следстве, ни в своих
личных взглядах. Хочу пересмотреть, пересматриваю, и всЈ-же большого,
основного заблуждения не нахожу. Были, конечно, ошибки, в какой-то мере мы,
быть может, отвечаем морально и за "разбойника" Люды (хотя почему же я за
него отвечаю?). Отвечаем за то, что давали деньги большевикам, как давал
Савва Морозов (я им никогда не давал). Быть может, у нас была и своя
слащавая фальшь, даже наверное была, всЈ-таки гораздо более честная и
бескорыстная. И вреда от нас было неизмеримо меньше, чем от разных Плеве и
Людендорфов. И основная наша 446 ценность -- свобода -- никак не была
ценностью фальшивой. И уж от нее-то я не откажусь никогда, как не откажусь
от "дважды два четыре"! Настала катастрофа, нам больше как будто не на что
надеяться, и всЈ-же я думаю, что наше поколение было только несчастно".
Ложились они теперь рано и до полуночи читали в спальной при свете
керосиновой лампы, как в пору детства Дмитрия Анатольевича. Оба читали в
очках: он с позапрошлого года, она с прошлого стали (с тяжелым чувством)
носить очки при чтении. Татьяна Михайловна в этот вечер сняла их раньше
обычного, положила на столик и задумалась: "Зимой топить будет нечем. На
жалованье Мити и впроголодь жить будет нельзя. Они кончатся? Только на это и
надежда, но до того, как кончатся они, кончимся мы, если не физически, то
морально. Митя к ним не пойдет, но что же он будет делать?" -- Думала "он" в
единственном числе: смутно чувствовала, что зимы не переживет, -- здоровье у
нее всЈ расстраивалось, она боялась пойти к врачу и еще старательнее, чем
прежде, скрывала болезнь от мужа. "Для покупки дров продадим Крамского.
Рискованно, но что-ж делать? Верно дадут гроши". Теперь, впервые в ее жизни,
денежные расчеты у нее примешивались к самым важным и страшным мыслям. --
"Как он будет без меня жить? Если б хоть Люда была в Москве, я была бы
спокойнее... Но где она теперь? Жива ли?"
Спальная -- прежняя столовая, -- была почти пуста: оставались только
кровать и диван, ночной столик между ними и одно кресло; да еще на стене
висели на гвоздях немногочисленные платья и два мужских костюма. ВсЈ
остальное было продано. Вселенные жильцы не доносили. Был продан за бесценок
и Левитановский пейзаж (на четыреугольник, оставшийся от него на обоях, им
было особенно тяжело смотреть). Продавать принадлежавшие народу произведения
искусства было прямо опасно. Однако, жильцы и об этом не донесли. Их было
пятеро: муж, жена, три сына подростка. Им вначале предоставили всю квартиру,
кроме двух оставленных хозяевам комнат; можно было ждать, что вселят
кого-либо еще. Пока Ласточкины не могли особенно жаловаться на то, о чем
теперь только и говорили прежние собственники хороших квартир. Новые жильцы
не 447 развели клопов, не подслушивали, не подглядывали, не ругались, не
следили за каждым движеньем "буржуев". "Право, недурные люди! -- говорив
Дмитрий Анатольевич. -- Он, оказывается, с 1905 года "член партии": они ведь
не говорят: "большевицкой партии", а просто: "партии". Ничего, проживем и с
ними. И незачем из-за потери квартиры принимать вид Людовика XVI в
Тампльской тюрьме. Так теперь делают многие, у которых и до революции не
было ни гроша".
Отравляли жизнь только подростки, на редкость буйные, дерзкие, вечно
скандалившие и грубившие родителям. Они выбрали себе гостиную, которую
когда-то обставила Нина. Повидимому, их прельстила круглая форма этой
комнаты. Расставили в ней кровати и покрыли содранным со стен шелком. Но
проводили день в бывшей мастерской Дмитрия Анатольевича, и оттуда постоянно
доносился дикий шум. Татьяна Михайловна попробовала с ними поговорить,
назвала их товарищами и просила шуметь меньше: ее муж нездоров и должен
готовить свой курс в университете. Говорила с самыми ласковыми убедительными
интонациями и ничего не добилась.
-- Не брызгайте, гражданка. Не диалектически рассуждаете, -- сказал
Петя.
-- Буза и хвостизм, -- подтвердил Ваня. -- Откатитесь, гражданка.
Третий, Вася, ничего не сказал, но, уходя, пробормотал что-то вроде
"меньшевицкой лахудры". На этом разговор кончился, а руготня, драки, шум в
мастерской стали еще ожесточеннее. Татьяна Михайловна ничего о разговоре
мужу не сказала, -- "что мог бы он сделать?"
Родители же вели себя вполне сносно и даже порою деликатно. Оба
работали не в Кремле и, повидимому, не на высоких должностях, хотя муж
участвовал еще в 1905-ом году в московском восстании. Уходили на службу с
утра, гостей принимали не часто и жили небогато. Но съестные припасы у них
были. Татьяна Михайловна постоянно встречалась с жилицей на кухне, старалась
не смотреть на то, что там жарилось и варилось; ей казалось, что жилица
чувствует себя смущенной. 448
Скоро у Ласточкиных человек в кожаной куртке отобрал рояль. Теперь они
и не спорили. Играть всЈ равно было трудно, а продать рояль невозможно. В
этот день жилица, предварительно постучав в дверь, вошла к Татьяне
Михайловне и нерешительно попросила ее продать ей "лишнее" платье и белье.
Татьяна Михайловна радостно согласилась без торга: жилица предложила
значительно больше, чем давали старьевщики. Выйдя к себе с покупкой, она
тотчас вернулась и принесла полфунта кофе: "Возьмите, гражданка, это
бесплатно. У нас есть". Татьяна Михайловна приняла подарок, очень
благодарила -- "муж так обрадуется", -- и потом прослезилась. Стала слаба на
слезы.
Дмитрий Анатольевич читал "Войну и Мир". Эта книга казалась ему лучшей
в мировой литературе. Говорил жене, что начал читать Толстого двенадцати лет
отроду: "Покойная мама подарила, когда я болел корью. Двенадцати лет начал
и, когда буду умирать, пожалуйста, принеси мне на "одр" то же самое". За
этой книгой он часто засыпал; мысли его приятно смешивались. "Как хорошо,
что существует в мире хоть что-то абсолютно прекрасное, абсолютно
совершенное!"... Но в этот вечер он заснуть не мог.
-- Странно, -- сказал он, отрываясь от книги. -- Ведь крепостное право
было ужасно, а всЈ-таки люди тогда были культурнее, чем мы! Толстой сам на
старости лет говорил, что в дни его молодости было в России культуры и
образования гораздо больше, чем в двадцатом веке. А это было до большевиков.
-- Старикам свойственно идеализировать прошлое, но я допускаю, --
ответила Татьяна Михайловна. -- А вот у них растет действительно редкое
поколение. Хороша будет жизнь, когда подрастут все эти Пети и Вани!
Дмитрий Анатольевич вздохнул и снова взял книгу. Он читал о поездке
князя Андрея в Отрадное, с знаменитой страницей о старом дубе. "Весна, и
любовь, и счастие!" как будто говорил этот дуб, -- "и как не надоест вам всЈ
один и тот же глупый и бессмысленный обман. ВсЈ одно и то же, и всЈ обман!
Нет ни весны, ни солнца, ни счастья. Вон, смотрите, сидят задавленные
мертвые ели, всегда одинаковые, и вон и я растопырил 449 свои обломанные,
ободранные пальцы, где ни выросли они -- из спины, из боков; как выросли --
так и стою и не верю вашим надеждам и обманам"...
Да, разумеется, "тысячу раз прав этот дуб", -- подумал Дмитрий
Анатольевич. -- "Только князь Андрей не имел права это думать, а я и мы все
имеем. Да, я тоже никаким надеждам больше не могу верить". Точно, чтобы
самого себя опровергнуть, Ласточкин повернул несколько страниц в знакомой
ему чуть не наизусть книге и прочел о возродившемся, преображенном дубе:
"И на него вдруг нашло беспричинное, весеннее чувство радости и
обновления. Все лучшие минуты его жизни вдруг в одно и то же время
вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое укоризненное лицо
жены, и Пьер на пароме, и девочка, взволнованная красотою ночи, и эта ночь,
и луна, -- всЈ это вдруг вспомнилось ему".
"Но как же тут мертвое лицо жены! Это тоже "лучшая минута жизни?" --
вдруг с сильным волненьем подумал Дмитрий Анатольевич, никогда прежде не
замечавший этих слов. "Обмолвка? Но разве у Толстого бывают обмолвки? И то
же самое есть в другой главе: Пьер, вернувшись из плена, с радостью думает,
что жены больше нет в живых! Что же это такое? Значит, не всегда худо, что
человек умирает?" Он с беспричинным ужасом оглянулся на соседнюю кровать.
Татьяна Михайловна уже задремала; лицо у нее при свете керосиновой лампы
казалось вместе измученным и просветленным, -- мертвым.
XII
Для первой лекции отвели одну из больших зал Аудиторного корпуса.
Актовый зал был бы уж слишком велик. К двум часам аудитория была полна на
три четверти. Новые студенты и по наслышке мало знали Ласточкина, но обычно
ходили на вступительные лекции новых преподавателей. Впереди студенческих
скамеек на стульях сидело немало профессоров, -- преимущественно старики с
разных факультетов. "Представителей власти", к большому облегчению Дмитрия
Анатольевича, не было. Был один научный работник, до революции засидевшийся
в приват-доцентах и принадлежавший именно 450 к тем, о которых говорил
Ласточкиным Травников: еще с прошлого года он всЈ с большей горячностью
утверждал, что надо честно и смело протянуть руку новому правительству: там
есть кристально-чистые, культурнейшие люди. В тесном кругу одни из
профессоров о нем говорили, что он страхуется на обе стороны; другие же
называли его "оком Кремля, если не Лубянки". Еще недавно с ним, пожалуй,
люди и не здоровались бы, но теперь никто его не бойкотировал и все пожимали
ему руку, большинство очень холодно.
Ласточкины потратились на извозчика. Идти пешком было далеко, Дмитрий
Анатольевич боялся, что одышка у него усилится и помешает ему говорить. По
дороге он всЈ время прокашливался. Татьяна Михайловна тоже очень
волновалась, хотя знала ораторский дар мужа.
-- Только не волнуйся, -- говорила она. -- Если потеряешь нить, просто
найди в тетрадке нужную страницу и преспокойно читай.
-- Это не принято в университете. Но я нисколько не волнуюсь.
-- И слава Богу! Волноваться нет ни малейшей причины. Ты всегда
говоришь прекрасно.
Его встретили недолгими рукоплесканьями. Ласточкин неуверенно
раскланялся, положил перед собой тетрадку, надел очки и, справившись с
дыханьем, заговорил. Прежде принято было начинать: "Милостивые государыни и
государи". Теперь милостивых государей давно не было, слово "граждане" всЈ
еще было непривычно и казалось неестественным; Дмитрий Анатольевич дома
решил, что начнет лекцию без всякого обращения. Татьяна Михайловна вошла в
аудиторию через другую дверь и заняла место на последней скамейке. "Слава
Богу, слушателей много. И апплодировали достаточно, вполне прилично".
С первых же произнесенных мужем слов она успокоилась. Он говорил
громко, отчетливо, внушительно. Только ей была заметна его одышка, только
она видела, как он волновался, особенно в первые минуты. В тетрадку он почти
не заглядывал. Слушали его с интересом. Он кратко изложил историю русской
промышленности до двадцатого столетия, назвал Строгановых, Демидовых, 451
отметил их заслуги, отметил теневые стороны, тяжелые условия труда на их
заводах, ничего не замалчивал, ничего и не подчеркивал. Сообщил, что Петр
Великий (так и сказал: "Петр Великий", а не "Петр I") вел Северную войну на
деньги, данные ему Строгановыми, и что когда-то на их средства Ермак
завоевал Сибирь. Затем перешел к промышленникам двадцатого века и назвал
много имен, еще недавно известных всей России, теперь уже забывавшихся. О
них говорил в большинстве, как о своих добрых знакомых. Отозвался
сочувственно о Савве Морозове и, тоже не налегая, вскользь сообщил, что он
щедро поддерживал революционное движение. Рассказал анекдот о другом
либеральном богаче, дававшем деньги на революцию и ставшем в 1917 году
министром:
-- ...Мне говорили недавно, что, когда он после октябрьского переворота
был посажен в Петропавловскую крепость, то его встретил сидевший там бывший
царский министр юстиции Щегловитов и сказал ему: "Очень рад вас тут видеть.
Я слышал, что вы истратили несколько миллионов на революционное движение? Но
я вас сюда посадил бы и бесплатно".
Послышался смех. Дмитрий Анатольевич, улыбаясь, перешел к более
серьезной, ученой части лекции: стал приводить цифровые данные о росте
русской промышленности, о положении рабочих, о заработной плате. Говорил он
так, как говорил бы об этом несколько лет тому назад. Разве что привел
несколько строк из книги Ильина "Развитие капитализма в России", которую до
революции в университетах едва ли цитировали. Печально-торжественно добавил:
"Как вы знаете, под псевдонимом Ильина тогда писал нынешний председатель
Совета народных комиссаров Владимир Ильич Ульянов-Ленин (потом немного
пожалел, что не сказал просто: "Ленин")". При этом имени раздались
рукоплесканья, впрочем жидкие. Бурно зааплодировал научный работник на
первой скамейке. Соседи на него покосились, но нерешительно раза два хлопнул
и еще кто-то из профессоров.
Статистическая часть доклада несколько расхолодила аудиторию. Однако,
Ласточкин и цифровые таблицы читал внушительно, тут же объясняя их смысл.
Слушали 452 доклад до конца очень внимательно. Обычно вступительные лекции
заканчивались выражением каких-либо общих взглядов, которое произносилось
профессорами с подъемом. Дмитрий Анатольевич решил от этого воздержаться.
-- В следующих моих лекциях я буду иметь честь ознакомить вас подробно
с ростом русского народного хозяйства и каждой из его отраслей в
отдельности, -- закончил он, закрыл тетрадку и, сняв очки, приподнялся.
Подумал, что "буду иметь честь" было ненужно.
Теперь рукоплесканья продолжались с минуту. Лекция имела несомненный
успех. Апплодировали очень многие студенты и все профессора. Снисходительно
похлопал и научный работник из Servum pecus. Татьяна Михайловна вздохнула с
радостным облегченьем. Профессора подходили к Ласточкину и поздравляли его.
Травников издали помахал рукой Татьяне Михайловне и направился к ней, не без
труда проталкиваясь в проходе сквозь толпу студентов.
-- Вот вы куда забрались! -- сказал он, целуя ей руку. -- Узнаю вашу
скромность. "Лучше прекрасной женщины есть только женщина прекрасная и
скромная", -- говорил Пифагор. -- Ну, сердечно, от души поздравляю!
Превосходная лекция! Триумф, аки у Цезаря или Помпея. Богдыхан отлично
прошел через Сциллы и Харибды!
-- Да, кажется, не было ни Сцилл, ни Харибд?
-- Были! Теперь всегда есть. "Incidis in Scyllam cupiens vitare
Charybdim"... Так вот сейчас же пожалуйте бриться. Ко мне. Будет и морковный
чай, и брусничный, один отвратительнее другого! Но будет и печенье, еще не
древнее, вполне съедобное. И, главное, будет водочка, клянусь собакой! --
говорил профессор.
Ласточкины и еще человек пять-шесть друзей должны были прийти после
лекции к нему. В былые времена после вступительных лекций обычно собирались
в профессорской; но теперь это было признано неудобным: "еще явится
нежелательный элемент". Выбрали холостую квартиру Травникова, она была в
двух шагах от Университета на Никитской, и вселенные к нему жильцы
возвращались домой только к шести. Друзья, сложившись, 453 купили две
бутылки водки чуть ли не на последние деньги: все, от тяжелой жизни,
чувствовали потребность в такой встрече и предвкушали радость; московские
рестораны давно были закрыты и даже заколочены.
-- Спасибо, дорогой друг... Ах, в былые времена устроили бы прием у
нас.
-- В былые времена, барынька, был бы по такому случаю банкет в "Праге"
или в "Эрмитаже". Я кстати всегда был пражанином, но у нас преобладали
гнусные эрмитажники.
-- Так вам в самом деле понравилась лекция богдыхана?
-- Помилуйте, как же могла бы не понравиться! Она была божественна,
клянусь бородой Юпитера! -- сказал профессор. Он всЈ больше любил
Ласточкиных, волновался, отправляясь в Университет, и выпил под тарань
стаканчик водки.
Было очень весело. Говорили приветственные речи, -- почти как в лучшие
времена. Все очень хвалили лекцию. Первый тост хозяин поднял за "героя
нынешнего знаменательного дня", второй -- за его "верную, преданную,
очаровательную подругу жизни". Друзья целовали руку Татьяне Михайловне,
Дмитрий Анатольевич с ней поцеловался под рукоплесканья. Оба смущенно
прослезились от общей ласки, от радостного волненья, от водки. Успели
шопотом обменяться нежными словами. -- "Спасибо тебе, дорогая, милая, за всЈ
спасибо", -- прошептал Ласточкин. Разошлись только за полчаса до прихода
жильцов, все искренно говорили, что давно не было такого приятного дня.
Дмитрий Анатольевич предложил поехать на извозчике и домой, но на
Никитской извозчика не оказалось.
-- Ничего, отлично доедем на трамвае, ведь недалеко остановка, --
сказала Татьяна Михайловна; она теперь берегла каждый грош. Трамвай был,
разумеется, переполнен, всЈ же ей удалось протиснуться на площадку. Дмитрий
Анатольевич, пропустивший вперед двух старушек (мест в трамваях давно дамам
не уступали), повис на последней ступеньке. "Надо держаться покрепче, 454
слишком много, кажется, выпил!" -- подумал он. Голова у него в самом деле
кружилась. Он невольно подумал о том, как тяжело сложилась судьба: "В такой
день возвращаюсь домой, вися на ступеньке трамвая!" То же самое подумала и
его жена. Ласточкин слабо ей улыбнулся и как-то выраженьем лица сказал ей,
что ему очень удобно. "Мне отлично, да ведь и не очень далеко", --
прокричала она. Он не расслышал, но закивал головой.
"Немного счастья было в жизни у Тани!" -- в сотый раз и теперь подумал
он, несмотря на радостное настроение. Главным их горем всегда было
отсутствие детей. Дмитрий Анатольевич и прежде понимал, что утешеньем в этом
никак не может быть тот комфорт, позднее та роскошь, которыми он обставил
жену, интересная жизнь в Москве, платья от Ворта, путешествия в спальных
вагонах, общество знаменитостей. Но теперь и всЈ это было лишь
воспоминаньем; была бедность, почти нищета, бытовые униженья, тяжелая работа
при ее слабом здоровье. Знал, что Татьяна Михайловна об этом даже не думает,
и с каждым днем его нежность к жене увеличивалась. Она опять улыбнулась ему
и подняла три пальца, показывая, что остаются еще три остановки.
Какой-то простолюдин стал с площадки прокладывать себе дорогу: выходить
полагалось с другого конца вагона, но пройти через густую толпу пассажиров в
длинном проходе было бы почти невозможно. "Как же мы можем его пропустить?"
-- подумал Ласточкин. Пассажиры на двух верхних ступеньках стали ругаться.
"Ох, грубая жизнь!.. А может быть, это карманник?" Все знали, что карманники
воруют в вагонах бумажники именно перед остановками трамвая, поспешно выходя
и расталкивая людей. Дмитрий Анатольевич оторвал правую руку от перил и
стянул борты пиджака. Простолюдин рванулся вперед и сильно толкнул человека,
стоявшего на второй ступеньке. Тот поддался вниз. Ласточкин потерял
равновесие и, беспомощно взмахнув рукой, упал на мостовую навзничь, вытянув
ноги -- под прицепной вагон. Все ахнули. С площадки послышался отчаянный
женский крик. 455
XIII
Как всегда бывает в таких случаях, друзья говорили, что Татьяна
Михайловна в один день поседела и состарилась на десять лет. Она и сама
позднее не понимала, как этот день пережила. Но после первых минут, когда
она с криком упала на колени над мужем (кровь из его раздробленных ног
лилась на мостовую как из разбившейся бутылки), Татьяна Михайловна делала
всЈ, что было нужно, "спокойно"; только всЈ время тряслась мелкой дрожью.
Карета скорой помощи приехала на место несчастного случая через
четверть часа, -- все говорили, что это истинное чудо. Вторым чудом было то,
что в Морозовском клиническом городке, куда привезли Дмитрия Анатольевича,
оказался их добрый знакомый, профессор Скоблин; как раз собирался уехать
после нескольких операций. Он очень поморщился, увидев Ласточкина, но с
таким видом, точно именно этого и ожидал.
После осмотра и перевязки он вышел к Татьяне Михайловне. Она, ни жива,
ни мертва, на него смотрела. Губы у нее прыгали.
-- Необходима ампутация. Немедленная. Разумеется, иначе сделается
гангрена, -- сказал он, избегая ее взгляда. -- Я надеюсь, что сердце
выдержит. Но ручаться не могу.
-- Ампутация? -- выговорила она.
-- Ампутация обеих ног. К счастью, ниже колен. На войне люди выживали и
после еще худших увечий, а их оперировали на фронте не в таких условиях.
Живут и здравствуют. Я твердо надеюсь, что Дмитрий Анатольевич выживет.
Ассистент и анестезист готовы. Хлороформ есть. Если хотите, я вызову еще
вашего терапевта, но ждать его нельзя.
Полагалось спрашивать о согласии. Однако, он, взглянув на нее, не
спросил. Пошептавшись с кем-то, сказал:
-- Мы теперь, разумеется, всех помещаем в общую палату, но для Дмитрия
Анатольевича на первое время найдем отдельную комнату. Здесь все знают, кто
он такой. Помнят и то, что он был другом покойного Саввы 456 Тимофеевича.
Будет и отдельная сиделка. Будет сделано решительно всЈ. Я велю позвонить
Никите Федоровичу, он ведь ваш ближайший друг. Вам нельзя оставаться одной.
Она что-то хотела сказать, но не могла выговорить.
Сердце выдержало.
Скоблин еще у умывальника говорил с Татьяной Михайловной и с
Травниковым, -- тоже бледным как смерть. Старался придать лицу бодрое
выражение; это, по долгой привычке, ему обычно удавалось. ВсЈ же поглядывал
на Татьяну Михайловну; хотел было даже пощупать у нее пульс. Отдал
распоряжение, обещал приехать снова в десятом часу вечера; объяснил
ассистенту, куда звонить до того -- "если что".
-- Теперь будет жив, я ручаюсь. Завтра же будут заказаны
искусственные...
-- Чтобы ходить?
-- Для чего же другого? -- сказал Скоблин. Знал, что ходить Ласточкин
больше никогда не будет. -- В первое время его будут, разумеется, возить в
повозочке. А вам, Татьяна Михайловна, надо безотлагательно вернуться домой.
Сиделка вполне надежная. Завтра утром приедете. Разумеется, отдохните
немного, ведь хуже будет, если вы свалитесь, -- сказал хирург, но тотчас
добавил: -- Хорошо, останьтесь здесь на первую ночь. Хотя это не полагается,
я распоряжусь.
Действие хлороформа кончилось. Дмитрий Анатольевич раскрыл глаза,
скосил их немного по сторонам, шевельнуть головой не мог. Увидел незнакомый
ему потолок и карнизы стен, тяжело вздохнул, стараясь вспомнить, что такое
случилось. Почувствовал жгучую боль и негромко застонал. Между его глазами и
потолком появилось искаженное, без кровинки, лицо жены, столь всю жизнь
близкое и дорогое. За ней что-то тревожно шептал женский голос. Он вдруг
вспомнил, понял. У него полились слезы.
-- Таня... Ми...лая, -- еле прошептал он.
У нее всЈ прыгали губы.
-- Я уми-раю? Да?.. Бедная... 457
Несмотря на принятое решение "быть бодрой", она заплакала. Травников,
сам еле удерживавший слезы, потащил ее к двери.
-- Да что вы, сударь! -- энергичным тоном говорила старая сиделка. --
Операция прошла превосходно. Никакой опасности нет. Ничего вы не умираете,
полноте. Лежите спокойно, вам еще нельзя разговаривать.
В комнату вошел ассистент, оглянул всех и с радостным видом поздравил:
-- ВсЈ сошло отлично. Лучше и желать нельзя... Скоро будете совершенно
здоровы. Успокойтесь, сударыня, -- говорил он.
В Морозовском клиническом городке без крайней необходимости еще не
употреблялись новые обращения.
--------
Часть восьмая
I
Джамбула не призвали в армию, и он был этому рад. По возрасту подходил
разве для какого-нибудь самого последнего запаса, отяжелел от лет, от тихой
привольной жизни, от вина, жирной еды, восточных сластен.
Война его потрясла. Он не верил в германскую победу и никак ее не
желал. Кроме того, воевать против России было бы ему еще тяжелее, чем
воевать против западных демократий: "ВсЈ-таки числился столько лет в рядах
русских революционеров, хотя и тогда подчеркивал, что я не русский".
Младотурок он вообще недолюбливал, а Энвера ненавидел, -- быть может и
потому, что сам на него немного походил характером. После
константинопольской революции ему делались кое-какие предложения. Он их
отклонил, -- тогда еще не был турецким подданным, и по-турецки говорил не
очень хорошо, и всЈ революционное было ему с каждым годом всЈ более
неприятно; он считал теперь политику вообще очень грязным делом.
С началом войны более молодые из его соседей ушли на фронт; многие были
скоро убиты. Старики косились на Джамбула, хотя он пожертвовал большую сумму
в пользу Красного Полумесяца. Позднее стали возвращаться 458 в свои усадьбы
раненые и разочарованные люди. Они отчаянно ругали правительство,
командование, генерала Лимана фон Сандерса и немцев вообще. Уверенность в
германской победе поколебалась. Турция была почти разорена, -- между тем,
если б не вмешалась в войну, то разбогатела бы, как все нейтральные страны.
Впрочем, помещики на свои дела особенно жаловаться не могли, несмотря
на реквизиции или же именно благодаря реквизициям. У Джамбула реквизировали
и лошадей его конского завода, который уже был известен на всю Турцию.
Оставили только пару -- две для экипажа, клячу, возившую воду, и верхового
арабского жеребца. К удивлению соседей и ведавших реквизицией чиновников он
уступил весь свой конский состав по цене низшей<,> чем та, какой он мог бы
добиться при своих связях и богатстве. К еще бо'льшему удивлению приемщика,
растроганно простился с лошадьми и кормил их сахаром, хотя в нем уже
чувствовалась недохватка.
Своих работников, призванных в армию, Джамбул на прощанье угостил
большим обедом и сделал им денежные подарки. Они и прежде его любили: он не
перегружал их работой, хотя требовал и добивался того, чтобы они трудились
как следует. Хорошо всех кормил, желавшим давал и вино. Джамбул теперь был
значительно богаче прежнего. Научился сельскому хозяйству и не увольнял
управляющего только потому, что тот был стар и был любимцем отца. Сам входил
во всЈ. Денег у него уходило мало. Так как всЈ было свое, то он тратился
преимущественно на книги и на вино. Заграницу ездил только еще один раз, в
Париж, и опять было то же: сначала приятно и занимательно, потом скучновато.
С женами он жил отлично. Обе были молоды, веселы, хороши собой. Иногда
ссорились и ругались одна с другой, но в драку это обычно не переходило,
особенно в те часы, когда он бывал дома: немедленно их останавливал и мирил.
Старался относиться к ним совершенно одинаково, чередовал милости, тратил на
подарки одни и те же суммы, -- знал, что цены на всЈ им хорошо известны. Обе
любили его и обе опасались, как бы он не женился еще на третьей жене. Заняты
они были целый день. Работали по хозяйству и в саду, шили, ткали, вместе 459
катались в коляске, -- иногда ездил с ними и он. Обе умели читать, но не
злоупотребляли этим искусством.
Хотя русские дела теперь интересовали его мало, он в 1917 году стал
читать газеты с жадностью. Чувства у него были разные. Революционные
настроения не возродились, и всЈ же невольно ему приходило в голову, что,
если б он остался в России, то был бы теперь никак не помещиком: "Конечно,
прошел бы в их Учредительное собрание и там разглагольствовал бы на весь
мир!" -- Старался думать об этом иронически, но иногда думал, что
"разглагольствовать на весь мир" было бы, пожалуй, приятно. Особенно
внимательно он следил по газетам за карьерой Ленина. Его приход к власти и
разгон Учредительного Собрания решили для Джамбула вопрос окончательно:
"Разумеется, отлично сделал, что бросил". Кавказ отделился от России. До
него доходили стороной слухи о старых товарищах. "Когда будет заключен общий
мир, съезжу в Тифлис. А во второй раз гражданства и взглядов менять не
буду!"
Война продолжалась и с каждым днем всЈ больше казалась ему
бессмысленным делом. Коран он читал теперь меньше, чем прежде, хорошо знал
все сураты, а многие заучил наизусть. На вопрос о смысле войны ни Бергсон,
ни другие философы не давали ответа. Джамбул говорил и с муллой в зеленой
чалме. С тем, что люди забыли Бога и что в этом вся беда, он был почти
согласен, но выводы отсюда ему были неясны. "Как же переделать людей?
Значит, можно только стараться самому жить "праведно", разумеется, насколько
это возможно". Джамбул не считал себя праведником и после того, как перестал
быть революционером. Теперь он был просто верующим мусульманином, таким же,
как большинство его соседей, не имевших бурного прошлого. В общем был
доволен своей спокойной, прозаической жизнью.
Посыпались решающие события: наступление маршала Фоша, необыкновенные
победы союзников, отставка Людендорфа, отречение царя Фердинанда, убийство
графа Тиссы. Императорской Германии приходил конец. Ее союзники были
растеряны. И уж совсем растерялись в первое время министры новых государств,
прежде входивших в Российскую империю. Они так твердо верили в победу
немцев, и теперь в самом спешном порядке 460 переходили от преданности
Вильгельму II к четырнадцати пунктам президента Вильсона. В Константинополе,
в Софии началось что-то вроде политической паники. Все проклинали "право
силы", все куда-то спешно уезжали, все говорили о способах отъезда: "Мы на
"Тигрисе"... "Мы на "Решад-паше"... "Я по железной дороге".
И, наконец, было заключено перемирие, -- к радости не только
победивших, но и побежденных народов.
Соседи Джамбула тоже проклинали "милитаризм" и самыми ужасными словами
ругали Талаата и Энвера. Никто не знал, отойдет ли к кому-либо их земля и
куда она должна была бы отойти по пунктам Вильсона. Народ в Турции кое-где
голодал, хотя меньше, чем в Великороссии и даже, чем в Германии. Люди,
приезжавшие из Константинополя, рассказывали, что в "Пера-Палас" и у
Токатлиана еще едят на славу и что туда приезжают для поправки новые богачи
из Берлина и Вены. К Джамбулу иногда приходили измученные солдаты, когда-то
у него служившие, и жалостно просили снова принять их на службу. Он
принимал, кого мог.
Кое-как наладились сношения с Кавказом. И как-то получил телеграмму,
очень его удивившую, не то, чтобы приятно, но и не то, чтобы неприятно. Она
была от Люды Никоновой.
II
На скамейке под тутовым деревом сидели, с довольно угрюмым видом, обе
его жены. Они были очень взволнованы: телеграммы в дом приходили не часто.
Джамбул тотчас велел отправить рано утром на станцию коляску; это случалось
еще реже.
Накануне за обедом он небрежно объяснил, что к нему приедет --
ненадолго -- одна русская знакомая, которую он знал по работе еще в России,
и привезет ему письма от друзей. Женам было известно, что он когда-то
занимался какой-то важной работой; не очень этим интересовались и
предполагали, что это, верно, была война вроде прежних Шамилевских, -- о них
они в детстве слышали восторженные рассказы стариков. Но не думали, что
такой работой занимались женщины, и слово "ненадолго" их не очень успокоило.
Спрашивать, однако, не 461 решились. Он при них заказал повару завтрак и
обед, а водовозу велел привезти лишнюю бочку воды для ванны, давно
поставленной в доме. Вода разогревалась во дворе в медном чане.
Светло-серый арабский жеребец, -- тот самый, уже очень немолодой, с
огненными глазами, с огромными ноздрями, с точеными тонкими ногами, -- уже
стоял у подъезда; конюх держал поводья. Джамбул давно ездил не на английском
седле, а на особо заказанном, с большой мягкой подушкой, с парчевой
бухарской попоной. По старой памяти, жеребец еще немного горячился. Теперь
Джамбул чаще ездил в городок в коляске и, если не брал жен с собой, то
благосклонно принимал от них заказы и даже записывал, что надо купить. Они
теперь делились сомненьями: почему едет верхом? Высказали предположение:
хочет щегольнуть перед этой проклятой женщиной, так неожиданно нагрянувшей!
Джамбул был еще хорош собой в своем живописном костюме, сшитом, по его
рисунку, в Сивасе. Он и вскочил на коня более молодцевато, чем обычно в
последние годы. С ласковой усмешкой кивнул женам (они сердито отвернулись),
взял у конюха хлыст и, расправив поводья, выехал из усадьбы.
По расписанию поезд должен был приходить в девять; но мог прийти и в
одиннадцать и в двенадцать, -- поезда, теперь в особенности, уходили, когда
было удобно начальнику станции и его уезжавшим друзьям, а шли как было
угодно машинистам.. Долго ждать на станции ему не хотелось, и он решил
выехать из дому в одиннадцатом часу. "Рад я или нет? Не сообщила, зачем
приезжает и надолго ли?" Был немного встревожен. Действительно хотел
показаться Люде в хорошем виде: верхом на арабском коне. Одеваясь, грустно
думал: "Что поседел, это не беда, а вот хуже, что и полысел".
За воротами он перевел жеребца на рысь, но не успел проехать и
километр, как вдали на дороге показался столб пыли. "Она! Уже!" -- подумал
он и по "уже" заключил, что скорее приезду гостьи не рад. Он стал сдерживать
лошадь и увидел, что приближается не его коляска, а знакомая ему бричка,
запряженная рыжей кобылой, принадлежавшая единственному станционному 462
извозчику. "Так и есть, не нашел ее болван-кучер!" -- с досадой подумал
Джамбул. Извозчик-еврей остановил бричку и, повернувшись вполоборота к даме
в дорожном балахоне, что-то ей сказал. Джамбул соскочил с коня очень
молодцевато, кивнул извозчику, отдал ему хлыст и поводья коня, опять по
старой памяти заржавшего. "Скоро и я буду, как он", -- подумал Джамбул и,
переменив усмешку на самую радостную улыбку, протянул вперед руки. Люда,
ахнув, выскочила из брички и бросилась ему в объятия. С утра она себя
спрашивала, как надо встретиться, он тоже об отом думал, но само собой
вышло, что они горячо обнялись.
-- ...Ты совершенно не изменилась! -- Как твое здоровье? -- Хорошо ли
ты путешествовала? Верно, очень устала? -- Устала, но не очень. -- Это было
так неожиданно! Помнишь у Дюма "Vingt ans après"? -- Не двадцать лет, но
двенадцать. Как ты себя чувствуешь? -- Отлично! Разве у меня плохой вид?
Состарился? -- Нет, нисколько! ВсЈ так же великолепен! -- Отчего ты на
извозчике? Ведь я послал за тобой коляску! -- Так это была твоя коляска? Я
не догадалась. И ведь я ни слова по-турецки не понимаю. Этот подошел ко мне,
он знает по-немецки и по-французски. -- Дай на себя посмотреть. -- Я, верно,
вся черная от пыли. -- Только бурая, но дома готова ванна. -- Нет, ты мало
изменился! -- говорила она. Извозчик смотрел на них, вздыхая. Джамбула знал
давно, но этой дамы никогда не видел. Не одобрял, что она целуется с чужим
человеком.
-- Ты тоже сядешь в эту бричку?
-- Нельзя: куда же я дену своего жеребца? Но мой дом совсем близко, --
сказал он, с удовлетворением замечая, что не разучился говорить по-русски.
-- Ах, какой прекрасный конь! Это, верно, английский? Я так рада, что
приехала. Так твой дом близко?
-- И версты не будет, -- ответил Джамбул, вспомнив слово, от которого
давно отвык. И подумал, что всЈ-таки рад приезду этой бестолковой женщины,
не умеющей отличить арабскую лошадь от английской. -- Я надеюсь, что ты у
меня погостишь долго?.. Ну, поедем, поговорим дома. Я страшно рад! 463
Он опять молодцевато вскочил на лошадь и поскакал вперед, чтобы не
пылить на бричку. Встретил Люду у ворот. Она во дворе опять бросилась ему на
шею. Сидевшие на той же скамеечке жены остолбенели от негодования. Осмотрев
ее издали с головы до ног, они ушли в дом, изобразив на лицах предел
возмущенья и достоинства. Люда изумленно посмотрела им вслед, перевела
взгляд на Джамбула и не сразу засмеялась, -- не совсем естественно.
-- Я, кажется, не во время?.. Постой, надо заплатить извозчику. Он
согласился принять русские деньги, у меня ведь нет турецких...
-- ВсЈ будет сделано. Он здесь и отдохнет, -- сказал Джамбул и радушно,
как всегда, попросил извозчика зайти закусить.
-- Я знаю, вы у меня мяса есть не будете. Но рыбу у меня ели самые
набожные евреи. И выпьете с дороги водки. Только для христиан и евреев держу
ее в доме, нам, мусульманам, нельзя, -- сказал он, смеясь. Извозчик тоже
засмеялся; знал, что этот богач выпивает по две бутылки вина в день.
-- Пойдем, Люда. Ванна будет готова через пять минут, а через час будем
завтракать. Но сначала я тебе покажу свою избушку, -- сказал он и повел Люду
в дом. Она всем искренно восхищалась. Немного нервничала, ожидая встречи с
теми женщинами.
Джамбул проводил ее в отведенную ей комнату. Для успокоения жен (и
своего собственного) выбрал комнату отдаленную. "Изменилась, конечно, но не
так уж сильно. Теперь глаза уж совсем без блеска". Он переоделся, тяжелые
темнокрасные ботфорты теперь его утомляли. Выбрал самый щегольской из своих
европейских костюмов, впрочем уже старый, заказанный как раз перед войной.
Спустился в погреб. Во всем доме запирались на ключ только дорогие вина; он
объяснял женам: "Сам грешу, но не хочу вводить в грех других мусульман".
Женам не очень нравилось, что он много пьет, но иногда грешили и они сами:
для них он покупал дешевое сладкое вино. Хотел было взять к завтраку две
бутылки, но подумал, что может всЈ-таки сделать какую-нибудь глупость; 464
взял только бутылку шампанского. Ванна для Люды уже была готова, проверил,
что слуга разбавил кипяток. Люда с непривычки могла сесть и в кипящую воду.
Он прошел к женам.
Они были как фурии. Поговорил с ними, как всегда, важно и
благожелательно: вел себя с женами как милостивый султан в гареме. Объяснил
им, что в России всегда целуются после разлуки: это ничего не означает и
признается обязательным. Сказал, что никакой третьей жены себе не заведет.
"Достаточно и вас двух, даже, пожалуй, слишком много". На всякий случай
вставил, что на этой и не мог бы жениться: она христианка. Вскользь добавил,
что собирается скоро съездить с ними двумя в Сивас и, что если они будут
хорошо себя вести, то он купит там те шали, которые им так понравились. У
обеих лица стали светлеть. ВсЈ же они объявили, что к обеду не выйдут, так
как не желают встречаться с этой... этой. Он строго их остановил и сказал,
что к обеду их и не зовет: -- "Вам всЈ пришлют в мою спальную". Обычно они
туда допускались только на ночь: одна в первую, другая в четвертую ночь
недели. Жены потребовали, чтобы он прислал и возможно больше крема, того,
который был заказан повару для этой... Существительного не добавили. Он
согласился, но потребовал, чтобы они перед завтраком вышли к гостье на три
минуты: так полагается, ровно три минуты.
В ванне Люда себя спрашивала, хорошо ли сделала, что приехала. Его жены
были для нее сюрпризом: почему-то всего ждала кроме этого. "Ну, я тут не
засижусь! Завтра же уеду назад в Тифлис, сейчас ему это и скажу. Да, очень,
очень изменился. Верно, теперь беспокоится, зачем я пожаловала. Да я просто
хотела увидеть человека, который когда-то был близок. Что же тут такого?
Правда, к Рейхелю я не поехала бы. Но неужели всЈ это серьезно! А я думала,
что знаю своего Джамбула!"...
Горничная, тоже испуганная приездом странной гостьи, доложила, что она
уже одевается в своей комнате. Джамбул поцеловал каждую из жен, обеих
одинаково, -- иначе вышла бы новая драма. Постучав в дверь, вошел к Люде. В
комнате пахло духами, всЈ тем