ры",
исполненную (наполненную!), правда, совсем иного пафоса.
· В такси на сиденьях - белые кружевные чехлы, как на подушках. Может,
компенсируют отсутствие кроватей.
· В японском доме прайвеси нет - по комнатам гуляет ветер, перегородки
до потолка не доходят. На наш вкус, неуютно. Но организация пространства
восхищает. Сворачиваешь тюфяк футон, прячешь в стенной шкаф - и спальня
становится гостиной. Раздвигаешь скользящую стенку фусума - и две комнаты
превращаются в залу. Та же операция с внешней стенкой седзи - и готова
терраса с выходом во двор. Легкость перестановок - как в кукольном домике.
· В изгибах храмовых кровель, перекрытий ворот, дворцовых башен -
неожиданное, но явное греко-римское изящество. Триумфальные арки
синтоистских храмов - тории: те же античные строгие и мощные колонны.
Бронзовый самурай Сайго у входа в токийский парк Уэно - большая не по
туловищу голова с лицом Цицерона. Вообще сходство с римлянами: стоицизм,
харакири (то же вскрытие вен), славные победы долга над чувством.
· У токийского храма Ясукуни - мемориал павших в разных войнах. По
парковым дорожкам гуляют толпы белых голубей, они тут живут в трехэтажном
домике. Здесь же молодые люди куют по древней технологии мечи. Туповатая, да
и страшноватая, символика. В музее можно взглянуть на русско-японскую войну
с другой стороны. Генерал Ноги принимает сдачу крепости у генерала Стесселя.
Во всех видах - адмирал Того, цусимский триумфатор. Зарисовки с полей
сражений, окровавленные мундиры, личные вещи геройски погибшего капитана
Мисимы. Другого, за 65 лет до.
· Цусима для России по сей день - синоним разгрома. Двадцать четыре
корабля проделали из Балтики вокруг мыса Доброй Надежды самый долгий в
военной истории переход, чтобы пойти на дно в Цусимском проливе 27 мая 1905
года. Последствия - огромны. Наметилось новое - теперь всем известное -
существование другой Азии. И начался подъем Японии - военный, экономический,
моральный: важнейший фактор геополитики XX века. Катастрофа в японской войне
обозначила судьбоносную роль России для всего столетия: прибавить
Октябрьскую революцию, решающее участие во Второй мировой, развал
коммунизма... Так выясняется, что Россия, не будучи ни самой богатой, ни
самой большой, ни самой сильной, ни самой умелой - более, чем кто-либо из
самых-самых, - сформировала облик нынешнего мира.
· По телевизору - урок русского языка: "Меня зовут Лена. А как вас
зовут? - Меня зовут Андрей". Певец, прыгая с микрофоном, поет: "Яблоки на
снегу, яблоки на снегу, ты им еще поможешь, я тебе не могу". Понизу идут
титры. Зрители, надо думать, уважительно туманятся: как близки, в сущности,
эти русские с их чисто японскими символами. В традиционном стихотворении
присутствует ки - элемент, вызывающий ассоциации с временем года и
определенным настроением. Допустим, какая-нибудь умолкнувшая цикада призвана
означать возлюбленного, скрывшегося в июльских сумерках. Откуда ж им знать,
что "яблоки на снегу" - набор слов, возникший в сумеречном сознании
российской масскультуры.
· Близость России ощущается: много воевали, а чем кровавее прошлое, тем
живее интерес в настоящем. Не все еще ясно с Южными Курилами. В апреле -
сезонный спектакль "Вишневый сад": цветет сакура.
· В центре Гиндзы - театр Кабуки: единственное, кажется, стилизованное
под старину здание среди небоскребов. Все не так: женщин играют мужчины, но
в мужских ролях ходят на высоких каблуках и в чем-то вроде юбок. Беседа
идет, как джазовый джем-сешен: садятся в ряд на авансцене и по очереди
выдают монологи. Ударение музыкальное, высотой тона, так что аналогия с
джазом полная. Альт-саксофон визгливо надрывается: выдают замуж за
нелюбимого. С пьесой сюрприз: вместо ожидаемых молодцов с самурайскими
мечами - мещанская драма. Купец умер, дело гибнет, маячит богатый жених, но
вдова любит бедного. Видно, ихний Островский. Проникаешь в проблематику до
сопереживания, пока не замечаешь, что у героини (которая все-таки мужчина)
зачернены зубы. Цвет зубов должен подчеркивать белизну лица. Опять
эстетический перебор: как же естественность и простота, как же саби и ваби?
· Предел условности - кукольный театр Бунраку. Феллини включает в кадр
оператора с камерой - и мы ахаем от авторской смелости. А тут четыреста лет
все уходят подальше от правдоподобия. Одну некрупную куклу ведут три
человека: первый заведует головой и правой рукой, второй - левой, третий -
ногами. И не прячутся, а толпятся вокруг, хорошо хоть не всегда куклу
заслоняют.
· Кабуки - искусство суперлативов. Невыносимо благородный герой,
омерзительно подлый злодей, невообразимая красавица. Но сюжет держится на
нюансах. Персонаж так озабочен, что входит в комнату прямо в уличной обуви.
Зал бурно реагирует на этот знак, а я лишь смутно догадываюсь. Что бы надо
было у нас: положить в задумчивости сапоги на подушку?
· В антракте все - в том числе и в дорогих ложах, где полтораста
долларов билет, - едят из ящичков бенто. Они продаются повсюду: в коробке
размером в книжку помещается разнообразный обед, приложены соусы и приправы,
палочки, конечно. Маленький японский съедобный домик.
· Зрители в театре Кабуки, как и туристы, с наушниками - только у них
перевод с японского на японский современный. Кимоно на молодых я не заметил,
если это не майко - будущая гейша. В театре много компромиссных пожилых пар:
он в строгом европейском костюме, она - в парадном, старинной красоты,
кимоно. Тот же компромисс в ресторанах: есть места для соблюдающих традиции,
есть - на выбор. Низкие столы, подушки, но под столом выем, куда можно
спустить ноги. Четыре пятых молодежи сидят, как я.
· Дивная повсеместная эклектика. Костюм с кимоно. Сендвич с вареньем из
фасоли. У знакомого профессора дома в кабинете весь стол в компьютерах, а
спальня - тюфяк на циновке. Ультрафиолетовые стерилизаторы для ковшиков у
монастырского священного источника. Заходишь в забегаловку: в бульоне
пшеничная лапша удон или гречишная лапша соба. Знакомым голосом звучит
радио, но сразу не разобрать: стоит шум - лапшой положено хлюпать, так
вкуснее, все и хлюпают. Заказываешь лоханку, втягивая удон с такой силой,
что концы хлещут по глазам, и поет Эдит Пиаф.
ОГОНЬ И ЗОЛОТО
С тех пор как в 1950 году монастырский послушник сжег Кинкакудзи
(Золотой Храм), как он был отстроен заново в 55-м, как Юкио Мисима написал
об этом роман в 56-м, в Киото появилась главная, вне конкуренции,
достопримечательность. Из центра туда идет 12-й автобус, а потом проходишь
аллеями к большому пруду, видишь сияние - и понимаешь то, что умозрительно
не вынести, пожалуй, ни из фотографий, ни из мисимовских описаний. Наиболее
точное из сказанного в романе о Золотом Храме - не портрет, а концепт:
"Кинкакудзи самим фактом своего существования восстанавливал порядок и
приводил все в норму... Храм действовал подобно фильтру, превращающему
грязный поток в родниковую воду. Кинкакудзи не отвергал жизнерадостной
болтовни людской толпы, он просто втягивал ее меж точеных своих колонн и
выпускал наружу уже нечто умиротворенное и ясное".
Ближайшие аналоги из виденного прежде - храм Посейдона в Суньоне под
Афинами, Джвари над Мцхетой, Покров на Нерли. Храм гармонизирует пейзаж.
Конечно, это делает человек, не только воздвигая храм, но и называя его.
Счастливо данное имя - Золотой Храм - резко усилило ощущение драмы в 50-м.
Должен был появиться Мисима и пройти время, чтобы стало ясно, что послушник
- предшественник Христо, что поджог - конечно, преступление, но и
экологический акт, призванный сплавить храм в слиток, упаковать красоту. Не
дать красоте банализироваться, раствориться в потоке жалкой будничной жизни.
Акция удалась: храм обрел трагическую судьбу, словно убитый поэт - и с
этим уже ничего не поделать. Хотя в Киото есть монастыри святее, сады
очаровательней, храмы изящней - Кинкакудзи обеспечена легендарная слава.
Правда, храм и сам по себе очень хорош. На вкус пуриста, может быть, излишне
"китайский", что в Японии значит: яркий, броский, пышный. На то и Золотой. И
главное - все в контексте. Храм стоит на берегу Зеркального пруда, усеянного
островками в кривых соснах и каменных фонарях. Поспела хурма, над утками и
кувшинками свисают деревья, сплошь покрытые золотыми плодами: рот
раскрывается непроизвольно - так не бывает. Золотые, оранжевые, красные,
черные, белые карпы бросаются, как поросята, на крошеный хлеб, выпрыгивают и
хрюкают. В центре пруд, согласно названию, зеркален - и в нем ничего, кроме
точной копии Золотого Храма. Идеальные пропорции, прорисованные очертания,
рама из продуманного пейзажа.
Кажется, угадываешь: не то чтобы Кинкакудзи был прекраснее всех, но в
нем - претензия на совершенство.
Мисима в "Золотом Храме" не жалеет описательных слов, помещая своего
героя, послушника Мидзогути, и его священную жертву - храм - в контекст
старой столицы. В романе - обильная топография Киото: храм Нандзэндзи, с
крыши которого Мидзогути увидел женщину с обнаженной грудью; парк Камэяма,
где едва не произошло грехопадение юноши; квартал Китасинти, где оно
все-таки произошло, заведение "Водопад" отсутствует - увеселения
перекочевали за речку Камо, в квартал Гион; полицейский участок Нисидзин,
возле которого герой искушал судьбу, смутно надеясь, что она удержит его от
вожделенного преступления; мост Тогэцу под горой Арасияма, где послушник
наблюдал чужую заманчивую жизнь.
Все это цело и живо, все доступно для погружения. К подножию Арасиямы
ходит такой же, как во времена "Золотого храма", поезд, сохранен его старый
вид, вроде довоенного трамвая. На реке - катание пестрых лодок, белые цапли
по колено в воде. У моста Тогэцу рикши в высоких носках таби на плотной,
теперь уже пластиковой подошве. Кругом еда и гулянье. Уличные лакомства:
конняку - желе на палочке, окономияку - японская пицца, такояки - тестяной
шарик с куском осьминога внутри, печеная на углях сладкая картошка
несъедобного фиолетового цвета. Сезонные сласти из фасоли - в виде
хризантемы, осеннего цветка. Из подъезжающих к ресторанам машин выходят
мужчины в хороших костюмах и ученицы гейш - майко - в пестрых кимоно.
В Киото очень многое на месте. В старых кварталах попадаются
подвешенные над лавками шары из колючих веток криптомерии - знак выделки и
продажи сакэ. Здесь еще много домов матинами - из узких планок
темно-коричневого дерева. Перестроен - почти в токийском безликом и
безрадостном стиле - центр, но хранят старину окраины, по которым разбросаны
монастыри, с храмами и садами, с остановившимся временем. Здесь Киото почти
такой же, как в дни тысячелетней давности, когда на всей планете только
Константинополь и Кордова были размером с японскую столицу. В монастыре
Дайтокудзи крупная надпись по-японски и по-английски: "Мое будущее - здесь и
сейчас". Под ней - дзэнский сад из одной только гальки, волнисто
причесанной, как насыпь у правительственной трассы. Беспокоясь о будущем,
здесь и сейчас публика покупает освященные вековыми традициями амулеты
широкого ассортимента: найти суженого, сохранить мир в семье, сдать
экзамены, больше всего - избежать автокатастрофы.
Цел и жив сгоревший Золотой Храм, помещенный Мисимой в центр живой
красоты Киото. И тогда понимаешь, на что поднимал руку Мидзогути. Как
задумано - ужасаешься. Задумано, разумеется, писателем - Мисимой. Так он
описывает двойное харакири офицера и его жены в новелле "Патриотизм". О
половом акте перед самоубийством там сказано мощно: "Поручик задыхался, как
полковой знаменосец на марше..." Вообще эта вещь - сильнейшая, вызывающая
ужас, но не гуманистический - перед разрушением молодых жизней ради
идеологии, а почтительный - перед непостижимым и, может быть, высшим.
Боец и самурай, внук губернатора утраченного Южного Сахалина, Мисима
сам сыграл главную роль в фильме по новелле "Патриотизм". А что ему было
делать? За четыре месяца до собственного харакири, в июле 70-го он сказал в
интервью: "Исконно японский характер зачах под влиянием модернизации на
западный манер. От Запада мы заразились болезнями души. Поэтому мое
обращение к положительному герою является, по существу, симптомом процесса
японизации". Положительный герой был - он сам, других в обозримом окружении
не наблюдалось. Еще двадцатисемилетним Мисима сформулировал: "Создать
прекрасное произведение - значит самому стать прекрасным, ибо между
художником и его творением не существует нравственного барьера". Отсюда -
неизбежное следствие: создать произведение из самого себя.
Анонимный автор XII века повествует о живописце, который радовался,
глядя на свой горящий дом, где гибли жена и дети, - потому что он наконец-то
понял, как надо рисовать пламя.
Все удручающе логично в писательской судьбе Юкио Мисимы. Рассказывая,
как послушник уничтожил храм, он спроецировал собственное самоуничтожение. И
в конечном жизненном итоге, взрезав при стечении публики живот, добился того
же блистательного успеха: какому бы критическому пересмотру ни подверглись
его книги, Мисиме обеспечена легендарная слава.
В его текстах и поступках ощущается стилистика театра Кабуки: яркость
красок, буйная чувственность, контрастность образов. Дыхание смерти.
Все логично и последовательно: он хотел красиво жить и красиво умереть.
В первой прославившей его вещи - автобиографической "Исповеди маски" -
Мисима писал: "Обычная жизнь - от одного этого словосочетания меня бросило в
дрожь". Тема беспокоила его, и в пьесе "Надгробие Комати" мудрый ответ на
вопрос о смысле жизни - "Да просто в том, чтобы жить" - дает уродливая
старуха, но не автор. Пафос "Женщины в песках" - обычной жизни не бывает -
Мисиме был неведом, он так и умер в заблуждении.
Другую свою важнейшую иллюзию последних лет жизни - что писатель может
обойтись без слов - Мисима попытался доказать в программном эссе "Солнце и
сталь". В нем нет ничего от свободной прелести жанра дзуйхицу, его легкости
("Записки мотылька", "Дневник летучей паутинки": никакой металлургии) - это
статья или, скорее, трактат о том, что "язык тела", по меньшей мере, не
уступает "языку слов". Тело Мисимы действительно добилось многого, почти
невозможного: хилый от природы, он сумел сделаться атлетом и мастером
классических видов борьбы - всех этих "-до": айкидо, дзюдо, кэндо
(фехтование на мечах) и пр. Взявшись за лепку собственного образа, он изваял
и возомнил, в итоге потерпев чувствительное поражение, не сказать - провал.
Мисима поклонялся силе, но он писатель - писатель большого, выдающегося
таланта, а таланту всегда интереснее слабость. И в манифесте силы "Солнце и
сталь" ярче всего написано о слабости: "Детство я провел у окна, жадно
вглядываясь вдаль и надеясь, что ветер принесет оттуда тучи События". Какой
точный образ человечества, проводящего у окна не только детство, но и всю
жизнь.
Мачо Мисима заявляет: "Слова "совесть интеллигента", "интеллектуальное
мужество" для меня - пустой звук". И тут же, пышно пиша о своем стиле, о его
благородстве и суровости, вдруг по-интеллигентски признается, резко идя на
попятную: "Впрочем, я не хочу сказать, что моя проза обладает подобным
качеством..." Вот это - именно "интеллектуальное мужество" художника,
который, как все - как любой, когда-либо бравшийся за перо, - не
контролирует слово.
Телу приказать можно, слову - не удается.
Уже на третьей странице "Солнца и стали" Мисима прокламирует свое
"нынешнее предубеждение против всех и всяческих слов". И далее - семьдесят
пять страниц: многословных, занудных, с длиннотами, перепевами, повторами.
Мисима загнал себя в узкую щель между двумя невозможностями. Одна -
общественная жизнь: "Есть ли более страстная ипостась бытия, чем чувство
принадлежности кому-то или чему-то?" Назначив себя в лидеры национального
возрождения, он поневоле должен был прибегать к доступным массе плакатным
словам: "Рожденные усилием воли, эти слова требовали отказа от своего "я";
они с самого начала не имели ни малейшей связи с обыденной психологией.
Несмотря на расплывчатость заключенного в них смысла, слова-лозунги источали
поистине неземное сияние".
Нам ли не знать этой коллизии: все хорошие слова и красивые фразы
заняты лозунгами. "Ум", "честь", "совесть", "наша эпоха", "слава", "народ",
"мир", "труд", "май"... Для частной жизни остается мычание и молчание.
Обратим внимание на оговорку: "Несмотря на расплывчатость заключенного
в них смысла..." Для японца - конкретного, точного, вещественного - это
приговор.
Другая невозможность, перед которой оказался Мисима, - совершенно
противоположная, антиконформистская, романтическая. Огромная амбиция,
писательская гордыня побуждала к личному творческому подвигу: "Я должен был
изобрести хитроумную процедуру, которая позволила бы фиксировать тень
каждого мига жизни". Это уж сверхъяпонскость - запечатлеть даже не миг, но
тень его! Мисима в своих художественных намерениях нацелился забраться
дальше всех, дальше Басе. Неудивительно, что ему это не удалось.
Итог: попытка замены "языка слов" - "языком тела". Попытка жалкая,
заведомо обреченная на провал - и семидесяти пяти страниц не надо.
Слова доказываются либо словами, либо молчанием. Но молчание - только
молчанием. Оттого "Солнце и сталь" - тускло и слабо.
Апология молчания. Японская живопись эту проблему решила. Литература -
по определению - нет. В словесности не найти аналога пустотам на холсте. Не
белые же страницы... В обыденной жизни молчание - тоже высказывание. На
письме паузу не выдержишь, к стене не отвернешься, обета не дашь.
Подтекст, недоговоренность, умолчание - испытанные приемы, призванные
напомнить о том, что молчание - золото. Вид на Золотой Храм с холма у малого
пруда, когда на фоне красных кленов и зеленых сосен виден лишь верх крыши с
золотым фениксом на коньке, - так же прекрасен, как каноническая фронтальная
панорама. "Стоило мне вспомнить один штрих, как весь облик Кинкакудзи
вставал перед моим взором". В словах послушника Мидзогути - важный принцип
японской эстетики: репрезентативность фрагмента, "один во всем, и все в
одном".
Если быть последовательным, фрагмент следует уменьшать - до самой
малости, до нуля, до пепла. "Возможно, Прекрасное, дабы защитить себя,
должно прятаться?.." Они и спрятали - сжегший храм маньяк Мидзогути и
убивший себя нарцисс Мисима. Сохранение красоты любой ценой - вплоть до
уничтожения.
ПОПЫТКА ИКЕБАНЫ (окончание)
· Гомогенность страны, на 99,5 процента состоящей из японцев. Все меж
собой родственники. Кавабата родился в районе Акутагава. Два главных города,
совершенно разных - флагман западничества и оплот традиций - друг в друга
перетекают: ТОКИОТОТОКИОТОТОКИОТОТОКИОТО...
· В центре Киото традиционная гостиница - рекан. Вся мебель в комнате -
столик высотой в ладонь и две подушки. Постели перед сном вынимают из шкафа
и стелят на пол. Вечером наливаешься зеленым чаем в ожидании сатори -
просветления. Читать на полу как-то глупо. Писать открытки лежа трудно.
Телевизора нет - рекан. И мечтаешь бездельно о реканах будущей России - для
интуристов: с тюфяком на печи, с кадкой квашеной капусты в сенях, на ужин
водка, на завтрак тоже. Все веселее. А тут самоусовершенствуешься,
рассматривая рисунок потолочных досок - витиеватый узор вроде иероглифов.
Все, естественно, некрашеное - принцип саби: простота. Проще некуда.
· Под головой макура - подушка, набитая гречневой крупой: говорят,
полезно. Дней десять поспав на полу и поев бог знает чего палочками, глядишь
с вожделением: отварить бы прямо в наволочке и - с маслицем ложкой из-за
голенища. Они из гречки делают лапшу, а селедку вялят - и все заливают
бульоном. Считается лакомство. Такое непонимание основ; я ел.
· Снятие обуви при входе в дом сразу выбивает иностранца из колеи. Он
становится покорным и запуганным: даже американцы в рекане говорят тихо,
встают к завтраку по команде, лезут в общую ванну, где уже кто-то лежит, в
сортире садятся на корточки. И сразу, надев в прихожей туфли и выйдя на
улицу, - снова хозяева планеты. Вроде вся сила человека - в ботинках. А если
б надо было снимать штаны?
· В прихожих квартир - два обязательных предмета. Один - рожок для
обуви: ясно. Второй - фонарик: готовность к землетрясению. Как в России
историю определяет география, так в Японии - климат. Жизнь начеку. Цунами с
нами.
· Вдоль реки Камо на берегу парочки - через строго равные промежутки.
Причем скамеек нет, сидят на траве: это у них, видно, такой шагомер
встроенный, чутье на гармонию.
· Должно быть, длинные слова, составленные из многих букв
(псевдоиероглифов!), представляются японцам крайне неуклюжими. Естественно
желание их укоротить: на туристской карте Киото с английскими надписями
значится - zoo logical garden. И уродства поменьше, и в Японии слово
"логический" вполне применимо к понятию сада: философский сад животных, сад,
где звери размещены в логическом порядке.
· Станции метро в Киото: Сидзе, Годзе, Кудзе, Дзюдзе. Клички домашних
животных. Или маленькие монстрики из мультфильмов, дети Годзиллы.
· Замок Нидзе в Киото. Знакомый по иным историям страх перед
покушениями. На тот случай, если кто захочет подкрасться, - "соловьиные
полы": специальное устройство, издающее громкий скрип. Но скрип -
мелодичный, почти пение. Даже такая пакость продумана красиво - наши
понаставили бы ведер.
· В ресторанчике киотского монастыря Реандзи с восхитительным видом,
рассчитанным на точку зрения сидящего на полу, подают одно только блюдо из
соевого творога тофу. Название антисемитское: юдо-фу. Внести бы в
патриотическое меню - и монастырь тут кстати, и аскеза.
· Очарование чайной церемонии - в эстетизации обыденного. Можно
вообразить водочную церемонию, на которую валом валили бы туристы в России.
Поэзия суровой простоты: граненый стакан, плавленый сырок, мятый огурец.
Минимализм декора: сломанные ящики, забор, канава. Благоговейный ритуал
деления пол-литра на троих: эмпирическое преодоление теоретически
невозможного.
· Опять содержательность формы. Чашка равна чаю. Порядок угощения
важнее угощения. Не наешься и не напьешься. Вкусно, но мало - или мало, но
вкусно? Все не так для человека из мест, "где любит все оказаться в широком
размере, все что ни есть: и горы и леса и степи, и лица и губы и ноги"
(Гоголь).
· Чайная церемония в Киото. В храме Нандзэндзи подошли с предложением
две дамы в кимоно и тут же, у храмовых стен, устроили лучшую церемонию из
всех - потому что персональную, потому что органично вписанную в пейзаж и
потому что неожиданную. Идея спонтанности как явления обязательного и даже в
известной степени ожидаемого. Закономерность случайностей в жизни - очень
жесткое, если вдуматься, правило. На случайность можно и нужно рассчитывать.
· Знание о предстоящем переживании: чем оно полнее - тем глубже
переживание. Японец едет за сотни километров любоваться полнолунием не
потому, что над его домом луна не светит. Но зная столько, выслушав столько,
проехав столько, получишь наслаждение несравненно большее. А случайности
возникнут сами собой, что тоже предусмотрено. Заранее известно, что внезапно
вспорхнет ночная птица, заденет по лицу ветка, упадет под ноги лист. В
планировании случайностей и есть разница в восприятии: мы тоже едем за
тридевять земель смотреть Парфенон или Ниагару, но на сюрпризы разве что
робко надеемся.
· Идея камикадзе в кулинарии, торжество вероятности - поедание рыбы
фугу. Она содержит что-то ядовитое, проявляющееся при неправильной разделке.
До двухсот человек в год умирают, что не останавливает других: случай
разберется. Я заказал фугу в самом откровенном варианте - сырой, и мне
показалось, что официант взглянул с уважением. Хотя вряд ли: это я себя
поуважал - и достаточно.
· На вокзале в первой столице страны Наре - от Киото полчаса -
почему-то статуя Ники Самофракийской. Должно быть, дико для японцев: отчего
не возместить женщине голову и руки? У знаменитого изваяния Будды при
землетрясении отвалилась голова - без колебаний приделали новую. Большинство
храмов - постройки XIX века, и ничего: дело в месте, духе, святости,
традиции, а не в возрасте стройматериала. Средневековые хроники
зафиксировали, что императорский дворец в Киото сгорал четырнадцать раз за
сто двадцать два года. Обычный на Западе вопрос "Когда построено?" тут имеет
ответ, но не смысл. Синтоистские храмы вообще положено время от времени
обновлять. Японцы верят, что время властно над предметами, но не над их
сущностью. Будь у них Венера Милосская, они б ее превратили в тысячерукую
Каннон.
· Официально зарегистрированное "национальное сокровище номер один" -
будда Мироку-Босатцу в киотском храме Корюдзи. Полная непринужденность: нога
на ногу, сам стройный, но лицо круглое, холеное, лукавое, блуждающая улыбка,
пальцы колечком: "Какой дэвушка!" Деревянная скульптура японского
Средневековья куда живее, чем современные ей западные образцы. Скорее
близость к европейской античности - не зря Греция так потрясла Мисиму.
Совершенно нет статики: все в движении, все в застывшем миге.
· Искусство каллиграфии. Тоже состязание со временем. Писание кисточкой
древнее, чем писание пером, и ближе к клинописи, рунам, бороздкам стиля на
вощеной дощечке. Все это - перпендикуляр к плоскости: протыкание
пространства временем, прорезание вечных дыр в бренном материале. Наше перо
- скользит, а не пронизывает.
· На монастырских прудах - на вечном приколе лодки, полузатопленные,
проросшие высокой травой. Дворянская усадьба. Бунин - главный, если не
единственный японец нашей словесности.
· Дзэн и православие. И там и там - отказ от рационального постижения
реальности, пассивное ожидание чуда. Но социальные результаты -
противоположные. Возможно, ответ в том, что у японца противовесом дзэнскому
хаосу служила и служит эстетизация природы - в ней он пытливо высматривает
космический незыблемый порядок. Отсюда чувство формы, тяга к форме - притом
что дзэнское учение постулирует стремление к ее отсутствию. Русский же
человек ощущение формы не находил нигде, так и оставаясь в чистом
бесформенном духе - и в неоформленном бытии.
· Дзэнский сад - главное, что выносишь из Японии. Страна интерьера
здесь достигает пика. Как боец айкидо сосредоточивается на
одной-единственной точке в низу своего живота, чтобы потом творить
богатырские чудеса, так страна собирает духовные силы на мельчайшем клочке
земли, усыпанном галькой и камнями. В этом алькове посторонним делать
нечего. Сад камней - будуар страны.
· С одной стороны, японцы будто предвидели экологический кризис,
заранее создавая в миниатюре национальные парки и заповедники. С другой -
нет большей отчужденности от природы: холодный расчет, головной подход -
искусственно соорудить то, в чем потом следует раствориться, впав в наитие
сатори. Рациональный подход к метафизике. Сад предназначается не для
увеселения, а для медитации - чтобы распасться на молекулы в продуманной
реакции, заранее подготовив реагенты, взвесив порошки и вымыв пробирки.
Дзэнский сад - не часть природы, а нечто параллельное, соперничающее,
самоценное.
· Что-то есть большевистское в японском саду: "разрушим до основанья, а
затем". Сначала все повыдирать с корнем, что надо - обрезать, что надо -
засушить, размеры исказить, масштабы нарушить - и создавать красоту,
город-сад.
· Эти сады вызывают такое благоговение, подозрительное самому, что
естественно задать себе вопрос: не дурачат ли? Нет ли обмана, хитрого
талантливого шарлатанства? Есть. Ну и что?
· Из "Записок от скуки": "Однажды утром, когда шел изумительный снег,
мне нужно было сообщить кое-что одному человеку, и я отправил ему письмо, в
котором, однако, ничего не написал о снегопаде. "Можно ли понять, - написал
он мне в ответ, - чего хочет человек, который до такой степени лишен вкуса,
что ни словом не обмолвился, как ему понравился этот снег? Сердце ваше еще и
еще раз достойно сожаления". Какого же сожаления достойно мое сердце? Ведь я
не только могу не заметить снег, но меня никто и никогда за это не упрекнет.
· Деревья, трава, мох - плоть; камни и песок - костяк. Возникает тело
дзэнского сада. Оттого сады одних камней, без зелени, и кажутся мертвыми.
Сплошной анализ - снятие живых слоев, слишком дотошное докапывание до сути.
Разница между картиной и чертежом, пьесой и гаммой, эссе и статьей. Кладбища
природы.
· Карликовое дерево бонсай - принципиально незавершаемое искусство.
Живет так долго, что не имеет смысла подсчитывать: знай ухаживай - все равно
тебя переживет. Бонсай - сведенный до одного, практически вечного, дерева
сад. Завершение миниатюризации. Финиш японской матрешки.
· Расхожая теоретическая символика японских садов представляется мелкой
и суетливой. Что с того, что белая галька должна обозначать океан, если
парные конусы напоминают не гористые острова, а женские груди? Если камень,
названный центром Земли, - явный фаллос? Вот символика практическая -
мужской сад камней, женский сад мхов - прямолинейна и несомненна. А называть
сад "Спящий тигр" или "Благословенная гора" - как давать имена симфониям или
абстрактным картинам, как искать смысл в мелодиях Северянина или
разноцветных запятых Миро. Все равно дело в размещении масс и объемов -
зрительных, звуковых, словесных. И подобно незакрашенным плоскостям на
холсте, пустые пространства сада значат столько же, сколько камни, растения
и мхи. Недоговоренность, недопоказанность, намек. Над Фудзиямой облачное
небо.
· Легкость перемещения во времени. Храм Тэнрюдзи в Киото с садом вокруг
пруда, из которого торчком высовываются замшелые камни. Склон холма в
красных кленах. Серый в яблоках карп. Кричит кукушка. Басе жив.
· Сады и поезда - формула современной Японии, многозначная оппозиция.
Неподвижность и стремительность. Традиции и новации. Канон и изменчивость.
Эзотерика и популярность. Самобытность и космополитизм. Лаконичность и
избыточность. Минимализм и усложненность. Поезда синкансэн упаковывают
пятьсот километров от Токио до Киото в три часа. Но гипотетическая разгадка
Японии не в поездах, возможных и где-то еще, а в том, что позволяет
появляться этим поездам, - в садах. Антитеза садов создает противовес,
нужный для душевного здоровья. Может, отсюда терпимость эстетского народа к
безобразным экстерьерам своих городов - ведь для прекрасного есть сады, хоть
бы на подоконнике. Сад - тот центр, вокруг которого концентрическими кругами
может размещаться что угодно. Именно что угодно - потому что дзэнский сад
уже содержит в себе все. Он - самодостаточная вселенная: оттого так легко и
раскрепощаются силы для любого остального. Оттого так переимчивы и
предприимчивы японцы, что тылы у них обеспечены и есть куда отступать - в
сад. Все в саду.
· Странная страна - Страна восходящего солнца. Страна подходящего
солнца... Страна превосходящего солнца?
- 238 -
ПЕРЕВОД С ИТАЛЬЯНСКОГО
МИЛАН - ВИСКОНТИ, РИМИНИ - ФЕЛЛИНИ
ОПЕРНАЯ СТРАСТЬ
Фильм Лукино Висконти "Рокко и его братья" был первой картиной с
грифом "Детям до 16 лет воспрещается", на которую я прошел сам.
Кинодефлорация случилась в кинотеатре "Лиго" на станции Меллужи в Юрмале,
которая тогда называлась Рижским взморьем и входила вместе с Латвией в
Советский Союз. Помню, очень гордился: мне было тринадцать. Эпопея матери и
ее пяти сыновей, приехавших из луканской деревни в Милан за счастьем,
запомнилась навсегда, а образы давно мифологизировались. Жена старшего брата
Винченцо - идеальная красавица Клаудиа Кардинале, советский зритель ее тогда
увидел впервые. Жестокий и жалкий Симоне - Ренато Сальватори. Одухотворенный
герой Рокко - Ален Делон. Благородная проститутка Надя - самая обаятельная
актриса кино Анни Жирардо, мне и сейчас так кажется, а однажды я даже сказал
ей эти слова.
Между первым и вторым моими просмотрами картины Висконти прошло
тридцать лет. Перерыв внес конкретность. В 60-е антураж фильма представал
условным - еще и отсюда мифологичность. Теперь места известны и знакомы: и
те, откуда приехали Рокко и его братья, и уж конечно, куда они приехали, -
Милан.
Объяснение Нади с Рокко происходит на крыше Миланского собора, и сейчас
понятно, насколько оправдано участие в сюжете этого самого монументального,
помпезного и вычурного из шедевров готики.
Шелли говорил, что крыша Миланского собора - единственное место, где
можно читать Данте. Только там верное ощущение слов: "Земную жизнь пройдя до
середины, я очутился в сумрачном лесу". Лес колонн, изваяний, шпилей. На
соборе - 3400 статуй, 96 огромных химер. В сумерки сумрачный, на солнце -
ясный лес. Поразительная щедрость: где-то на 80-метровой высоте,
полуспрятанная за колонкой, в 30 метрах от глаза - статуя тщательнейшей
выделки. Какова же сила художественного бескорыстия!
Товар здесь штучный. Стоя в центре, видишь, как каждый святой осеняет
свой участок города. Не из мраморного ли леса этой крыши Феллини увидел тот
великолепный образ из начала "Сладкой жизни" - парящую над домами статую?
При перемещении по вертикали ракурсы меняются. С соборной площади фасад
предстает треугольной громадой, которая делает убедительной живописную
геометрию Малевича. Храм ошеломляет, и посредине пьяццы Дуомо -
пошатнувшийся от неожиданности и восторга конь под Виктором Эммануилом II.
Таких королевских лошадей не припомнить. Правда, и таких соборов - тоже.
С кафедральной высоты смотришь вниз: площадь выглядит замусоренной
голубями и людьми. Крошки помельче - темные, покрупнее - разноцветные.
Лучший вид на крышу, а значит, на собор - из бистро на седьмом этаже
универмага "Ринашенто" (тортеллини со спаржей превосходные, закуски так
себе). Название универсального магазина - что-то вроде "Возрождающийся" -
придумал Д'Аннунцио за пять тысяч лир: какой достойный писательский
заработок.
По фильму Висконти получается, что Рокко и Надя заскочили на верхотуру
собора объясниться на бегу, словно в городской парк. Лифт ходит уже с 1930-х
годов, но и от него на самый верх нужно пробираться по галереям - в общем,
долгое дело. Правда чувств, а не обстоятельств. Так оперный герой, отжимаясь
на руках, длинно поет с кинжалом в груди. Насколько в таких декорациях
естественна избыточность, напыщенность, оперность страстей, бушующих в
фильме.
Если это опера, то в традициях веризма, почти натурализма, с показом
провинциального плебейства деревенских парней в большом городе. У нас-то в
начале 60-х их вельветовые пиджаки и ниспадающие хвосты пестрых шарфов
казались последним криком моды. Зато - в виде компенсации - эти молодые
деревенщины из Лукании бродили по миланской полуподвальной квартире в
кальсонах, что резко усиливало ощущение нашей близости.
Итальянцы выглядели родней отставного полковника Пешехонова, шаркающего
кавалерийской походкой в нижнем белье с пачкой "Казбека" и подшивкой
"Огонька" по коридору в уборную. Девятнадцать членов семи семей, населявших
нашу коммуналку на улице Ленина, угрюмо следили за полковником, понимая: это
надолго. Кальсонами нас было не удивить, но их носили дома, а не на
киноэкране, там они могли появиться только на партизанах, выведенных ночью
на расстрел. Братья в фильме Висконти ходили в кальсонах, будто так и нужно,
и постепенно мы стали понимать, что так и нужно.
Неореализм потряс широким потоком быта. Мощные страсти могли кипеть на
кухне, и таких декораций не надо стесняться. Отсюда та истовая и преданная,
не зрительская, а родственная любовь, которую мы испытывали к Анне Маньяни,
Софии Лорен, Марчелло Мастроянни, Джульетте Мазине, Росселлини, Феллини,
Висконти. Да, гениальные художники, но главное: они оправдывали нас.
Итальянцы реабилитировали наш быт. И более того - сочетание быта с
высотами искусства. Камера из полуподвала квартала Ламбрате взмывала на
крышу Миланского собора, и гремели оперные бури. Пафос и красота - по нашей
части, но без таких перепадов: в сталинском кино могли носить бабочки и
лакированные ботинки, но как помыслить, что под черным бостоном кальсонная
бязь? Уж мы-то знали, что это вещи разные. И вдруг оказалось, совместные:
так носят. И у нас, слава Богу, был Большой театр и лучший в мире балет, да
и кое-какая опера. По существу та же, что в Милане: в самый разгар борьбы с
космополитизмом из репродукторов по всей стране неслись мелодии Пуччини и
Верди.
"Ла Скала", который одно время существовал на деньги деда и дяди
Висконти, - рядом с Миланским собором. От театра идет улица Мандзони, что
правильно - один из оперных итальянских писателей. В фойе пузатые колонны с
коринфскими капителями и четыре статуи: Россини, Беллини, Доницетти, Верди.
Козырный итальянский набор, и никому не вклиниться, даже Вагнеру: он
значителен, но не увлекателен; даже Чайковскому: мелодичен, но не
универсален.
В "Ла Скала" нет сомнений, что театр начинается с вешалки. Гардеробный
номерок похож на орден, который возвращать досадно, стоит как-нибудь прийти
сюда в пальтишке похуже и не забирать его вовсе. Капельдинеры внушительны,
как ресторанные соммелье, с цепью и бляхой, все важнее тебя, кланяешься,
будто солистам.
Шесть ярусов невеликого театра - уступающего и парижской "Гранд-опера",
и буэнос-айресскому "Колону", и лондонскому "Ковент-Гардену", и, конечно,
нью-йоркской "Метрополитен" - построены так, что охватывают, обнимают тебя.
Тишина от благоговения возникает сразу, как только занавес возносится к
крылатым женщинам с часами в руках.
Вообще, тишина в оперном театре началась с Россини. Не вполне ясно: то
ли его музыка была такова, что заставила публику прекратить болтовню и
шатание по залу, то ли именно в то время власти решили навести порядок, и
публика, наконец, услышала музыку, отчего и пошла баснословная популярность
Россини. Так или иначе, первым стали слушать его. Тем любопытнее судьба
человека, плюнувшего на всемирную славу, чтобы в парижском уединении изредка
сочинять прелестную простую музыку, а постоянно - сложную дорогостоящую
кулинарию. Попытки воспроизвести россиниевские блюда утыкаются в непомерные
затраты. Ясно, что сочетание трюфелей с гусиной печенкой и сорокалетним
коньяком порождено громоздкой оперной поэтикой, и то, что Россини
сублимировал композиторский талант в гастрономические композиции, -
объяснимо. По крайней мере, понятнее, чем молчание Фета или Рембо.
После спектакля в "Ла Скала" миланское ощущение театральности не
исчезает. Пятиминутный проход к собору - мимо памятника Леонардо в окружении
величавых позабытых учеников, под стеклянными куполами галереи Виктора
Эммануила - на площадь, где кандольский мрамор в розовых прожилках кажется
белоснежным на фоне черного неба, и видна каждая завитушка подсвеченного
храма, а вверху парит невесть на чем держащаяся золотая статуя Богоматери -
Мадоннина. Опера продолжается.
"Возможно, я чрезмерен в употреблении приемов, нетипичных для кино. Но
вообще избегать театральности было бы неправильно, тем более если подумать о
происхождении кино. Например, о Мельесе", - это слова Висконти.
Кино начинало с технических фокусов, из которых, собственно, и
возникло. Из затей Майбриджа, ставившего десятки фотокамер вдоль трассы
ипподрома, из французской "фотопушки", кинетоскопа Эдисона и прочих
изобретений, которых было так много в ту эпох