и- деть, кроме России!" Был пятый час вечера. Быстро темнело., Шел мокрый снег хлопьями. По обеим сторонам першпективы два ряда голых липок и крыши низеньких домиков белели от снега. Густел туман. И в мутно-желтом тумане, и в мутно- красном свете факелов это шествие казалось бредом, на- важдением дьявольским. Но толпа, хотя и в страхе, бежала, не отставая, шлепая по грязи и рассказывая шепотом страшные, тоже подобные бреду, слухи о нечистой силе, которая будто бы завелась в Петербурге. Намедни ночью караульный у Троицы слышал в тра- пезе церковной стук, подобием бегания; и в колокольне кто-то бегал по деревянной лестнице, так что ступени тряслись; а утром псаломщик, когда пошел благовестить, увидел, что стремянка-лестница оторвана, и веревка, спу- щенная для благовесту, обернута вчетверо. - Никто другой, как черт,- догадывались одни. - Не черт, а кикимора,- возражали другие. Старушка селедочница с Охты собственными глазами видела кикимору, как она пряжу прядет: - Вся голая, тонешенька, чернешенька, а головенка махонькая, с наперсточек, а туловища не опознать с со- ломинкой. - Не домовой ли?-спросил кто-то. - Домовых в церкви не водится,- отвечали ему. - А может, какой заблудящий? На них-де бывает чума, что на коров и собак - оттого и проказят. - То к весне: по веснам домовые линяют, старая шкура сползает-тогда и бесятся. - Домовой ли, черт ли, кикимора,- а только знат- но, сила нечистая!-решили все. В мутно-желтом тумане, в мутно-красном свете факе- лов, от которого бегали чудовищные тени гигантов и кар- ликов, само это шествие казалось нечистою силою, петер- бургскою нежитью. Сообщались еще более страшные вести. На Финляндской стороне какой-то поп "для соделания некоего неистовства" нарядился в козью шкуру с рогами, которая тотчас к нему приросла, и в сем виде повезут его ночью на казнь. Драгунский сын Зварыкин продал душу дьяволу, объявившемуся у Литейного двора, в образе немца, и договор подписал кровью. В Аптекарском саду, на кладбище разрыли воры могилу, разбили заступами гроб, принялись тащить покойника за ноги, но не выта- щили, испугались и убежали; утром увидел кто-то ноги, торчавшие из могилы,- и прошел слух о воскресении мертвых. В Татарской слободе, за крепостным Кронвер- ком, родился младенец с коровьим рогом вместо носа; а на Мытном дворе - поросенок с человечьим лицом. "Не знаменуется благое в городах, где такое рождается!" Где- то явился пастух о пяти ногах. На Ладоге выпал крова- вый дождь; земля тряслась и ревела, как вол; на небе было три солнца. - Быть худу, быть худу,- повторяли все. - Питербурху пустеть будет! - Не одному Питербурху - всему миру конец! Све- топреставление! Антихрист! Наслушавшись этих рассказов, маленький мальчик, которого мать тащила за руку в толпе, вдруг заплакал, закричал от страха. Женщина в отрепьях, с полоумным лицом, должно быть, юродивая, нечеловеческим голосом закликала. Ее поскорее увели в соседний двор. Царь не любил шутить с кликушами: выгонял из них бесов кнутом. "Хвост кнута длиннее хвоста бесовского!"-говорил он, когда ему докладывали о "суеверных шалостях". Среди вельмож и сенаторов было тоже много испуган- ных лиц. Перед самым выступлением шествия, Шафиров поднес государю только что полученные с курьером письма из Неаполя от Толстого и царевича. Государь спрятал их в карман, не распечатав,- должно быть, не хотел читать при свидетелях., Шафиров, однако, из полученной им ко- ротенькой записки Толстого уже знал страшную весть. Она тотчас облетела всех: - Царевич едет сюда! - Иуда, Петр Толстой выманил - ему-де не первого кушать. - Батюшка, слышь, посулил его на Афросинье же- нить. - Женить? Как бы не так. Держи карман. Жолв ему, а не женитьба! - А ну, как даст Бог свадьбу? - Венчали ту свадьбу на Козьем болоте, а дружка да свашка - топорик да плашка! - Дурак, дурак! Погубит он себя напрасно. - Быть бычку на обрывочке! - Не сносить ему головы своей! - Под обух идет! - А может и помилуют? Не чужой ведь,- родной: и змея своих черев не ест. Поучат и помилуют! - Учить поздно, распашонка на нем не сойдется. - Не учили, покуда поперек лавки укладывался, а во всю вытянулся, не научишь! - Поди ко мне- в ступу, я тя пестом приглажу - вот вся и наука! - Уняньчат дитятку, что не пикнет,- упестуют! - Да и нам, чай, всем такая будет баня, что небо с овчинку покажется. - Беда, братцы, беда - тут и о двух головах про- падешь! И в толпе вельмож все повторяли, так же, как в толпе народа: - Быть худу! быть худу! А царь все шагал да шагал по грязи и бил в барабан, заглушая унылое пение: Со святыми упокой. Вечная память! Туман густел. Все расплывалось в нем, таяло, дела- лось призрачным - и вот-вот, казалось, весь город, со всеми своими людьми и домами, и улицами, подымет- ся, вместе с туманом, и разлетится, как сон. Вернувшись с похорон в Летний дворец, Петр сел в маленькую верейку, переехал через темную ночную Неву, один, без гребцов, сам работая веслами, и причалил у небольшой деревянной пристани на противоположном берегу. Здесь, почти у самой реки, недалеко от Троицкого собора, стоял маленький низенький домик, один из пер- вых домов, построенных голландскими плотниками, при самом основании Петербурга - первый дворец Петра, по- хожий на бедные хижины саардамских корабельщиков. Он был срублен из соснового леса, который рос тут же, на диком болоте Кейвусари, Березового острова; выкрашен масляною краскою под кирпич и крыт дощечками под черепицу. Комнаты низенькие, тесные - всего три: направо от сеней конторка, налево столовая и за нею спальня - самая крошечная из трех, четыре аршина в длину, три в ширину - едва повернуться. Убранство, хотя очень про- стое, но уютное и опрятное, на голландский образец. Потолок и стены обиты выбеленным холстом; окна широ- кие, низкие, с переплетом из свинцовых желобков и мел- кими стеклами, с дубовыми ставнями на железных болтах. Двери не по росту Петра-он должен был на- клоняться, чтобы не удариться головой о притолку. После постройки Летнего и Зимнего дворца, стоял этот домик пустой. Только изредка царь ночевал в нем, когда ему хотелось остаться совсем одному, даже без Катеньки. Войдя в сени, растолкал храпевшего на войлоке ден- щика, велел дать огня, прошел ц конторку, запер дверь на ключ, поставил свечу на стол, сел в кресло, вынул из кармана письма Толстого, Румянцева и царевича, но перед тем, чтоб их распечатать, остановился, как будто в нере- шимости, прислушиваясь к мерному гулкому бою часов на колокольне у Троицы. Пробило девять. Последний звук замер, и наступала тишина, такая же, как в те дни, когда Петербурга еще не было, и кругом этого бедного домика были только бесконечные леса да непроходимые топи. Наконец, распечатал. Пока читал, лицо чуть-чуть по- бледнело, руки задрожали. Когда же прочел последние сло- ва в письме царевича: "поеду из Неаполя на сих днях к тебе, государю, в Санктпитербурх" - дух захватило от радости. Дальше не мог читать. Перекрестился. Это ли еще не знаменье, не чудо Божие? Только что изнемогал, отчаивался, думал, что Бог забыл его, отсту- пил навсегда - и вот опять рука Господня поддерживает. Почувствовал себя вновь сильным и бодрым, как будто помолодевшим, готовым ко всякому труду и подвигу. Потом опустил голову и, глядя на пламя свечи, глубоко задумался. Когда сын вернется, что с ним делать? "Убить!" - в ярости думал он прежде, когда не надеялся на возвра- щение. Но теперь, когда знал, что вернется,- ярость потухла, и он спрашивал себя впервые, спокойно, разумно: что делать? Вдруг вспомнил слова свои в первом письме, отправ- ленном в Неаполь с Толстым и Румянцевым: "обещаюсь Богом и судом Его, что никакого наказания не будет, но лучшую любовь покажу тебе,, ежели возвратишься". Теперь, когда сын поверил этой клятве, она приобретала страшную силу. Но как исполнить ее? Простить сына не значит ли простить и всех остальных, таких же, как он, изменников, злодеев царю и отечеству? Все людишки негодные, взяточники, воры, тунеядцы, ханжи, лицемеры, длинные бороды соединятся с ним и в та- кое бесстрашие придут, что никакой грозы на них не бу- дет. Учинят всему государству падение конечное. И ежели сын над отцом надругается так, при жизни его, то что же будет после смерти? Все разорит, расточит, не оставит камня на камне, погубит Россию! Нет, хотя б и клятву нарушить, а нельзя простить. Значит, опять - розыск, опять - пытки, костры, топо- ры, плахи и кровь? Вспомнилось ему, как однажды, во время стрелецких казней, когда он ехал верхом на Красную площадь, где в тот же день должно было пасть более трехсот голов,- вышел к нему навстречу патриарх с чудотворной иконой Божией Матери просить о пощаде стрельцов. Царь поклонился иконе, но патриадха отстранил рукою гневно и сказал: "Зачем пришел сюда? Я Матерь Божию чту не меньше твоего. Но долг велит мне добрых миловать, а злых казнить. Ступай же прочь, старик! Я знаю, что делаю". Патриарху сумел ответить, но как-то ответит Богу? И представился ему, как в видении, бесконечный ряд голов, лежащих у Лобного места, на длинном бревне, вме- сто плахи, затылками вверх, лицами вниз - русые, рыжие, черные, седые, лысые, кудрявые. Навеселе, только что с по- пойки, вместе с Данилычем и прочими гостями, он ходит с топором в руках, засучив рукава, как палач, и рубит одну за другой эти головы. А когда устает, гости берут у него топор, по очереди, и тоже рубят. Все пьяны от крови. Платье обрызгано кровью; на земле лужи крови; ноги скользят в крови. Вдруг одна из этих голов, когда он уже занес над нею топор, тихонько приподымается, оборачивается и глядит ему прямо в глаза. Это он, Алеша! "Алешенька, мальчик мой родненький!" - представи- лось ему другое видение - как, вернувшись из чужих краев, пробрался он тайком ночью в спальню царевича, накло- нился над его постелькой, взял на руки сонного, и обни- мал, и целовал, чувствуя сквозь рубашку теплоту его голо- го тельца. "Убить сына" - только теперь понял он, что это значит. Почувствовал, что это самое страшное, самое важное во всей его жизни - важнее, чем Софья, стрельцы, Ев- ропа, наука, армия, флот, Петербург, Полтава; что тут ре- шается вечное: на одну чашу весов положится все, что он сделал великого, доброго, на другую - кровь сына - и как знать, что перевесит? Не померкнет ли вся его слава от этого кровавого пятна? Что скажет Европа, что скажет потомство о клятвопреступнике, сыноубийце? Труден разбор его невинности тому, кто не знает всего. А кто знает все? И перед Богом может ли человек, хотя б и за благо отечества, взять на душу такой грех, как пролитие крови от крови своей? Но что же, что делать? Простить сына - погубить Россию; казнить его - погубить себя. Он чувствовал, что этого никогда не решит. Да и нельзя решить одному, нo кто поможет? Цер- ковь? Что на земле свяжете, то связано будет на небе, и что разрешите на земле, то разрешено будет на небе. Так было прежде. А теперь - где церковь? Патриарх? Его уже нет. Он сам отменил патриаршество. Или митро- полит, "Степка холопка", который, пав до земли, челом бьет государю? Или администратор дел духовных, плут Федоска, с прочими архиереями, которые "так взнузда- ны, что куда хошь поведи?" Что он им скажет, то они и сделают. Он сам - патриарх, сам - церковь. Он один перед Богом. И чему, безумец, радовался только что? Да, рука Господ- ня простерлась к нему и отяготела на нем страшною тяжестью. Страшно, страшно впасть в руки Бога живого! Точно пропасть разверзлась у ног его, и повеяло оттуда ужасом, от которого на голове его зашевелились волосы. Он закрыл лицо руками. - "Отступи от меня, Господи! Избавь душу мою от кровей. Боже, Боже спасения моего!" Потом встал и пошел в спальню, где в углу, над из- головьем постели неугасимая лампада теплилась перед чу- дотворною иконою Спаса Нерукотворенного, писанной в поднос царю Алексею Михайловичу жалованным цар- ским иконописцем, Симоном Ушаковым и хранившейся не- когда вверху, в сенях Кремлевских палат. То был русский перевод с незапамятно древнего, византийского образа: по преданию, когда Господь восходил на Голгофу, то, изне- могая под ношею крестной, вытер пот с лица полотен- цем - убрусом, и на нем отпечатался Лик. С тех пор, как мать Петра, царица Наталья Кирил- ловна. благословила сына этим образом, он уже никогда не расставался с ним. Во всех походах и путешествиях, на кораблях и в палатках, при основании Петербурга и на полях Полтавы - везде образ был с ним. Войдя в спальню, прибавил в лампадку масла и попра- вил светильню. Пламя затеплилось ярче, и в золотом окладе, вокруг темного Лика в терновом венце, заблесте- ли алмазы, как слезы, рубины, как кровь. Стал на колени и начал молиться. Икона была такая привычная, что он уже почти не ви- дел ее, и сам того не сознавая, всегда обращался с молитвой к Отцу, а не к Сыну - не к Богу, умираю- щему, изливающему кровь Свою на Голгофу, а к Богу живому, крепкому и сильному во брани, Воителю гроз- ному, Победодавцу праведному - Тому, Кто говорит о Себе устами пророка: "Я топтал народы во гневе Моем и попи- рал их в ярости Моей; кровь их брызгала на ризы Мои, и Я запятнал все. одеяние Свое". Но теперь, когда поднял взор на икону и хотел, как всегда, обратиться с молитвою мимо Сына к Отцу,- не мог. Как будто в первый раз увидел скорбный Лик в терновом венце, и Лик этот ожил и заглянул ему в душу кротким взором; как будто в первый раз понял то, о чем слышал с детства и чего никогда не понимал: что зна- чит - Сын и Отец. И вдруг вспомнил страшную древнюю повесть, тоже об отце и сыне: "Бог искушал Авраама и сказал ему: возьми сына твоего, единственного твоего, которого ты любишь, Иса- ака и принеси его во всесожжение. И устроил Авраам жертвенник и, связав сына своего, положил его на жерт- венник. И простер Авраам руку свою и взял нож, чтобы заколоть сына своего". Это лишь земной прообраз еще более страшной жертвы небесной. Бог так возлюбил мир, что не пожалел для него Сына Своего, Единственного своего, и вечно изливаемою Кровью Агнца, Кровью Сына Отчий гнев утоляется. Тут чувствовал он какую-то самую близкую, самую нужную тайну, но такую страшную, что не смел думать о ней. Мысль его изнемогала, как в безумии. Хочет или не хочет Бог, чтоб он казнил сына? Про- стится или взыщется на нем эта кровь? И что, если не только - на нем, но и на детях его и внуках, и пра- внуках - на всей России? Он упал лицом на пол и долго лежал так, распро- стертый, недвижимый, как мертвый. Наконец, опять поднял взор на икону, но уже с отчаян- ной, неистовой молитвой мимо Сына к Отцу: - Да падет сия кровь на меня, на меня одного! Казни меня. Боже,- помилуй Россию! КНИГА ВОСЬМАЯ ОБОРОТЕНЬ Царевич смотрел на дверь, в которую должен был войти Петр. Маленькую приемную Преображенского дворца, почти такого же бедного, как петербургский домик царя, зали- вало февральское солнце. В окнах был вид, знакомый царевичу с детства - снежное поле с черными галками, се- рые стены казарм, тюремный острог, земляной вал с пира- мидами ядер, караульною будкою и неподвижным часовым на прозрачно-зеленом небе. Воробьи на подоконниках чирикали уже по-весеннему. С ледяных сосулек падали светлые капли, как слезы. Был предобеденный час. Пахло пирогами с капустою. В тишине маятник стенных часов однообразно тикал. На пути из Италии в Россию царевич был спокоен, даже весел, но точно в полусне, или забытьи. Не совсем понимал, что с ним происходит, куда и для чего везут его. Но теперь, сидя с Толстым в приемной и так же, как тогда ночью в королевском дворце, в Неаполе, во время бреда, глядя на страшную дверь,- как будто пробуждался, начинал понимать. И так же, как тогда, весь дрожал непрерывною мелкою дрожью, точно в силь- ном ознобе. То крестился и шептал молитвы, то хватал за руку Толстого: - Петр Андреич, ох, Петр Андреич, что-то будет, ро- димый? Страшно! Страшно!.. Толстой успокаивал его своим бархатным голосом: - Будьте благонадежны, ваше высочество! Повинную голову меч не сечет. Даст Бог, потихоньку да полегоньку, ладком да мирком... Царевич не слушал и твердил, чтобы не забыть, при- готовленную речь: "Батюшка, я ни в чем оправдаться не могу, но слезно прошу милостивого прощения и отеческого рассуждения, понеже, кроме Бога и твоей ко мне милости, иного ника- кого надеяния не имею и отдаюсь во всем в волю твою". За дверью послышались знакомые шаги. Дверь отвори- лась. Вошел Петр. Алексей вскочил, пошатнулся и упал бы навзничь, если бы Толстой не поддержал его. Перед ним, как бы в мгновенном превращении оборот- ня, промелькнули два лица: чуждое, страшное, как мерт- вая маска, и родное, милое, каким он помнил отца только в самом раннем детстве. Царевич подошел к нему и хотел упасть к его ногам, но Петр протянул к нему руки, обнял и прижал к своей груди. - Алеша, здравствуй! Ну, слава Богу, слава Богу! Наконец-то, свиделись. Алексей почувствовал знакомое прикосновение пухлых бритых щек и запах отца - крепкого табаку с потом; уви- дел большие темные ясные глаза, такие страшные, такие милые, прелестную, немного лукавую улыбку на извили- стых, почти женственно-тонких губах. И, забыв свою длин- ную речь, пролепетал только: - Прости, батюшка... И вдруг зарыдал неудержимым рыданием, все повторяя: - Прости! Прости!.. Сердце его растаяло мгновенно, как лед в огне. - Что ты, что ты, Алешенька!.. Отец гладил ему волосы, целовал его в лоб, в губы, в глаза, с материнскою нежностью. А Толстой, глядя на эти ласки, думал: "Зацелует ястреб курочку до последнего перышка!" По знаку царя он исчез. Петр повел сына в столовую. Сучка Лизетта сперва зарычала, но потом, узнав царевича, смущенно завиляла хвостом и лизнула ему руку. Стол накрыт был на два прибора. Денщик принес все блюда сразу и вышел. Они остались одни. Петр налил две чарки анисовой. - За твое здоровье, Алеша! Чокнулись. У царевича так дрожали руки, что он про- лил половину чарки. Петр приготовил для него свою любимую закуску - ломоть черного хлеба с маслом, рубленым луком и чесно- ком. Разрезал хлеб пополам, одну половину для себя, другую - для сына. - Вишь, ты как отощал на чужих-то хлебах,- мол- вил он, вглядываясь в сына.- Погоди, живо откормим - станешь гладкий! Сытнее-де русский хлеб немецкого. Угощал с прибаутками. - Чарка на чарку - не палка на палку. Без троицы дом не строится. Учетверить - гостей развеселить. Царевич ел мало, но много пил и быстро пьянел, не столько, впрочем, от вина, сколько от радости. Все еще робел, не мог прийти в себя, не верил глазам и ушам своим. Но отец говорил с ним так просто и весело, что нельзя было не верить. Расспрашивал обо всем, что он видел и слышал в Италии, о войске и флоте, о папе и цесаре, Шутил, как товарищ с товарищем. - А у тебя губа не дура;"- подмигнул смеясь.- Афрося - девка хоть куда! Годов бы мне десять с плеч, так пришлось бы, чего доброго, сынку батьки беречься, чтоб с рогами не быть. Недалеко, видно, яблочко от ябло- ни падает. Батька - с портомоей, сынок - с поломоей; полы-де, говорят, Афрося мыла у Вяземских. Ну, да ведь и Катенька белье стирала... А жениться охота? - Ежели позволишь, батюшка. - Да что мне с тобой делать? Обещал, небось, так позволю. Петр налил красного вина в хрустальные кубки. Подняли, сдвинули. Хрусталь зазвенел. Вино в луче солнца зардело, как кровь. - За мир, за дружбу вечную! - сказал Петр. Оба выпили сразу до дна. У царевича голова кружилась. Он точно летел. Сердце то замирало, то билось так, что казалось, вот-вот разорвет- ся, и он сейчас умрет от радости. Настоящее, прошлое, будущее - все исчезло. Он помнил, видел, чувствовал толь- ко одно: отец любит его. Пусть на мгновение. Если бы надо было снова принять муку всей жизни за одно такое мгновение, он принял бы. И ему захотелось сказать все, признаться во всем. Петр, как будто угадывая мысль его, положил свою руку на руку сына, с тихою ласкою. - Расскажи-ка, Алеша, как ты бежал. Царевич почувствовал, что судьба его решается. И вдруг ясно понял то, о чем все время, с той самой минуты, как решил ехать к отцу, старался не думать. Одно из двух: или сказать все, выдать сообщников и сделаться преда- телем; или запереться во всем и допустить, чтобы снова вырылась бездна, встала глухая стена между ним и отцом. Он молчал, потупив глаза, боясь увидеть опять, вместо родного лица, то другое, чуждое, страшное, как мертвая маска. Наконец, встал, подошел к отцу и упал перед ним на колени. Лизетта, спавшая в ногах Петра на по- душке, проснулась, поднялась и отошла, уступив царевичу место. Он опустился на подушку. Лежать бы так вечно у ног отца, как собака, смотреть ему в глаза и ждать ласки. - Все скажу, батюшка, только прости всех, как меня простил! - поднял он взор с бесконечной мольбою. Отец наклонился к нему и положил ему руки на плечи, все с тою же тихою ласкою. - Слушай. Алеша. Как прощу, когда вины не знаю, ниже виновных? За себя могу простить, не за отечество. Бог сие взыщет. Кто злым попускает, сам зло творит. Одно обещаю: кого назовешь, помилую, а чью вину скроешь, тем лютая казнь. Итак, не доносчик, но паче заступник будешь друзей своих. Говори же все, не бойся. Никого не обижу. Вместе рассудим... Алексей молчал. Петр обнял, прижал к себе его голову и, тяжело вздохнув, прибавил: - Ах, Алеша, Алеша, если бы видел ты сердце мое, знал скорбь мою! Тяжко мне, тяжко, сынок!.. Никого не имею помощника. Все один да один. Все враги, все зло- деи. Пожалей хоть ты отца. Будь другом. Аль не хочешь, не любишь?.. - Люблю, люблю, батенька родненький!..- прошептал царевич, с тою же стыдливою нежностью, как, бывало, в детстве, когда отец приходил к нему ночью тайком и брал его на руки, сонного.- Все, все скажу, спрашивай!.. И рассказал все, назвал всех. Но, когда кончил, Петр ждал еще главного. Искал дела, а никакого дела не было; были только слова, слухи, сплетни - неуловимые призраки, за которые и ухватиться нельзя было для настоящего розыска. Царевич принимал всю вину на себя и оправдывал всех. - Я, пьяный, всегда вирал всякие слова и рот имел незатворенный в компаниях, не мог быть без противных разговоров и такие слова с надежи на людей бреживал. - Кроме слов, не было ль умысла к делу, возмущенью народному, или чтоб силой учинить тебя наследником? - Не было, батюшка, видит Бог, не было! Все пустое. - Знала ли мать о побеге твоем? - Не знала, чай... И подумав, прибавил: - Подлинно о том не ведаю. Вдруг замолчал, потупив глаза. Вспомнились ему ви- дения, пророчества епископа ростовского Досифея и про- чих старцев, которым верила и радовалась мать,- о поги- бели Петербурга, о смерти Петра, о воцарении сына. Скажет ли он о том? Предаст ли мать? Сердце его сжа- лось тоскою смертною. Он почувствовал, что нельзя об этом говорить. Да ведь батюшка и не спрашивает. Что ему за дело? Такому ли, как он, бояться бабьих бреден? - Все ли? Или еще что есть в тебе? - спросил Петр. - Есть еще одно. Да как сказать, не знаю. Страшно... Он весь прижался к отцу, спрятал лицо на груди его. - Говори. Легче будет. Объяви и очисти себя, как на сущей исповеди. - Когда ты был болен,- шепнул ему царевич на ухо,- думал я, что умрешь, и радовался. Желал тебе смерти... Петр тихонько отстранил его, посмотрел ему прямо в глаза и увидел в них то, чего никогда не видел в глазах человеческих. - Думал ли с кем о смерти моей? - Нет, нет, нет! -- воскликнул царевич с таким ужа- сом в лице и в голосе, что отец поверил. Они молча смотрели друг другу в глаза одинаковым взором. И в этих лицах, столь разных, было сходство. Они отражали и углубляли друг друга, как зеркала, до бесконечности. Вдруг царевич усмехнулся слабою усмешкою и сказал просто, но таким странным, чуждым голосом, что казалось, что не он сам, а кто-то другой, далекий, из него говорит. - Я ведь знаю, батюшка: может быть, и нельзя тебе простить меня. Так не надо. Казни, убей. Сам я умру за тебя. Только люби, люби всегда! И пусть о том никто не ведает. Только ты да я. Ты да я. Отец ничего не ответил и закрыл лицо руками. Царевич смотрел на него, как бы ждал чего-то. Наконец, Петр отнял руки от лица, опять наклонился к сыну, обнял голову его обеими руками, поцеловал мол- ча в голову, и царевичу показалось, что первый раз в жиз- ни он видит на глазах отца слезы. Алексей хотел еще что-то сказать. Но Петр быстро встал и вышел. В тот же день вечером явился к царевичу новый ду- ховник его, о. Варлаам. По приезде в Москву, Алексей просил, чтобы допусти- ли к нему прежнего духовника его, о. Якова Игнатьева. Но ему отказали и назначили о. Варлаама. Это был ста- ричок, по виду "самый немудреный - сущая курочка", как шутил о нем Толстой. Но царевич и ему был рад, только бы поскорей исповедаться. На исповеди повторил все, что давеча сказал отцу. Прибавил и то, что скрыл от него - о матери царице Авдотье, о тетке царевне Марье и дяде Аврааме Лопухине - об их общем желании "скорого совершения", смерти батюшки. - Надо бы отцу правду сказать,- заметил о. Варлаам и как-то вдруг заспешил, засуетился. Что-то промелькнуло между ними странное, жуткое, но такое мгновенное, что царевич не мог дать себе отчета, было ли что-нибудь действительно, или ему только поме- рещилось. Через день после первого свидания Петра с Алексеем, утром в понедельник 3 февраля 1718 г., велено было ми- нистрам, сенаторам, генералам, архиереям и прочим граж- данским и духовным чинам собираться в Столовую Па- лату, Аудиенц-залу старого Кремлевского дворца, для вы- слушания манифеста об отрешении царевича от престола и для присяги новому наследнику Петру Петровичу. Внутри Кремля, по всем площадям, дворцовым перехо- дам и лестницам стояли батальоны Преображенской лейб- гвардии. Опасались бунта. В Аудиенц-зале от старой Палаты оставалась только живопись на потолке - "звездотечное движение, двена- дцать месяцев и прочие боги небесные". Все остальное убранство было новое: голландские тканые шпалеры, хру- стальные шандалы, прямоспинные стулья, узкие зеркала в простенках. Посередине палаты, под красным шелковым пологом, на возвышении с тремя ступенями - царское место - золоченое кресло с вышитым по алому бархату золотым двуглавым орлом и ключами св. Петра. Из окон косые лучи солнца падали на белые парики сенаторов и черные клобуки архиереев. На всех лицах был страх и то жадное любопытство, которое бывает в толпе вовремя казней. Застучал барабан. Толпа всколыхнулась, раздвинулась. Вошел царь и сел на трон. Двое рослых преображенцев, со шпагами наголо, ввели царевича, как арестанта. Без парика и без шпаги, в простом черном платье, бледный, но спокойный и как будто задумчивый, он шел, не спеша, опустив голову. Подойдя к трону и увидев отца, улыбнулся тихою улыбкою, напоминавшею деда, царя Алек- сея Тишайшего. Длинный, узкий в плечах, с узким лицом, обрамлен- ным жидкими косицами прямых, гладких волос, похожий не то на сельского дьячка, не то на иконописного Алексея человека Божьего, среди всех этих новых петер- бургских лиц казался он далеким, чуждым всему, как бы выходцем иного мира, призраком старой Москвы. И сквозь любопытство, сквозь страх во многих лицах промелькну- ла жалость к этому призраку. Остановился у трона, не зная, что делать. - На коленки, на коленки и говори, как заучено,- шепнул ему на ухо подбежавший сзади Толстой. Царевич опустился на колени и произнес громким спокойным голосом: - Всемилостивейший государь, батюшка! Понеже уз- нав свое согрешение перед вами, яко родителем и государем своим, писал повинную и прислал из Неаполя,- так и ныне оную приношу, что я, забыв должность сыновства и под- данства, ушел и поддался под протекцию цесарскую и про- сил его о своем защищении. В чем прошу милостивого прощения и помилования. И не по чину церемонии, а от всего сердца поклонился в ноги отцу. По знаку царя, вице-канцлер, Шафиров начал читать манифест, который в тот же день должны были прочесть на Красной площади народу: "Мы уповаем, что большей части верных подданных на- ших ведомо, с каким прилежанием и попечением мы сына своего перворожденного Алексея воспитать тщились. Но все сие радение ничто пользовало, и семя учения на камени пало, понеже не токмо одному оному не следовал, но и не- навидел, и ни к воинским, ни к гражданским делам никакой склонности не являл, упражняясь непрестанно в обхожде- нии с непотребными и подлыми людьми, которые грубые и замерзелые обыкности имели". Алексей почти не слушал. Он искал глазами глаз отца. Но тот смотрел мимо него неподвижным, непроницаемым взором. "Притворство, диссимуляция! - успокаивал себя царе- вич.- Теперь, хоть ругай, хоть бей - знаю, что любишь!" "И видя мы его упорность в тех непотребных поступ- ках,- продолжал читать Шафиров,- объявили ему, что ежели он впредь следовать воле нашей не будет, то его лишим наследства. И дали ему время на исправление. Но он, забыв страх и заповеди Божий, которые пове- левают послушну быть и простым родителям, а не то что властелинам, заплатил нам за столь многие вышеобъявлен- ные наши родительские о нем попечения и радения не- слыханным неблагодарением. Ибо, когда по отъезде нашем для воинских действий в Дацкую землю оставили его в Санктпитербурге и потом писали к нему, чтоб он был к нам в Копенгаген для присутствия в компании военной и луч- шего обучения, то он, сын наш, вместо того, чтоб к нам ехать,- забрав с собою деньги и некую жонку, с коей беззаконно свалялся, уехал и отдался под протекцию це- сарскую. И объявляя многие на нас, яко родителя своего и государя, неправедные клеветы, просил цесаря, дабы его не токмо от нас скрыл, но и оборону свою воору- женною рукою дал против нас, аки некакого ему неприя- теля и мучителя, от которого будто он чает пострадать смерть. И как тем своим поступком стыд и бесчестие пред всем светом нам и всему государству нашему учинил, то всяк может рассудить, ибо такого приклада и в исто- риях сыскать трудно! И хотя он, сын наш, за все сии преступления достоин смерти, но мы, отеческим сердцем о нем соболезнуя, прощаем его и от всякого наказания освобождаем... Однакож..." Прерывая чтение, раздался глухой, сиповатый и гроз- ный голос Петра, полный таким гневом и скорбью, что вся церемония как будто исчезла, и все вдруг поняли ужас того, что совершается: - Не могу такого наследника оставить, который бы растерял то, что чрез помощь Божию отец получил, и ни- спроверг бы славу и честь народа Российского - к тому же и боясь Суда Божия - вручить такое правление, знав непотребного к тому! А ты... Он посмотрел на царевича так, что у него сердце упало: ему показалось, что это уже не притворство. - А ты помни: хотя и прощаю тебя, но ежели всей вины не объявишь и что укроешь, а потом явно будет, то на меня не пеняй: за сие пардон не в пардон. Казнен будешь смертью! Алексей поднял было руки и весь потянулся к отцу, хотел что-то сказать, крикнуть,- но тот уже опять смотрел мимо него неподвижным непроницаемым взором. По знаку царя, Шафиров продолжал чтение: "И тако мы, сожалея о государстве своем и верных под- данных, властию отеческою и яко самодержавный госу- дарь, лишаем его, сына своего Алексея, за те вины и пре- ступления, наследства по нас престола Всероссийского, хотя б ни единой персоны нашей фамилии по нас не оста- лось. И определяем и объявляем помянутого престола на- следником другого сына нашего, Петра, хотя еще и мало- летна суща, ибо иного возрастного наследника не имеем. И заклинаем сына нашего родительскою нашею клятвою, дабы того наследства не искал. Желаем же от всех верных наших подданных и всего народа Российского, дабы по сему нашему изволению и определению, сего от нас назначенного в наследство наше сына нашего Петра за законного наслед- ника признавали и почитали, и на сем обещанием пред святым алтарем, над святым Евангелием и целованием Креста утвердили. Всех же тех, кто сему нашему изволению в которое-нибудь время противны будут и сына нашего Алексея отныне за наследника почитать и ему в том вспо- могать станут, изменниками нам и отечеству объявляем". Царь встал, сошел с трона и велел присутствующим, не дожидаясь его, идти в Успенский собор для целования креста. Когда все, кроме Толстого, Шафирова и нескольких других ближайших сановников, двинулись к выходу и зала опустела, Петр сказал ему: - Ступай! Они вместе прошли через сени столовой в Тайник От- ветной палаты, откуда в старину московские цари, скрытые за тафтяными пологами, слушали совещания посольские. Это была маленькая комната, вроде кельи, с голыми стенами, со слюдяным оконцем, пропускавшим янтарно- желтый, как бы вечно-вечерний, свет. В углу, перед обра- зом Спасителя с темным ликом в терновом венце и крот- ким скорбным взором, теплилась неугасимая лампада. Петр запер дверь и подошел к сыну. Опять, как тогда в Неаполе, во время бреда, и намедни в Преображенском,- царевич весь дрожал непрерывною мелкою дрожью, точно в сильном ознобе. Но все еще на- деялся: вот сейчас обнимет, приласкает, скажет, что лю- бит - и все эти страхи кончатся уже навсегда. "Знаю, что любишь! Знаю, что любишь!" -- твердил про себя, как заклятие. Но все-таки сердце билось от ужаса. Он опустил глаза и не смел их поднять, чувствуя на себе тяжелый, пристальный взор отца. Оба молчали. Было очень тихо. - Слышал ли,- произнес наконец Петр,- что давеча перед всем народом объявлено - ежели что укроешь, то смерть? - Слышал, батюшка. - И ничего донести не имеешь к тому, что третьего дня объявил? Царевич вспомнил о матери и опять почувствовал, что не предаст ее, хотя бы ему грозила смерть сейчас же. - Ничего,- как будто не сам он, а кто-то за него про- говорил чуть слышно. - Так ничего? - повторил Петр. Алексей молчал. - Говори!.. У царевича в глазах темнело, ноги подкашивались. Но опять, как будто не сам он, а кто-то за него ответил: - Ничего. - Лжешь! - крикнул Петр, схватив его за плечо и сжав так, что казалось, раздробятся кости.-Лжешь! Утаил о матери, о тетках, о дяде, о Досифее Ростовском, обо всем гнезде их проклятом-корне злодейского бунта!.. - Кто тебе сказал, батюшка? - пролепетал царевич и взглянул на него в первый раз. - Аль не правда? - посмотрел ему отец прямо в глаза. Рука его все тяжелела, тяжелела. Вдруг царевич за- шатался, как тростинка, под этой тяжестью и упал к ногам отца. - Прости! Прости! Ведь матушка! Родная мне!.. Петр склонился к нему и занес кулаки над головой его с матерной бранью. Алексей протянул руки, как будто защищаясь от смер- тельного удара, поднял взор и увидел над собой в таком же быстром, как намедни, но теперь уже обратном превра- щении оборотня, вместо родного лица, то, другое, чуждое, страшное, как мертвая маска - лицо зверя. Он слабо вскрикнул и закрыл глаза руками. Петр повернулся, чтобы уйти. Но царевич, услышав это движение отца, бросился к нему на коленках, полз- ком, как собака, которую бьют, и которая все-таки молит прощения,- припал к ногам его, обнял их, ухватился за них. - Не уходи! Не уходи! Лучше убей!.. Петр хотел оттолкнуть его, освободиться. Но Алек- сей держал его, не пускал, цеплялся все крепче и крепче. И от этих судорожно хватающих, цепляющихся рук пробегала по телу Петра леденящая дрожь того омерзе- ния, которое он чувствовал всю жизнь к паукам, тара- канам и всяким иным копошащимся гадам. - Прочь, прочь, прочь! Убью! - кричал он в ярости, смешанной с ужасом. Наконец, с отчаянным усилием, стряхнул его, отшвыр- нул, ударил ногой по лицу. Царевич, с глухим стоном, упал ничком на пол, как мерт- вый. Петр выбежал из комнаты, точно спасаясь от какого-то страшилища. Когда он проходил мимо сановников, ожидавших его в Столовой палате, они поняли по лицу его, что случи- лось недоброе. Он только крикнул: - В собор. И вышел. Одни побежали за ним, другие - в том числе Толстой и Шафиров - в Тайник Ответной, к царевичу. Он лежал по-прежнему ничком на полу, как мерт- вый. Стали поднимать его, приводить в чувство.. Члены не разгибались, как будто окоченели, сведенные судорогой. Но это не был обморок. Он дышал часто, глаза были открыты. Наконец, подняли его, поставили на ноги. Хотели провести в соседнюю комнату, чтоб уложить на лавку. Он оглядывался мутным, словно невидящим, взором и бормотал, как будто старался припомнить: - Что такое?.. Что такое?.. - Небось, небось, родимый! - успокаивал Толстой.- Дурно тебе стало. Упал, должно быть, ушибся. До свадь- бы заживет. Испей водицы. Сейчас дохтур придет. - Что такое?.. Что такое?-повторял царевич бес- смысленно. - Не доложить ли государю? - шепнул Толстой Шa- фирову. Царевич услышал, обернулся, и вдруг бледное лицо его побагровело. Он весь затрясся и начал рвать на себе воротник рубашки, как будто задыхался. - Какому государю? - в одно и то же время за- плакал и засмеялся он таким диким плачем и смехом, что всем стало жутко. - Какому государю? Дураки, дураки! Да разве не видите?.. Это не он! Не государь и не батюшка мне, а барабанщик, жид проклятый, Тришка Отрепьев, само- званец, оборотень! Осиновый кол ему в горло-и делу конец!.. Прибежал лейб-медик Арескин. Толстой, за спиной царевича, указал сперва на него, потом на свой лоб: в уме-де царевич мешается. Арескин усадил больного в кресло, пощупал ему пульс, дал понюхать спирта, заставил выпить успокоительных капель и хотел пустить кровь, но в это время пришел по- сланный и объявил, что царь ждет в соборе и требует к себе царевича немедленно. - Доложи, что его высочеству неможется,- начал было Толстой. - Не надо,- остановил его царевич, как будто очнув- шись от глубокого сна.- Не надо. Я сейчас. Только отдох- нуть минутку, и вина бы... Подали венгерского. Он выпил с жадностью. Арескин положил ему на голову полотенце, смоченное холодной водой с уксусом. Его оставили в покое. Все отошли в сторону, сове- щаясь, что делать. Через несколько минут он сказал: - Ну, теперь ничего. Прошло. Пойдем. Ему помогли встать и повели под руки. На свежем воздухе, при переходе из дворца в собор, он почти совсем оправился. Но все же, когда проходил через толпу, все заметили его бледность. На амвоне, перед открытыми царскими вратами, ожи- дал новопоставленный архиерей Псковский, Феофан Про- копович, в полном облачении, с крестом и Евангелием. Рядом стоял царь. Алексей взошел на амвон, взял поданный, Шафировым лист и стал читать слабым, чуть внятным голосом,- но было так тихо в толпе, что слышалось каждое слово: "Я, нижеименованный, обещаю пред святым Евангелием, что, понеже я за преступление мое пред родителем моим и государем лишен наследства престола Российского, то ради признаваю то за праведно и клянусь всемо- гущим, в Троице славимым Богом и судом Его той воли родительской во всем повиноваться и наследства того ни- когда не искать и не желать, и не принимать ни под ка- ким предлогом. И признаваю за истинного наследника брата моего, царевича Петра Петровича. И на том це- лую святый крест и подписуюсь собственною моею рукою". Он поцеловал крест и подписал отречение. В это же самое время читали манифест народу. Петр через Толстого передал сыну "вопросные пункты". Царевич должен был ответить на них письменно. Тол- стой советовал ему не скрывать ничего, так как царь, будто бы, уже знает все и требует от него только подтверж- дения. - От кого батюшка знает? - спрашивал царевич. Толстой долго не хотел говорить. Но, наконец, прочел ему указ, пока еще тайный, но впоследствии, при учрежде- нии Духовной Коллегии - Святейшего Синода, объ- явленный: "Ежели кто на исповеди духовному отцу своему некое злое и нераскаянное умышленно на честь и здравие госу- дарево, наипаче же измену или бунт объявит, то должен духовник донести вскоре о том, где надлежит, в Преобра- женский приказ, или Тайную канцелярию. Ибо сим объяв- лением не порокуется исповедь и духовник не преступа- ет правил евангельских, но еще исполняет учение Христово: обличи брата, аще же не послушает, повеждь церкви. Ког- да уже так о братнем согрешении Господь повелевает, то кольми паче о злодейственном на государя умышлении". Выслушав указ, царевич встал из-за стола - они разго- варивали с Толстым наедине за ужином - и, точно так же, как намедни во время припадка в тайнике Ответной палаты, бледное лицо его вдруг побагровело. Он посмотрел на Толстого так, что тот испугался и подумал, что с ним опять припадок. Но на этот раз кончилось благополучно. Царевич успокоился и как будто задумался. В течение нескольких дней не выходил он из этой за- думчивости. Когда с ним заговаривали, глядел рассеянно, как будто не совсем понимал, о чем говорят, и весь как-то внезапно осунулся - стал как не живой, по слову Толстого. Написал, однако, точный ответ на вопросные пункты и под- твердил все, что сказал на исповеди, хотя предчувствовал, что это бесполезно, и что отец ничему не поверит. Алексей понял, что о. Варлаам нарушил тайну испове- ди,- и вспомнил слова св. Дмитрия Ростовского: "Если бы какой государь или суд гражданский повелел и силой понуждал иерея открыть грех духовного сына и если бы мукой и смертью грозил, иерей должен уме- реть, паче и мученическим венцом венчаться, нежели пе- чать исповеди отрешить". Вспомнились ему также слова одного раскольничьего старца, с которым он беседовал однажды в глуши новго- родских лесов, где рубил сосну на скампавеи, по указу ба- тюшки: "Благодати Божией нет ныне ни в церквах, ни в попах, ни в таинствах, ни в чтении, ни в пении, ни в иконах и ни в какой вещи,- все взято на небо. Кто Бога боится, тот в церковь не ходит. Знаешь ли, чему подобен агнец ва