д. - К Надии...
Под яблоней в сугробах чернел крест.
- Сегодня опять во сне приходила. "Слышишь, - говорит, - гремит?
Прогреби хоть тропочку до меня..." Это уже в третий раз просит. И после
смерти, значит, - тетя Ганна вздохнула, перекрестилась, - и после смерти
ждет...
Марина промолчала. Она знала, что в последний год перед войной подруга
была в кого-то горячо и безнадежно влюблена. Но в кого? Уж не в соседского
ль Дмитрия, сына вдовы Макаровны, который так часто напрашивался
провожать, когда поздно возвращались из кино. Нет, вроде непохоже: очень
она холодна была к своему безутешному соседу.
Ну и Надийка! Какая скрытная! Как ни дружили, как ни делились всеми
тайнами, а тут заупрямилась и на все вопросы отвечала только шутками.
Так Маринка и до сих пор не знает этой девичьей тайны. Тетя Ганна,
может, и знает, да разве у нее спросишь о таком...
Постояли, пошли в хату.
- Есть хочешь?
Девушка ничего не ответила.
- Садись. - Усадила за стол, из чугунчика в большую миску налила
кулеша. - Ешь, ты, должно, еще и не завтракала...
Маринку упрашивать не нужно - взяла ложку и ну уписывать. А тетя Ганна
тем временем достала завернутую в полотенце краюху хлеба, разрезала на две
неравные части. Меньшую вновь завернула, а большую подвинула девушке:
- Кушай, кушай...
Села у края стола, подперла кулаком щеку:
- Мать давно ушла?
Маринка кивнула.
- Горюшко ты мое курчавое... Чем же ты там кулеш заправляешь? Сало
есть?
Маринка покачала головой.
- Ну, смальца я тебе немножко отложу. А засыпка? И крупы, верно, нету?
Девушка отодвинула опустевшую миску, собрала в руку крошки, кинула в
рот:
- Крупы нет, есть немного пшена.
- Боже, боже, и что с нами будет... - Ганна истово перекрестилась на
большую старую икону. Встала, повязалась платком. - Ты, Маринка, посиди, а
я пойду кое-что приготовлю. Вон, на этажерке погляди, может, что-нибудь
выберешь для себя...
И вышла.
Долго, с тяжелым, гнетущим чувством рассматривала Маринка Надийкины
школьные учебники. Книжки... Все читано и перечитано - каждую сообща
покупали и читали по очереди: день Надийка, а день Марина.
На этажерке, на верхней полочке, маленькая фотография Дмитрия, раньше
Маринка ее никогда не видела. "Должно быть, и вправду, - подумала, - и
вправду в него была влюблена. Но почему таилась?"
Под портретом краснела клеенчатой обложкой общая тетрадь: "НАДИЯ
ГАРМАШ", - прочитала вверху на первой страничке, и дальше, немного пониже,
старательно выведенными буквами: "СТИХОТВОРЕНИЯ". Пожелтевшие, выцветшие
странички... Почерк у Надийки неровный, прыгающий. И вся она, вся -
наивная, чистая - в этих порывистых, взъерошенных строчках. Знакома
Маринке эта тетрадка, не раз читала.
Вот про отца:
Ты забыл о нас,
Ты ушел от нас.
Нет дороги тебе назад!
Это у Надийки самое больное: плакала, когда впервые читала Маринке.
А вот про любовь:
Хмурься, туча, расти из ночи!
Ветер ночи, о буре пой!
Что ж ты смолк?
Почему не грохочешь,
Гром полночный, любимый мой?!
Я люблю тебя, ветер буйный,
Ветер ночи!..
"Песня про школу", "Халхин-Гол", "Маринке", "Мама"... А это что?
Строчки длинные, даже изгибаются книзу в конце, вместо названия - три
звездочки. Чуть ниже, в уголке, посвящение: "Ч------ву".
Что ж это за фамилия, семь черточек между первой и последними
буквами?..
Нет, это не про Дмитрия... Маринка перебрала в памяти всех знакомых -
ни одной фамилии на Ч. В кого же все-таки была влюблена Надийка?
В комнату вошла тетя Ганна с Маринкиной корзиночкой:
- А ну-ка, девка, помогай.
Банку со смальцем старательно завязали сначала бумагой, потом тряпицей
и поставили на дно корзинки. Возле банки примостили мешочек узенький, из
рукава Надийкиной блузки. Это гречка.
- А теперь будем маскировать. С этим Андроном, - Ганна в сердцах даже
плюнула, - ну никакого житья, да и только. Все, что ни увидит, все тянет
для "немецкой армии". "Нам, - говорит, - помогли, освободили, а теперь мы
должны помогать".
Банку и мешочек засыпали семечками подсолнуха, а сверху еще и несколько
бураков положили.
Маринка не смогла сдержаться, взяла с этажерки фотографию:
- А чей это у вас портрет? Не Дмитра ли?
- Дмитра, - вздохнула Ганна, - да это я... Как Надийки уже не стало, у
Макаровны выпросила...
- А для чего? - не утерпела Маринка и тут: же выругала себя в мыслях:
"Нашла когда выспрашивать! Надоеда несчастная!"
- Для чего?.. - Женщина понурилась. - Да так... Надийку мою он уважал.
Я у нее уж и спрашивала как-то: "Он ли зятем будет?" Да она разве что
скажет...
"Ясно... - Маринка поставила портрет на место, - значит, и тетя Ганна
не знает ничего..."
- Ну, я уже пойду, пожалуй. Спасибо вам, тетя Ганна, за все спасибо. До
свидания!
- Бывай здорова. Чем могу - всегда рада помочь. Приходи еще.
- Приду.
- Так обязательно приходи!..
Назад идти уже тяжелей: в правой - корзинка, в левой - костыль. И к
тому же опять метель началась, снег мокрый, так и лепит. В двух шагах
ничего не видно.
Бредет Марина, а Надийка никак из головы не выходит. Была бы жива,
можно было и про Михаила рассказать. Как-то он там? Ей хорошо, она вон как
наелась, а у хлопца с утра ни крошки. "Скорее! Скорее!" - подгоняла себя.
Возле моста сгоряча наскочила на какого-то человека. Глянула и обомлела:
Андрон!..
В картузе, в ватнике, в старых сапогах. Лицо толстое, обрюзгшее, вид
растерянный, совсем не полицайский. Остановился, протер очки, странно
как-то, пристально-пристально посмотрел. Повернулся и пошел.
Вот те на!
Маринка тоже пошла. Через минуту оглянулась - стоит! Стоит и смотрит
вслед...
5. АНДРОН АНДРЕЕВИЧ
Несколько раз оглядывалась: не идет ли следом? Нет, вроде своей дорогой
подался. Только за мостом вздохнула спокойнее.
Андрон. Андрон Андреевич...
В сорок первом, перед самой войной, перебрался он в их село из города.
Учился в университете. "Освободили, - говорил, - с четвертого курса по
состоянию здоровья. Сердце у меня..." В Опанасьевке поселился у своего
отца-пенсионера, бывшего учителя. С собой целую библиотеку привез, два дня
разбирал. Соседские мальчишки хотели помочь - отказался, попросили
что-нибудь почитать - не дал. А когда все уже разместил, расставил по
полочкам - начал всех приглашать. Нравилось ему удивлять: достанет из
шкафа, бережно положит на стол и стоит наблюдает, какое впечатление
произвела на гости интересная, редкая книга...
Была у него и Маринка, Надийка затащила. "Там, - убеждала, - "такие
книги, такие книги - закачаешься! А стихи какие!"
Жил Андрон Андреевич при школе, в домике для учителей. До сих пор в ее
памяти высокие двери, надраенная до блеска медная табличка - целая
скрижаль. Под старинной виньеткой выгравировано:
"ЧЕБРЕНКОВ"
...Чебренков?
Маринка даже остановилась от неожиданной догадки. Постой, постой... А
может, это и есть тот самый Надийкин "усталый друг" - "Ч-------в?" Семь
черточек, семь букв между первой и последней... Не хотелось верить!
Хромая по сугробам, то и дело отдыхая. Маринка долго вздыхала,
удивлялась, обдумывала и так и эдак свое нерадостное открытие.
Надийке нравился Андрон... Что ж, и для Маринки не всегда он был
Андроном, был когда-то и Андроном Андреевичем - интересным и даже
загадочным. Этаким опанасьевским Чайльд Гарольдом.
Я люблю тебя, ветер буйный,
Ветер ночи...
"Эх, Надийка, Надийка... - словно к живой обращается Марина к
безрассудной подруге. - Не буран и не ветер он, а болотный смрад... Бедная
ты моя поэтесса...
Знала бы ты тогда, что таится за этой трухлявой красотой..."
Вспомнился разговор с отцом. В воскресенье, как раз за неделю до начала
войны, были они вдвоем в лесу. У Маринки перед папкой никаких тайн, взяла
да рассказала про Андрона, как они с подругой ходили к нему да как Надийка
красотой восхищалась.
- Красота-то она красота... - Отец нахмурился. - Да только разобраться
следует - чья. Не нравятся мне эти Чебренковы. Старик не всегда учителем
был. До революции в чиновники из кожи лез, даже фамилию свою еще смолоду
как-то умудрился изменить: был Чебренко, а стал Чебренков. А для чего, как
думаешь? Его начальник страх как не любил все "малороссийское".
Вот я и думаю: дрянной тот человек, который так легки национальность
свою меняет...
Сынок, говорят, тоже в папочку удался - тот от украинского
открещивался, а этот русское поносит. Не верится мне, что его по болезни
освободили из университета. Так что, девка, не на красоту смотри. Вот,
видишь, - и кончиком топора качнул цветок, тоже вроде красивенький,
желтый, фиолетовый. Ишь как раскрылся. Старается...
- А что это за растение?
Отец мимоходом, махнув топором, снес цветок да еще и сапогом наступил -
так и хряснуло:
- Люлюх, белена.
В тот их приход показывал Андрон и книгу Кнышевского "Вечерние
размышления о тщете людской суеты". С виньетками и заставками,
декоративно-пышными бездумными пейзажами.
- Красота, красота-то какая! - повторяла Надийка.
- Дело не в иллюстрациях, - довольно улыбнулся Андрон. - Вы на
дарственную надпись взгляните. Вон там, на титуле...
Надийка с любопытством рассматривала, начала читать:
- "Высокочтимому пану..." - И запнулась: слово "пан" для нее с детства
звучало как оскорбительное ругательство. Чебренков поморщился.
- "Пану"? Ну, тогда так принято было обращаться друг к другу. Читайте,
читайте.
- "Высокочтимому пану, - продолжала Надийка, - Пантелеймону Кулешу с
искренней благодарностью за содействие в приобретении села Казачьи Таборы.
Ваш покорный слуга я вечный должник Онисий Кнышевский".
"Вот тебе и тщета суеты!" - едва не хмыкнула Маринка, но Надийка
толкнула ее локтем в бок:
- Что тут смешного, такая редкостная книга...
Андрон Андреевич с благодарностью взглянул на Гармаш:
- Да, это действительно раритет. Но не об этом речь. Я показал вам этот
уникум для того лишь, чтобы подтвердить известный тезис: ничто, девчата,
не вечно. Все исчезнет, все пропадет.
Жили некогда и Кулиш, и этот Кнышевский - друг и приятель Кулеша, - а
кто сейчас о них знает? Как бы шумно человек ни жил, что бы он в жизни ни
сотворил - все исчезнет, все пропадет бесследно.
И потому не следует нервничать, принимать близко к сердцу всяческие
неудачи, поелику - все помрем, все станет прахом. Надо жить, есть,
одеваться и - это должно быть главное! - растить вот таких пригожих
разумниц, как мои дорогие Гостьи...
Маринка сидела как на иголках - уж очень не нравились ей ни сам Андрон,
ни его трухлявые, сомнительной ценности сокровища. Но Чебренков будто не
замечал этого, а все показывал и показывал. Вволю насмотрелась Маринка
всяческих "уникумов".
Но одна книга Марине все же понравилась, даже очень. Была она
тяжеленная, толстая, большого формата. Переплет оправлен-в простое серое
полотно, и на материи настоящая вышивка заполочью [заполочь (укр.) -
цветные нитки для вышивания] - пестрые полевые цветы. Это был сборник
народных украинских песен.
Полистала-полистала Маринка, и так захотелось ей, чтобы Андрон взял да
подарил это чудо... Подарит такой! Как же - держи карман шире!
- Нравится? - спросил Чебренков.
- Ага...
- Ну что ж, попробуем и для вас такую же достать. У меня в области
знакомство в букинистическом.
Маринка только головой кивнула, так она и поверила, что Андрон будет
искать для нее такую же книгу. С какой стати?
Убрав "Народные песни", Чебренков попросил Надийку почитать свои стихи.
И Надийка читала. Марине особенно пришлось по сердцу про Павлика Морозова.
Андрон тоже немного похвалил, какие-то "находки" отметил. Но потом
принялся критиковать: "Тема стара, про Морозова столько уже написано..."
На прощанье напоил подруг чаем с каким-то особенным вареньем: "Букет -
крыжовник и жердели". Маринка отказывалась, но Надийка ее чуть ли не
кулаками принудила.
...Метет вьюга, швыряет снегом в лицо. Девушка совсем уже обессилела,
села на пенек, полою прикрыла корзинку. Как там Михайло? Верно, волнуется
за нее...
"Михайло..." - зажмурилась, радостно улыбается. Вот странно, обычное,
казалось бы, самое обычное мужское имя, а для нее - вымолвишь, и будто
солнышко греет. "Михайло... Михайло..." - нежность горячей истомой
разлилась в груди.
А снег так и липнет, но кажется он теперь девушке теплым, ненастоящим.
Постепенно, исподтишка, нежным пологом окутывает забытье. Михайло... Они
вдвоем... Нет, не метель шумит - шумят, шелестят тополя... и они с
Михаилом совсем рядом. Он смотрит ей прямо в зрачки. Маринке кажется, что
паренек не просто читает - пьет, пьет ее всю, вбирает в себя ее, всю ее...
Лицо к лицу, глаза в глаза...
И верно, чего это он так?..
Понятно, ни в какую ворожбу она не верит, но...
Солнышко пригревает... Со... н... Солнышко...
Встрепенулась. Так и замерзнуть недолго. Нужно идти. Вот уже и дубняк
кончается, еще совсем немножко, и будет видно хату.
Да, она счастливая - у нее есть Михайло! Впервые в жизни девушка
поняла: тяжело, страшно прожить без любви. А еще страшно, страшнее смерти,
полюбить такого, как Андрон. И до сих пор у Маринки возникает чувство
гадливости, как только вспомнит то "рандеву". Бедная Надийка...
Как только начали наши отступать, едва не поссорились они из-за того же
проклятого Андрона.
- Плохой он человек, - настаивала Маринка; - Сердцем чувствую - плохой.
- Как ты можешь?! - возмущалась Надийка. - Без всяких оснований, без
доказательств порочить человека - ну, знаешь...
- Доказательства... Все в нем мне не нравится: и эта панская старина, и
эти стишки. Как его? Кучеринка, что ли... Никакого содержания. И вправду
"треньки-бреньки"!
- Во-первых, не Кучеринка, а Червинка, - сдерживая гнев, поправила
Надия. - А во-вторых, должна тебе сказать: ты совсем не понимаешь, не
чувствуешь красоты. Все у тебя по учебнику. Содержание... Какое содержание
в розе? Красиво, и все! Кроме содержания, существует и форма, об этом даже
в-школе учат.
- Роза? - теперь уже рассердилась Марина. - Белена твой Червинка и
Андрон с ним! Роза... Знаешь, я где-то читала, что и красота умеет
стрелять. Так вот, надо видеть, куда она нацелена. А форма - форма бывает
разная: есть наша, а есть и чужая.
- Чужая? Ах ты!.. Ты!.. Схема ты ходячая!
- От схемы слышу!
- Я схема?!
- Ты! Ты!
Чуть не подрались, два дня не разговаривали. Только на третий
помирились. Маринка узнала, что Андрон пошел добровольцем на фронт, и
попросила прощения у Надийки.
- То-то и оно-то, - грустно улыбалась Надийка. - Ты его врагом, чуть ли
не Гитлером размалевала, а он - на фронт...
"На фронт!" Немцы в село - Андрон за ними. Стал жить, как пан, в свое
удовольствие. В полиции тогда еще не служил. Гулял, пьянствовал со
старостой и на его подводе в область статейки свои отвозил: про
"освободительную миссию Германии" и всяческие размышления о чистой красоте
и украинской древности. Не раз видели подруги знакомую фамилию на
страницах фашистской газеты.
Вот тебе и роза!
Надийка не верила, все думала, что он это по заданию партизан
прикидывается другом оккупантов. Не верила...
Настал день, страшный, позорный день, и он, "усталый" и "печальный"
Андрон, сам же и переубедил ее.
Первый набор в Германию начался в Опанасьевке как раз на октябрьские
праздники. Полицаи разнесли повестки, приказали на другой день утром
собираться у школы.
Наступило утро, а школа пуста. Кинулись полицаи по дворам - где кого в
чем застали, так и повели. Потом уже матери поприносили теплую одежду и
харчи на дорогу...
Надийка с рассветом решила бежать в соседнее село: там еще вроде бы не
было набора. Пошла огородами, к речке. На кладках и встретилась с немцем.
Девушка знала: набором занималась исключительно полиция, "освободители"
в эту "грязную работу" пока что не вмешивались. Нужно было спокойно идти -
возможно, немец и не обратил бы внимания. Но Надийка не выдержала, перед
носом у эсэсовца бросилась в воду.
По грязи, по ивняку - назад на берег. Немец видит: убегает. Выхватил
пистолет. "Хальт! Хальт! - кричит. - Партизан!"
Надийка - чащами, садами, и эсэсовец отстал, стреляет на бегу, пули над
головой свистят. Перескочила через забор, на улице - ни души. И вдруг
открывается напротив калитка - Чебренков...
- Спасите! - кинулась к Андрону. - Немец за мною!..
- Ну и что?
- В Германию... - говорит, задыхаясь.
- Ну, не так страшен черт, как его малюют.
- Погибну я!..
- Все погибнем, все прахом будет...
А через забор уже и эсэсовец перелазит. Кричит что-то Андрону: держи,
мол.
Надийка - бежать, а немец приложился и с руки... Одна пуля в икру,
видно, в ноги целился, вторая в спину.
...Через окошечко школьного подвала, сама и рассказала обо всем матери.
Умерла на рассвете.
А потом немецкое отступление, вот так же, как и сейчас гудело,
приближалось. Андрон на подводе вдвоем со старостой отправился за
фрицевским обозом.
Наши заняли Опанасьевку. Освободили, но ненадолго. Через месяц в село
опять вступили оккупанты. Вернулся староста, а за ним и Андрон, но уже не
в ватнике - в черной, полицайской шинели.
"Я выживу, выживу..."
- Выживешь... - печально улыбнулась Марина: всякую нечисть, андронов
всяких и беда не берет, а человека...
Только всего и осталось - крест под яблоней в глубоких сугробах да в
материнских сумеречных снах:
"Слышишь - гремит?! Прогреби хотя бы тропинку ко мне..."
6. ДВЕ ПОЛОВИНКИ ЯБЛОКА
Домой Маринка добралась как раз тогда, когда старенькие стенные часы
пробили ровно двенадцать. Паренек лежал лицом к стене и на приветствие
вовсе не ответил.
- Михайло... Ну, чего ты?..
- Больше с тобой не разговариваю.
Вот как! Сбросила кожух, присела на край лежанки:
- Ну я ж... Я ж только до тетки Ганны. Надо же тебя чем-то подкормить.
Вон, целую баночку смальца принесла. Ну, прости, я больше никогда не
буду...
- Можешь сама подкармливаться.
- Ну, хватит, хватит. Поворачивайся, вставай. Сказала ж - больше не
буду...
Михайло натянул на голову одеяло:
- Отстань. - А немного погодя добавил спокойно, презрительно: -
Пустомеля. Ни одному твоему слову не верю.
- Ну и не верь. - Маринка встала. - Подумаешь! Для него ж старалась,
ходила, а он еще и выговаривает!
Михайло молчал.
Притащила хворосту, растопила печь. И, уже наливая в миски горячий
ароматный кулеш, обратилась подчеркнуто независимо:
- Вставай. Гонор гонором, а есть нужно.
Похлебали молча.
Вымыла посуду, поставила на печку - пусть сохнет. Налила кипятку в
тазик:
- Снимай рубашку.
- Спасибо, не нужно. Рубаха у меня чистая.
- Снимай, снимай!
Михайло что-то пробурчал недовольно, однако стянул нижнюю рубаху:
- Куда ее?
- Давай сюда. О, скоро уже как у того неряхи - читал сказку? -
прислонишь к стенке, будет стоять как лубяная. Что? И самому смешно?
Но Михайло смеяться не собирался, отвернулся снова к стене. То ли спит,
то ли притворяется.
Выстирала. Посмотрела в окно: за хатой - от яблони к сараю -
алюминиевый провод натянут. Повесить бы там рубашку, чтобы морозом и
ветром пахла... Нельзя. Андрон сразу заметит. Развесила над плитой.
Оделась, вышла во двор.
А зима уже и не настоящая вовсе. Снег липкий, сейчас бы в снежки...
Метелица улеглась. Над мелочно-белыми сугробами в сером небе тонко-топко
чернеют влажные вишневые веточки. Весною пахнет...
Маринка приникла распаленной щекой к мокрому стволу, задумалась... Вот
и прогневала своего ненаглядного. И все равно она счастлива... Как бы он
ни сердился, а она может, имеет право, если захочет, увидеть его, услышать
голос. Может помогать ему, а если, не дай бог, что случится, может, имеет
право своей жизнью спасти его... И даже - чего не бывает - даже может
понравиться ему когда-нибудь...
"Понравиться? - подумала и усмехнулась: - Чудачка..."
Михайло - он вон какой: смелый, умный, хороший. Красивый - глаз не
отвести! А она трусиха и недотепа. Да и внешне как вон то огородное пугало
- худющая, хромая...
Понравиться... Достала из кармана осколок зеркальца, держа его в
вытянутой руке, внимательно осмотрела себя. Коса... Всего-то и добра!
Только и славы, что толстая и длинная. Волосы черные, брови чернющие, щеки
румяные...
Как знать... А может, не так уж и плоха она?..
Спрятала зеркальце, понурившись, поплелась в хату.
Михайло читал. Читал ли действительно или только делал вид?
Прибрала в комнате, подмела, выгребла из печки, и смеркаться начало.
Проверила засов, взялась за коптилку и опять не стерпела:
- Ну что ж? Так и будем молчать?
Михайло ничего не ответил, отложил книжку, лежал и смотрел в потолок,
будто читал на нем что-то важное и необычайно интересное.
И Маринке стало грустно, совсем тоскливо. Ей вдруг показалось, что
никто к ней и не приходил, не стучал ночью, - как была она одинокой, так и
осталась одна-одинешенька, как вот этот трепещущий огонек каганца в черной
беспредельности ночи...
С этой мыслью и начала стелить постель. Каганец решила пока не гасить -
все равно не заснет. Какой там сон!
Отодвинула занавеску - черным-черно, ни огонька, ни лучика. Вот так же
и на сердце у Маринки. Легла, и вдруг мысль, ни с того ни с сего: "А
может, и прав Андрон? Как ни живи, как ни старайся - придет смерть и все
исчезнет: и ты сам, и память о тебе". Подумала, и мороз по коже от этой
мысли: нет, тут что-то не так... Не может, никак не может все это, что я
думаю, желаю, к чему стремлюсь, не может вот так вот просто оборваться,
исчезнуть бесследно. Все это есть же, существует. Не иллюзия же это, все
существует действительно! Так куда оно может деться после смерти?
А может, есть все-таки какой-то иной свет, где все это - мысли,
желания, все мое - будет существовать вечно? Может, и вправду все мертвые
- мертвые только для нас, живых, и, вероятно, когда-нибудь потом они и для
живых воскреснут?
Нет... В это она тоже никогда не поверит. Не будет никакого
воскресения. Мертвые не проснутся, Надийка не встанет, никогда не придет
папка. Никогда-никогда...
Да что это она все о смерти да о смерти?.. Даже тошно от этих мыслей.
Встала, достала из кошелки яблоко, разрезала на две равные половинки.
- На, - тронула Михаила: за плечо. Паренек повернул голову:
- Что такое?
- Да вот, говорят, у древних греков, у богов их, было яблоко раздора. А
у меня вот, значит, яблоко примирения...
Михайло внимательно, как-то особенно внимательно - необычно - посмотрел
на Маринку.
- Ну, мир? - спросила умоляюще, держа перед ним половинку.
- Мир, говоришь... - и вновь взглянул на Маринку странными, словно
затуманенными глазами. - Ох ты и хитрая у меня... Ох и хитрая...
Сумела-таки подъехать!
Замолчал. Медленно и вроде несмело взял.
- Ты у меня... - улыбнулся задумчиво - нет, не Марине, своему чему-то,
глубоко затаенному. И совсем уже без улыбки, даже грустно закончил: - Ты у
меня... хорошая...
Маринка даже дыхание затаила. Опустила глаза, положила на стол свою,
так и не тронутую половинку.
"Ты у меня..." А почему это он так сказал? Что он хотел этим сказать?
"Ты у меня..."
Ой, как хорошо! Как здорово! Никогда еще не было так хорошо! "У
меня..." У него..."
И, уже не сознавая, что говорит, что делает, замирая, запинаясь,
прошептала:
- Милый!.. Люблю тебя!..
7. А УЖЕ ВЕСНА...
Михайло открыл глаза: рядом, на его руке, сладко посапывая, спала
Маринка. Губы припухли, покраснели... А на лбу веснушки! Смешные, милые
веснушки! И как это он раньше их не замечал?..
Осторожно, чтобы не разбудить, провел ладонью по пышным черным волосам.
И так же медленно, вслед за рукой, открывала глаза Маринка...
- Милый! - неистово бросилась в объятия. - Я теперь тебя никому не
отдам! Никуда не пущу! Я тебя давно - давным-давно! - всю жизнь такого
ждала!
- Какого?
- Такого! Такого! Такого! - порывисто целовала тугие, пересохшие губы
парня. - Такого, как ты, смелого! Сильного! Умного! И такого -
моего-моего! Знаешь, милый, теперь я могла бы и умереть! Мне так хорошо -
ничего уже больше и не нужно!..
- Глупенькая... - Михайло обнял, прижал к себе. - Глупенькая... -
прошептал. - Нам еще жить и жить!
- А ты меня никогда не оставишь? Не променяешь на другую?
- Глупенькая...
- А ты... Ты береги себя... Теперь, знаешь... - начала и испугалась
своей мысли. - Знаешь, теперь - война...
- Ты думаешь, меня могут убить?
Маринка не головой, даже не глазами - одними бровями кивнула и от:
ужаса закусила губу.
- Меня никогда не убьют. Да и вообще, я тебе сегодня такое расскажу...
Ты поймешь - смерти вообще нет. Есть, правда, нечто похожее, мы ее пока
что - временно - терпим, но это уже и не смерть вовсе. А! Хватит об этом!
Солнце уже высоко поднялось, когда Маринка подняла голову и, щурясь,
прошептала:
- Отвернись... Я буду одеваться...
Солнце заливало комнату. На столике бликовал стакан, сверкали
никелированные шарики кровати, а зеркальце на подоконнике так и пылало,
словно плавилось в солнечных лучах...
Из раскрытой форточки веяло солнцем, сосной, тающими снегами и еще
чем-то молодым-молодым. "Будто праздник какой-то", - подумала Маринка,
прибирая в комнате, и тут же руками всплеснула:
- Да сегодня ж и есть праздник - Восьмое марта! Ну, - шагнула к
Михаилу, - что ты мне подаришь?
- Что же мне подарить... - вздохнул паренек и, опершись о подоконник,
обнял ее, прижав к груди. - Ничего у меня сейчас нет своего, собственного.
Подарил бы самого себя, да и то не могу - не только себе принадлежу. Вот
прогоним фрицев, тогда бери, принимай, как говорится, в полное и вечное
владение...
Долго стояли обнявшись возле окна, возле открытой форточки.
- Тебе не холодно?
Маринка задумчиво покачала головой.
А за окном аж слепило. Сугробы на солнце искрились тонюсенькими
льдинками. Прямо перед форточкой сосулька. И сама искрится, и капельки так
и сверкают, срываются, падают в цинковое ведерко: "Дзинь... Дзень...
Дзинь... Дзень..."
- А уже весна... - шепчет Михайло.
А уже весна,
А уже - красна,
Со стрех вода каплет...
Молодому казаченьку
Дороженькой пахнет.
Загостился я у тебя.
Маринка вздрогнула, прижалась к любимому: "Не пущу! - хотелось
крикнуть. - Не дам!" Но только всхлипнула и сказала тихим, охрипшим от
волнения голосом:
- Вот рана заживет, и пойдешь. Еще неделя две...
- Нет, Маринка, не могу. Да и сама ты все понимаешь, ты у меня
умница... Дня два-три побуду - болит еще, проклятая...
Понурился, и уже не ей, жене, совести своей признался:
- Вот вроде и чист перед товарищами, а тревожно. Особенно по ночам. Они
там под пулями, а я здесь... - И вздохнул тяжело, сокрушенно.
Долго молчали.
- А что ты обещал рассказать сегодня? - спросила его, слизывая с
верхней губы соленую слезу. - Про Подопригору? Да?
- Да...
Маринка вытерла глаза: зачем думать о том, что будет не сегодня? У нее
еще целых три дня. Нельзя растратить их впустую, надо прожить так (ведь
может случиться, что они больше и не увидятся...), чтобы запомнились они
на всю жизнь.
Зажмурила глаза и медленно, с наслаждением вдыхала, словно пила резкий
мартовский ветерок. Никогда еще она так не хмелела от воздуха.
И внезапно воздух этот всколыхнулся - отдаленный, широкий гром донесся
с востока.
- Наши! - встрепенулась Маринка. - Ты слышишь? Наши! О!.. О!.. Как
музыка...
- Наши... - прошептал Михайло. - Близко... Сегодня слышнее, чем
вчера...
Гром нарастал, наплывал волнами, начали даже позвякивать стекла в
окнах.
- Маринка, - взял Михайло девушку за плечи, отстранил от себя и глаза в
глаза: - Маринка... поклянись, что никогда - слышишь? - никогда не
забудешь этот гром, этот мартовский день, этот ветер... Поклянись!
- Клянусь... - прошептала в ответ. - И ты... ты тоже поклянись...
- И я... клянусь...
Михайло переступил с ноги на ногу и едва не упал, побледнев от боли.
Маринка подхватила его, с трудом удержав:
- Пошли, милый, пошли. Тебе нельзя еще так долго стоять. Пошли,
полежишь, а я посижу рядышком. Ведь ты расскажешь мне? Ты же обещал...
- Расскажу, обязательно расскажу.
Довела паренька до лежанки.
- Ложись! - Принесла и свои подушки, умостила под ноги ему, под бок. -
Лежи, лежи! Не артачься. Пока что я командую! - Принесла табуретку, села,
прижалась к любимому - голову на грудь, а руки его положила себе на
волосы. - Вот так. Ну, рассказывай!..
Но Михайло не торопился начинать, долго еще лежал молча, гладил тяжелой
теплой рукой нежную девичью щеку, лоб, волосы...
"Что это он, вспоминает или придумывает? - подумалось Маринке. - А
впрочем... Если и выдумал - все равно интересно".
- Это произошло двадцать первого... - начал Михайло. - До конца дней не
забуду это число... О, это был необычный день, а вернее, ночь двадцать
первого июня тысяча девятьсот сорок первого...
ВТОРОЙ РАССКАЗ МИХАИЛА
Ровно в двадцать четыре ноль-ноль, как и просил профессор, я поднялся
на крыльцо особняка.
Постучал.
- Прошу, прошу! Проходите в кабинет. Присаживайтесь...
Я сел. Подопригора устроился напротив в своем любимом кресле. Профессор
выглядел гораздо лучше, чем вчера. Маленький, сухощавый, в черной шапочке
на голове, он как-то даже помолодел. Прихлебывал из стакана, видимо,
только что заваренную травку и говорил, говорил...
- Травы и вообще народная медицина - это, мой юный друг, как космос:
сколько ни углубляйся, границ не увидишь. Матушка моя большим знатоком
трав была... И бабушка... А я вот - я отступился... - Профессор грустно
улыбнулся. - Многое уже из их науки забыл. Вот это, видите ли, вспомнил, и
весьма кстати... Может, хоть малость поскриплю еще...
Подопригора посмотрел на свет сквозь стакан с отваром, потом перевел
взгляд на большой портрет в простой деревянной раме:
- Вот она, первая моя и главная целительница... Я преклоняюсь перед
современной химией. Современный фармацевтический арсенал, во многом
базирующийся на достижениях химической науки, - это грандиозно. Но... Но
травы, народная фармакопея, - это еще величественнее, и - должны к стыду
своему признаться - известны и освоены нами куда меньше, чем лекарями
времен Ибн Сины. А мама моя травы хорошо знала...
Я тоже взглянул на портрет. Пожилая женщина в свитке, повязанная
клетчатым платком... Лицо усталое, простое, вроде не очень-то и приметное,
но глаза - глаза поражали. Большие, влажно-лучистые, они были не то что
проницательными - просто пронизывающими. На мгновение мне показалось даже
- это не изображение, это поистине _живые_ глаза. Они и вправду _смотрят_,
смотрят на профессора, на его приборы, на причудливую многоцветную
путаницу проводов, смотрят и как-то странно улыбаются: кротко-грустно и
чуть-чуть насмешливо.
Да, насмешливо.
Я не выдержал и сказал профессору о своем впечатлении. Он молча кивнул,
так ничего и не ответив.
Помолчав, он стал рассказывать о своем детстве, о городской окраине и
снова о матери, о ее увлечении травами, о том, как водила его, подростка,
в лесопарк, на ближайшие луга и учила, учила давнишней и мудрой -
прадедовской - науке исцеления.
Мать была твердо убеждена, что лечат не только травы, но и человеческое
слово и, главное, - глаза. Придет, бывало, к больному, тот стонет,
корчится. Осмотрит его, а потом и скажет:
- Гляди, гляди мне прямо в очи, гляди...
Больной смотрит, и ему становится лучше.
Впрочем, глядя в глаза больному, мать не только лечила, она вроде
читала в них его болезнь.
В последние годы жизни мать единственному своему сыну - тогда уже
врачу, доценту - передала всю науку и про травы, и особенно про глаза.
Целую методику изложила... Он тогда все подробнейшим образом записал, но
теперь вот никак не может отыскать в своем архиве эти записи. И очень
жалеет.
- Глаза - это... - Профессор вздохнул, развел руками. - Глаза - это...
глаза! Это чудо, которое ни с чем не сравнишь. Да, глазами, собственно, их
радужной оболочкой я еще займусь. Если, понятно, она... - и профессор
кивнул на портрет, - древней своей терапией продлит мои дни. И конечно,
когда удастся разыскать эти записи... А мне хочется создать прибор,
который бы по глазам больного безошибочно ставил диагноз. А в будущем
концентрировал бы глазную энергию и передавал ее больному и вылечивал его.
Профессор нахмурился, медленно, словно к чему-то прислушиваясь, отпил
из стакана, приложил руку к сердцу.
- Ну, будет она, вторая моя работа, или не будет, поживем - увидим, а
пока что поговорим о первой. Вот он, перед нами, - и Подопригора указал на
стену, где виднелся не освещенный сейчас зеленый контур схематического
изображения мозга. - Не знаю, приходилось ли вам, а мне не раз случалось
слышать: "Мозг в человеческом организме руководит всем. Мозг - генеральный
штаб организма". Итак, мозг - штаб, а весь организм - армия этого штаба.
Но верно ли, что именно штаб руководит армией? Ведь штаб, даже если он и
генеральный, это орган, назначение которого прежде всего готовить все
необходимое для того, чтобы принять правильное решение. Штаб
разрабатывает, подготавливает это решение, но принимает его не сам штаб, а
военный совет, во главе которого всегда стоит один человек. Последнее,
решающее слово только за ним.
Априори, еще до начала исследований я был твердо убежден: есть и в
человеческом мозгу такой старший над старшими. Принцепс супра принципем,
как сказали бы древние римляне. Но из античных культур я всегда отдавал
предпочтение греческой и потому термин взял древнеэллинский -
_гиперанакс_. Затем многолетние как дооперационные, так и
послеоперационные обследования больных и особенно сами операции
подтвердили, что я прав: гиперанакс существует, расположен он в верхних
отделах ствола мозга. Именно там центр сознания человеческой личности,
основа неповторимого в каждом из нас, своего, так сказать, почерка жизни.
Да, именно там, в ткани гиперанакса, разветвляются и сплетаются тончайшие
серебристые живые нити структуры, которая ответственна за сохранение того,
что называем мы индивидуальной психической неповторимостью. Речь идет о
своеобразных особенностях восприятия и ощущения мира, короче говоря, всего
того, что отличает, скажем, мое "я" от вашего. Структуры эти, эти
тончайшие нити (физическая масса их бесконечно мала) я назвал млонзовыми
структурами.
Млонз - это слово из диалекта африканского племени нлоу, и означает оно
- _жизнь в жизни_. Я с давних пор, еще со студенческих лет, интересуюсь
этнографией, фольклором и мифологией народов мира, Африки в особенности...
Какие там интересные языки...
Профессор умолк, перевел дух.
- Сейчас я еще малость приму этой... этой своей... Знаете, кстати, как
эта травка называется в народе? Русалочье око... - И, отхлебнув из
стакана, Подопригора вновь откинулся на спинку кресла, притих. Минуту
спустя зашевелился, открыл глаза. - Все... Спасибо ему, пока отпустило.
Молодой человек, - обратился он ко мне с какой-то особой, вежливой
торжественностью. - Мой юный друг, я пригласил вас, чтобы сообщить вам о
результатах вчерашнего эксперимента. Он непосредственно касается вашего
будущего. Предупреждаю, вы услышите кое-что не совсем обычное, вернее,
совсем не обычное.
Все это, - профессор обвел рукой приборы, экраны, пульты, - все
создавалось годы и годы. И совсем не зря! - Он горделиво вскинул вверх
свой седой чубчик. - Не зря, смею вас заверить! Я все-таки добился своего.
Теперь могу описать принципы строения млонзовой структуры гиперанакса
любого мозга. Вчера я записал вашу... э-э, вашу млонзограмму... Теперь,
мой молодой друг, вы можете умирать. Да, да, я не оговорился - совершенно
спокойно стреляйтесь, вешайтесь, тоните, режьте себе вены и даже...
женитесь - теперь вам все дозволено.
"Что это он городит?" Я с тревогой смотрел на Подопригору.
- Вам кажется, что я сошел с ума? - весело улыбнулся профессор. - Нет,
мой дружок, я пока что при полном рассудке. И именно он, здравый рассудок,
позволяет мне сказать вам, что вы теперь можете спокойно идти на смерть.
Повторяю: спокойно! Вы можете умирать, но вы никогда не умрете. Вот ваша
млонзограмма. - Профессор перегнулся через подлокотник кресла и бережно,
двумя руками взял со стола объемистый ящичек из темно-красной, почти
черной пластмассы. - Смотрите, - поднял крышку. - Видите эти матрицы?
На розовой бархатной обивке лежала стопка белесых полупрозрачных
дисков. Осторожно, кончиками пальцев Подопригора взял верхний кружок.
- На этих матрицах - заметьте, какие тоненькие, - записано все, что
таит в себе серебристая паутинка вашего млонза... Вот, возьмите, хотя бы в
руках пока подержите. Это ваше бессмертие.
Рано или поздно - а начнется это задолго еще до Эпохи Великого
Интегрирования - люди не только познают все секреты так называемого
"механизма сознания", не только научатся чинить, строить его, но и,
синтезировав белок, начнут клетка за клеткой проектировать, строить из
живой нервной ткани сначала отдельные узлы, а затем и весь наш, -
профессор потрогал длинным костлявым пальцем морщинистый лоб, - всю нашу,
я бы сказал, вселенную в миниатюре...
И тогда уже, имея млонзограммы давно умерших, можно будет по
зашифрованному на матрицах коду индивидуальной специфики строения млонза
определенной личности сначала воспроизвести млонз, потом по нему, как по
части целое, - гиперанакс, а за ним и сам мозг. Можно будет воскресить -
не следует бояться этого хорошего слова, - именно воскресить, вернуть из
небытия дорогих нам и незабвенных людей.
- Воскре-еси-ить?.. - несмело переспросил я. - Новый мозг, новое
тело...
Честно говоря, я тогда был почти совершенно уверен, что вся эта история
с дисками не что иное, как мистификация.
- Тело? - переспросил Подопригора и улыбнулся. - Тело... Все эти
рычаги, насосы, фильтры люди научатся создавать значительно раньше, чем
мозг. Я, конечно, очень упрощаю - осознанно для ясности схематизирую. На
самом деле все это необычайно сложно. И будущий завод по производству, ну
скажем, человеческих сердец совершенно невозможно будет сравнить с
современным моторостроительным...
И все-таки по сути своей это тоже будет завод - огромное предприятие со
своим проектно-конструкторским бюро, с поточным, плановым производством.
Да мы уже и сейчас находимся на пороге этого. Уже и теперь делаются
попытки протезирования костей. А что будет через тридцать, пятьдесят лет?
- Допустим, что это... ну, что вы в какой-то мере правы. Но почему для
этого эксперимента вы избрали именно меня? Думаю, людям будущего намного
интереснее была бы млонзограмма какого-нибудь известного деятеля или
художника. А я? Таких, как я, по деревням, по заводам - миллионы.
Профессор хитро усмехнулся:
- А вы и сами хорошо ответили себе: "таких - миллионы"... Эх, дружок,
дружок... Юный мой, дорогой мой, скромный мой друг... Да ваша млонзограмма
для будущего несравненно дороже и интереснее, чем запись какого-то там
известного и прославленного... Вы - именно такие, как вы, - творите и
движете историю. Вы, а не деятели и художники. О них и так не забудут во
времена Великого Интегрирования.
- Простите, я не понимаю, что значит "Великое Интегрирование"?
- А это, друг мой, не так просто объяснить.
Профессор задумался.
- Ну, ладно... Давайте, пожалуй, так: для начала запомните простую, но
на первый взгляд вроде бы парадоксальную истину: мы, люди - разумные,
смертные существа, - мы уже по природе своей бессмертны!
Люди бессмертны...
Постойте... - Подопригора в изнеможении откинулся на спинку кресла. -
Что-то оно опять... Снова... Одну минутку...
Замолк. Одной рукой прикрыл глаза, другая на груди - вздрагивает, будто
отталкивает, подкидывает ее последними своими отчаянными ударами
обессиленное, старческое сердце. Опять отпил из стакана...
- Послушайте, - поднял он голову, - там... в соседней комнате,
секретер... Красная папка... принесите...
Я не сразу отыскал старенький небольшой секретер