"Да придет, приедет, куда ж он денется? -- подумала вдруг бабка, тряся
звенящей от бездумной пустоты головой. -- Все будет хорошо!"
Мысль эта странно согрела руки.
-- Лети, лети, милый, -- велела бабка Нюра стрижу. -- Я подожду.
Улыбнулась.
И открыла ставни.
Благополучная планета Инкра
В Музее Космонавтики под вакуумным колпаком хранится дневник
борт-инженера звездной экспедиции "Цискари". Длиннопалые манипуляторы
переворачивают залитые непроницаемым прозрачным пластиком бумажные страницы.
Когда проходишь мимо, под колпаком зажигается свет, призывая прочесть чужую
исповедь. Не находится никого, кто бы здесь не остановился.
Борт "Цискари". Планета Инкра.
Начал вести дневник: появились мысли, которые я никому не могу
доверить. Хорошо, удалось отыскать чистую тетрадь -- мы хотели показать
бумагу аборигенам. Нашлась и авторучка. Пришлось все это раздобыть, ибо
обычные памятные кристаллы входят в общую мнемотеку корабля и легко
контролируются командиром, энергетиком, врачом и вообще любым, кто не
поленится запросить запись. Времени у меня сверхдостаточно: с сегодняшнего
дня отстранен от исполнения служебных обязанностей и посажен под домашний
арест. Ходячая энциклопедия корабля -- историк и врач экспедиции Йоле
Дацевич -- говорит, что такого на кораблях не случалось за всю историю
звездоплавания. Что ж, значит, с меня начнется летопись космических
преступлений.
И корабль, и сама экспедиция называются "Цискари". По-грузински --
рассвет, зорька. Командир Ларион Майсурадзе, автор проекта поиска
цивилизации на Инкре, искренне рассчитывал на контакт. Увы, планета мертва,
и я один пока догадываюсь о причине...
Впрочем, нет, я неточно выразился. Планета не мертва, она полна жизни,
можно сказать, разбухает и кишит... Но лишь два царства природы, растения и
насекомые, исхитрились найти на Инкре приют. Ни рыб, ни птиц, ни
млекопитающих -- ни чешуйки, ни шерстинки, ни перышка. Лишь хитин и
хлорофилл!
Биологи и оказавшаяся нечаянно без работы социолог Нина Дрок немеют от
восторга. Позже, когда мы удалились от корабля, сразу же наткнулись на следы
деятельности разума. Но в радиусе первой сотни километров наши кинокамеры,
коллекторы и роботы-препараторы фиксировали только флору и самых младших
собратьев по биологической шкале. Зато какую флору и каких собратьев!
Летучие растения с машущими листьями! Укоренившиеся в почве бабочки! Чаши
неимоверной величины цветов, полных чистейшей воды, -- мы купались в этих
удивительных озерах с лепестковыми берегами! До опасного крупные экземпляры
насекомых плавали в реках и океанах.
Правда, что касается опасности, то это в нас говорила инерция мышления.
По нашим эстетическим меркам, у них был такой устрашающий вид -- огромные
жала, ядовитые копья, присоски, антенны, -- что мы вначале из-под силовой
защиты и не вылезали. А когда осмелели, до плавок-купальников дошли, то даже
обидно стало, до чего мы не представляем для них интереса. Если давать
земные имена, то на Инкре водились мухи, слепни, комары, клещи, оводы, в
общем, всякая нечисть. Но нечисть эта глодала друг дружку и листья и не
трогала нас. Оно и понятно: при отсутствии млекопитающих им, фигурально
выражаясь, не на чем было зубы отточить, привыкнуть к вкусу крови. Так что
планета оказалась на редкость благодатной для человека. И не вызывала
настороженности ровно до тех пор, пока мы вдруг не открыли Города.
К тому времени мы забыли о скафандрах, дышали местным воздухом, пили
воду, давным-давно разблокировали шлюзы корабля. Фактически мы забыли о цели
экспедиции, отвыкли от самого понятия "контакт". Даже признанный упрямец
Ларик Майсурадзе, командир, дал экипажу слово публично сжечь по прибытии на
Землю все свои статьи о пяти признаках цивилизации на Инкре... И вдруг сразу
в трех местах мы нашли заброшенные Города.
Потом, конечно, и другие покинутые поселения обнаружили. Но главные
открытия совершили в первых трех. И мое грехопадение состоялось тут же.
Города были славные. Многоэтажные. Неожиданно легкие. Радостные. Радость
охватывала сразу, едва ступишь на мостовые, утверждая в гостях впечатление,
что шонесси (теперь мы знали имя разумных инкриян) умели и любили жить. Дома
до сих пор стояли наполненные изящной утварью, тысячи приятных вещиц
возбуждали наше любопытство, потому что Земля до них не додумалась. Самое
поразительное -- всюду в красивых позах, в обнимку, лежали мумии, высохшие и
бессмысленные, как бочата из-под вина. И все же мы не без удовольствия
бродили по мертвым улицам, по уснувшим квартирам: безжизненность не
угнетала, казалась прекрасной и даже -- я должен повиниться! -- сладостной и
желанной. Неестественно и стыдно, чтобы тысячи смертей не угнетали, но это
было так. И сеяло среди нас ненужную подозрительность. Впрочем, угрызения
совести прорезались значительно позже, я все время почему-то забегаю вперед.
Без видимой катастрофы жизнь в Городах остановилась одновременно.
Коляски и стреловидные поезда были аккуратно загнаны в ангары, крылатые
аппараты выстроены ровными рядами на взлетных площадках. Часто попадались
маски, словно после последнего карнавала ничего не успели, убрать -- уже
некому было убирать... И везде, в общественных зданиях и личных жилищах,
поджидали нас попарно обнявшиеся мумии с головами на плече друг у друга. Они
с улыбкой встречали смерть, готовились к ней, по какому-то общему сигналу
принимали яд и навечно засыпали в любви и всепрощении. Мужественный народ!
Мы не нашли книг, кристаллофильмов или чего-нибудь их заменяющего, но
множество картин не успели растерять красок. Аборигены оказались небольшими
существами, очень напоминавшими нашу Мицу, карманную обезьянку с
Мадагаскара. Только рот у шонесси был узенький, круглый, вытянутый в виде
трубки или даже клюва. И шонесси, понятно, не имели хвостов. Хотя, честное
слово, лучше б им иметь их, может, тогда бы мы насторожились! А то -
разахались, разумилялись, распричитались, что никого не можем прижать к
груди! Кстати, в шонессийской живописи очень развит мотив братания с
животными. Меня, например; потряс небольшой холст: почти на полрамки --
добрая морда местной буренки с глазами терпеливыми и многомудрыми, а на ее
шее трогательно и беззащитно спиной к нам висит абориген. Картин,
изображающих этот культовый обряд, мы видели тысячи.
Ну вот. Наконец перехожу к главному. Как иначе расскажешь обо всем Тем,
кто не знает ничего? Вы, читающие мой дневник! Теперь вам известно ровно
столько, сколько и нам к тому моменту, когда все началось...
Случилось так, что Мица самым примитивным образом сбежала от меня в
какой-то шонессийской квартире -- испугалась портрета, будто нарочно с нее
срисованного. Если бы я не знал наверняка, что портрету минимум четыре сотни
лет, я бы тоже сказал, что без Мицы в качестве натурщицы не обошлось.
Обезьянка показала своему двойнику язык. Не дождавшись ответного
приветствия, обиженно надула губы. И сиганула за окно. Я
посвистел-посвистел. Потом справедливо рассудил, что вряд ли ей после
корабельной кухни захочется питаться сушеными кузнечиками. И не ошибся: Мица
вернулась через два дня, облезлая и голодная, с царапиной поперек лба. К
любимым синтетическим бананам и молоку отнеслась сдержанно, а у меня не было
ни времени, ни желания на уговоры -- расшифровывать загадки чужой
цивилизации, да еще когда все гиды вымерли, -- тут, я вам скажу, не до
корабельных обезьян! Спустя несколько дней, когда я увлеченно заносил в
журнал схему оригинальных "дышащих" батарей отопления, она спросила:
-- Курить -- приятно?
-- Попробуй, -- машинально ответил я, подвинув на край стола сигареты.
Вдруг до меня дошло, что в каюте мы одни. Я оторвался от журнала,
медленно поднял голову. Перегнувшись в креслице, белая обезьянка у меня на
столе тянулась к коробке. Я помог, поднес огоньку. Мица, попыхтев,
раскурила, глубоко вдохнула дым. Витаминная сигаретка, похоже, пришлась ей
по вкусу.
-- Ой, как хорошо! -- восхитилась она вслух, раздувая щеки и выпуская
дым тонкими нитями. Голос у нее изменился, стал как в пещере или пустой
комнате, немножко с эхом.
Я незаметно пощупал лоб, громко запел и пошел кругами по каюте, искоса
поглядывая на обезьянку. Можно было примириться с курением, но пережить
внезапно прорезавшуюся речь я был не в силах. Мица аристократически зажала
сигарету кончиком хвоста и задумчиво разжевала. Я сразу успокоился: обезьяны
в этом загадочном существе было все-таки достаточно.
-- Жаль, мы не успели попробовать земной табак!
---- Кто это мы? -- на всякий случай уточнил я.
-- Шонесси, кто же еще?
Ну, слуховые галлюцинации -- это уже не так страшно. Я повернулся к
интеру, набрал код врача:
-- Иоле, ты не занят? Заскочи на огонек, что-то скучновато одному...
-- Что-нибудь случилось?
-- Нет-нет. В шахматы перекинемся.
-- Странное приглашение в час ночи, не правда ли? Ладно, жди.
Я быстро выключил интер, потому что Мика раскрыла рот:
-- Струсил? На помощь позвал?
Я помотал головой и предпочел не отвечать.
Иоле прежде всего был врач, а уж потом шахматист или просто товарищ.
Оттянув мне пальцами веки, он сосредоточенно заглянул в глаза:
-- Маленькая хандра у нас? Тоска по Земле? Нервочки расстались? Ничего.
Примем массажик, электронным душиком попользуем, микростимуляторы натощак --
и все пройдет! Мица расхохоталась:
-- Что я говорил? Сейчас меня из тебя вылечат!
Врач неторопливо обошел стол, вынул из нагрудного кармана плоский
экспресс-диагностер, с которым никогда не расставался. Посмотрел через
объектив сначала на Мицу, потом на меня. Мохнатые брови его от удивления
почти слились с шевелюрой.
-- Слава галактикам, облегчил ты мою душу! -- Я обрадованно забарабанил
пальцами по столешнице. -- А то уж я вообразил, вильнул с ума без возврата.
-- Ты, часом, не проверяешь на мне дар чревовещателя?
-- Иди к черту! Сам никак не опомнюсь от потрясения!
Иоле с сомнением усмехнулся и окончательно повернулся к Мице:
-- Надеюсь, ты все еще Мица?
-- А ты ду... Недалекий человек! -- холодно парировала белая обезьяна.
-- Допустим, -- нехотя согласился врач. -- И все равно хочется узнать,
кто тебе подарил речь?
-- Здравствуйте пожалуйста! Шонесси говорят по меньшей мере полмиллиона
лет! Хоть бы из уважения к нашей древности могли мне не тыкать.
-- Час от часу не легче! Позволь...те полюбопытствовать ваше имя,
гражданочка шонесси?
-- Энтхтау.
-- Однако... -- Брови доктора поочередно отделились от шевелюры. --
Впервые вижу сумасшедшую обезьяну.
-- Люди, люди! -- Мица подпрыгнула, зацепилась хвостом за потолочный
леер. -- Не надоело числить ненормальным все, что выходит за рамки
обыденного? Неважно, чья ненормальность, важно успеть отмежеваться, наклеить
ярлык. После, не роняя чести, и, признать можно, не жалко. Но сразу?
Стыдитесь, венцы природы!
--- Если это бред, то весьма последовательный! -- пробормотал Иоле. И,
в свою очередь, вызвал командира: -- Ларик, срочно к Николаю.
-- Что там у вас?
-- Увидишь на месте.
Прежде чем выключить интер, командир обронил непонятное грузинское
слово.
В общем, через час весь экипаж сидел у меня в каюте, ошарашенный Мицей
донельзя. Особенно бушевал Ларик:
-- Мальчишки, понимаешь! Делать вам нечего, понимаешь! Среди ночи шутки
устраиваете, дня вам мало, понимаешь!
Но, отбушевавшись, уже с любопытством уставился на курящую обезьяну --
она опять стрельнула у меня сигаретку.
Эмоций по поводу превращения Мицы в Энтхтау я не описываю. Самым
характерным было предположение Иоле: заразилась чужим интеллектом. Мы не
спорили: ответить на наши вопросы могла одна Мица, а она этого сделать не
пожелала. Зато подробно изложила идею цивилизации шонесси. Это, видимо, не
так уж часто случается, чтобы существование цивилизации имело цель, смысл,
идею. Понятно, мы развесили уши. Говорила обезьяна по-русски, с привлечением
небольшого числа грузинских и норвежских слов, то есть так, как принято на
борту/в нашем многонациональном экипаже. Оттого и речь; и сами мысли
выглядели убедительно.
Оказалось, человечество Инкры видело свою цель в наслаждении. "Разум
призван служить удовольствию, -- учили шонессийские философы. -- Нужно
делать все, что нравится. И то, что не нравится, тоже, пока это нравится
другому. В наслаждении смысл жизни. В перемене наслаждения -- ее необходимая
суть!". Героями фольклора становились те, кто выдумывал новенькое для
подхлестывания чувств. О них помнили, им ставили памятники, ибо слава --
тоже способ наслаждения. Изобретатели превратили Инкру в планету экстазов,
создали утонченную индустрию счастья и гармонию Страстей.
Но наступил день, когда уже ничего не удавалось изобрести. Наркотики и
музыку, туннели свободного падения и Башни Ужаса, райские кущи и научные
исследования, ароматические симфонии и любовь -- все перепробовали шонесси и
всем пресытились. Надоело и само пресыщение, потому что оно не может
волновать вечно. Тогда все чаще стали заговаривать о том, что есть еще одно
состояние, наслаждаться которым никогда не надоест, потому что это самое
последнее и единственное в запасе у каждого: еще никто не пережил этого
состояния дважды, никто не смог о нем поведать.
Так зародилась идея всепланетного Дня Смерти.
Мы слушали, содрогаясь от жалости к чужому разуму, загнавшему себя в
тупик. К концу рассказа маленькая белая обезьянка и вправду обратилась для
нас в Энтхтау, аборигена Инкры, да еще мужского рода... Энти решительно
пожелал помочь нам в узнавании предметов и до последнего дня облегчал
описание планеты, которую нам не терпелось назвать второй родиной...
И вот это ужасное событие сегодня... У меня до сих пор дрожат колени и
не проходит тошнота. Сижу у себя в каюте, под домашним арестом, пишу
авторучкой в простой бумажной тетради. Дневник не дневник, а как бы
самоотчет, чтобы и себе было легче объяснить... Все замерло. На корабле ни
звука. Никому до меня нет дела. А я снова и снова переживаю позорный миг.
Мы с Ниной Дрок пили у меня кофе. Энти раскачивался в местном гамачке и
чувствовал себя распрекрасно: став аборигеном, он наотрез отказался от
отдельного помещения, чем несказанно мне польстил. Видимо, будучи Мицей,
здорово ко мне привязался... Говорила Нина о странном исчезновении
млекопитающих, которые, судя по живописи, когда-то водились на Инкре в
изобилии. В этот момент за дверью заскулил корабельный пудель Грум. Едва ему
открыли, он кубарем кинулся к Энти, с которым сильно в последние дни
подружился. М"ы продолжали болтать, не обращая внимания на пса и обезьянку,
как вдруг что-то буквально кольнуло меня: краем глаза я заметил, как Грум
застыл в углу, а Энти спиной к нам, обхватившись ручками, висит на его шее.
Меня поразила та самая поза -- мотив братания большинства шонессийских
картин. И тут, чувствую, лицо мое наливается жаром, в голове брезжит
полусвет...
-- Энти!-- не своим голосом выкрикнул я.
Обезьянка от неожиданности выпустила шею Грума и обернулась. Ее
вытянутые трубочкой губы были в крови. Шерсть на шее пуделя в том месте, где
проходила артерия, была влажной, обсосанной.
-- Простите маленькую слабость, -- облизываясь, сказал Энти. -- Я
забыл, -что у людей это не принято...
Он улыбался.
И тогда я вспомнил, каким без Энти понурым и невеселым становится Грум,
как он бежал и льнул к нему, как ожидал, покорный... Ударом лапы он мог
навсегда прекратить добровольную пытку, но отравленная лицемерным племенем
жертва не может жить без того, чтобы из нее не пили кровь... Такие
гадливость и омерзение поднялись во мне -- как к клопу. Схватил я со стола
охотничий шонессийский пистолет и нажал спуск.
Вряд ли Нина соображала медленнее, просто мысли ее протекали в
несколько иной плоскости, если и не оправдывающей, то все же требующей
защиты чужой культуры. Во всяком случае. Нина вскочила одновременно со мной
и попыталась закрыть своим телом Энти. Оружие я успел отбросить, уже
прострелив ей руку. Зато маленькое белое чудовище замолкло навеки: несколько
пулек угодили ему в рот и разворотили затылок.
Я виновато посмотрел на Нину. Не из-за раны, нет. А из-за убийства
инопланетного жителя...
И замер.
Нина застыла в позе падения мне навстречу, обнаженная рука, пробитая
почти посредине кисти, едва сочилась кровью (местные пульки не предназначены
для таких крупных существ), в липе все еще выражение запрета, желание
предотвратить космическое преступление. Но родилось и что-то новое. Голова,
по-моему, ушла чуть больше в плечи. Появились незнакомый обезьяний поворот и
неземной оскал. Она осматривала себя чужими глазами -- будто впервые мерила
свое тело...
Я закрыл рот и с ужасом наблюдал неуловимое превращение.
На крик и выстрелы вбежали доктор с командиром. Иоле покачал головой и
увел Нину в медкаюту. А я, съежившись, ожидал разноса. Ларик приподнял за
хвост мертвое тельце Мицы -- разум не отмечал больше своей печатью белую
карманную обезьянку, опустил на пол, прикрыл моей рубашкой. Потом подошел ко
мне, замахнулся:
-- У-у, неврастеник! Двинуть бы тебя как следует, жаль, не положено!
Считай себя под домашним арестом.
-- Не возражаю, Ларик. Но прежде выслушай.
-- Высокие слова о высоком побуждении?
-- Даже на суде дают последнее слово...
-- Ладно. Пять минут.
Он уселся на край стола, отвернулся к иллюминатору, раскачивал ногой и
всем своим видом показывал, что его ничем не удивишь, не переубедишь и не
разжалобишь. В отведенное время я сбивчиво поведал обо всем, что пришло мне
в голову. Понимал бессмысленность и бесполезность. И все-таки рассказывал.
Шонесси -- цивилизация-паразит. По какому-то капризу природы разумные
существа на Инкре развились из кровососущих млекопитающих, вроде летучих
мышей-вампиров, Став разумными, они, к сожалению, не изменили биологического
способа существования. Наоборот, все достижения науки направили по этому
пути. Их жертвы сами приходили на зов. И не с первого раза, но умирали. Сила
призыва даже рыб поднимала со дна океана и отдавала в их нежные лапки. Вот
почему здесь опустели суша и воды, не осталось ни зверей, ни птиц, ни
морских обитателей. Только не имеющие горячей крови насекомые помимо
растений могли выжить рядом с вампирами.
И ерунда там насчет Дня Смерти. То есть День, конечно, был, но причина
элементарна: голод. Изведя всех, шонесси не перестроили организм, а занялись
самоедством. Вот тут местные философы и подсунули легенду о последнем в
жизни наслаждении -- умереть попарно, чтобы еще раз напиться чужой крови.
-- Это страшная цивилизация, Ларик! -- шептал я, оглядываясь. -- Лучший
выход -- свернуть работы и покинуть Инкру. Если чужим интеллектом заразилась
Мица, то какие гарантии, что завтра это же не грозит нам всем? Может, даже
слишком поздно...
Я прикусил губу, вспомнив глаза Нины. Вдруг мы все давно заражены, и
только крохотной ранки не хватает впустить шонесси в наши тела? Как приятно
и просторно будет в новых оболочках!
Ларик подождал, не добавлю ли я еще что-нибудь.
-- Здорово закручено. Тебе бы книжки для детишек писать!
И вышел, хлопнув дверью, оставив меня наедине с моим страшным открытием
и никому не нужным дневником.
Один. Против всей планеты, против собственного экипажа.
В эти минуты только, может быть, Нина Дрок еще более одинока, чем я, с
глазу на глаз с тысячелетиями проснувшейся в ней истории. Но именно она,
нечаянно превращенная мной в наследницу иной культуры, больше всех на свете
должна меня ненавидеть, ибо не может не опасаться разоблачения. Тени ее
собратьев-шонесси, вероятно, толкутся вокруг нее и ждут мало-мальской
ошибки, чтобы завладеть нашими телами, затем -- нашим кораблем, нашей родной
Землей, Вселенной. То-то будет где порезвиться!
Лишь социолог мог найти решение в тупиковой ситуации. Но социолога у
нас больше нет. Есть Нина Дрок, или что там от нее осталось. Но Нине я не
доверяю. И, дописывая эти строки, не перестаю ломать голову, как поступить.
Хоть бы что-нибудь придумать.
И не ошибиться.
И убедить командира.
И никого на свете не допустить на Инкру, не завести инфекцию на Землю.
Страшно. А если ценой... Если нет другого выхода?!
Совсем невесело. Но, кажется, придумал.
Решился.
Мы забрасываем на орбиту ракеты с коллекциями образцов флоры и фауны
Инкры. На обратном пути должны принять их на буксир. Подошел срок очередного
запуска. Ракета готова, закладываю в отсек дневник и перепрограммирую
двигатель: пусть не ждет на орбите, пусть мчится прямо к Земле.
Дорогие земляки-земляне! И вы, звездолетчики иных миров! Всем, кто
найдет мой дневник! Заблокируйте планету Инкру -- координаты на обшивке
ракеты. Создайте барраж, устройте патрулирование, никого не впускайте на
планету. А главное, не выпускайте! Кто бы ни звал на помощь -- не верьте!
Это говорю вам я, борт-инженер "Цискари" Николай Бодин, создатель
цивилизации-паразита. Лучше бы вообще похоронить нас в недрах светила, и
пусть благополучно сгорит планета Инкра со всеми своими спорами интеллекта
шо-несси.
Я взрываю корабль. Иного выхода не нахожу.
Прощайте, люди. Простите!
Тот, кто дочитает дневник до конца, обязательно разыщет
старичка-смотрителя Музея и поинтересуется дальнейшей судьбой экспедиции.
Смотритель заботливо проведет ладонью по герметичному колпаку, пошепчет себе
под нос, повторяя сотни раз читанные строчки, и только после этого
произнесет:
-- "Цискари", знаете ли, до сих пор радирует с Инкры просьбы о
возвращении. Но патрульные звездолеты начеку. Все, как хотел автор.
-- Какая жестокость! Неужели нельзя их спасти?
-- Пока из подобной ситуации никто не сумел выпутаться. Думайте,
товарищ. Вдруг вам посчастливится? Придумаете, пишите прямо на Музей, мне --
Николаю Бодину.
Тут посетитель непременно откроет рот и после паузы спросит:
-- Вы что же, родственник?
-- Нет, тот самый... -- скромно ответит старичок и поспешно скроется за
дверью с грозной надписью "Администрация".
Повторно тревожить столь занятого работника никто, понятное дело, не
решается. Самые настойчивые возвращаются к колпаку и находят под дневником
крошечное послесловие: "Вы только что ознакомились с примером так
называемого "ложноконтакта Бодина", положившего начало целой серии
одновременно прокатившихся по экспедициям мистификаций, дружеских подначек,
розыгрышей. Удовлетворительного объяснения причины космического
мифотворчества нет. Психологи полагают, это реакция космопроходцев на
продолжающееся одиночество во Вселенной".
Посетитель, как правило, задумывается и на цыпочках покидает Музей.
Проводы белых ночей
1
В конце концов, он сам виноват в том, что его винтороллер оказался в
хвосте этой параболической очереди. Оправдывало одно: сначала он решил
вообще не летать, передумал в последнюю секунду, когда уже весь мелкий
городской транспорт заполонил небо и сгрудился над точками приземления.
Заполненные винтороллеры опускались медленно, в месте перегиба на миг
застывали, выпускали пассажиров на эстакаду и взмывали так быстро, что
подъемная ветка казалась просторнее спусковой. Закрадывалось даже сомнение,
не исчезает ли часть транспорта под мостовыми. С эстакады гуляющие
добираются до Невы независимо, каждый своим путем. На самом деле уличные
диспетчеры заранее проложили нитки предпочтительных пеших маршрутов и
неназойливо регулируют густоту потоков...
С половины спуска Багир увидел, что он уже далеко не последний в
очереди. Мысль показалась несущественной, и он выбросил ее из головы. Он и
так слишком часто теперь прислушивается к себе. А ведь все гладко, все в
норме. Работа, дом, искусство, друзья -- времени только-только хватает на
медицинский минимум. Багира уже дважды предупреждали, что, если не
прекратятся злоупотребления здоровьем, он будет отстранен от работы. Смешно!
Словно так уж легко в этом случае подобрать себе занятия еще на пять часов
ежедневно! Пора бы уж медикам понять, что и обращенные к себе вопросы, и
беспрерывное ожидание, и бесконечное самокопание в ощущениях -- все это не
от недостатка, а скорее уж от избытка покоя...
Винтороллер лег брюхом на асфальт, отдернул призрачные стенки, и Багир,
нимало о нем не позаботясь, ступил на глазурованный тротуар. Поскользнулся,
но подошвы тотчас изменили сцепление, перестроились на режим прогулочной
ходьбы.
Впереди и сзади шли люди, много людей. Багир чувствовал себя чуть
неудобно, как если бы неглиже заявился в институт читать своим студентам
палеотехнологию. Но он поборол себя, вписался в ряды толпы. Никто не спешил.
Два потока лились в обоих направлениях по набережной -- две стены взглядов,
не сцепляясь, скользили одна по другой. Разрыв между потоками был ровный,
будто бы края их в своем, якобы бесцельном, хаотическом движении шли по
необозначенной .линеечке. Внутри потоков гуляющие бессознательно разбирались
аккуратными шеренгами по десять человек. Если какая-нибудь компания хотела
выделиться, то держала слева и справа интервал в одного человека. У
некоторых в руках были гитаролы, но никто не пел, потому что до объявленного
открытия гуляния оставалось сорок две минуты. Белая ночь тихо кралась по
городу. Нева иногда свинцово бухала в свой гранитный берег, но люди не
отшатывались, если брызги взлетали выше парапета.
Багир пересек по диагонали попутный поток и все оборачивался
посмотреть, как люди без удивления расступаются перед ним, а потом спокойно
смыкаются, гася его след в толпе. Впрочем, называть эту вареную, негромко
гудящую, однообразную массу толпой не поворачивался язык -- в памяти со
студенческих лет сохранился иной ее вид: нечто разноголосое, взбалмошное,
сумбурное... Непонятно, что изменилось за эти годы, об этом мало кто
задумывался. И все же Багир предпочел бы сейчас, чтобы его не очень дружески
пихнули локтем в бок или на худой конец огладили сложным эпитетом. Но перед
ним, спешащим, безмолвно очищали дорогу. И как ни в чем не бывало смыкали
ряд.
На Исаакиевской площади к Багиру протянулись несколько рук и буквально
выдернули за угол дома, где образовался тихий островок. Багир переходил из
объятий в объятия, радостно и вместе с тем сдержанно, как и другие,
вскрикивал, мягко хлопал по плечам в ответ на такие же преданные хлопки.
Наконец высвободился, пересчитал тех, кто пришел на этот раз. Нода. Стасик.
Эмерс. Розите. Откололся Ницкий. Пожалуй, следующая встреча через год вряд
ли состоится -- такой потери, как Ницкий, их компании не пережить. Амба, как
говорили, кажется, древние греки.
-- Привет, большо-ой привет и два привета утром! -- пропел Багир.
Засмеялись. Не забыли старого анекдота.
-- А что, разве Ницкого не будет? -- спросил он почти не
заинтересованным тоном, не надеясь на ответ.
-- У Юры завтра защита, -- виновато пояснила Розите.
-- Как, вторая диссертация?
-- Бери выше, малый ученый совет. Проект модернизации озера Красавица.
Юра предлагает возвести над зеркалом воды второй этаж -- в прозрачной, не
отбирающей солнца чаще. Опорные колонны-гидрообменники тоже будут полыми и
прозрачными и не помешают свободному перетоку воды и движению рыб.
Багир представил себе мираж с водорослями и береговой каймой пляжа,
поднятые к облакам на четырех застывших водяных смерчах. И позавидовал.
Красиво, черт возьми! Есть еще люди, мыслящие в таких резких ландшафтных
образах,
-- Ты неплохо осведомлена, Розиточка, а?
-- Так он же заходил недавно. Рассказывал.
Эх, Ницкий, Ницкий! Когда-то ни защита, ни свидание не могли отнять его
от друзей, компания была выше других дел. Впрочем, чем ученый совет не
повод? Ничуть не хуже других.
-- Жаль-жаль. Кто же сегодня поиграет? Да. Тут Ницкий со своей
гитаролой был бог. И это понимал Стас, говоря:
-- Я вообще-то захватил диафон. В его памяти все наши песни набраны.
-- Чудненько. Пресса не имеет возражений против замены человека
машиной? -- бодро поинтересовался Багир, потирая руки.
-- Пресса не имеет возражений против любых замен, -- серьезно
подтвердил Эмерс. Его чувства юмора хватало всегда лишь на повтор с малыми
вариациями. Трудно поверить, что с внешностью этого неулыбчивого гиганта
(Нибелунг!) можно быть талантливым журналистом. В компании Эмерс не с самого
начала, его шесть лет назад привела Нода. С тех пор он неизменно здесь. И
будет приходить ежегодно, пока приходит Нода. И даже когда она отколется, он
останется последним, соблюдающим традицию, в которую позволил себе
включиться.
Ну вот. Теперь только поздороваться с Нодой -- и все. Она оживленно
болтает с Розите, но Багира не проведешь: он-то ее знает получше других,
как-никак дважды пытались составить семью. Увы, быстро расходились, не
чувствуя друг в друге крайней потребности. А без этого люди не вправе
любить. Нельзя принимать, если нечего отдавать взамен.
-- Здравствуй, милая. -- Багир легко чмокнул Ноду в щечку. --
Персональный поклон и сто кулон восхищения. Будь радостной!
-- Спасибо. Ты все мужаешь?
В принципе, это было не совсем справедливо по отношению к его
по-мальчишески тонкой и гибкой фигуре. Но слова не имели значения.
-- Сорок три, да? -- Нода, придерживая локоть Багира, откинулась на
длину вытянутой руки, покачала головой:-- Боже мой, сорок три...
Слова не имели значения и говорились громким веселым голосом. Зато Нода
ревниво следила за его взглядом, стараясь по глазам понять, сильно ли
постарела за год. От нее пахло слегка увядшей сиренью, и время боялось
тронуть ее кожу -- тугую и блестящую, как яблочная кожура. Багир наклонился
к ней, продекламировал:
У тебя такие глаза.
Что хватило б на два лица.
Нода не смутилась:
-- Бессовестный комплиментщик! Ты не палеотехнолог, ты палеопоэт.
-- Прости, это не я, это Жак Превер, француз, двадцатый век. Мое
очередное хобби, сорок минут в день.
Друзья вышли из своего затишка, влились в поток. Стае включил диафон. О
первой песне никогда не договаривались, она, как и сейчас, пришла сама.
После вступительных аккордов звучной гитаролы запел прошлогодним голосом и
сам Ницкий. Голос у него был несильный и не столько приятный, сколько
правильно поставленный.
Звезды, вечный пепел Вселенной,
Сыплются в мой стакан с чаем.
Далекие солнца, чужие земли
И даже галактики он вмещает.
Мешаю в стакане ложечкой пленной --
И вбираю в себя невзначай
Припорошенный пеплом Вселенной
Обжигающе-терпкий чай.
На втором куплете к диафону присоединилась не только их пятерка, но и
другие ряды. Багир взял под руку Стаса:
-- Стае, как у тебя с Лилей? Все благополучно?
Стас хотел ответить привычно-беззаботно, во всяком случае,
оптимистично. Но вдруг неожиданно для себя и для Багира, уже отвыкшего от
откровенности, сморщил нос и отвернулся. Теперь надо было лезть человеку в
душу. Или делать вид, что ничего не произошло. Багир предпочел первое:
-- Не ладите?
-- Ну, почему? Ты нашел верное слово: благополучно. А если по правде,
ужасная тоска!
Дальше расспрашивать опасно. Да и незачем. Со Стасом и Лилей они
дружили домами, наносили друг дружке видеовизиты. Современная техника и
стандарт на жилища удобно соединяют с помощью экранов гостиные в разных
точках города. Щелчок -- и, не вставая с дивана, оказываешься в гостях у
соседей, а хочешь -- в иной части света, по собственному выбору. Точно так
же сам принимаешь гостей. Два часа в неделю чистого времени -- и никаких
тебе транспортных затрат. Комфорт!
И все же где-то подспудно вызревала странная мысль: в утонченном
рациональном мире не предусмотрено места человеку. Каждый имеет любимую
работу и счастливый досуг. Однако бежит от себя, прячется в посекундный
график отдыха и труда. Лишь бы не задуматься, не остаться с собой наедине.
Мир потихоньку постигает та же участь, что уже постигла любовь: к ней
теряешь интерес, когда все слишком доступно и незатруднительно. Вот идут они
сейчас впятером (пятеро из восемнадцати!), поют одну и ту же песню. Но и
вместе одиноки, каждый продолжает думать свою думу. Даже традиции по-своему
насильственны и нелепы: призванные соединять, они силятся соединить
равнодушных. Все цепляются за традиции, видя в них последний рубеж перед
окончательным одиночеством. Поэтому Розите и Стас, например, здесь, а ее
Вадим и его Лиля совсем в других компаниях, образованных в беспечные
школьно-студенческие годы. И никому не приходит в голову плюнуть на все и
объединиться так, как хочется!
Багир выхватил у Стаса диафон, притушил звук.
-- Послушайте, любезные сограждане, давно хочу спросить: что же такое
творится вокруг? Наберемся смелости, ответим себе: туда ли мы пришли?
Гуляющие безразлично обходили внезапно затормозившую пятерку, а обойдя,
привычно смыкали снова строй и песни.
Нода укоризненно подняла бровь. Но это лишь подстегнуло в Багире
какую-то бесшабашность. Багир не думал о правоте и неправоте, он просто
экстраполировал свои ощущения на всю пятерку, на всех, кого мог заразить
беспокойством. И ему удалось смутить друзей, хоть на минуту уравнять,
перенести на других свои сомнения. Мимоходом порадовался в душе, что его еще
может вот так занести.
-- Эмерс, дорогой, из нас у тебя самое конкретное воображение. -- Багир
обернулся к журналисту, требовательно схватил за руку: -- Объясни мне,
откуда это повальное равнодушие?
Гигант журналист нахмурился, помолчал.
-- Обратная связь, друг Багир. Маленькая месть природы гордецу царю,
своему повелителю. -- Эмерс тактично высвободился. -- Когда под силиконовой
пленкой обретает вечное хранение Медный всадник -- это да, это здорово. Вон
он, гляди, какой златоновенький, блестящий. А человек в тех же условиях
принужден созерцать собственный пуп, закукливается и наращивает кожу.
Диалектика, друг Багир. Ты же, как преподаватель, обязан о таких вещах
догадываться...
-- Но ведь у нас есть и потоньше люди! Кому догадываться положено по
должности.
-- Интересная закономерность, -- Эмерс вскинул руки, зацепил торчащую
из сквера ветку на такой высоте, что Багиру до нее прыгать и прыгать,
покрутил застрявший между пальцами тополевый лист. -- Стараетесь-стараетесь
вы, технари, шлифуете, полируете, совершенствуете окружающую среду, а заодно
и само общество, пока не заведете человечество в очередной тупик. Но что
самое удивительное -- первые же бьете тревогу тогда, когда нам,
гуманитариям, все видится неомрачимым и безоблачным. Затем наступает наш
черед. И уж то-то мы потеем над объяснениями, то-то маемся в поисках
противоядия!
-- Очерк из серии "Журналист меняет профессию", -- едко
прокомментировал выступление Эмерса Багир. -- Или новая, одиннадцатая
заповедь: "Не взыскуй с ближнего своего как не взыскуешь с самого себя".
Тоже мне, философ-теоретик! Давай ближе к телу, как говорили, кажется,
древние конферансье...
-- Бросьте спорить, мальчики! -- Розите тряхнула косичками, -- Оцените
лучше, какую я за неделю чечетку освоила.
Она развернула диафон на груди Стаса, что-то шепнула в микрофонное
ушко. И под внезапную испанскую мелодию ударила об асфальт сразу
затвердевшими, бубенцово звонкими каблучками. Вокруг задерживались, хлопали
в такт, притопывали. Но большинство обтекало с двух сторон без внимания. В
двадцать третьем веке, который называли веком гармонического развития
личности, трудно удивить кого бы то ни было просто мастерским, а не
гениальным исполнением. Кроме того, на взгляд Багира, Розите для фламенко не
хватало темперамента: в пределах бешеного ритма она двигалась чересчур мягко
и плавно. Поэтому Багир спокойно дождался, пока отстучали кастаньеты, обнял
Розите за талию:
-- Мы ослеплены, королева сапатеадо, что, между прочим, означает
по-испански "королева каблучков". Даже не подумаешь, что в свободное от
многочисленных хобби время ты конструируешь нужные всем биополимерные
фабрики, где слывешь, говорят, крупнейшим специалистом. И все же потерпи,
девочка, не пытайся нас отвлечь.
Багир снова повернулся к Эмерсу:
-- По-моему Нибелунг, ты как раз добрался до сути?
Их ряд взошел на Дворцовый мост. Эмерс под каждый шаг ударял ладонью
гулкую чугунную балясину перил. На вопрос Багира он лизнул палец, мазнул
внутри чугунного завитка -- в естественной пазухе для грязи -- поднес палец
к Багирову носу:
-- Во: ни ржавчинки!
Затем выхватил из кармашка бобочки декоративный белоснежный платочек,
без усилия переломился в поясе ("Ух ты, усложненный комплекс для
разрядников!" -- уважительно отметил Багир) и провел по асфальту:
-- И тут ни пылинки. Дошло?
-- Нет, я, наверно, из тугодумов, -- возразил Багир.
-- Я и говорю, что вам, технарям, недосуг позаботиться о последствиях
ваших собственных действий. Уж ежели чего придумаете, то ляпаете без разбору
направо и налево. Вы ведь со своими пленками и на живое замахнулись, не так,
скажешь?
Эмерс протянул Багиру сорванный двадцать минут назад лист. За короткое
время зеленая пластина размякла и выцвела. По краям проступили пятна
прозрачности.
-- Ничего особенного. -- Багир пожал плечами. -- Отпав от ветки, лист
обязан раствориться в воздухе. И быстро: городу мусор не нужен.
-- Разумеется, логика у вас всегда безукоризненна. Дело, однако, в том,
что листва, по-моему, начинает задыхаться и отмирать еще там, наверху. Это я
к вопросу о толстокожести.
Журналист неопределенно поводил рукой и щелчком послал лист за перила
моста.
Багир не мог не признать за Эмерсом некоторого нового поворота во
взгляде на знакомые явления. Ему были привычны и обеспыливающая глазурь
асфальта, и налет дематериализующих аэрозолей на деревьях, и новые бездымные
сигареты, и технологический круговорот промышленных предприятий. Он не
прослеживал связи между безвредными новшествами и растущим равнодушием
людей. Но спорить -- по-настоящему спорить -- еще не был готов. Равнодушие
не носило характера социального, скорее были маленькие личные беды, то есть
настолько маленькие и настолько личные, что выходить с ними на люди не
позволяло воспитание. Пожалуй, причины самозамыкания горожан (да только ли
горожан?) следовало искать не в технике, а в морали. Множество
приспособлений облегчает жизнь человеку, но помочь людям могут только люди.
Хомо хомини. Человек человеку.
Нода не приняла нудного, с перерывами, разговора, затеянного Багиром во
имя спасения от одиночества. Слова витали между ними в виде бесконечно
падающих, без остатка растворенных в воздухе листьев. Лишь когда зажегся
сигнал в центре моста, Нода оживилась:
-- Мальчики, мальчики, сейчас разведут!
Пронзительно-мелодично зазвучала сирена, крылья моста дрогнули,
разомкнутыми ладонями начали вздыматься в обесцвеченное небо. У ног
разверзлась метровая щель, обрыв в воду, прикрытый, правда, с недавнего
времени силовым барьером. А в студенческие годы храбрецы разбегались,
перемахивали через щель и, толкнувшись ногами во вздыбленное крыло моста,
прыгали обратно.
Багир с Нодой взялись за руки, перегнулись через перила.
-- Мы с тобой двадцать шестой раз здесь, -- шепнул он.
Она благодарно стиснула его пальцы.
Внизу пыхтел длинный лесовоз. Дальше ждали очереди подводный танкер и
буксир с караваном барж.
Багир точно знал, что в действительности по реке проплывают пустые
оболочки, управляемые с берега. В век пневматических грузопотоков и
синергических межконтинентальных трасс реч