, вместе.
     - Не  знаю.  Не пробовала, наверное. Не приходилось... Да это все я так
болтаю.
     - Неправда...  Я  все понимаю... Вот уж ты... у тебя уж маски никакой и
никогда не было.
     - Ну,   как  не  было?  Все  это  наше  удальство,  молодечество,  наше
насмешливое,  презрительное превосходство над всеми, кто нам казался глупее,
некрасивее,  необразованнее,  слабее,  старее нас самих, надо всеми, кому не
повезло  уродиться  такими,  как  мы!.. Помнишь Тоню! Я тебе ее показывала и
говорила, мне теперь противно и стыдно об этом вспоминать...
     - Тоня?  А-а!..  Это  какая-то  тетка,  кажется,  у нее там роман был с
кем-то!
     - Да,  да, вот я так и рассказывала: "тетка", "роман", и как получалось
все  смешно  и пошло... Что прическа у нее вульгарная, что у них все это так
обыденно  и  вроде  некрасиво  выглядело...  снаружи - всякому видно... А на
самом  деле  что  мы знаем о них, об их таких долгих, трудных и несчастливых
жизнях?  Ни  черта  мы  не  знаем...  Ну,  кончились  мои подхалатные бедные
новости, ты что-то сказать хочешь? Расскажи.
     - Я хотел спросить. Как будет все потом? Понимаешь?
     - Потом. Понимаю.
     - Тебе  покажется  странно,  глупо...  А  я  все думаю. Как ты думаешь?
Когда-нибудь,  потом.  Вдруг мы поженимся?.. Ну просто чтоб быть вместе? Ну,
потом, когда-нибудь?
     - Когда-нибудь потом... - как-то безжизненно повторила она.
     - Сам  не  знаю,  как  все  случилось...  Когда  я  маленьким  был, мне
хотелось  ужасно  подстеречь и заметить вот тот самый момент, как я засыпаю.
Начинал  засыпать в темноте и думал: ни за что не засну, пока не замечу, как
это  происходит.  А  просыпаюсь  - уже светлое утро. Так же вот и... с этим.
Узнаешь  человека,  не  любишь,  не  собираешься  любить  и вдруг замечаешь,
оказывается, ты его любишь. А как случилось?
     - Проспал!  -  сказала  она,  спокойно  улыбнувшись. - Да разве ты меня
знаешь?
     - Совсем не знал. Теперь все-таки знаю, немножко.
     - А  ведь  уверяют,  что  так  не полагается. Сперва надо хорошо узнать
человека, а уж после его и полюбить можно.
     - А  оно  так:  сперва полюбишь, а потом уж начинаешь узнавать, кого же
это ты полюбил.
     - Очень  смешно,  что  ты  говоришь,  а  ведь это правда... Да и что ты
узнаешь о человеке, не полюбив!
     - Вот видишь! Ты про кого это сказала?
     - Про всех. Мы же так себе просто сидим, рассуждаем.
     - Я тебя все-таки спрашивал.
     Какая-то   одутловатая   женщина  лениво  брела  по  аллее,  подошла  и
остановилась перед их скамейкой, раздумывая, не присесть ли.
     - Погуляй,  погуляй, - сказала Лина. - Нам поговорить надо. - И женщина
равнодушно побрела дальше.
     - Это  ты  ей  вафли  носишь...  Знаешь,  наверное,  это  первое  такое
предложение  за  все время существования больницы. Значит, вдруг у нас будет
"потом"  и  вдруг  мы  поженимся?  -  Она оживленно рассмеялась, заговорила,
слегка  даже  закусывая  губу,  чтоб  удержать смех. - Значит, так: потом?..
Наступит  это  "потом"!..  Мы  вдруг  поженимся! А вдруг я окажусь сварливой
бабой, поскорее брошу работу и заведу склоки с соседками?
     - Еще  ты  должна  будешь меня стыдить, что я мало зарабатываю и сгубил
твою молодость!
     - Я  буду шлепать по комнате в халате, засаленном на пузе сковородочным
салом,  буду  со  злости  греметь на кухне посудой! Что еще? Ага, из волос у
меня будут сыпаться шпильки: на ковер, в тарелки! Больше всего в тарелки!..
     - Я  буду  выключать  телевизор, чтоб лучше было слышно, как ты гремишь
на кухне посудой...
     Мало-помалу  вспыхнувшее оживление болтовни угасло, они молчали, улыбки
еще не успели сойти, когда она безучастно проговорила:
     - До  чего  все  будет  хорошо... потом, ах, до чего... - И голос у нее
странно потускнел, совсем изменился на протяжении всего одной этой фразы.
     Он  увидел,  как  она  насторожилась,  замерла.  Пристальный, тревожный
взгляд  остановился  на растрепанных кустах по ту сторону дорожки. На скулах
проступили овальные белые пятна.
     Какая-то  опасность приближалась, накатывалась так реально, что он чуть
было  не  вскочил,  чтоб  заслонить  Лину, растерянно метнулся взглядом с ее
лица на чащу кустов.
     Она  поняла  его  тревогу  и  с  усилием  улыбнулась  неверной улыбкой,
задерживая дыхание.
     В  кустах не было ни змеи, ни волка, ни разбойника с пистолетом, ничего
не было. Она прикрыла глаза, показывая, что никуда и не смотрит.
     Не  зная, что делать, он растерянно взял ее руки, сложенные на коленях,
на  желтых  коленях обвислого халата, с испугом чувствуя медленно заливающий
их  холод.  Тонкие  ледяные  пальцы уцепились и с силой стиснули его пальцы,
такие толстые и теплые.
     Боясь  пошевелиться,  он  сидел  и  ждал,  чем  кончится,  с  отчаянием
сознавая,  что  у  него  из  рук,  прямо  физически  из рук ускользает самое
дорогое  что-то, может быть уже сама ее жизнь. Вот сейчас она начнет падать,
он  ее  подхватит,  понесет  в  корпус,  там  ее все равно отнимут у него. И
потом?.. Не будет никакого "потом".
     На  минуту  глаза  у  нее приоткрылись, напряженные от боли, невидящие,
как  будто  они  смотрели  только  внутрь,  туда,  где была боль, и не могли
видеть ничего, кроме боли.
     - Очень  болит?  -  шепотом  спросил он, сам мучительно напрягаясь всем
телом, стараясь, чтобы ему самому хоть немного стало больно.
     - Пда... жди... - невнятно, прерывисто выдохнула она.
     Немного  погодя ему показалось, что ее руки чуть-чуть потеплели... Нет?
Да...   чуть-чуть.  Она  в  изнеможении  перевела  дух  и  заморгала,  будто
просыпаясь.   Стала   дышать   ровно,  и  он  мельком  подумал,  какое  это,
оказывается, счастье, что она так дышит, теплеют руки и она возвращается.
     - Прошло.  - Голос у нее стал тоже теплый и звонкий, как всегда, только
усталый,  точно  после  тяжелой  работы,  и  он  не  сразу  заметил, что она
тихонько,  без  вздохов плачет. Головой она устало прислонилась к его плечу,
от слабости, наверное, и чтоб он не видел ее лица.
     - Страшно...  Ой,  как  страшно...  -  всхлипнув, шепнула по секрету от
кого-то. - И жалко... Увези ты меня отсюда, а?
     Немножко  еще  погодя он вздрогнул, услышав едва слышный тоненький звук
ее голоса, нарочно по-детски, как забавную считалку, напевавшего:
     - Ой-вой-вой-вой-вой-вой-вой... увези меня домой!..
     Не  просохшим  от  слез  голосом она напевала в шутку, подсмеиваясь над
собой. И это было еще хуже.
     Дедушка,   который   давно  уже  неторопливо  прохаживался  по  боковой
аллейке,  снова  появился  на  перекрестке,  издали  поглядел на них и после
минуты  колебания  заложил  руки  опять  за спину, видно, решил еще немножко
пройтись. И опять скрылся за деревьями.
     - Знаешь, завтра ко мне уже нельзя.
     - Как это нельзя, это еще почему?
     - Нельзя...  Начнутся  всякие  эти  штуки  и  потом сама операция. И уж
тогда  у  них  там все прояснится, что к чему. И пожалуйста, не будем больше
об этом говорить.
     - Почему ты сразу не сказала?
     - Зачем?.. Вот мы с тобой пошутили, поболтали, и хорошо.
     - Нет...  Я,  может быть, не то сказал: жениться, сейчас это, наверное,
противно  слушать.  Я  ведь  что хотел?.. Что ты тогда думала? Я не приходил
долго  не  потому,  что  забыл  или  не  хотел,  я  просто откладывал, я все
откладывал,  черт  меня  поймет,  почему  я откладывал. А что ты в это время
думала?.. Ужасно.
     - Что тебе ужасно?
     - Ужасно  мне  теперь представить, что ты обо мне могла подумать, имела
право,  нет,  должна была думать! Поэтому тебе и противно все, что я говорю,
да?
     - Совсем  не  противно... Что я думала? Когда ты... ну, не приходил и я
поняла,  что  не  придешь,  я  приучила себя думать... так, как моя мама мне
рассказывала.  Про  отца,  когда  он  пропал  без  вести  на фронте. Я так и
думала:  ты  просто  пропал  без  вести на каком-то фронте. Да ведь все было
когда-то...  тогда.  Хватит!  И  все-то я тебе стараюсь объяснить то, чего и
сама как следует не понимаю.
     - А теперь?
     - Никакого  "теперь" у меня нету, пойми. "Теперь" - это только узенький
мостик между тем, что "тогда" и "потом"...
     Она  давно  и  ясно  представляла себе этот дрожащий мостик из гнущихся
жердочек.  Одним  концом  он  лежит  на твердой, надежной земле, на том, что
было,  а  другим  упирается  во  что-то такое ненадежное, вроде груды рыхлых
комьев  торфа  -  не  то  они  такие твердые, что по ним можно пройти, не то
рассыплются в труху при первом шаге.
     - Вот  опять  дедушка сюда смотрит, - сказала Лина. - Надо его позвать,
он давно уже там ходит.
     - Не надо, минутку погоди...
     Она  смотрела  на  него  ласково,  понимающе  и снисходительно, она уже
давно передумала все, что он должен был испытывать и думать сейчас.
     - Тебе  хочется  мне что-нибудь сказать? На прощание? Важное? Доброе? И
ты  не  знаешь что. И я не знаю. Да никто, наверное, не знает. Не мучайся...
Все  мы  так  неумелы,  так  трусливы  на  хорошее.  Все  боимся  показаться
смешными,  а то, не дай бог, и сентиментальными, уж лучше схамить. Это у нас
получается... Ну, я его позову.
     Лина  подняла  руку и сделала знак дедушке. Он неторопливо свернул в их
аллею.
     - Ну  вот  он  идет! - с отчаянием сказал Артур. - Хоть скажи прямо: ты
меня теперь уже ни капельки не любишь? Да? Правду! Скорей.
     Она  улыбнулась  этому  вопросу, как скучному знакомому, которого давно
ждала и вот он явился.
     - Я  не  знаю, что это значит... Каждый ведь думает свое. Совсем свое и
разное... Не знаю.
     - Значит, нет. Значит, нет.
     - Что  же  ты не подходишь? - окликнула она нерешительно подходившего к
ним дедушку.
     Дед  подошел и, прежде чем сесть, поздоровался подчеркнуто вежливо, так
что  Артур  невольно  подумал,  что  надо при случае его назвать Александром
Ивановичем, а не как-нибудь безлично.
     - Побывали  на  самом  дне  пропасти  отчаяния?  - безмятежно, даже как
будто одобрительно осведомился дед, усаживаясь.
     - Ну,  и  побывала  немножко.  Уже  вылезаю  обратно,  опоздал,  нечего
измываться, - сварливо буркнула Лина.
     - Ничего   нет  лучше  иной  раз,  как  впасть  в  полное  отчаяние,  -
невозмутимо  пояснил  он Артуру. - Не так уж много раз я пробовал, но всегда
хорошо помогало. Только там, на дне, не надо залеживаться.
     - Хорош  дед,  нечего  сказать!  - щуря заплаканные глаза, со смешливой
плаксивостью   укоризненно   сказала  Лина.  -  Легкомысленный  и  как  есть
бесчувственный, правильно про тебя говорят, что ты бессердечный.
     - Это кто это так говорит?
     - Как это? Я и говорю!
     Они  точно  втягивались  в  какую-то старую, знакомую, любимую игру, но
это  была  вовсе не бессмысленная игра, а как будто только им двоим понятный
способ  дружеского  общения, передачи тепла, любви и, видимо, каких-то общих
воспоминаний.
     Артур  этой  игры  не  знал,  только  слушал  с  неловкостью  человека,
оставшегося в стороне.
     - Понимаете,  когда  попадаешь  уж  в  очень дурное положение и устаешь
бороться,  действительно,  бывает,  придешь  в  отчаяние. Решишь: все плохо,
выхода  нет,  все  пропало  и  так  далее. Так же вот расслабляют для отдыха
мышцы,  знаете?  Отдохнешь, расслабившись, и вдруг чувствуешь, что очухался,
сил   прибавилось,   сообразишь,   что   не  совсем  все  пропало,  -  давай
карабкаться, глядишь, и вылез.
     - Ложная,  насквозь  фальшивая  теория,  не  выдерживающая  критики. Но
действительно помогает, - сказала Лина. - Смотрите, Прягин сюда идет!
     - Какой Прягин? - Артур очень изумился.
     - Твой Прягин. Ты его забыл, что ли?
     - Разве он к тебе ходит?
     - Нет, он все собирался. Вот с девочками идет.
     Все  подошли,  разговор пошел общий, какой при прощаниях бывает, с виду
оживленный,  но  на  самом деле никакой, ни о чем, потому что все думают как
раз о том, о чем говорить не надо - о прощании.
     Прягин   держался  за  спинами  девочек  и  с  застенчивой  готовностью
улыбался каждый раз, когда встречался глазами с Линой.
     Время  стало  тянуться, как при проводах на вокзале, только прощаться и
даже говорить "до свидания" было нельзя.
     Так,  не  прощаясь, все остались стоять на ступеньках больницы, и Лина,
обернувшись  за  стеклянной  дверью,  подняла  согнутую  руку  и  пошевелила
пальцами, нерешительно помахав им всем на прощание.
     Не разговаривая, вразброд по аллее все пошли к выходу из парка.
     Девушки  из  лаборатории  Лины  быстро  ушли вперед, куда-то свернули и
потерялись  из  виду.  Прягин  устремился за ними, беспокойно оглядываясь по
сторонам.
     Немного   погодя  Артур  их  снова  увидел:  одна  стояла  в  сторонке,
уткнувшись  лбом  в  березку,  что-то  бормотала, а другая, хмурясь, утирала
платком ей щеки, загораживала плечом от прохожих.
     Он,  не  останавливаясь,  прошел мимо и только минуту спустя вдруг ясно
разобрал  -  вспомнил  ужасные слова, что так упрямо, точно споря, повторяла
девушка: "Такая она была хорошая... Ты не знаешь, как я ее любила!.."
     Теперь  ему  остались  только воспоминания. Он никогда и не подозревал,
что они у него могут быть. Оказалось, были.
     Теперь  он вдруг вспоминал то, чего как будто и не знал, точно вскрывал
все  новые конверты давно полученных и позабытых, непрочитанных писем. А то,
что  он  отлично  помнил, вдруг приобретало совсем другой смысл, открывалось
новой стороной.
     Он  вспомнил,  как  увидел  ее  в  первый раз, когда она по дороге к их
палаточному  лагерю,  чуть отстав от Люки, спрыгнула с откоса маленькой дюны
и  бегом  ее  догнала,  размахивая  сумкой с самолетиком и пальмами, и вдруг
теперь  понял с удивлением и полной неожиданностью всю прелесть ее движений,
когда  она  нагнулась, поправляя туфлю... выпрямилась... пробежала несколько
шагов...  и  стала  подходить  все ближе с этими ее темными глазами, полными
веселого  любопытства,  ожидания  и  готовности  к  радости,  еле скрываемой
беззащитной  доверчивости.  Она так готова была полюбить и полюбила. Любила.
Да,  это было: любила и так обманулась в нем. Он сам сделал все для этого. И
вот она перестала его любить.
     Он  лежал  у  себя на постели, стиснув зубы, с закрытыми глазами, а она
легко  и гибко выпрямлялась, поправив туфлю, спрыгивала и бежала по берегу к
нему,  и  он  бежал к ней навстречу, протягивал руки - поскорей уверить, что
все  теперь  хорошо,  она ни в чем не обманется, все будет не так, как было,
вот   сейчас  им  удастся  все  начать  во  второй  раз,  с  самого  начала,
по-другому,  вот  с  этой минуты, с этих глаз, увиденных им почему-то только
теперь, когда уже поздно, все поздно...
     Потом  ему  вдруг  вспоминались  ее  слова. Какие-нибудь самые простые,
сказанные  ему  слова,  но  отвечал он теперь на них совсем по-новому... Ах,
как  хорошо  мог  он  ей тогда ответить, и с восторгом и отчаянием он теперь
представлял  себе  ее  радость  этим словам, так и не сказанным, хотя она их
ждала,  а  у  него  они  были  наготове, но он не давал воли этим непривычно
нежным,  немужественным,  сто  раз им самим так едко высмеянным за постыдную
сентиментальность,  этим  беспомощным,  беззащитным  словам, которые рядом с
броскими  техническими сокращениями, черствыми деловыми формулами и бытовыми
штампами  повседневного  равнодушного  общения  всех  со всеми выглядят, как
босой  ребенок  в  рубашонке  на  содрогающемся  чугунном  полу  грохочущего
машинного зала.
     Он  допоздна без всякой цели бродил по бульварам. В романах влюбленные,
кажется,  любят  так бродить, предаваясь каким-то мечтам. Но он не мечтал, а
думал  и  старался  хоть  что-то  понять,  вспоминая.  Редела вечерняя толпа
гуляющих, все меньше становилось торопливых запоздалых пешеходов.
     Бессонные  фонари  тихо  освещали  обезлюдевший бульвар, опавшие листья
лежали,  прилипнув  к  пустым  скамейкам,  где  еще  недавно, едва прикрытые
пятнистой  тенью  поредевшей листвы, застывшие пары досиживали до последнего
свой вечер.
     Чем  меньше людей, тем лучше ему думалось. Есть такие собаки, думал он,
получат  кость  и  убегают  с  ней, прячутся и только в одиночестве, в своем
тайнике,  начинают  грызть  и  тогда,  наверное,  чувствуют  ее вкус и могут
насладиться!  Наверное,  и  я  из  таких собак. Только когда все кончилось и
остался  один,  я  чувствую  вкус  и прелесть того, что мне досталось... а в
руках уже нет ничего - выпустил, упустил, оттолкнул, проклятый...
     Он  видел  не  раз,  как  плакали девушки. Иногда из-за него, иногда не
из-за  него,  но  у  него  на  груди,  это  называлось "плакать в жилетку" и
считалось    смешным.    При   этом   он   испытывал   скуку,   раздражение,
снисходительную  легкую  жалость,  чаще  всего  смесь  всех  этих  чувств  с
преобладанием какого-нибудь одного из них.
     Теперь  к горлу комок подступал, стоило вспомнить, как она плакала, как
вдруг  попросила  увезти  ее  "оттуда",  как  все тут же постаралась смазать
жалкой, шуточной детской припевкой.
     Все  было  так,  как  будто  люди,  стучавшиеся  к нему своими слезами,
жалобами,  болью,  не  могли  достучаться,  встречали плотный заслон, сквозь
который  им  было  не  прорваться, и только ее тихий плач в последний день в
аллее  около  больницы  прошел  сквозь  все его бетонные заслоны, как сквозь
паутину,  прямо  к  его живому, вздрагивающему сердцу, или что там есть, все
равно как его называть.
     Но  в  этом-то  не было ничего удивительного - ведь он знал теперь, что
ее  любит,  она  нашла, открыла к нему этот прямой путь. Странно другое: она
как  будто  открыла  путь и другим! Он уже не мог вспоминать и думать легко,
безжалостно,  с  равнодушием  и насмешкой о всех, кого он знал, кого обидел,
кому не помог, позабыл, отвернулся прежде.
     Не  было  у  него  на  совести  никаких  таких особенно гадких, грязных
поступков,  из  тех, что могут обсуждаться коллективом. Особенных не было, а
неособенные,  обыкновенные  были, сколько хочешь. Взвешенные на весах, вроде
тех,  на  которые  въезжают груженные зерном автомашины, они казались чем-то
невесомым,  пухом,  легкими житейскими неприятностями. Взвешенные на точных,
вроде  аптекарских,  весах,  оказывались  тяжкими  и непростительными. И вот
теперь  вдруг вместо снисходительных прежних включились в нем тонкие весы, и
показания их оказались постыдные, впору в отчаяние прийти.
     Одна   история   с  паспортом,  который  он  пришел  выманивать,  хитро
выуживать, стоила хорошей, полновесной подлости.
     С  тяжелым  усилием  он  отворачивал в другую сторону свои мысли, точно
грузную  барку, упираясь шестом в дно. И вдруг вспоминал загорелую, с крутым
подъемом  тонкую  щиколотку  ее  ноги,  как  она  лежала  на расстоянии двух
спичечных   коробок  от  его  глаз  на  горячем  песке.  Он  хотел  тогда...
потянуться  и  поцеловать,  но  удержался. Чтоб она не очень-то воображала о
себе? Кажется, что-то в этом роде... Не поцеловал. Проклятый дурак.
     Он  стал  теперь  выключать  радио,  когда музыка начинала его трогать.
Если  б он мог отдать это ей, он бы отдал. Или разделил с ней. А слушать без
нее, одному? К черту. И щелкал выключателем.
     "Хорошо,  -  говорил  он,  как  будто  она  могла  слышать,  - я плохой
человек,  наделал  много  стыдного, но ведь бывает, что любят очень скверных
людей!
     Я  тебя  люблю.  Если  бы ты была мальчиком, я бы тебя все равно любил.
Если  бы  ты  была  мальчиком,  который,  нагнувшись, поправил туфлю, быстро
выпрямился,  спрыгнул  с  дюны,  подбежал  и  я бы увидел твои глаза, полные
этого  радостного  ожидания жизни, беззащитной доверчивости, ты была бы моим
маленьким  братишкой, я бы тебя так оберегал. От всего плохого. Всю жизнь. И
так бы любил тебя...
     Только   бы   ты   осталась  жить.  Может  быть,  ты  чуточку  меня  бы
когда-нибудь потом полюбила?"


     Асфальтированная  площадка  перед четвертым корпусом, садовые скамейки,
жестяные  урны,  стертая  ступенька,  фонарь  над  входом  с черными точками
набившейся  за  стекло  мошкары  -  все  это  стало  знакомо  ему, как стены
собственной комнаты, лампа на письменном столе и корешки книг на полке.
     Каждый  вечер  подолгу,  до  темноты  он курил, сидя на той скамейке, с
которой  сквозь  стеклянные  двери  видны  были освещенная стена вестибюля и
угол прилавка раздевалки.
     Часы  были неприемные, тихие, двери отворялись редко, и он всегда сразу
замечал,  как  Александр Иванович появлялся у раздевалки - видна была только
его  голова  и  руки,  когда он их поднимал, стягивая рукава узкого для него
белого халата.
     Потом  он  надевал плащ, слегка кланялся, надевал на ходу шляпу, толкал
входную дверь и, глядя себе под ноги, спускался по ступенькам.
     Уронив   недокуренную   или   незажженную   сигарету,   Артур  медленно
поднимался  и  шел  к  нему навстречу. Не останавливаясь, они шагали рядом к
выходу из парка.
     - Состояние   в  общем  удовлетворительное,  -  говорил,  не  дожидаясь
вопроса, Александр Иванович. И это было все.
     Они  шли  рядом  по  аллее,  потом  по  улице  и,  спустившись в метро,
прощались.  "До завтра?" - "До завтра". И назавтра он опять сидел на лавочке
в  сумерках, потом в темноте, не отрывая глаз от стеклянного верха двери, за
которым  видны  были  наизусть  выученный край прилавка, желто-белая стена с
голубой  полоской,  головы  и  взмахивающие руки людей, когда они стаскивали
халаты и надевали пальто.
     Иногда  известие  было такое: "Не совсем удовлетворительно". Но они все
равно шли по сырой аллее к уличным фонарям и прощались в метро.
     Так  шло  до дня, когда что-то произошло. Что? Он не знал, но курить он
почему-то  не мог, хотя два раза попробовал и бросил, убедившись, что трудно
разжать  зубы и что закуривание его отвлекает. От чего? Не знал он, от чего,
но   почему-то   нужно  было  быть  настороже,  раз  что-то  произошло.  Или
происходило.
     Очень  долго  не  показывался Александр Иванович, потом показался, стал
стягивать  халат  и  вдруг снова всунул руки в рукава и скрылся. Так и есть,
случилось.
     Артур  опомнился,  заметив,  что  рука  опять  сует в рот папиросу, и с
досадой  отшвырнул  ее  в  урну.  Тогда  рука  залезла  в  карман,  вытащила
спичечную  коробку, передала ее в левую руку, та приоткрыла и подставила ее,
чтоб  удобно  было  ухватить двумя пальцами спичку, правая защипнула спичку,
на  ходу  толчком  задвинула  ящичек  коробки,  с  размаху чиркнула спичкой,
поднесла  огонек  к  тому  месту,  где  должна  была быть во рту папироса, и
застыла  в воздухе, не зная, что делать дальше, старательный исполнитель, не
получивший дальнейших указаний.
     Указание  пришло,  рука  быстро  помахала  кистью, погасив огонь. Левая
сунула  не в тот карман спичечную коробку и осталась там, сжимая ее в кулаке
все крепче, пока она не хрустнула.
     Все  было странно. Почему Александр Иванович снова куда-то ушел, вместо
того  чтобы  сдать  халат.  Кто-то  в  белом халате стоял, опустив голову, у
самой  бело-желтой  стены.  Какой-то  мужчина  в  белой  шапочке.  Почему он
пожимал  плечами;  разговаривая  с  кем-то, кого не было видно, развел руки?
Это жест беспомощности?.. Ушел...
     Все  было  не  как всегда. Почему целый ряд окон на четвертом этаже был
темный? Там людей нет? Куда же они делись?
     Александр  Иванович  снова  возник за стеклом, снимая халат не так, как
всегда:  стянул  с  одной  руки  и  остановился,  одна  рука в белом, другая
темная,  потом  начал  было снимать второй рукав и опять опустил руки... Все
это что-то значило.
     Наконец  вышел,  пропуская  впереди  себя  какого-то человека в пальто.
Нет, не просто человека, врача, у того из-под пальто виднелось белое.
     В  сторону  Артура Александр Иванович сделал какой-то странный жест, он
мог  означать:  "не до тебя", "погоди", "не подходи" и еще много чего. Артур
не удивился, он так и ждал, что сегодня что-то будет...
     Он  покорно зашагал за ними следом, не спеша, зная, что там, в их тихом
разговоре, решается и его судьба.
     "Я  отказываюсь,  -  думал  он почти вслух и с силой повторял несколько
раз,  точно договаривался с кем-то, кто ему мог и не поверить, - все, чего я
хотел,  пусть  не  будет,  это слишком несбыточно хорошо, так не бывает, и я
отказываюсь.  Пускай  она меня разлюбила, забыла, никогда не вспомнит и я ее
не  увижу, я согласен, я ее уже потерял. Только пускай бы она была жива и ей
не  было больно, пускай ей будет еще хоть немного хорошо, пусть опять увидит
свои  смородиновые  листики  на солнце после дождя... Только бы он сейчас не
обернулся  и не сказал, что все копчено для нее... Что они с ней там делали?
Что  с  ней  сделали?..  Сейчас  узнаю,  но мне не надо ничего для себя, все
только ей, пусть все будет ей, пусть все только ей!.."
     И  тут  он увидел, что врач идет к нему навстречу, а Александр Иванович
стоит и ждет у выхода из парка.
     На  врача  он  не посмел поглядеть, а в лицо Александра Ивановича, косо
освещенное фонарем, смотрел не отрываясь, пока не подошел вплотную.
     - Что  это  вы  какой  зеленый?  - вдруг сказал Александр Иванович. Это
тоже  было  бы  удивительно  в другой день - они совсем не разговаривали. Но
сегодня  все  шло  как  во  сне.  - Ну, пойдемте... - Они пошли, как всегда,
рядом.  -  В общем, самого худшего, чего можно было опасаться, нет. Твердо -
нет. Понимаете?
     - Понимаю. Твердо, - тупо повторил Артур.
     Самый  смысл  слов до него доходил как-то глухо, невнятно, точно сквозь
стену.  Он  только старался разом понять по выражению голоса, по интонации -
хорошо  или  плохо  ей.  Так  умные собаки слушают хозяина, пропуская прямое
значение  слов,  зная,  что  вовсе  неважно,  что говорят, и все улавливая и
понимая только по тому, как сказано.
     - А  это... удовлетворительно? - упрямо цепляясь за эту привычную, хотя
и   шаткую  формулу,  из  страха,  чтоб  хоть  ее-то  не  упустить,  отупело
пробормотал он.
     Александр   Иванович,  быстро  повернувшись,  поглядел  ему  в  лицо  и
торопливо сказал:
     - Да,  да,  конечно...  То  есть  почему  же  удовлетворительно? Они, в
общем, больше не опасаются.
     - Значит,  удовлетворительно?  - как вцепился в свое, так и не выпускал
он того, на что только и надеялся.
     - Да,  -  сказал  Александр  Иванович. - Удовлетворительно. Даже вполне
удовлетворительно.
     И  они  вместе  спустились  в  хорошо освещенную станцию метро. Подошел
поезд,  и  они  вошли  в вагон почему-то вместе. Кажется, Александр Иванович
его слегка подтолкнул под локоть?
     Так  же  как-то  само  собой  вышло,  что  они  очутились  перед дверью
квартиры.  Александр  Иванович  открыл  ключом  дверь,  и, значит, надо было
входить.  Они  вошли,  повесили рядом на вешалку плащи и сели на те же места
за столом в столовой.
     - Так  вот  вы  говорите... - хмурясь произнес, с трудом собирая мысли,
Артур. - Что вы говорите? Например, вы сами видели... ее?
     - На минутку меня к ней пустили. Видел.
     - И она вас видела?
     - Да,  -  не удивился такому вопросу Александр Иванович. - Она даже мне
улыбнулась.
     Он  представил  это:  она  улыбается. И только в этот момент понял, что
сегодня случилось чудо: она есть на свете? Она смотрит? Она улыбается?
     - Вы  мне  правду  говорите?  -  спросил он грубо от внезапной хрипоты,
перехватившей горло.
     - Она  сказала:  "Мне  тебя  так  жалко  было... когда мне было плохо".
Больше  не  дали  разговаривать. - Александр Иванович быстро встал, прошелся
по  комнате,  постоял  у  раскрытой  двери,  вошел в ее комнату, где все еще
висела,  зацепленная  за  одно  ухо,  ее раскрытая сумка. Тщательно задвинув
молнию,  нацепил  вторую  ручку  и  поправил  сумку,  чтоб  висела ровнее, и
почему-то  именно  это  показалось  Артуру чем-то самым окончательно важным:
раз  он  наконец  застегнул и ровно повесил ее позабытую, брошенную, как при
катастрофе, пожаре, бегстве, сумку.
     Вернувшись  в столовую, Александр Иванович крепко растер ладонями лицо,
поглядел  на  Артура  и  сел вполоборота, так, чтоб не смотреть тому прямо в
лицо.
     - Вот  все мы такие, - Артур с благодарностью отметил, что он смотрит в
сторону   и  говорит  что-то,  не  требующее  ответа,  просто  сам  с  собой
разговаривает.  -  Все  стесняемся  показать  что-нибудь  такое...  А вот я,
например,  глубоко уверен, что все наши редкие бескорыстные порывы, чуткость
к  чужой  боли,  наши  самые  благородные  поступки,  многое, многое, что мы
сейчас  называем  преувеличенной чувствительностью и другими разными жалкими
кличками,  - ах, до чего простым и естественным будет это все казаться людям
нашего будущего, у которых шкура будет потоньше, чем у нас с вами сегодня.
     Артур   был   теперь   в   неустойчивом   ожидании:   откуда-то  издали
накатывалась  радость,  точно  из  очень  далекого  туннеля вынырнула черная
точка  -  грудь  паровоза,  и теперь, все разрастаясь, приближается с каждой
минутой, и вот-вот налетит с громом и шипением!
     - А  кто  это  такой... Тюфякин? - Он быстро пьянел от радости, которая
налетела на него и опрокинула, оглушила его.
     Александр Иванович усмехнулся, но опять не удивился.
     - Тюфякин?..  Собственно,  в таком... вещественном смысле его, пожалуй,
и  нет. Просто считается, что есть такой Тюфякин, очень легкомысленный, и он
вечно  попадает  в  разные  истории  и где-то пропадает, но однажды вернется
домой...  Одно  время он был даже собачонкой и жил у нас. Обожал колбасу. Но
когда  ее приносили, резали, подавали на стол, он лежал, не поднимая головы.
Только  звук  сдираемой с колбасы шкурки приводил его в неистовый восторг...
Понимаете?  Все  колбасы мира были для него ничто, он у своих прежних хозяев
твердо  усвоил,  что  его  доля - шкурка. Он просто не верил в колбасу... Мы
Тюфякиным  стали  его  звать  потому,  что он у нас очень потолстел, а потом
пропал... ну и так далее, это было начало только... Девочка вам говорила?
     - Мельком...  Я  не  понял  сразу...  Я ничего не понимаю сразу. Как-то
идиотски  так устроен. До меня все после доходит. Пожалуйста, расскажите еще
что-нибудь. Мне очень интересно.
     - Да  ведь спать пора, - как-то несерьезно сказал Александр Иванович. -
Или чаю выпить?
     - Да нет! Вы что-нибудь расскажите...
     - Что   рассказывать...   нет!..   Вот  уж  я  про  Тюфякина  почему-то
рассказал, будет.
     - Вы  ее,  конечно,  очень  любите, я вижу, - сказал Артур, великодушно
пропустив "тоже".
     Александр  Иванович  откинулся  на  спинку  стула, запрокинул голову и,
прищурясь, уставился в потолок.
     - Если  меня,  не  дай  бог, пригласят в комиссию... в том случае, коли
вдруг  заведется такая комиссия, я предложу такой церемониал бракосочетания:
сперва  целый  день  в  музее,  раз! День в больнице, потом детский сад, дом
престарелых,  а  затем  уже Дворец бракосочетаний в большом зале планетария,
под  звездным небом... А потом уже, пожалуйста, бал и хоть джаз. Пожалуйста,
мне  это  самому  нравится.  Очень  хороший  план; к сожалению, всеми принят
будет только последний пункт... А?..
     Странным  потом  показалось  им  самим,  почему и о чем они в тот вечер
говорили.
     Разговор  был очень долгий и все такой же бессвязный - то расклеивался,
то  оживал,  устремляясь  в  новом  направлении, и все не кончался, наверно,
потому,  что  был какой-то общий для них обоих, более глубокий смысл за теми
случайными словами и мыслями, что сами собой всплывали на поверхность.


     Через  несколько  дней ее можно будет навестить. Может быть, в субботу.
Или  в будущий вторник. Ожидать у выхода Александра Ивановича больше не было
смысла.  В  субботу или во вторник к ней уже пустят посетителей. И эта мысль
была ужасна: он посетитель.
     Он  для  нее  посетитель!  Александр  Иванович - дедушка, родной, почти
отец,  близкий,  а он посетитель! Он и останется посетителем. Ну и плохое же
утешение,  что  сам  виноват,  негодяй.  Ну  уж, негодяй? А разве нет? Это в
романтических  пьесах негодяи подливают зелья в кубок или нашептывают на ухо
какую-нибудь  клевету,  сеют  дьявольские  подозрения,  и  тогда  сверкающий
кинжал вонзается в белоснежную грудь невинной красавицы.
     А  теперь  человек  только забывает снять телефонную трубку и повернуть
диск,  пробирается  в дом, чтоб хитро выманить какой-нибудь паспорт, кинжалы
не  сверкают,  а предательства и подлости у этого человека на совести ничуть
не меньше, чем у тех старинных негодяев.
     Вот  и оставайся теперь в посетителях. И она еще с тобой разговаривала,
бедная девочка, в страшные дни ожидания, что с ней там будет...
     Мало-помалу,  когда  прежний бессильно гнетущий страх за самую ее жизнь
утих,  он успокоился, стал думать трезво и понял, что ему-то надеяться не на
что!  Он уже понять не мог того чувства, вроде чуть не самодовольства (какой
я  все-таки  приличный,  отзывчивый  парень),  с каким он шел навестить ее в
первый раз в больнице. И она-то сразу именно это раскусила, позор какой!
     И  как  теперь (в стихах, что ли?) он сумеет объяснить, да еще суконным
своим  языком,  не приспособленным к таким темам, что все у него изменилось,
убедить ее...
     Да  если  и  убедишь,  что дальше? Ну, убедится, что он ее любит, и сам
убедится,  что  она-то  его нисколько не любит. Ведь она почти прямо это ему
уже сказала.
     Все равно метаться и ждать сил у него не было.
     Тамара  дежурила в этот день, но занята была где-то на третьем этаже, и
ждать  пришлось  очень долго, прежде чем она, иронически улыбаясь, появилась
в  дверях  вестибюля  в  кокетливой, подкрахмаленной, чуть набочок сдвинутой
шапочке.
     - Покоя  мне  от  вас  нет!  - играя глазами, весело сказала она. - Ну,
чего вам?
     - Ну как? Душенька, а?
     - Кто  душенька,  уж  не  я  ли?  Хм!..  Душенька  лежит,  находится  в
нормальном состоянии. Чего вам от меня еще?
     - К  ней  пока  еще нельзя?.. А... что... Может быть, нужно что-нибудь?
Может, не ей самой, а там кому-нибудь? Я сбегаю, а вы бы передали?
     - Умора  с  вами,  -  грустно  глядя на него, сказала Тамара и с легким
сожалением   вздохнула:   -   Так   и  быть,  передам  записочку,  царапайте
какую-нибудь глупость, только быстро.
     - Правда? Сейчас!
     Он   бросился  к  подоконнику,  разломал  коробку  "Казбека",  выхватил
шариковую ручку, нацелился писать на обороте картонки и остановился.
     - Не  буду,  не буду смотреть, пишите, - сказала Тамара, отворачиваясь.
- Только поживее.
     Он  написал большими буквами: "Я так рад, что у тебя хорошо". Зачеркнул
"рад", написал "счастлив" и увидел, что места на картонке осталось мало.
     - Только  она  вам  ответа  писать не может, не воображайте. Ей нельзя.
Ну, скоро?
     - Сейчас...  -  И  он быстро твердыми буквами дописал: "Мне приходить?"
Быстро согнул картонку пополам и протянул Тамаре.
     - Секрет!  -  иронически  сказала  Тамара  и  сунула  картонку в карман
халата.
     Как  только  она ушла, он сообразил, что все надо было сделать не так и
написал не то.
     Да  что  бы он мог ей написать, если бы дали лист бумаги, как простыня,
и десять часов времени?
     Он  отошел  к  стенке  и  стал,  не  отрывая  глаз  от  лестницы, ждать
возвращения  Тамары.  Ее  туфли  вдруг  возникли на площадке, ноги в светлых
чулках  быстро  замелькали,  спускаясь  по  ступенькам,  появился  край туго
подпоясанного  халата,  наконец  вся  она  со  своей  шапочкой. Лицо ее было
строго  замкнуто,  сурово  официально,  пока  она  проходила  мимо  женщин с
тревожными  глазами,  уже  прежде  времени  жавшихся  у дверей с сумочками и
пакетиками в ожидании начала приема.
     Подошла  к  нему  вплотную  и  холодно-официальным,  изысканно вежливым
тоном спросила:
     - Ждете? Ответа дожидаетесь?
     Минутку  она  упивалась  своей  властью,  его томлением, смотрела ему в
лицо   и  тут  же  снисходительно,  приятельски  сморщила  свой  веснушчатый
маленький носик.
     - А  интересно,  чего это вы там спрашивали?.. Ну ладно, меня попросили
передать, что "да". Подходит вам, молодой человек, такой ответ?
     Ее   подряд   дважды   сердито,   нетерпеливо  окликнули,  она  сделала
холодно-надменное   лицо,   строптиво   дернула   плечом,   с   неторопливым
достоинством повернулась, но довольно быстро пошла на зов.
     Тогда   он   поскорей   вышел   на   асфальтовую  площадку,  окруженную
скамейками, мокрыми от осенней сырости.
     Она  все-таки  сказала  "да".  Он  будет приходить, увидит ее. Он вдруг
понял,  что  любит  ее  волосы,  рассыпанные  по  плечам,  ее  веселые губы.
Грустные,  вздрагивающие  от  плача  -  тоже любит. Любит ее легкое дыхание.
Вдруг  с  чувством  полной неожиданности вспомнил, какие у нее чернью глаза,
увидел  их  с  такой  пронзительной  ясностью, что заплакать хотелось, не от
горя,  не  от  радости,  а  просто  от  сознания  чуда:  они  на  него опять
посмотрят, он встретит их взгляд.
     Облетевший  куст  смородины  с  редкими  листками, ее куст, - они могут
увидеть  вместе,  ну не вместе, а хоть рядом, одновременно, - переполнил его
благодарностью, за то, что она ему передала это "да".
     Совсем  уйти  отсюда  он  никак  не  мог. Вернулся в вестибюль, где уже
надевали  белые  халаты  первые  посетители,  и стал ждать, хотя нечего было
ждать.  Ему  просто  спокойнее  было  среди  этих пожилых, толстых, старых и
молодых,  утомленных, озабоченных, ожидающих женщин и мужчин, у которых тоже
были  близкие  в  палатах  на  всех  этажах,  куда  вела  эта  лестница.  Он
чувствовал  себя  одним из них, и он был среди них как-то на месте. Он и они
-  вместе,  не  совсем,  не  во всем, но в чем-то вместе. Никогда в жизни он
похожего чувства не испытывал.
     Толстая  женщина  в  мужского  покроя  пальто  с полустертыми, когда-то
яркими  клетками,  которую  он  прежде  бы  назвал "бабой в клетках" или еще
как-нибудь,  ждала  того  же,  что  и  он,  думала, боялась того же, что он,
надеялась на то же, на что надеялся и он, они с ней были товарищи.
     Ему  очень  не  хотелось  уходить.  Совсем  пожилая няня или санитарка,
шлепая  мягкими туфлями, наверное, на очень усталых за день и натруженных за
жизнь  ногах, прошла мимо. Нехотя, покорно остановилась и устало обернулась,
когда кто-то из ожидающих к ней обратился.
     "Как  она  устала,  как ей много лет, какие чулки грубые, ноги опухшие.
Или такие уж и были?" - думал он, сидя, опустив голову.
     - Вы  чего  ждете?  Передать  чего-нибудь?  -  тихонько  подтолкнув его
локтем,  спросила  та, в мужском клетчатом пальто, около которой он сидел. -
Так вы давайте скорей. Вот как раз тетя Женя, она и снесет.
     Он бросился опять к тому же подоконнику.
     Карман  пальто  был  полон  рассыпавшихся  папирос, он их совсем замял,
вытаскивая,   вытряхивая  остатки  из  коробки.  Оборвал  края,  лихорадочно
соображая, что можно написать, и чувствуя, что ничего не успеет решить.
     - Рублевка у вас есть? Вы ей тихонько суньте. Пишите поскорей.
     Ручку  заело,  на  обороте  картонной  обложки  он  больше выдавил, чем
написал: "Ты меня любишь", и на вопросительный знак не осталось места.
     - Пожалуйста,  только  попросите  ответ,  понимаете, ответ! - умоляюще,
торопливо  говорил  он  вполголоса,  загораживая  тетю  Женю  от всех, и, не
попадая, всовывал трехрублевку в ее оттопыренный, чем-то набитый карман.
     Она  равнодушно повторила за ним фамилию, чтоб не забыть, повернулась и
ушла, устало шлепая туфлями. А он остался, ожидающий среди ожидающих.
     Возвратилась   что-то   очень  уж  нескоро.  Все  так  же  неторопливо,
по-домашнему   пошаркивая  мягкими  подошвами  по  плиточному  полу,  начала
обходить сидящих в ожидании.
     Отдала  пустую  пол-литровую  баночку  пожилому  человеку  со шрамом на
щеке.  Сетку  с  банкой и бутылкой отдала кому-то, кто сидел далеко за углом
раздевалки.  Еще  баночку  с  синей  крышечкой  -  приятельнице  в клетчатом
пальто. Сказала ей, что просят брусничного соку в другой раз.
     Следующая  очередь была его, и он не заметил, что его бьет мелкая дрожь
от ожидания.
     Теперь  у  нее  в  руках  оставались  только  помятый пакетик и толстая
книжка,  обернутая  в газетную бумагу. Она остановилась прямо против Артура,
нерешительно  посмотрела  на  книжку, потом на него, забывчиво наморщив лоб,
стараясь припомнить, что ему полагается отдать.
     - Записочку   я   передавал,   записочку  на  третий  этаж.  Сумарокова
фамилия...
     - А-а, помню, вспомнила. Сумарокова. Она вам велела сказать, что "да".
     - Значит,   да?   Спасибо...  Спасибо,  -  горячо  сказал  он  и  вдруг
поклонился  так,  что она удивленно сквозь усталость, сквозь привычку ничему
не  удивляться  посмотрела на него и от растерянности тоже недоуменно слегка
поклонилась ему, уже вслед, так он быстро пошел к выходу.



Last-modified: Wed, 14 May 2003 08:51:00 GMT
Оцените этот текст: