Михаил Петрович Арцыбашев. Подпрапорщик Гололобов
----------------------------------------------------------------------------
Собрание сочинений в трех томах. Т. 1. М., Терра, 1994.
OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------
И псу живому лучше, чем мертвому льву.
Екклезиаст, 9, 4
Молодой доктор Владимир Иванович Солодовников вышел пройтись по
бульвару, что делал каждый день, если в это время, то есть около семи часов
вечера, не был занят у больных. На бульваре он всегда встречал кого-нибудь
из своих знакомых и, пройдя с ними весь бульвар из конца в конец, шел в клуб
читать газеты и играть на биллиарде.
Но на этот раз погода была дурная: небо с утра затянулось сплошными
серыми тучами; было ветрено и сыро, а потому на бульваре не было никого,
кроме неподвижного постового городового.
Пройдя до конца бульвара, Солодовников повернул назад и решил идти
прямо в клуб.
Навстречу ему шел человек, и Владимир Иванович узнал в нем своего
знакомого пехотного подпрапорщика Гололобова. Подпрапорщик шел, как всегда,
щеголеватою быстрою походкою, бодро выступая лакированными сапогами, высоко
подняв сильно подложенные ватой плечи и грудь и мужественно шагая по лужам.
- Здравствуйте, воин, - сказал Владимир Иванович, поравнявшись с
подпрапорщиком.
Гололобов вежливо поклонился, дотронувшись пальцами до своей маленькой
фуражки.
- Вы куда же стремитесь? - спросил Владимир Иванович только для того,
чтобы не молчать.
- Домой, - так же вежливо ответил подпрапорщик.
А... - сказал Владимир Иванович.
Подпрапорщик Гололобов стоял против него и учтиво ждал. Владимир
Иванович решительно не знал, что ему сказать. Он знал подпрапорщика очень
мало, встречался с ним редко, а когда и встречался, то не говорил ни слова,
кроме "здравствуйте" и "прощайте". Несмотря на это, он почему-то считал
подпрапорщика глупым и неразвитым, и в другое время, будь на бульваре
кто-либо другой из знакомых, Владимир Иванович не обратил бы на
подпрапорщика никакого внимания.
- Ну, путь добрый! - ласково-пренебрежительно, как говорят с людьми
несравненно ниже стоящими, когда из чувства собственного достоинства не
хотят показать им свое настоящее к ним отношение, сказал Владимир Иванович и
подал подпрапорщику руку.
Гололобов пожал протянутую ладонь, опять дотронулся до козырька своей
фуражки и пошел дальше, все так же щеголевато выступая лакированными
сапогами.
Владимир Иванович пошел в клуб, сыграл три партии на биллиарде, причем
из трех выигранных бутылок пива выпил больше половины; прошел в библиотеку,
где с одинаковым вниманием и интересом прочел обе газеты, одну либеральную,
другую консервативную; поболтал с двумя знакомыми дамами и тремя
чиновниками, которых считал глупыми, смешными и отсталыми именно потому, что
они были чиновниками; потом закусил у буфета и выпил четыре рюмки водки. От
всего этого ему стало скучно, и около десяти часов вечера он пошел домой.
Ветер упал, но зато с неба моросил мелкий, холодный и частый дождь.
Лужи расплылись, и уже нельзя было их обходить. Приподняв плечи и воротник,
аккуратно подвернув концы брюк, Владимир Иванович быстро пошел по бульвару и
скоро повернул в улицу, на которой жил.
В третьем доме от угла, за подъездом булочной, ярко освещенное окно
бросало в темноту полосу неподвижного света, в которой мелькали капли дождя.
Владимир Иванович машинально припомнил, что именно в этом доме живет
встретившийся ему сегодня подпрапорщик Гололобов.
Поравнявшись с окном, Владимир Иванович заглянул в него и увидел самого
подпрапорщика, который совершенно неподвижно сидел прямо против окна,
опустив голову. Владимиру Ивановичу от скуки и оттого, что так недавно он
виделся и даже говорил с подпрапорщиком, пришла фантазия попугать его, и он
стукнул в окно концом своей палки.
Подпрапорщик Гололобов быстро поднял голову. Лампа освещала его прямо в
лицо и очень ярко. Владимир Иванович только теперь как следует рассмотрел
его. Очевидно, подпрапорщик был еще очень молод, почти мальчик, ни усов, ни
бороды у него не было. Одутловатое книзу, сплошь покрытое угрями, его лицо с
маленькими светлыми глазами, с желтыми бровями, белыми ресницами и коротко
остриженными серыми волосами было совсем бесцветно и какое-то
незначительное.
Гололобов увидал Владимира Ивановича, узнал его и встал. Владимир
Иванович, довольный тем, что, как ему показалось, испугал подпрапорщика,
хотел кивнуть ему головой, улыбнуться и уйти, но Гололобов вдруг сам кивнул
головой, любезно улыбнулся и быстро ушел в глубь комнаты, как будто к двери.
"Что он... позвать меня к себе хочет, что ли?.." - с недоумением
подумал Владимир Иванович и замялся на месте, не зная, идти ли ему дальше
или подождать.
С подъезда булочной послышался стук отворяемой двери, и из ее черного
четырехугольника голос Гололобова сказал:
- Это вы, доктор?
Владимир Иванович, все еще не зная, что ему делать, нерешительно
подошел к двери. Гололобов в темноте пожал ему руку и отступил внутрь сеней,
давая дорогу. Владимир Иванович последовал за ним.
- Прямо, прямо, доктор, - сказал Гололобов в темноте, и слышно было,
как он запирал входную дверь на засов.
"Вот тебе и раз! Нежданно-негаданно попал в гости", - весело подумал
Владимир Иванович, путаясь впотьмах среди каких-то кадушек и ларей.
В сенях крепко пахло печеным хлебом и кислыми дрожжами и воздух был
теплый, парной.
Подпрапорщик прошел вперед и отворил дверь в освещенную комнату.
Владимир Иванович, улыбаясь неожиданному приключению, перешагнул порог.
Оказалось, что подпрапорщик Гололобов занимает всего одну, небольшую и
малообставленную неуклюжей старой мебелью комнату.
Владимир Иванович снял пальто, повесил его на вешалку, которую
изображал ряд гвоздей, аккуратно вбитых в стену поверх газетного листа, снял
галоши, фуражку и поставил палку в угол.
- Садитесь, пожалуйста, - указывая на стул, предложил ему Гололобов.
Владимир Иванович сел и огляделся.
В комнате горела очень плохая лампа, и оттого в ней было темно и
сумрачно. Кроме стола, аккуратно прибранной кровати и шести стульев,
расставленных по стенам без всякой симметрии, Владимиру Ивановичу бросился в
глаза угол, увешанный множеством больших и маленьких старинных, темных
образов в медных ризах, и перед ними зеленая лампадка с подвешенным к ней
пасхальным, раскрашенным яйцом.
"Вишь ты, богомольный какой!" - подумал Владимир Иванович и
почувствовал презрение к подпрапорщику. Ему почему-то казалось
некрасиво-несовместимой богомольность, лампадка и особенно пасхальное яйцо с
подпрапорщицким званием и молодостью.
На чистенько застланном скатертью столе стоял потухший самовар, лежали
чайные ложечки, щипчики для сахара, стояла вазочка с вареньем. Кровать была
покрыта одеялом, а подушки белой накидкой с прошивками. Все было удивительно
чисто и аккуратно, но комната оттого казалась только еще более холодною и
неуютною.
- Хотите чаю? - спросил подпрапорщик.
Владимир Иванович вовсе не хотел чаю и чуть было не отказался, но
подумал, что тогда уже окончательно нечего будет делать, и согласился.
- Пожалуй.
Гололобов старательно вымыл и вытер стакан и блюдечко и налил чаю.
- Извините, пожалуйста, что чай не крепкий, сказал он, подвигая к
Владимиру Ивановичу вазочку с вареньем.
- Ничего, возразил Владимир Иванович, думая: "На кой черт он меня к
себе зазвал?"
Подпрапорщик сидел у стола, поджав ноги под стул, и машинально
размешивал ложечкой чай в своем стакане. Владимир Иванович тоже помешивал
свой чай, и оба молчали.
И тут только Владимир Иванович испуганно догадался, что вышло
недоразумение: его стук в окно подпрапорщик Гололобов, очевидно, принял за
желание войти и теперь сам недоумевал. Владимир Иванович почувствовал себя
очень неловко и покраснел. Положение казалось ему глупым и по его вине, а
Владимир Иванович, как все здоровые и самодовольные люди, терпеть не мог
видеть себя в глупом положении.
- Погода скверная, -недовольно краснея своему началу, проговорил
Владимир Иванович.
- Да, погода теперь действительно очень дурная, - поспешно согласился
Гололобов и замолчал.
"Как он странно... подробно как-то говорит!" - подумал Владимир
Иванович.
Неловкость его быстро прошла, потому что он, как всякий доктор, привык
говорить с различными, часто совершенно ему незнакомыми людьми. Кроме того,
он, как и чиновников, всех военных считал глупыми и не находил нужным
стесняться с ними.
- О чем вы тут мечтали? - опять впадая в привычный
снисходительно-презрительный тон, заговорил он.
Владимир Иванович был уверен, что хозяин так же вежливо и чересчур
подробно ответит: "Я тут ни о чем не мечтал..."
Но вместо того подпрапорщик Гололобов, не подымая головы, ответил:
- Я думал о смерти.
Владимир Иванович чуть не прыснул со смеху, до того несовместимой с
белобрысою физиономией подпрапорщика показалась ему такая глубокая и
значительная мысль. Он удивился и засмеялся.
- Во-от как! Что же это вам пришли в голову такие мрачные мысли?
- Каждый человек обязан думать о своей смерти.
- И каяться в своих прегрешениях, вольных и невольных! - пошутил
Владимир Иванович.
- Нет. Просто думать о своей смерти, - совершенно спокойно и вежливо
ответил Гололобов.
- Почему так уж обязан? - кладя локоть на стол и закладывая ногу на
ногу, насмешливо спросил Владимир Иванович, каждую минуту с удовольствием
ожидая, что подпрапорщик "сморозит" какую-нибудь глупость, что казалось ему
обязательным для подпрапорщика.
- Потому что каждый человек должен умереть, - ответил тем же тоном
Гололобов.
- Да... ну, это еще недостаточная причина! - возразил Владимир Иванович
и подумал: "Он, должно быть, не русский, потому что уж очень правильно
выражается..."
И ему вдруг почему-то стало неприятно сидеть здесь, против бесцветного
вежливого подпрапорщика, и захотелось уйти.
- А я думаю, что причина эта - совершенно достаточна, - сказал
Гололобов.
- Не будем спорить! - насмешливо согласился Владимир Иванович, и ему
стало неприятно еще и то, что считающийся им за глупого и ограниченного
человека подпрапорщик Гололобов думал и говорил о такой серьезной, глубокой
и страшной вещи, как смерть.
- Спорить не надо, а надо готовиться, - сказал Гололобов.
- Что? - высоко поднял брови Владимир Иванович и рассмеялся, потому что
эта последняя фраза подпрапорщика показалась ему именно тою глупостью,
которую он от него ожидал.
- Да на кой же черт вам о ней думать? - уже окончательно небрежно и
готовясь встать, возразил Владимир Иванович.
Гололобов поднял голову, посмотрел на него и, как бы удивляясь, сказал:
- Но ведь я уже говорил, что каждый человек обязан думать о своей
смерти.
"Да он идиот, что ли?" - с внезапным раздражением подумал Владимир
Иванович.
- Это почему же? - спросил он почти сквозь зубы.
- Я уже на этот вопрос ответил вам, - заметил подпрапорщик.
- Черт знает, что вы мне ответили! - с грубостью самоуверенного
человека, которого раздражает непривычное сопротивление, и сам удивляясь
своей грубости, возразил Владимир Иванович. - Будто оттого, что я каждый
день непременно должен пить и есть и спать, или оттого, что я непременно
состарюсь в свое время и приобрету морщины, лысину и прочее, так я и должен
постоянно думать о еде, спанье, лысине и тому подобных глупостях!
- Нет, - медленно и грустно покачал головой подпрапорщик. - Вы сами
сказали, что все это глупости, а о глупостях думать не надо. Но смерть не
глупость.
- Да мало ли о чем мы и очень умном никогда не думаем... Да и что такое
смерть? Придет смерть - помирать будем. Я, например, отношусь к этой
неприятности совершенно равнодушно.
- Этого не может быть, - качнул головой Гололобов. - Никто не может
относиться равнодушно к такой ужасной вещи, как смерть.
- А вот я отношусь! - пожал плечами Владимир Иванович.
- Это означает только то, что вы еще не сознаете своего положения.
"Ишь ты! Скажите! Ах ты, болван гололобый!" - густо краснея, подумал
Владимир Иванович.
Хотя он знал, что каждый человек считает себя если не умнее, то не
глупее других, но здоровая самоуверенность его была так велика, что, говоря
с человеком глупее себя, а таковыми считал он всех, с кем говорил, он
бессознательно воображал, что всякий сознает его умственное превосходство
над собою. И теперь, когда из слов и тона Гололобова он понял, что тот не
только не признает его превосходства, но даже, напротив, убежден в своем,
Владимир Иванович почувствовал что-то близкое к оскорблению. Но вместе с тем
в нем явилось жгучее и досадное желание во что бы то ни стало доказать, что
он - неизмеримо выше, а подпрапорщик прямо дурак. В эту минуту он
бессознательно ненавидел подпрапорщика.
- Почему же я не сознаю? Это интересно, - криво усмехнулся он, силясь
выразить на своем лице крайнюю степень презрения, на какую только был
способен.
Но подпрапорщик не подымал головы и не видел этого выражения.
- Почему? Я не знаю, - тихо ответил он, как бы даже извиняясь за то,
что не может удовлетворить законного желания собеседника.
- А вы сознаете? - еще более краснея, спросил Владимир Иванович.
- Да.
- Это инте-ре-сно...
- Положение каждого человека сеть положение приговоренного к смертной
казни.
Владимир Иванович вполне искренно подумал, что подпрапорщик высказал
избитую, давно известную ему, Владимиру Ивановичу, мысль. И от этого он
сразу успокоился и опять почувствовал себя неизмеримо выше подпрапорщика, за
новость считающего то, что ему кажется азбукой.
- Стара штука! сказал он и, вынув портсигар, хотел закурить и уйти.
- От этого она не перестает быть правдой. Избитые мысли почти всегда
бывают самыми правдивыми мыслями, - спокойно возразил подпрапорщик Гололобов
и подвинул Владимиру Ивановичу спички.
- Что? - переспросил Владимир Иванович, потому что не мог сразу уяснить
себе: умное или глупое сказал подпрапорщик.
- Я не знаю, почему я обязан говорить только новые, неизбитые вещи, -
подняв глаза, сказал подпрапорщик Гололобов. - Я думаю, что я должен
говорить только правдивые мысли...
- Гм... да... - сказал Владимир Иванович, невольно думая о том, можно
ли в данном случае сказать "правдивые" мысли.
- Конечно, это так, - согласился он, не решив своего вопроса. - Но к
этому уже давно пора привыкнуть, - докончил он, неуверенно чувствуя, что
говорит не то, что надо, и сердясь за это не на себя, а на подпрапорщика.
- Я думаю, что это плохое утешение для всякого приговоренного к
смертной казни. И наверное, он ни о чем не думает, кроме как о казни.
И со странным для его неподвижного лица выражением интереса Гололобов
прибавил:
- А вы разве думаете, что это не так? Это выражение интереса польстило
Владимиру Ивановичу. Он подумал, выпустил дым изо рта и, закинув голову,
сказал:
- Нет, я думаю, что это так, конечно. Но ведь смертная казнь,
во-первых, насилие... грубое и противоестественное, а во-вторых, стоит ближе
к человеку...
- Нет, и смерть - неестественное явление и насилие, - сейчас же, как
будто он только что обдумывал этот вопрос, возразил подпрапорщик.
- Ну, это только красивая фраза, и больше ничего! -
добродушно-насмешливо воскликнул Владимир Иванович.
- Нет. Я не хочу умирать, но умру. Во мне есть желание жить, и весь я
приспособлен к жизни, а все-таки я умру. Это и насилие, и
противоестественно. Это было бы красивою фразой, если бы в действительности
было не так... Но оно так, а потому это уже не фраза, а факт.
Гололобов выговорил это серьезно и медленно.
- Но это закон природы! - пожал плечами Владимир Иванович и
почувствовал, что у него начинает болеть голова и что воздух в комнате очень
тяжел.
- И смертная казнь есть закон. А от кого исходит этот закон - все
равно... от природы или иной власти. И тем тяжелее, что со всякою иною
властью бороться можно, а с природой и бороться нельзя.
- Ну, да, - с досадой согласился Владимир Иванович. - Но час смерти нам
неизвестен!
- Это правда, - согласился Гололобов. - Но зато осужденный на казнь до
самой последней минуты, вероятно, надеется на прощение, на случай, на чудо.
Но никто не надеется жить вечно.
- Но зато все надеются жить долго.
- На это нельзя надеяться. И не долго, потому что жизнь человека очень
маленькая, а любовь к жизни у человека очень велика.
- У всякого ли? - с усмешкой спросил Владимир Иванович, и ему самому
было странно, что он усмехается, когда нет ничего смешного.
- У всякого. У одних сознательно, у других бессознательно. Жизнь
человека это он сам, а себя самого всякий человек любит больше всего и
всегда.
- Ну так что ж из этого?..
- Я не понимаю вас, - сказал Гололобов. - О чем вы меня спрашиваете?
Владимир Иванович вдруг почувствовал, что от этого неожиданного вопроса
подпрапорщика он забыл, что хотел сказать. Несколько времени он тупо и
покраснев смотрел на подпрапорщика и мучительно старался поймать
ускользнувшую мысль, но вместо того он подумал, что Гололобов, должно быть,
считает его дураком и издевается над ним. Эта мысль была для него
положительно ужасна. Он сначала побледнел, а потом побагровел так, что даже
его толстая и чистая шея налилась кровью. А потом мысль эта нашла исход в
грубом и злом взрыве: ему неудержимо захотелось крикнуть подпрапорщику
что-нибудь грубое, отчаянно оскорбительное... нагнуться к самому его
тусклому, прыщеватому лицу и крикнуть.
- Ну да, к чему вы всю эту чушь нагородили? - визгливо почти крикнул
он, мучительно сдерживаясь, чтобы не сказать еще большей грубости.
Гололобов быстро встал, вытянувшись во фронт, но, прежде чем Владимир
Иванович успел что-либо подумать, опять сел и сказал довольно тихо, но
отчетливо:
- К тому, что таковы мои чувства и убеждения, и я намерен лишить себя
жизни.
Владимир Иванович широко раскрыл глаза, пошевелил губами и уставился на
подпрапорщика. Подпрапорщик сидел перед ним по-прежнему неподвижно и в
прежней позе, помешивая ложечкой в стакане. Владимир Иванович смотрел на
него и чем больше смотрел, тем в голове его что-то становилось все яснее и
яснее. Какая-то мысль вертелась у него в мозгу. Он сделал усилие, и вдруг
все стало ясно. И, не доверяя себе и почти еще считая свою мысль
невероятною, Владимир Иванович спросил:
- А скажите, Гололобов, вы, часом, не сумасшедший?
Гололобов потупил глаза и пошевелил своими узкими вздернутыми плечами.
- Я сам так думал сначала.
- А теперь?
- А теперь думаю, что я вовсе не сумасшедший и что в том намерении
лишить себя жизни, которое я имею, нет ничего абсурдного.
- По-вашему, самоубийство без всякого повода...
- У меня есть повод, - перебил его Гололобов.
- Какой? - с любопытством спросил Владимир Иванович.
- Я уже сказал вам, - удивленно ответил подпрапорщик.
Он помолчал, а потом заговорил вежливо, но, видимо, с усилием:
- Я сказал, что жизнь человека нахожу жизнью приговоренного к смертной
казни. И не желая и не будучи даже в силах дожидаться... я хочу сам...
- Никакого смысла, - сбивчиво возразил Владимир Иванович, - совершить
насилие... ради... избавления от насилия...
- Не ради избавления, избавиться нельзя, а ради прекращения жизни
приговоренного к смерти... Лучше уж скорее.
Владимир Иванович почувствовал, как что-то холодное и неприятное
пробежало у него по спине и отозвалось в коленях.
- Не все ли равно! - сказал он.
Гололобов молчал.
- Послушайте, - заговорил Владимир Иванович (ему казалось, что очень не
трудно разубедить подпрапорщика в справедливости его странных убеждений), -
разве вы не понимаете, что это будет насилием над самим собою...
- Нет, это будет насилием моего духа над природой... это прежде
всего... а потом - да...
- Но разве ваш дух не то же создание природы, что и ваше тело, и...
Вдруг Гололобов улыбнулся. В первый раз Владимир Иванович видел его
улыбающимся, и улыбка эта его поразила: большой рот подпрапорщика растянулся
чуть не до ушей, глазки сузились, и все лицо его расплылось в бессмысленную
гримасу добродушного пьяного.
- Я это очень хорошо знаю, - ответил он. - И то, и другое - создания
природы, но неодинаково важные для меня. Дух мой есть именно я, а тело -
только случайное помещение, не больше.
- Но если ударит кто по вашему телу, вам будет больно?
- Значит...
- Если бы тело мое было именно я, то я бы остался жить, - перебил его
Гололобов. - Смерть не была бы тогда приговором к казни: ведь и после смерти
мое тело останется. Тело есть вечно.
Владимир Иванович не мог не улыбнуться.
- Самый оригинальный парадокс, который я когда-либо слышал.
- Нет, в нем ничего нет ни оригинального, ни парадоксального. Это -
факт: тело есть вечно. Я умру, тело распадется на атомы, атомы сложатся в
какую-нибудь иную форму, но сами не изменятся и ни один не исчезнет. Сколько
было в мире атомов, когда было мое тело, столько их будет и тогда, когда я
умру. Можно даже допустить, что комбинация когда-нибудь повторится и будет
та же форма. Это пустяки... Дух умрет.
Владимир Иванович развел руками. Он уже не считал подпрапорщика
сумасшедшим и вообще не мог отдать себе отчета, имеет ли даже смысл то, что
он, подпрапорщик, говорит, но в душе у него было тяжело, и какой-то грозный
внутренний, еще непонятный смысл всего того, что с ним случилось, шевелился
во всем: и в словах подпрапорщика, и в тяжелом свете лампы, и в нем самом, и
в бестолковой пустой комнате.
- А может, и нет, - все-таки возразил он. - Разве вы знаете, что
загробной жизни нет?
- Я этого не могу знать, - ответил Гололобов и качнул головой. - Но это
все равно.
- Как все равно?
- Все равно: если нет, то дух мой исчезнет, а если есть какая бы то ни
было, то все-таки мой дух исчезнет, - ударяя на слове "мой", подтвердил
подпрапорщик. - Я исчезну. Будет ли потом дух мой святым в раю или грешником
в аду или переселится в другое существо, - я, именно я, мои пороки,
привычки, смешные и прекрасные особенности, мои сомнения, мой ум, моя
глупость, мой опыт и мое незнание, все то, что было именно подпрапорщиком
пехотного полка, человеком Гололобовым, все исчезнет. Будет что угодно, но
не Гололобов.
Владимир Иванович чувствовал себя и физически скверно: ноги дрожали, и
голова болела, и ему было грустно, досадно, тяжело, страшно и пусто.
"Ну его к черту! - подумал он. - Это сумасшедший, с ним и сам с ума
спятишь!"
- Прощайте! - отрывисто сказал он и встал, точно его толкнул кто.
Гололобов тоже встал и по-прежнему вежливо ответил:
- Прощайте.
Владимир Иванович надел пальто, шляпу, калоши, взял палку и, не глядя
на подпрапорщика, подал ему руку.
Они вышли вместе в темные сени, где все так же и еще сильнее пахло
теплым хлебом и дрожжами, и Гололобов отворил дверь на улицу.
- Прощайте, - еще раз сказал Владимир Иванович.
Подпрапорщик из темных сеней ответил:
- Прощайте.
Владимир Иванович, осторожно ощупывая палкой, грузно спустился с
крыльца.
- Смотрите не вздумайте и вправду того... от скуки! - весело, как ему
казалось, но на самом деле вовсе не весело, сказал Владимир Иванович.
- Я сказал, что таковы мои убеждения... - Глупости! Прощайте! - почти
со злобой закричал Владимир Иванович и чуть не бегом пустился от крыльца.
Владимир Иванович слышал, как стукнула дверь, и поспешно зашагал по
улице. Дождь усилился, и ветер тоже. Но Владимиру Ивановичу это было
приятно, и он даже сдвинул фуражку на затылок. Лоб у него был тяжелый и
потный.
Раз он оглянулся и уже далеко позади увидел красноватую точку
освещенного окна, неподвижно стоявшую в темной мгле ночного дождя.
- Черт знает что такое! - недоуменно повторял сам себе Владимир
Иванович, звучно шлепая по лужам и чувствуя, что правый ботинок весь в воде.
Владимир Иванович сам не мог понять, серьезно ли было то, что было, или
это была глупость, неизвестно даже с чьей стороны. Но все-таки ему почему-то
уже не казалось, что если глупость, то непременно со стороны подпрапорщика.
Весь разговор представлялся ему тяжелым бредом и даже не бредом, а просто
чем-то вроде ядовитого, тяжелого запаха.
Владимир Иванович шел, глядя себе под ноги и стараясь успокоиться и
прогнать какое-то скверное, сосущее чувство, засевшее где-то в самой глубине
его души.
- Чего я, собственно, так огорчился? - с иронией спрашивал он сам себя,
но от этого вопроса тяжелое чувство не утихало, но даже усилилось до
болезненной тоски.
"А что, как он и вправду застрелится!" - вдруг пришло ему в голову.
И в первый раз с осязательною ясностью Владимир Иванович понял, что все
это были не теоретические безвредные рассуждения, а нечто неразумно-ужасное,
мрачное и давящее живую душу, - душу человека, который сейчас еще жив, а
через минуту, быть может, исчезнет. Впечатление было так сильно, что
Владимир Иванович разом повернулся всем телом и побежал назад, не обращая
внимания на лужу, скользя и сбиваясь в жидкую грязь. Запыхавшись, весь в
поту, с фуражкой, сдвинувшейся на затылок, он добежал до квартиры Гололобова
и остановился, как давеча, перед освещенным окном. Сначала ему показалось,
что он видит лицо подпрапорщика, но то был освещенный бок самовара. Лампа
по-прежнему горела на том же месте, и виден был стакан с недопитым чаем и
блестящею ложечкой. Но самого подпрапорщика не было. Владимир Иванович в
нерешительности медлил перед окном. Ему чудилось, что там, в комнате, стоит
страшная тишина и неподвижность, а посреди комнаты лежит убитый
подпрапорщик. Владимир Иванович удивительно живо представил себе его фигуру,
раскинувшуюся на полу, с бледным лицом, неподвижными глазами, струйкой крови
на виске и на полу, с револьвером, зажатым в омертвевших пальцах. Владимиру
Ивановичу показалось даже, что над столом, заволакивая лампу, плывет и
колышется дым, но в это время на пристально напряженные глаза его набежали
слезы, а когда он сморгнул их, дыма уж не было. Владимир Иванович простоял
так минут пять, не сводя глаз с окна и чувствуя, что надо, и как можно
скорее, сделать что-то важное, неизмеримо важное, и это его мучило. Но что,
он не знал.
- Это наконец сумасшествие! - пожал плечами, растерянно улыбаясь,
Владимир Иванович, и ему стало ужасно стыдно, чтобы кто-нибудь, а главное
сам Гололобов, не увидел его перед окном.
"Подпрапорщик спит, наверное, а я торчу тут как дурак! - со злобой
подумал он. - Да и чего я испугался? Все мальчишки собираются застрелиться и
все, слава Богу, живы остаются! Черт бы его побрал!.."
Владимир Иванович решительно повернулся, возмущенно поднял ворот
пальто, надвинул шляпу и пошел обратно; не оборачиваясь, он свернул в
переулок и вошел в свой двор. В большом доме у хозяев слабо светился огонек
синей лампадки, а в окнах его флигеля было темно. И эти темные окна
показались ему какими-то жуткими. И только сейчас, в первый раз, он обратил
внимание на свой флигелек: это был старый, облупившийся дом, весь задвинутый
в темную неподвижную массу деревьев сада. Среди этих огромных молчаливых
деревьев дом казался маленьким, таинственным, и Владимиру Ивановичу вдруг
стало страшно, что он живет и сегодня будет спать ночью в таком доме.
"Ну, это уж совсем глупо! - с полным негодованием, чуть не вслух,
сказал себе Владимир Иванович. - До чего может довести себя человек!"
Он решительным шагом взошел на крыльцо, заскрипевшее под ногами, и
постучал в дверь один раз и другой. За дверью царствовало молчание, и тишина
нарушалась только медленным непрестанным шорохом дождя и журчанием воды,
лившейся где-то с крыши в бочку. Владимир Иванович постучал еще и еще изо
всей силы и почти обрадовался, услышав за дверью шаги своего Пашки и его
сонный голос:
- Кто там?
- Я, - отвечал он громко, и как будто от звука его голоса все
пробудилось, и исчез оттенок таинственности, делавший все таким страшным.
Шепот дождя стал обыкновенным шумом; вода бойко и даже весело зажурчала в
бочке; в окнах мелькнул свет и рассеял тяжелую тьму, а сад точно отступил
назад, и Владимир Иванович ясно увидел обыкновенные добродушные деревья,
покачивающиеся от ветра.
Владимир Иванович пошутил о чем-то с Пашкой, приказал завтра разбудить
себя пораньше, весело разделся и ли на кровать.
Пашка, зевая во весь рот, забрал его сапоги и ушел.
Но когда Пашка ушел и Владимир Иванович остался один, он тотчас же
почувствовал, что то гнетущее, тоскливое чувство, которое возбудил в нем
разговор с Гололобовым, не прошло, что оно тут, в нем, и сейчас выйдет
наружу, и опять будет страшно и грустно. Но вместе с тем Владимир Иванович
чувствовал, что он не может ничем помешать этому, и заметался в тоске. Он
подкрутил повыше огонь лампы, хотел читать, не мог, бросил книгу, потушил
лампу и закурил папиросу. Красный огонек папиросы тихо тлел в его руках и,
по временам вспыхивая, освещал часть стены, узор обоев, пальцы, и одеяло, и
усы Владимира Ивановича.
"А все-таки этот подпрапорщик удивительно странный человек", - думал
Владимир Иванович, и ему было немного неприятно, что нашелся в одном с ним
юроде, так близко от него, человек чем бы то ни было удивительный, и этот
человек не он, Владимир Иванович Солодовников.
"И как это я его раньше не замечал? Чего он дурачком прикидывался? -
подумал Владимир Иванович. - И неправда, вовсе он не прикидывался, а просто
я не мог его заметить. Почему? Неужели же я так... глуп или... что не мог
его понять? Этого не может быть!" - усмехнулся Владимир Иванович, сам не
зная, почему именно не может быть.
"Слишком я просто был занят самим собой, - поежился Владимир Иванович.
- А отчего? Оттого, что приучили к этому окружающие идиоты: никак не ожидал,
что между ними может найтись... А может, и не потому? Почему же я так был
занят собой? Вот хоть тому же подпрапорщику пришли в голову такие мысли...
конечно, незрелые, - с удовольствием подумал Владимир Иванович, - но важные,
а мне не приходили? Чем же я был так занят в себе? Не наружностью же... И
почему же тогда я воображал, что я выше всех? Всякий человек, положим, это
воображает. И я, значит, такой же человек, как и все? Ну конечно же!
Глупости какие лезут в голову..."
Папироса уже догорала. Владимир Иванович пыхнул в последний раз и
отшвырнул окурок на середину комнаты. Красная точка, описав в темноте
полукруг, упала, рассыпалась искорками и покатилась, а потом осталась лежать
неподвижно в темноте. Из оранжевой она сделалась красною, потом незаметно
стала делаться все меньше и меньше. Владимир Иванович лежал неподвижно и
смотрел на огонек.
"И почему это я никогда не думал о том? То есть я думал, но как-то
незаметно... А ведь это и вправду ужасно: вот живем мы все, живем, а потом
умрем. Так зачем же тогда, не говорю уж наши заботы, огорчения и радости, а
даже наши идеалы... Вот Базаров говорил, что лопух вырастет, а в сущности, и
еще того хуже: и этого неизвестно. Может, и лопух не вырастет, а просто
ничего не будет. Завтра помрут все, кто меня знал, бумаги мои, сданные в
архив, съедят крысы или их сожгут, и все будет кончено. Никто и не вспомнит
обо мне. Сколько миллионов людей существовало до меня, а где они? Я вот хожу
по пыли, а эта пыль вся пропитана остатками тех людей, которые так же были
самоуверенны, как и я, и думали, что это очень важно, что они живут!"
Огонек папиросы вдруг исчез. Владимир Иванович моргнул глазами, но
огонек исчез окончательно.
"Вот огонек... горел - и нет его! Пепел остался; может быть, можно
опять зажечь, но это уж будет не то... Того, что горел, того уж не будет!..
Меня не будет".
И чувствуя какой-то неприятный озноб в ногах и спине, Владимир Иванович
подумал:
"Доктора Солодовникова... нет, не так... доктора Владимира Ивановича
Солодовникова уже никогда не будет..."
Он повторил эти слова несколько раз с ужасом и упорством отчаяния.
Сердце билось неровно и быстро, в груди было невыносимо тяжело, и на лбу
явственно выступил пот.
"Меня-то уж не будет! Неужели же... Ну, конечно! Все будет: и деревья,
и люди, и чувства - много приятных чувств, любовь и все такое, - а меня не
будет. Я даже смотреть на это не буду. Не буду даже знать, есть ли это все
или нет! То есть даже не то, что "не буду знать", а просто меня совершенно
не будет! Просто? Нет, это не просто, а ужасно, жестоко и бессмысленно!
Зачем же я тогда жил, старался, считал это хорошим, а то дурным, думал, что
я умнее других?.. Все равно меня не будет".
Владимир Иванович почувствовал, будто глаза у него стали мокрые, и ему
было стыдно этого, и он обрадовался этому, думая, что слезы облегчат то
невыносимо холодное и тяжелое чувство, которое давило его. Но глаза были
сухи и широко пялились в темноту. Владимир Иванович тяжело и с усилием
вздохнул и весь обомлел от тоски и страха.
"И меня черви съедят... Долго будут есть, а я буду лежать неподвижно.
Они будут есть, копошиться... белые, склизкие... Пусть лучше меня сожгут...
нет, это тоже ужасно! Зачем же я жил!"
Владимир Иванович почувствовал, что он все больше и больше судорожно
дрожит. Ветер гудел за окном, а в комнате было тихо и неподвижно.
"И ведь я умру скоро... Может быть, я завтра умру... сейчас! Ведь это
так просто: заболит самым невинным образом голова, а потом все хуже, хуже...
и смерть... Я ведь сам знаю, что это просто, знаю, как и почему это, а между
тем остановить и предупредить не могу! Умру. Может, завтра, может, сейчас...
Может, я и вправду уже простудился, когда стоял под окном, и уже умираю...
Мне еще кажется, что я здоров, а во мне уже начался окончательный процесс".
Владимир Иванович хотел пощупать себе пульс, но сейчас же бросил и с
отчаянием уставился в потолок, которого не было видно. И вверху над ним, и с
боков, везде была холодная серо-черная тьма, среди которой было еще страшнее
и печальнее то, что он думал.
"Все равно я не могу остановить! Да если бы и остановил сейчас, все
равно рано или поздно умру: ведь не буду же я бессмертен. И как это я, да и
все мы думаем, что медицина великая наука? Сегодня поможет, завтра поможет,
а в конце концов все равно все умрут: и здоровый, и больной... и... как это
ужасно! Я ведь не боюсь смерти, но зачем же непременно смерть? Какой смысл,
кому нужно?.. Нет, я боюсь, боюсь..."
Владимир Иванович вдруг притих: он вспомнил о воскресении мертвых и
загробной жизни. Точно что-то мягкое, тихое и ласкающее опустилось на его
измученный мозг, и ему стало хорошо и спокойно.
Но сейчас же все вспыхнуло со злостью, ненавистью и отчаянием.
"О, глупости. Ведь никто, никто не верит этому, и я не верю и нельзя
верить! Какой смысл в этом? Кому, на кой черт, нужны бестелесные души,
лишенные формы, и чувств, и индивидуальности, плавающие в эфире? Да и все
равно, потому что страх все-таки остается, все-таки мы ничего не знаем,
кроме факта смерти... А прапорщик прав, что чем ждать в этом вечном ужасе,
лучше самому... Тут есть что-то облегчающее, в том, что - сам. Вот возьмешь
и сделаешь... И даже как будто займет то, что делаешь, и не заметишь самого
ужасного момента умирания... А естественным путем: до самого последнего
момента будешь надеяться, и глупо надеяться, потому что все равно если не
умрешь в этот раз, то умрешь в другой, а непременно умрешь и... надеяться не
надо! И до последнего мгновения бояться... даже не бояться, а умирать от
страха..."
Владимир Иванович зажал уши ладонями, точно кто-то оглушительно и
монотонно кричал ему в ухо бесконечное число раз одно и то же слово:
"Смерть, смерть, смерть, смерть, смерть..."
- А-а! - вдруг завизжал Владимир Иванович и разом вскочил на кровати.
Все было темно и неподвижно. Чуть-чуть только светилось окно в сад
смутным синевато-серым пятном. А за окном мотались черные ветки.
"Ну его к черту! О, будь ты проклят! Не хочу, не хочу!" - дико думал
Владимир Иванович, охватив изо всех сил руками колени и задерживая дыхание.
И где-то, еще глубже этой первой мысли, не переставая шевелилась другая
неуловимая, но ужасная своею ясностью и неопровержимостью: "Все равно, кричи
не кричи, а так будет... умру... умру!"
Владимир Иванович скрипнул зубами, схватил себя обеими руками за
волосы, упал лицом в подушку и застыл. В ушах у него невыносимо шумело, и
сквозь этот шум прорывался тихий, протяжный, невыносимо-печальный звон.
Владимир Иванович выпустил волосы, повернулся лицом кверху и широко
раскрыл глаза. Отчаяние исчезло, вместо него была пустота. И эта пустота
была хуже, невыносимее отчаяния; это была пустота мертвеца.
"Лучше самому", - подумал где-то далеко в глубине мозга Владимир
Иванович и почувствовал, что лицо у него совершенно неподвижное и холодное и
холодны руки и ноги.
"Лучше самому", - повторил он мысленно и тихо, точно крадучись, стал
вставать с кровати, потихоньку высовывая ноги из-под одеяла на холодный пол.
"И какой идиот думает о том, как лучше, и честнее, и умнее жить, когда
надо думать о том, как ужасно умереть!" - со злобой думал он, вставая и
точно в бреду вглядываясь в яркое красное пламя, стоящее перед ним, и чье-то
ужасное, бледное лицо.
Но это лицо было лицом Пашки, который со свечой в руках стоял перед
ним.
- Владимир Иванович, за вами пришли! - говорил он.
Владимир Иванович тупо на него смотрел и удивлялся, чего нужно Пашке
среди ночи и отчего у него такое бледное лицо. За спиной Пашки торчала и еще
одна знакомая, совершенно вытянутая физиономия.
- А, что? Чего вам? - недоуменно спросил Владимир Иванович.
- Вы извините, доктор, пожалуйста, - заговорила другая фигура и,
выступив вперед, оказалась большим, длинным приставом, на котором уныло
болтались усы и шашка. - Пришлось вас побеспокоить: там такое происшествие,
а Леонида Григорьевича нет в городе.
Владимир Иванович опустился на кровать, натянул одеяло на голые ноги и
смотрел на болтающиеся усы, вспоминая с усилием, что Леонид Григорьевич его
коллега, городской врач.
- Там, знаете, вольноопределяющийся один застрелился, - продолжал
пристав, точно извиняясь за бестактность самоубийцы, выбравшего такое
неудобное время.
- Подпрапорщик, - машинально поправил Владимир Иванович.
- Ну да, то есть подпрапорщик. Вы, может быть, изволите знать:
Гололобов... Дознание необхо...
Будто что-то ударило по лбу Владимира Ивановича.
- Гололобов? - с диким любопытством закричал он. - Так-таки
застрелился?
Пристав оторопело болтнул усами.
- Разве вы знаете?
- Ну, конечно... он мне сам сказал, - торопливо, захлебываясь и не
попадая ногой в сапог, весь дрожа, бормотал Владимир Иванович.
- Как? Когда? - вдруг совсем другим голосом заговорил пристав.
- Говорил, говорил... а впрочем, я вам после скажу! - сбивчиво бормотал
Владимир Иванович, дрожащими руками натягивая пиджак.
За воротами ждал извозчик, хотя до квартиры подпрапорщика можно было и
пешком дойти в пять минут. Владимир Иванович не заметил, как и когда он сел
на дрожки и как и когда слез с них перед квартирой подпрапорщика Гололобова.
Он заметил только, что дождя нет, небо было светлее и вверху как будто
сверкали звезды.
Теперь двери в булочную были отворены. На тротуаре стояли городовой и
еще какие-то смутные, волнующиеся фигуры. В сенях, где по-прежнему крепко
пахло печеным хлебом и кислыми дрожжами, толпились дворники и городовые.
Владимиру Ивановичу показалось, что ужасно много городовых и дворников. Была
настежь отворена и дверь в комнату подпрапорщика, где по-прежнему горела
лампа и было пусто и тихо.
Владимир Иванович вошел и с диким любопытством уставился на убитого.
Гололобов лежал, смирно свернувшись калачиком, в совершенно
неестественной для застрелившегося человека позе. Лежал он прямо посредине
комнаты, весь освещенный лампой. Никакого беспорядка в комнате не было, и
все было так же, как и час тому назад.
Гололобов, очевидно, застрелился сейчас же по уходе гостя.
И Владимир Иванович догадался об этом: в памяти его совершенно
отчетливо выплыло освещенное окно, бок блестящего самовара, который он
принял было за лицо подпрапорщика, и что-то похожее на дым, тянувшийся перед
лампой.
Владимир Иванович грузно опустился на колени и осторожно повернул к
себе голову подпрапорщика. Она послушно повернулась на длинной, мягкой шее.
То место, где Владимир Иванович еще недавно видел и ожидал увидеть
знакомое тусклое лицо подпрапорщика, его бесцветные серые глаза,
незначительный нос и белые усики и брови, представляло одно сплошное,
кровавое пятно. Все было разбито, обращено в месиво, залитое уже запекшейся
кровью. Один глаз вытек, а другой был неестественно широко открыт. Но этот
глаз уже не был похож на прекрасный человеческий глаз: это было противное,
непрозрачное, огромное, мертвое существо, тупо и ужасно глядевшее на жизнь.
Владимир Иванович вздрогнул и выпустил голову из рук.
Голова упала с мягким звуком.
- Изволите видеть, - сказал сзади пристав, тихо и робко, - из ружья
застрелились... дробью! Утиною дробью чуть не весь ствол набили, да в рот
и... видите! Боже ты мой, Боже...
Владимир Иванович все полусидел на полу, глядя в белобрысый затылок,
который уже начал синеть.
Пристав суетился. Подпрапорщика подняли и перенесли на кровать.
Городовой, рыжий человек с толстым красным лицом, придерживая шашку,
поправил подпрапорщику голову и перекрестился; челюсть у него прыгала, и он
напрасно старался ее удержать.
Владимир Иванович был как в бреду. Он делал все то, что надлежало
делать, по мнению людей, человеку его профессии. Писать, подписывать,
говорил вполне ясно, отвечая на вопросы пристава, но делал это совершенно
машинально и со смутным сознанием ненужности и ничтожества того, что делал.
Его все тянуло к кровати, на которой смирно и неподвижно лежал подпрапорщик
Гололобов.
Когда все формальности были кончены, Владимир Иванович опять подошел к
кровати, постоял, посмотрел, зачем-то протянул руку и тронул выпученный
глаз. И Владимиру Ивановичу, и городовым, и приставу казалось, что глаз
непременно должен закрыться, моргнуть.
Но глаз был неподвижен. И это было странно, неприятно и страшно так,
что всем стало жутко в этой комнате.
Но Владимиру Ивановичу только теперь с особенною силой, яркостью и
ясностью стало понятно, что подпрапорщик Гололобов умер. То, что было
подпрапорщиком Гололобовым, уже не было ни подпрапорщиком, ни Гололобовым,
ни человеком, ни существом, а было трупом. Его можно было трогать, бросать,
сжечь, и он только покорно и мертво подавался бы на всякое постороннее
усилие. Но в то же время Владимир Иванович видел, что это именно
подпрапорщик Гололобов. То, что с ним произошло, было совершенно непонятно,
совершенно невообразимо и неощутимо, но ужасно, противно и жалко.
Эта жалость вдруг вынырнула откуда-то, и момента, когда она появилась,
Владимир Иванович не заметил. Но она тотчас же подавила собою ужас и
брезгливость, и недоумение и со страшною силой наполнила, казалось, весь
организм Владимира Ивановича. Ему вдруг припомнилось все, что
характеризовало живого подпрапорщика Гололобова: его походка, его позы, его
стриженая голова, его глаза, некрасивое лицо, белые ресницы, и все это было
так неизмеримо прекрасно, так трогательно и мило в сравнении с тем, что было
сейчас. Владимир Иванович почему-то посмотрел на лакированные сапоги,
которые недавно, на живых и крепких ногах подпрапорщика, так бойко выступали
по лужам, а теперь неподвижно, страшно неподвижно лежали на белом чистом
одеяле кровати.
Владимир Иванович поперхнулся, вздохнул и сразу заплакал, как будто
давно знал, что только это и надо, и лишь сдерживался.
Усатый пристав даже отшатнулся от него. С минуту он смотрел на
Владимира Ивановича со слегка открытым ртом, а потом усы его вздрогнули, и
он неожиданно для самого себя широко и неловко улыбнулся.
Но Владимир Иванович не видел этой улыбки; он беспомощно опустился на
стул возле кровати и зарыдал, и задрожал.
Пристав испугался.
- Воды, ты!.. - почему-то грозно крикнул он на городового.
Городовой, зацепившись шашкой за косяк, со стуком выскочил в сени, а
пристав растерянно стал уговаривать доктора.
- Владимир Иванович, что вы-с?! Разве можно! Конечно, жалко... но что
же делать?
И пристав широко и недоуменно развел руками а потом опять сердито, и
точно ругаясь, крикнул:
- Да воды же! Ну...
Воду принес в глиняной чашке большой старый городовой с испуганным
лицом.
- Ну вот... выпейте... доктор! Пейте, - уговаривал пристав, подавая
воду.
Владимир Иванович, стукаясь зубами о чашку, пил теплую воду с запахом
хлеба и дрожжей.
- Ну вот, ну вот! - обрадованно говорил пристав. - Да и пойдемте
отсюда... Бог с ним!
Владимир Иванович перестал плакать и оглянуло недоуменно и смущенно. И
его поразило странное выражение лиц стоявших перед ним: и пристав, и большой
старый городовой, что принес воду, и другой красный, рыжий и толстый, так
смотрели, как будто его припадок был неизмеримо важнее и интереснее
мертвеца, лежавшею на постели. Все смотрели на него помогали ему. заботились
о нем, а мертвый подпрапорщик Гололобов лежал смирно и одиноко, как никому
уже не нужная, неприятная и мешающая вещь.
- Пойдемте, доктор, право! - настаивал пристав
Владимир Иванович машинально встал, взял фуражку, поданную городовым,
и, пройдя сени, где хоть по-прежнему пахло теплым хлебом и дрожжами, но
стоял какой-то свежий, бодрый запах, занесенный живыми, здоровыми людьми со
двора, вышел на крыльцо.
И то, что он увидел, поразило его.
Было утро. Небо было совершенно чисто и прозрачно. Дождь прошел, но все
было еще мокро и блестело как вымытое. Зелень ярко зеленела. Прямо против
Владимира Ивановича восходило еще не видимое солнце и это место неба было
ослепительно ярко, сияло, горело и искрилось. Воздух дрожал и лился в грудь
вольными, могучими, чистыми и мягкими волнами.
- А... - удивленно протянул Владимир Иванович.
- Чудное утро! - сказал пристав, снимая фуражку, и с удовольствием
подставил свою лысую голову навстречу живой прохладе. - Столько дней дождь,
а тут вдруг этакая благодать! А? - продолжал с наслаждением пристав. - Как
хорошо, все равно... тот-то бедняга и не увидит уж...
И пристав, делая значительное и скорбное лицо, кивнул головой назад. И
сейчас же Владимиру Ивановичу представилась страшная, молчаливая почему-то,
когда везде светло, освещенная лампой комната и неподвижный мертвый
подпрапорщик. Но пристав не мог удержать значительного и скорбного
выражения, усы его дрогнули, нос сморщился, и, приятно улыбаясь, он сказал:
- И спать даже не хочется... жаль утра! Хорошо бы теперь того...
выкупаться и рыбку поудить... Я - охотник ведь. А вы не ловите?..
И печальная страшная комната пропала. Владимир Иванович опять увидел
свет, небо, людей и услышал милый, живой голос пристава.
- Да отчего же! - восторженно ответил он. И подумал, что пристав -
прекрасный, интересный, живой человек.
- Может, поедем вместе когда-нибудь?.. Я с вами мало знаком, но...
- Конечно, конечно! - ответил быстро Владимир Иванович. Мимо пролетал,
чирикая, воробей, Владимир Иванович посмотрел ему вслед и радостно подумал:
"Ишь, как работает".
- Ну а пока до свиданья, доктор, - сказал пристав и, вдруг с видимым
усилием изменив выражение лица из веселого и легкого на тяжелое и
значительное, неестественным тоном прибавил: - А мне еще того... надо.
Он пожал руку доктору и, видимо боясь, чтобы тот не последовал за ним,
торопливо ушел в дом.
Владимир Иванович снял шапку, широко улыбнулся и пошел. Проходя мимо
открытого окна, он увидел побледневшую слабую лампу, и что-то резкое
скользнуло у него по сердцу. Но в это время кто-то, вероятно пристав, дунул
и потушил лампу. Слабый огонек моментально исчез, и стал виден потолок
комнаты и самовар, блестевший отражением неба.
Владимир Иванович шел по улице и смотрел. И все, что было вокруг, все
двигалось, искрилось и жило. Владимир Иванович смотрел на всякое движение и
чувствовал что-то могучее, неразрывное, что связывало его в одно с этим
живым, движущимся миром. Он смотрел на свои ноги и, точно первый раз их
видя, едва не засмеялся, такими милыми и прекрасными показались ему они.
"Вот, я о них вовсе и не думаю, а они идут!" - подумал Владимир
Иванович.
"И это вовсе не так обыкновенно, как я думал всегда... Это удивительно,
чудесно и прекрасно... Вот я захочу протянуть руку и протяну!"
Владимир Иванович протянул руку и радостно засмеялся, глядя на
выбежавшую на дорогу белую собачонку. Собачонка шарахнулась от протянутой
руки, тявкнула и озабоченно посмотрела, подняв ухо, на Владимира Ивановича.
"Славная собачонка!" - подумал Владимир Иванович.
И еще никогда в жизни не испытанное им чувство при сознании, что он и
собака смотрят друг на друга, интересуются друг другом и боятся друг друга,
а не лежат безразлично и неподвижно среди живущего, двигающегося мира,
нахлынуло на него.
"Все что угодно! - подумал Владимир Иванович. - Страх, боязнь, злоба,
все, все... только бы это было во мне, потому что это - я! Я вот... я иду, я
думаю, я вижу, я чувствую... безразлично что... а не лежу мертвый... Я умру,
разумеется!"
И совершенно спокойно подумав эту последнюю мысль, Владимир Иванович
вслух проговорил:
- А надо когда-нибудь поехать рыбу ловить с этим приставом!
И широко шагая, двигая руками, ногами и что есть силы набирая воздух в
легкие, Владимир Иванович пошел дальше.
И вдруг перед ним что-то вспыхнуло, засверкало и засияло так
ослепительно ярко, что Владимир Иванович зажмурил глаза.
Взошло солнце.
Last-modified: Thu, 29 Mar 2001 08:54:33 GMT