етах Морозова и Миронова означенные свидетели ничего ценного
сообщить не могли: совсем молодые, невысокие, больше ничего. Лучше запомнили
"барыню": высокая -- выше погибших злоумышленников, -- сложена "ладно", не
полная, лицо белое, нос небольшой, по виду совсем барыня, по-русски говорила
чисто. Кухарка Лаврецкая еще показала, что вчера, 12-го августа, господа
встали в десять часов утра и завтракали в час. На "барыне<"> в этот день
была чесучовая кофточка, черная шелковая юбка, и черный, очень, по словам
Лаврецкой, "модный", пояс.
"В квартире номер 4 обнаружены три больших букета цветов. Быть может,
Морозова или Монакина поднесли их погибшим злоумышленникам, отправлявшимся
на верную смерть?
"К тому моменту, когда настоящий отчет сдается в набор, других фактов
не установлено.
"Можно предполагать, что преступление совершено либо анархистами, о чем
как будто свидетельствует возглас: "Да здравствует анархия!", либо партией
социалистов-революционеров, либо, скорее, недавно отколовшейся от последней
партии пресловутой группой так называемых максималистов".
Волнение у Люды достигло предела. "Что же это?.. Революционеры и такое
гнусное преступление!.. Ведь это же иначе назвать нельзя!.." Ее особенно
поразили некоторые подробности: человек со снесенной головой, сообщение о
букетах, о последнем завтраке перед самым делом.
В газете была еще небольшая передовая статья: "Как бы мы ни относились
к политике председателя совета министров, разогнавшего Первую
Государственную Думу, мы не можем не признать чудовищным преступление,
совершенное вчера на Аптекарском острове и сопровождавшееся столькими
безвинными жертвами"... -- "Да, он совершенно прав: чудовищное дело!.. Пишет
смело, могут и прикрыть газету... Господи, что за люди?"
Люда принялась снова за отчет и только теперь 249 заметила подпись П.
-- "Да это Альфред Исаевич!" Минуты через две, она, не расчесав даже волос,
не застегнув крючков платья, стучала в корридоре в дверь Певзнера. Никто не
откликался.
-- Их нет, барыня. Вчера вернулись поздно ночью, а сегодня ушедши в
шесть утра. Они ведь пишут в газетах. ВсЈ этот взрыв, -- сказала проходившая
с подносом горничная.
Люда вернулась в свой номер. Подумала, что надо бы сейчас же
отправиться на Аптекарский остров. "Но верно к даче никого не допускают? Да
и что же теперь там увидишь, если и пустят?" Опять представляла себе
человека с оторванной головой, просителя с ребенком в руках, букеты.
Даже не вспомнив об оставшихся объявлениях, она принялась беспорядочно
укладывать вещи. Руки у нее сильно дрожали. "Никогда, никогда не могла бы
участвовать в таких делах и ни за что не буду!.. Да, грязное, отвратительное
дело!"
В этот же вечер она выехала в Москву. Точно за что-то себя наказывая,
взяла билет третьего класса. Отдав носильщику вещи, увидела бежавшего
газетчика. -- "Разве есть в воскресенье вечерняя газета? Или экстренный
выпуск?" "Последнюю продаю, барыня, в городе больше и не достанете". Люда
хотела было развернуть листок еще на ходу, развернула в вагоне, положив
несессер на пол, не посадив на колени кошку.
Сообщались еще новые подробности дознания:
"Из обрывка подкладки на одном из мундиров установлено, что жандармские
мундиры приобретены в магазине готового платья "Новый Базар" на Невском.
Служащие магазина, мещане Аронсон и Шиндельман, показали, что эти мундиры
куплены в начале августа неизвестной им молодой дамой, приезжавшей в
сопровождении какого-то человека, тоже им неизвестного. Как были одеты
покупатели, Аронсон и Шиндельман ответить затрудняются: "Покупателей в наш
магазин приходит много, всех не запомнишь".
"Дознание выяснило также, что шарфы и жандармская амуниция были
приблизительно в то же время приобретены в магазине офицерских вещей
Семенова 250 в Апраксином рынке. Служащие этого магазина, крестьяне Алешин,
Кичига и Вознесенский, показали, что вещи были проданы даме и господину.
Можно таким образом думать, что покупатели в обоих магазинах были одни и те
же. Однако, приметы сопровождавшего даму господина, насколько можно судить
по показаниям вышеупомянутых приказчиков, никак не совпадают с приметами
погибших злоумышленников: господин был высокого роста и атлетического
сложения, чего нельзя сказать об этих последних. Таким образом, можно с
большой вероятностью предположить, что в деле на Аптекарском острове
участвовали еще один мужчина, пока не арестованный, так же, как "Миронова" и
"Монакина".
Вдруг одна установленная дознанием подробность потрясла Люду:
"Извозопромышленник Александров еще показал, что то же ландо с тем же
кучером Станиславом Беднарским за два дня до преступления, а именно 10-го
августа вечером, было у него нанято теми же Цветковым, дворником дома номер
49 по Морской, и неизвестной ему по имени женщиной (очевидно, "горничной
Монакиной") для поездки в сад "Олимпия" по Бассейной улице. Дворник Цветков
подтвердил это показание. Он заявил, что ездили в тот вечер "барыня"
Морозова, Морозов и Миронов. Подтвердила это показание и кухарка Эмилия
Лаврецкая: господа куда-то уезжали, куда именно не знает, и вернулись
поздней ночью".
IX
Остановилась Люда в Москве в каких-то совершенно дешевеньких номерах.
Теперь твердо, почти с радостью, решила жить чрезвычайно скромно. В первый
день читала газеты, уже спокойнее, -- всЈ то же, -- бегала по городу, никого
не встретила и скучала. Решила завтра позвонить Ласточкину. Помнила, что он
обычно возвращается из-за границы в конце июля или начале августа. "Верно
уже вернулись... Если к аппарату подойдет герцогиня, повешу трубку, пусть
выйдет так, будто никто не звонил". 251
Она позвонила, с несвойственной ей робостью, в такое время, когда
Дмитрий Анатольевич обычно бывал дома. На беду к аппарату подошла именно
Татьяна Михайловна. Узнав голос Люды, она совершенно растерялась, тоже
хотела было повесить трубку, но и у нее это не вышло, заговорила со своими
обычными любезными интонациями; по своему характеру, и как не умела Люда,
отвечала радостно и смущенно.
-- Митя... Мой муж будет очень огорчен, что вы его не застали... Где вы
остановились? -- говорила растерянно Татьяна Михайловна. -- Я скажу Дмитрию
Анатольевичу... Надеюсь скоро вас увидеть...
Ласточкин был изумлен и очень доволен.
-- Как же нам теперь быть? Ты ее к нам пригласила, -- сказал он жене.
-- Не пригласила, но сказала "надеюсь". Сама не знаю, как это вышло!
-- Да это и есть приглашение, -- победоносно уточнил Дмитрий
Анатольевич. -- Что-ж делать, теперь надо ее звать.
-- Тартюф! Сознайся, что ты страшно рад. Вот что, поезжай сначала ты к
ней. Разбойника я во всяком случае принимать не хочу. Его ни за что не зови!
Может быть, тогда она не примет приглашения, и слава Богу!
Ласточкин поехал к Люде на следующий же день. Убогие номера нашел не
без труда. "Бедная! Верно сидит без копейки. Надо тотчас дать ей денег".
Люда чрезвычайно ему обрадовалась.
-- Как мило, что вы заехали, Дмитрий Анатольевич!.. Или мне попрежнему
звать вас Митей?
-- Да разумеется! -- ответил Ласточкин и, тоже немного против его воли,
эти слова оказались похожими даже не на "теплую ноту", а на горячее
восклицание. "Изменилась. И глаза стали гораздо грустнее. Счастья особенного
не заметно". На кровати что-то зашевелилось, на пол спрыгнула кошка. Дмитрий
Анатольевич только теперь заметил, что кровать была узкая, на одного
человека. "Где же "разбойник"? Или она приехала из Петербурга одна? Это
очень облегчило 252 бы положение. Тогда, пожалуй, и на обед можно
пригласить".
-- А, знакомая, -- сказал он с улыбкой, показывая взглядом на кошку,
которая тотчас взобралась на колени к хозяйке.
-- Нет, это другая, новая! Неужели вы не заметили, Митя! Представьте,
Пусси от меня сбежал!
-- Простите, не заметил. Эта очень похожа, хотя теперь вижу, что она
темнее.
-- Я впрочем думаю, что он не сбежал, а верно, его, бедненького,
раздавил где-нибудь трамвай, он выскочил на улицу, я не доглядела, бий меня
бис! Три дня ходила сама не своя, -- говорила, оправдываясь, Люда.
Ласточкину было странно, что они начали с разговора о кошке.
-- Таня тоже очень рада вашему приезду.
-- Неужели? Она была со мной очень мила. Как она? Я ведь думала, что вы
оба больше и знать меня не хотите. И вы были бы правы. Я действительно
виновата перед Рейхелем. Впрочем, виновата не в том, что разошлась с ним, а
в том, что сошлась.
Дмитрий Анатольевич закрыл глаза и чуть развел руками.
-- Мы вам не судьи, это ваше интимное дело, -- сказал он. -- Когда же
вы к нам придете? Приходите в субботу обедать.
-- Даже обедать зовете? Надеюсь, с согласия Татьяны Михайловны? Спасибо
вам обоим. Что она? Что Нина? Я знаю, что Нина вышла за Тонышева. Где они?
-- Они в Вене. Алексей Алексеевич получил повышение. Верно, пойдет
далеко по службе.
-- В этом я ни минуты не сомневаюсь, он такой способный человек. И
очень привлекательный.
-- Они оба очень привлекательны. Нина имеет в венском обществе большой
успех. Они даже завели "салон".
-- Да, ведь он очень богат.
-- Это зависит от того, что называть богатством, <--> сказал, улыбаясь,
Ласточкин. -- А каково, Люда, ваше собственное материальное положение? --
воспользовавшись случаем, спросил он. 253
-- Очень плохое.
-- Ваш... друг не имеет средств? Если вы позволяете об этом говорить?
-- Я рассталась с Джамбулом, -- ответила Люда. Дмитрий Анатольевич
вытаращил глаза.
-- Расстались?
-- Да, он от меня сбежал. Как Пусси. Я шучу, не сбежал, но мы не
сошлись убежденьями. Я не хотела заниматься его нынешними делами. Да и
другое было, пятое-десятое. Но мы расстались полюбовно, в очень хороших,
даже дружеских отношениях.
С минуту продолжалось молчание. "Пятое-десятое"! -- подумал Ласточкин.
Он и вообще не очень любил ее развязную манеру речи, но тут развязность
показалась ему особенно натянутой и неуместной. "Может, появился еще
кто-нибудь? До чего же она, бедная, дойдет?"
-- Люда, возьмите у меня денег! Вы меня обидите, если откажетесь, прямо
говорю, обидите! -- наконец, сказал он. О деньгах всЈ-таки говорить было
легче.
Она долго отказывалась. У нее показались на глазах слезы. Была тронута,
и ей было стыдно: угадывала его мысли. Ласточкин расстроился. Люда уступила.
-- От души вас благодарю, Митя. Но я хочу просить вас о другом: найдите
мне место. Я хочу работать, пора! Мне всЈ равно, какое. И с меня будет
достаточно самого скромного жалованья. Именно место, а не синекуру!
-- Я сделаю всЈ возможное и думаю, что это можно легко и быстро
устроить. Будьте совершенно спокойны. Это не то, что создать научный
институт.
Они говорили довольно долго. Люда опять спросила, что Татьяна
Михайловна, и опять, не дожидаясь ответа, перешла на другое. Дмитрий
Анатольевич думал о ней всЈ более изумленно. "Что скажет Таня?"
-- Какое ужасное событие произошло в Петербурге! -- сказал Ласточкин.
-- Этот взрыв с десятками ни в чем неповинных жертв! Какие времена!
На это Люда ничего не ответила. Дмитрий Анатольевич был совершенно
надежный человек, но ей было тяжело говорить о Соколове. Он снился ей вторую
254 ночь. "Он ли взорвался или другие?" -- спрашивала она себя.
Татьяна Михайловна также была поражена уходом "разбойника" и не только
не обрадовалась (чего Ласточкин всЈ же немного опасался), но огорчилась. --
"Тебе впрочем верно жаль было бы и Джека-"Потрошителя", -- весело говорил
Дмитрий Анатольевич. -- "Ее в самом деле очень жаль, очень!"
Через два дня он нашел для Люды место в одном из кооперативных
учреждений, начавших распространяться в России. Жалование было достаточное
для скромной жизни. Приняли ее хорошо. Люда была в восторге и сразу
увлеклась работой.
Благополучно сошла и ее встреча с Татьяной Михайловной. Об интимных
делах не говорили. Татьяна Михайловна отлично вела разговор, пока его еще
нужно было "вести". Дмитрий Анатольевич поглядывал на нее с благодарностью.
Кроме Рейхеля, у них не было близких родственников, поэтому не было и
обычных споров между мужем и женой: "это твои родные". Люда не была
родственницей, всЈ же за нее отвечал Дмитрий Анатольевич.
Разумеется, Ласточкины не предлагали ей жить у них<,> да она и не
согласилась бы. Дмитрий Анатольевич советовал ей переехать в другую
гостиницу получше. Она отказалась и от этого, всЈ как будто себя наказывая.
Стала бывать у Татьяны Михайловны, впрочем не часто: ссылалась на работу.
Действительно, она проводила на службе весь день. По вечерам читала
ученые книги, притом с увеличивавшимся интересом, и всЈ понимала. В газетах
только просматривала заголовки, начиная с кавказских телеграмм. В театры не
ходила, от приглашений отказывалась. -- "Я, кроме вас двух, никого не хочу
видеть", -- объясняла она Ласточкиным. Говорила совершенно искренно. Как с
ней нередко бывало в суждении о людях, с ней внезапно произошла перемена.
Она теперь не только не говорила колкостей Татьяне Михайловне, не только не
называла ее мысленно "герцогиней", но даже ее полюбила. По ее желанию, они
стали называть друг друга просто по имени. Чуть было даже не перешли 255 на
ты, но обе подумали, что это было бы пока неудобно. "При Аркадии говорила ей
вы, а стала бы говорить ты, когда его бросила!.. Но в самом деле я была к
ней очень несправедлива. В Москве все единодушно говорят, какие прекрасные
люди Таня и Митя, это редко бывает, и все совершенно правы. И Нина тоже
очень милая женщина. Тонышев хуже, но и он порядочный человек. И все они
гораздо лучше революционеров!" -- думала Люда.
Ласточкины радостно отмечали происшедшую в ней перемену.
-- Я так рад, что у вас теперь такие хорошие отношения! -- говорил жене
Дмитрий Анатольевич. -- И надо же, чтобы это случилось после ее ухода от
Аркаши!
-- У нее угрызения совести из-за всей этой истории. -- Да, каюсь, мне
прежде она была несимпатична. Я даже думала, что она ограниченный человек.
Она и не читала почти ничего, музыки тоже не любила. Но я совершенно
ошиблась! Люда не глупа, и не зла, и способна. Видишь, как она увлечена
книгами, в которых я ничего и не поняла бы! И я уверена, что у нее больше
никаких похождений не будет. Да собственно эту историю с "разбойником" и
нельзя назвать "похождением", беру слово назад.
-- Да, у кого таких дел не было? Кроме тебя, конечно. Дай Бог, чтобы
она в кого-нибудь влюбилась по настоящему и вышла замуж.
-- А ты заметил, она стала патриоткой. В хорошем смысле. Говорит, что
Кавказ, Финляндия мечтают об отделении от России и верно другие окраины
тоже. Я спросила: "Да разве вы, Люда, этого не хотите?" Она ответила: "И
слышать не хочу!"
-- Я искренно рад. Я тоже не хочу.
-- Но мы ведь и раньше не хотели, а она была революционеркой. Верно, уж
очень, бедная, разочаровалась в "разбойнике".
-- Должно быть, хорош гусь!.. Я в частности так рад тому, что она
увлеклась кооперацией. Это, действительно, прекрасная работа. Молодежь ею не
интересуется, потому что в ней нет романтики. А она в сто раз важнее 256 и
лучше того, что делает теперь молодежь. Недаром в кооперацию стали уходить
люди, разочаровавшиеся в революции, как Люда.
И Люде и Татьяне Михайловне очень хотелось поговорить о "похождении" по
душам, но обе боялись начать этот разговор. Однажды Люда увидела на столике
в гостиной "Викторию" и чуть изменилась в лице.
-- Вам нравится Гамсун, Таня? Я его обожаю!
-- Я нет.
-- Почему?
-- Уж очень он ненатурален, я этого не люблю.
-- Он теперь во всем мире признан гением.
-- Да, я знаю. Люди очень щедро раздают этот титул, особенно
иностранцам, и легко поддаются в литературе чужому мнению. Тут в книге есть
его краткая биография. Он прошел через очень тяжелую школу нищеты, даже
голода. После нее, по моему, трудно стать гениальным писателем: слишком
человек озлобляется.
-- Однако ведь многие великие писатели были злыми. Я даже где-то
слышала анекдот. Какой-то остряк-критик советовал начинающим писателям:
"Никогда не говорите о людях ничего дурного. Ни в каком случае и не думайте
о людях ничего дурного. И вы увидите, какие отвратительные романы вы будете
писать!"
Татьяна Михайловна засмеялась.
-- Правда? Но зачем же слушать остряков? А главное, у Гамсуна всЈ так
неестественно.
-- И "Лабиринт любви" в "Виктории"?
-- Я как раз сегодня это читала. Да, и этот "Лабиринт". "Цветы и
кровь"! -- Зачем кровь? Цветов неизмеримо больше, -- сказала Татьяна
Михайловна, подумав о любви между ней и мужем. -- А почему вы о нем
спрашиваете?
-- Он в моей жизни сыграл большую роль, -- ответила Люда. Татьяна
Михайловна смотрела на нее вопросительно. "Лабиринт?"... Теперь расскажет?"
-- подумала она.
Но Люда ничего не рассказала, хотя ей этого хотелось. Рассказала лишь
недели через две. Татьяна Михайловна слушала с недоумением. Хотела
сочувствовать, но не могла. 257
-- Не понимаю. Страстная любовь на несколько месяцев, <--> не
удержавшись, сказала она. -- Уж если мы заговорили о книгах... Вот вы,
Людочка, любите говорить о литературе, а Нина еще больше, она многое даже
выписывает. Я не люблю и не умею, но уж если заговорили. Так вот я недавно
читала, что знаменитый революционер Дантон ездил в миссию в Бельгию, а тем
временем в Париже умерла его жена, которую он обожал. Он вернулся через
неделю после ее похорон и был так потрясен, что велел вырыть ее из могилы и
обнял ее в последний раз. Просто думать страшно и даже гадко. Но через
несколько месяцев он женился на другой! Я такой любви просто не понимаю!
-- А я понимаю. Мне нравятся именно такие люди, как Дантон! -- сказала
Люда. "Верно, Таня считает настоящей только их скучную любовь с Митей!" --
подумала она.
--------
Часть четвертая
I
В Вене с ужасом и благоговением говорили, что император Франц-Иосиф
"живет по хронометру". Так, верно, ни один другой человек во всей Австрии и
не жил. Говорили также неодобрительно, что он газеты читает "в
гомеопатических дозах": главное узнает из докладов, а остальное ему
рассказывают Катерина Шратт или же "старый еврей"; под этой кличкой был в
венском обществе известен Эммануил Зингер, один из владельцев большого
газетного треста, ничего в газетах не писавший, но знавший всЈ и почему-то
пользовавшийся милостью императора, который пожаловал ему дворянство.
Зингер, очень любивший Франца-Иосифа и хорошо его знавший, никаких
советов ему не давал; только сообщал, "что говорят", и часто ссылался на
каких-то галицийских талмудистов. Император не очень и ему верил, но слушал
внимательно и не без интереса: может-быть, и старики-талмудисты что-то
понимают, 258 очень мало, но столько же, сколько министры или генералы.
Своих суждений, не относившихся к очередным делам, он министрам не
высказывал. Один из них, граф Куэн-Хедервари, встречавшийся с ним в течение
тридцати лет, вероятно, не менее тысячи раз, говорил, что совершенно
императора не знает: между ними в разговорах всегда был точно невидимый
занавес, за занавесом же находился не человек, а какой-то живой символ
Габсбургской монархии.
Еще меньше верил он генералам. Особенно не любил, чтобы генералы
вмешивались в политические дела (а министры -- в военные). Раз, позднее,
начальнику генерального штаба Ге<т>цендорфу устроил сцену, когда генерал
стал критиковать министра иностранных дел Эренталя, -- если можно было
назвать сценой то, что император немного повысил голос и чрезвычайно сухо
сказал: "У графа Эренталя нет никакой своей политики: он делает мою
политику".
Его любовница Катерина Шратт сообщала ему придворные сплетни. Она его
обожала, тоже не давала ему советов, тоже ни о ком его не просила и ни о чем
его не просила, денег от него не брала и даже подарки принимала смущенно.
Это он чрезвычайно ценил.
Газетам же он не верил совершенно и даже не понимал, для чего они
издаются и зачем их люди читают. Жил он учением католической церкви и своей
старческой мудростью, а также -- в значительно меньшей степени --
наследственной мудростью тех 137 Габсбургов, которые были похоронены в
фамильной усыпальнице Капуцинской церкви. Живыми же Габсбургами и их мнением
интересовался мало.
Он проснулся, как всегда, в четыре часа утра и тотчас же встал со своей
железной кровати. Ее называли "походной", хотя он на своем веку в походах
бывал очень мало. Обстановка его спальной была чрезвычайно проста и даже
бедна, особенно по сравнению с общим великолепием Бурга. Редкие люди,
которые по долгу службы иногда заходили в эту комнату, изумлялись: неужели
так живет император! Находили в этом "спартанский стиль" и не без недоумения
вспоминали, 259 что в своей интимной жизни, особенно в молодости, он
спартанцем не был. Сам он не говорил ни о походной кровати, ни о спартанском
стиле. Франц-Иосиф принадлежал к не слишком многочисленным в мире людям,
которые ни в чем никогда не притворяются. Он был именно таков, каким его
считали. Ему нравилось, что его спальная убрана так бедно, а дворец так
богато; за долгую жизнь он привык к этому; вообще ничего не любил менять.
День начался с массажа ледяной водой. Так он начинался всегда. В
последние годы доктор Керцль настойчиво требовал, чтобы император от такого
массажа отказался: действительно, он в течение двух-трех часов после этого
за работой дрожал и не мог согреться; позднее у него образовался хронический
катарр дыхательных путей. Керцль всЈ же ничего не добился.
Завтрак состоял из стакана молока. Франц-Иосиф сел за стол, тоже очень
простой и содержавшийся в чрезвычайном порядке. Чернильница, лодочки с
карандашами, с очиненными гусиными перьями находились всегда на одних и тех
же местах. Камердинер знал, что, если он что-либо передвинет хотя бы на
дюйм, то император тотчас заметит и рассердится; гнев же у него выразится
только в глазах и в коротком замечании. Франц-Иосиф почти никогда голоса не
повышал и не выносил, чтобы при нем повышали голос другие. Придворным было
известно, что на больших обедах за столом по близости от него, да и не
только по близости, надо говорить очень тихо, -- избави Бог засмеяться или
рассказать анекдот. Придворные обеды в Вене весельем не отличались.
На столе лежала тщательно выровненная стопка бумаг, поступавших на
рассмотрение императора. Все знали, что Франц-Иосиф чрезвычайно
добросовестен в работе, что он один из наиболее трудолюбивых людей страны.
Говорили, будто он читает, от первого до последнего слова, все поступавшие к
нему документы. Это было бы совершенно невозможно. Бесчисленные бумаги,
подававшиеся ему просто для подписи, он только пробегал и подписывал. Но
доклады сановников 260 читал очень внимательно: требовал только, чтобы они
были не слишком длинны и по возможности просты.
Для хороших решений ему, как и другим правителям мира, нужны были бы
такие обширные, глубокие, всеобъемлющие познания, каких не имел ни один
человек на свете. Но он в меру думал над каждым докладом и писал свои
замечания, всегда осторожные, обычно дельные. Иногда впрочем вставлял
отдельные слова, непонятные министрам, вроде "Опять Бомбелль", "Бейст 1869
год", "1854 год, No. 107". Император обладал необычайной памятью и неизменно
всех поражал тем, что не только знал документы, подписанные им в молодости,
но помнил даже их номера. Министры часто ломали себе голову над его
отрывочными словами и приписывали их старческой рассеянности. Разъяснений
обычно не просили, делали вид, будто понимают. Франц-Иосиф не любил устных
указаний, предпочитал всЈ писать и думал, что это не только самый надежный,
но и самый быстрый способ работы. По телефону никогда не говорил и не имел
даже аппарата в своих покоях: это было очень вредное и особенно беспокойное
новшество. Так он до конца дней не пользовался и автомобилями; еще
удивительно, что ездил по железным дорогам, которые, правда, появились в
пору его детства.
Одна из бумаг касалась не государственных, а личных имущественных дел.
Император управлял огромным наследственным богатством Габсбургов, и его
управление вызывало у эрцгерцогов глухое недовольство. Имущество могло бы
приносить гораздо больше дохода, чем приносило. Так, земли были сданы
полтораста лет тому Марией-Терезией по 47 крон за акр; эта арендная плата
была недурной в восемнадцатом столетии, но теперь цены были совершенно
другие, и наследник престола довольно настойчиво поговаривал о необходимости
изменения контрактов. Он находил также, что в многочисленных владениях
короны слишком много служащих и что некоторые из них ведут дела очень плохо
или недобросовестно. Сахарное дело во всей Европе считалось чрезвычайно
выгодным, все австро-венгерские сахарные заводы приносили большой доход, и
только Гединский завод императора приносил 261 большой убыток. Франц-Иосиф
впрочем сам понимал, что он плохой сахарозаводчик, что действительно
служащих больше, чем нужно, и что контракты с арендаторами не соответствуют
новым экономическим условиям.
Он далеко не был равнодушен к богатству Габсбургского дома, и желал
быть самым богатым из монархов, -- тут соперничество могло быть только с
русскими царями. При браках эрцгерцогов и эрцгерцогинь самым важным,
конечно, была Ebenbürtigkeit их невест и женихов; собственно вполне
ebenbürtig были только Бурбоны, -- правда, они никогда не имели
императорского титула; да еще, пожалуй, баварская и саксонская династии: они
королями стали не очень давно, но глубокая древность их владетельных родов
была смягчающим обстоятельством. ВсЈ же Франц-Иосиф, хотя сам женился по
любви на бедной баварской принцессе, бывал вполне удовлетворен лишь в тех
случаях, когда женихи и невесты были не только ebenbürtig, но и очень
богаты.
Женитьба наследника престола на какой-то чешской графине была для
императора страшным ударом. Франц-Фердинанд смущенно ему говорил, что род
Хотеков очень старый. Франц-Иосиф только смотрел на него с недоумевающей и
презрительной улыбкой: Габсбурги на графинях не женятся! После долгих
увещаний, он, скрепя сердце, дал согласие при условии, что брак будет
морганатическим: женится, Бог знает, на ком, и только еще не хватало бы,
чтобы его сын взошел на австрийский престол. Теперь, читая бумагу, он
сердито думал о деловых планах наследника. Знал, что Франц-Фердинанд не
жаден к деньгам (при устройстве своих великолепных садов в Конопиште он
просто снес несколько доходных домов). Но, очевидно, он не понимал некоторых
вещей: не понимал, что нельзя отменять условия, подписанные Марией-Терезией,
нельзя увольнять хотя бы плохих служащих, предки которых служили Габсбургам.
"Верно, и это идеи его дорогой жены, -- думал он и с досадой отложил бумагу.
Несколько позднее Франц-Фердинанд прислал ему оффициальный меморандум о
необходимости перемен в управлении 262 наследственными богатствами.
Император ответил решительным отказом.
Работа кончалась обычно в восьмом часу утра, иногда несколько позднее,
в зависимости от числа бумаг. Он ничего не откладывал на следующий день.
Подписав последнюю бумагу, он позвонил в колокольчик. Вошел дежурный
адъютант. Император учтиво-холодно наклонил голову. Руки не подал. Подавал
руку только генерал-адъютантам, высшим государственным сановникам,
иностранным дипломатам и людям, носившим очень древние, исторические имена,
-- знал генеалогию всех австрийских и многих иностранных фамилий. Никогда не
подавал руки духовным лицам, даже кардиналам, и не целовал перстня. Люди
удивлялись и приписывали это историческому атавизму, восходившему ко
временам соперничества Габсбургов с папами. Это нисколько не мешало ему быть
чрезвычайно благочестивым человеком. О смерти он почти не думал: по
недостатку воображения не мог себе представить свою смерть, а в загробной
жизни никогда не сомневался. Твердо знал: всЈ будет хорошо. Только будет в
Капуцинской церкви 138-ой Габсбург. Потерял очень много близких людей и
никогда не испытывал чувства, будто у него похитили самое дорогое. Знал, что
всех увидит снова. Но не спешил увидеть.
Адъютант подал список людей, которым на этот день были назначены
аудиенции с указанием числа минут каждой. Шестой в списке значилась дама:
старая принцесса. Он велел впустить ее первой и перешел в другую, очень
роскошно убранную комнату. Дамам, независимо от их происхождения, он всегда
целовал руку: не садился за стол на парадных обедах, пока не садились дамы,
-- выходило так, что они усаживались в ту же секунду, что он; на балах, если
недалеко от его кресла стояла у стены дама, он жестом предлагал ей занять
его кресло, от чего она отказывалась с ужасом.
Он поцеловал руку принцессе, предложил ей сесть и одновременно сел и
сам. Ей было отведено десять минут. Франц-Иосиф спросил об ее здоровьи, о
погоде в том городе, из которого она приехала, об общих знакомых, глубоких
стариках и старухах, -- помнил всех. 263 Принцесса рассказывала. Он с
юношеских лет выработал привычку слушать как будто с интересом и
воздерживаться от зевоты. На девятой минуте принцесса, забывшая его правила,
о чем-то пошутила и даже засмеялась. Это было совершенное безобразие. Глаза
у него сразу стали ледяными. Она смутилась. Аудиенция продолжалась только
девять минут. Он проводил принцессу до дверей.
Затем представлялись разные генералы. Их он расспрашивал о состоянии
вверенных им частей, расспрашивал очень внимательно: военным делом еще
интересовался больше, чем всем другим. Подал руку только одному генералу:
это был барон с древним именем. До него был принят граф, ему император руки
не подал: титул этого графа имел всего столетнюю древность. Барона же
спросил даже об его охоте и вспомнил, что в молодости охотился с его дедом.
Аудиенция была без свидетелей. Император знал, какой честью считается его
рукопожатие, знал, что не все верили рассказам осчастливленного лица, и
после окончания приема вскользь сказал обер-гофмаршалу, что подал руку
барону; таким образом это тотчас стало известно всем при дворе.
Ровно в двенадцать лакеи внесли небольшой столик с прибором.
Франц-Иосиф ел очень мало. Завтрак продолжался двадцать минут, а перерыв в
аудиенциях был в полчаса. Кофе император никогда не пил; позволял себе две
сигары в день. С наслаждением закурил, но бросил сигару в двенадцать
двадцать семь. Лакеи унесли столик. Аудиенции возобновились. Оставалось
восемь человек, и только последняя аудиенция, назначенная графу Бертхольду
для важного разговора, не была ограничена числом минут. Таким образом
рабочий день был на этот раз не очень длинный. Вечером не было ни спектакля,
ни бала. Никаких владетельных особ в Вене теперь не было и в ближайшее время
не ожидалось. Это было очень приятно. Его утомляли посещения монархов,
особенно Вильгельма II, которого он вдобавок не считал настоящим
императором, как не считал настоящими императорами Романовых или прежде
Бонапартов. Франц-Иосиф родился уже после 264 того, как Габсбурги из
императоров священной Римской Империи стали просто австрийскими
императорами, и в душе не прощал Францу II этого понижения в ранге династии.
Он догадывался, о чем с ним будет говорить австро-венгерский посол в
России. Этот родовитый, богатый и потому независимый человек, очень
красивый, всегда превосходно одевавшийся, ему нравился. Император даже
подумывал о том, чтобы предложить Берхтольду самую высокую придворную
должность, для которой он очень подходил. Считал умным, способным человеком
и министра иностранных дел Эренталя; тот был еврейского происхождения, но
это для Франца-Иосифа в государственных делах не имело значения, он не
выносил только людей, объявлявших себя свободомыслящими.
Однако и Эренталь, и Берхтольд вели беспокойную политику: оба ставили
себе целью присоединение к империи Боснии и Герцеговины. Франц-Иосиф и сам
хотел бы закончить свое царствование таким делом. Тут сказывались чувства
137 предков. Но дело казалось ему рискованным: могло привести к войне с
Россией. Никаких войн он больше не хотел и всячески им сопротивлялся.
Изменить его мнение ни Берхтольд, ни Эренталь не могли. Никто на него
влияния не имел. Хорошо знавший его человек сказал о нем: "Если б в Империи
был какой-нибудь князь тысячелетнего рода, и если б он был верующий католик,
и если б он обладал огромным умом, огромной культурой, огромным состоянием,
и если б он никогда, ни разу в жизни, ни о чем для себя не попросил, то,
быть может, он имел бы некоторое влияние на нашего императора. Но такого
человека в Империи нет".
Франц-Иосиф подал Берхтольду руку и предложил ему сесть. Спросил о
здоровье, о погоде в России, о царе и царице. Затем вопросительно на него
уставился, приглашая его перейти к делам.
После краткого общего доклада, Берхтольд высказал мнение, что
приобретение Боснии и Герцеговины совершенно необходимо империи. Оно
чрезвычайно ее укрепит и сильно повысит ее престиж. Никакого риска 265 нет:
Россия на войну не решится. Вследствие недавнего поражения на Дальнем
Востоке она очень слаба. Командование, военное снабжение, подготовка армии
оказались плохими, русский военный флот совершенно разгромлен, -- он
приводил факты и цифры. Кроме того, революционное движение отнюдь не
подавлено, в случае новой войны оно вспыхнет с еще гораздо большей силой:
недовольство в России стало почти всеобщим. Сербия, разумеется, заявит
протест, но какое значение может иметь Сербия? Настал благоприятный момент
для действия, упустить его было бы грехом и огромной ошибкой.
Он говорил хорошо, гладко, без горячности: знал, что говорить с
императором горячо нельзя. Франц-Иосиф бесстрастно и внимательно его слушал.
ВсЈ это не раз слышал и от Эренталя. "Да, оба хотят одного и того же. Как
будто всЈ правильно, но уверенности в этом быть не может", -- думал он, --
"ни на чьи такие слова полагаться невозможно. Они молоды, большого опыта у
них нет".
-- Присоединение к моей империи Боснии и Герцеговины? Да, я это знаю,
-- холодно сказал он, когда Берхтольд замолчал. -- Но вы говорите, что оно
не приведет к войне с Россией и что Россия слаба. Однако, так будет не
всегда. И готовы ли к войне мы сами?
-- В этом не может быть никакого сомнения, ваше величество. Таково
единодушное мнение нашего командования.
-- Я то же самое слышал от моих фельдмаршалов и генералов и в 1859-ом
году, и в 1866-ом. Они жестоко ошиблись. Могут ошибиться и теперь. Я никакой
новой войны не хочу. Прошу вас твердо это запомнить. Я давно говорил это и
Бюлову (он произносил по-венски: Билов; правильным могло быть, конечно,
только австрийское произношение).
-- Строго подчиняюсь воле вашего величества. Но я обязан высказать свое
убеждение. Если б даже Россия решилась на войну, то ей пришлось бы иметь
дело также с Германией. Франция же в войну, наверное, не вмешается.
-- Это мне тоже говорили. Я не уверен ни в том, 266 ни в другом, --
сказал император еще холоднее. -- Император Вильгельм -- друг царя.
Французская политика очень изменчива. В политических делах нельзя быть
уверенным ни в чем. И если б даже война кончилась полной нашей победой, то
погибли бы сотни тысяч людей. А я, как верующий человек, не хочу проливать
чью бы то ни было кровь и всего менее кровь моих подданных.
-- Кровь и не будет проливаться, ваше величество, -- уныло сказал
Берхтольд. Он знал взгляды, не раз высказывавшиеся императором и Эренталю.
Знал также, что эти взгляды не имеют решающего значения: давление
правительства, парламента, того, что он называл волей народа, т. е. мнения
газетных передовых статей, окажутся сильнее. Франц-Иосиф и сам это понимал.
ВсЈ же Берхтольд был разочарован. "С такими взглядами никакой политики вести
нельзя. И он сам не всегда так думал. И я такой же добрый католик, как он...
При чем тут вера?"
-- Со всем тем, я не отрицаю, что было бы очень хорошо мирным путем
присоединить Боснию и Герцеговину к моей империи, -- сказал император.
Смутно почувствовал, что этими словами почти уничтожает значение того, что
говорил раньше. Это тотчас сказалось и в выражении глаз Берхтольда. -- Я
надеюсь, что вы, с вашими способностями и тактом, будете поддерживать добрые
и корректные отношения с Россией.
-- Я это и делаю как могу, ваше величество, -- сказал Берхтольд
облегченно и даже искренно. У него в самом деле были очень хорошие отношения
с русским придворным миром. Его забрасывали приглашеньями, он чуть не каждый
день в обществе, в балете, в Михайловском театре встречался с петербургской
аристократией.
После окончания приема император вздохнул свободно. Рабочий день был
кончен. Оставалось теперь только приятное: прогулка, обед не на переносном
столике, а в столовой, вековое токайское, -- он впрочем пил мало, -- и
госпожа Шратт. Ей разрешалось 267 улыбаться, и даже хохотать, и даже
рассказывать венские анекдоты. Он и сам смеялся в разговорах с ней; без нее,
быть может, просто не выдержал бы своей жизни.
II
От Рейхеля пришла телеграмма: "Приезжаю среду несколько дней
телеграфируйте можно обедать у вас четверг если дома приду шесть часов".
В другое время эта телеграмма обрадовала бы Ласточкиных. Они любили
Аркадия Васильевича, мирились с его тяжелым характером и, как говорила
Татьяна Михайловна, чувствовали себя перед ним "без вины виноватыми": не
нашли для него в Москве работы. Изредка с ним переписывались. Он писал
суховато. Это огорчало Дмитрия Анатольевича. Вскоре после того, как его
бросила Люда, Рейхель кратко сообщил им, что, наконец, получил хорошее место
с лабораторией в Военно-Медицинской академии и просил больше ему денег не
присылать. В ответном поздравительном письме Ласточкин предложил помогать
ему еще хоть некоторое время, так как ученые учреждения верно авансов не
дают. Рейхель повторил, что отказывается: "Я очень тронут твоим и Тани
неизменным вниманием. Однако я уже не нуждаюсь и, верно, больше никогда
нуждаться не буду".
-- Я была бы рада Аркаше, но как бы он теперь не встретился у нас с
Людой? Верно, он слышал, что она в Москве: на всякий случай точно указывает
день и час, точно не знает, что может прийти на обед, когда хочет, --
сказала Татьяна Михайловна. -- Быть может, он и сердится, что мы ее
принимаем. Я тебе говорила.
-- Ты говорила, но пригласила ее к нам ты, -- опять подразнил жену
Дмитрий Анатольевич.
-- Я тогда растерялась, а теперь не жалею.
-- Ты отлично сделала, Танечка, -- сказал Ласточкин. -- Ничего, она в
обеденное время приходит редко. Положимся на судьбу.
-- Это приятно слышать. Ты, Митенька, на судьбу полагаешься редко.
Слишком много всЈ обдумываешь. 268
-- Разве? Но если ты мной недовольна, то мы можем развестись, --
пошутил Дмитрий Анатольевич и поцеловал жену.
Он ответил двоюродному брату телеграммой в шутливом тоне: "Мы оба
страшно рады точка но отчего тебе не