ого смиряться и замолкать, бессильно опустились перед спокойным, холодным взглядом великого розенкрейцера. - Барон фон Мелленбург, - обратился Захарьев-Овинов к важному, величественному немцу, - скажи мне, одержал ли ты победу над своим честолюбием, не приходят ли к тебе до сих пор минуты, когда ты готов отказаться от великого учительства и бежать из братства, захватив с собою все знания, какие помогли бы тебе удовлетворить твоей страсти? Не мечтаешь ли ты о блеске и власти и не находишь ли ту власть, которой обладаешь, незавидной, ибо она ведома только в небольшом кружке розенкрейцеров высших посвящений?.. Ты тоже, как и брат Albus, в постоянной борьбе с самим собою. Это ли счастье? Что же, или я клевещу на тебя?.. Скажи, что я клевещу, - и я буду просить у тебя прощения... - Мы признали тебя своим главою, великий светоносец, - медленно произнес барон фон Мелленбург, - читая в душе нашей, ты еще раз доказываешь то, что мы ужо знаем, то есть твою власть а силу... И если ты начал с признания своего голода и своей жажды, то для нас нет унижения быть слабыми и несчастными, несмотря на все наши знания... - Зачем же ты так уверенно ответил на мой вопрос, зачем объявил, что ты счастлив?.. Почему же ты подумал, что можешь скрыть от меня истину? Барон фон Мелленбург взглянул на старца, ища в нем поддержки. Но старец сидел неподвижно, сдвинув брови, с почти потухшим взглядом, устремленным в одну точку. Он ни одним словом, ни одним движением не поддержал великого учителя. Ведь и он, величайший из мудрецов, так же точно обвинялся во лжи, в легкомысленной лжи - и ему нечего было ответить на это обвинение. Он только чувствовал свое унижение, свое бессилие, мучительно чувствовал напор бури, которая разразилась и с которой нельзя бороться. - А ты, граф Хоростовский, - обратился великий розенкрейцер к другому сухому старику, сидевшему тоже опустив голову, - у тебя и помимо "красного льва" собраны несметные богатства, и лежат они как ненужный хлам, непригодный ни для тебя, ни для других. За все долгие годы твоей жизни ты не видал вокруг себя ни одной улыбки, ты никому не сделал сознательного зла, но и добра тоже не сделал... И тебе холодно, и тебе скучно, я вот теперь ты сидишь с опущенной головою, потому что в первый раз в жизни я этими своими словами пробудил в тебе сознание, что тебе холодно и скучно!.. Старый граф только еще ниже опустил голову. Перед ним мелькала вся его жизнь, прошедшая в поисках за неведомым и в нахождении того, что не давало никакого тепла, никакого счастья. - Отец! - воскликнул тогда Захарьев-Овинов, подходя к старцу Небельштейну. - Твои знания и твои силы громадны! Эти знания, эти силы так велики, что если ты не нашел полного всесовершенного счастья, значит, оно зависит не от сил и не от знаний. А что ты не нашел его, этого счастья, доказывает мне слабость твоего старого тела, из-за которой ты передал мне сегодня власть свою. Ты утомлен жизнью, ищешь покоя, не хочешь воспользоваться теми средствами, которые в состояния снова вернуть к бодрости твое дряхлеющее тело. Пусть непосвященные, слепые скептики считают сказкой возможность продления человеческой жизни, но ведь мы с тобою знаем, что это не сказка, и ведомо мне, что еще на много десятилетий ты мог бы поддержать в себе телесную силу. Однако ты этого не хочешь, ты устал от земной жизни, тебе отрадно, мало-помалу ослабевая, уйти и иные сферы. От счастья не бегут, отец, - значит, твое счастье не здесь... - Ты в этом прав, сын мой, - мрачно ответил старец, - но я жду конца твоей речи и уж тогда тебе отвечу... XIX  - Конец приближается! - воскликнул Захарьев-Овинов, все более и более одушевляясь. - Мы должны быть прежде всего правдивы и мудры. Мы живем в знаменательное время. Пройдет немного лет, и мы будем присутствовать при страшных, кровавых событиях, которые окажутся кризисом в болезни человечества. Человечество оправится после этого страшного кризиса, и начнется для него новая эра... Еще столетие, другое, третье - и вид земли изменится до неузнаваемости. Знания человеческие станут возрастать с необычайной быстротою. Тайны природы, известные теперь лишь нам, немногим избранным, и хранимые нами под великою печатью молчания, мало-помалу сделаются общим достоянием. Бороться против этого нельзя и бесполезно. Пройдет каких-нибудь полтораста-двести лет - и то, что считается теперь безумной сказкой, станет для всех привычной действительностью. Одним словом, человечество пойдет по тому пути, по которому прошли мы все, розенкрейцеры, в течение нашей жизни. Как то, что мы знаем теперь, казалось нам когда-то чудесным и невозможным, теперь же представляется обычным, а потому и не производит на нас никакого впечатления, - так точно будет и с человечеством... Как мы начали с материи и перешли к духу, познав, что мир материальный есть только отражение духовного, - так и человечество начнет с открытий в области материи, обоготворит ее и затем... затем убедится, что те же самые явления происходят гораздо проще и лучше с помощью духа... Мы в значительной степени уничтожили препятствия, предоставляемые нам пространством и временем, - и человечество легко достигнет этого. Мы знаем тайну производства золота - и человечество откроет ее. Для нас золото не имеет никакой цепы - точно так же потеряет оно цену для всех, и надо будет найти что-нибудь новое, что имело бы цену... Мы умеем овладевать мыслями, чувствами и поступками людей и в то же время знаем средства избегать подобного рабства, средства верной защиты от посторонних влияний. Мы видим без глаз, слышим без ушей и сообщаемся друг с другом не теряя времени и пренебрегая пространством. Мы соединяем в маленьком кусочке вещества все необходимое для питания нашего организма на более или менее долгое время. Мы на десятки лет останавливаем разрушение нашего тела. Все это станет доступно каждому человеку... Как мы, овладев тайнами природы, живем и распоряжаемся в области, соответствующей нашим познаниям, точно так же и человечество будет распоряжаться в этой области. Если бы мы дожили до того времени, не увеличив наших познаний, то из людей высших, могущественных превратились бы в людей самых обыкновенных... Мы идем впереди, вот и все! Мы идеи впереди, по человечество быстро нас нагоняет. Во все времена будут люди, которые пойдут впереди, и человечество всегда будет нагонять их. Но как теперь мы, поднявшись на высоту знаний, живя и действуя в Солее широкой и светлой области, чем другие, не получили от этого счастья, так и человечество, в какой бы высокой области познаний ни оказалось, этим самым не достигнет еще счастья... А между тем ведь понятие о счастье существует, оно не звук пустой. Существо человеческое способно к счастью и, достигая его, возвышает и развивает свою душу более, чем знанием, более, чем силой и могуществом. Счастье есть венец жизни. Мы теперь должны наконец убедиться, не рассуждениями, а нашим внутренним чувством, что познания не дают его, значит, дает его нечто иное, чего у нас нет, что мы просмотрели в нашей мудрости. А между тем, так как счастье есть высшее благо, то какие же мы учителя, если не владеем им и не можем дать его ученикам нашим?.. Мы несем с собою свет, но тепла не несем, какие же мы учителя и в чем значение нашего братства?.. - Тепло и свет!.. - шептали губы старца. - Да, ты прав... свет и тепло - это величайшее сочетание... это истинная, единая жизнь; но, если мы не владеем этой тайной... если мы пребываем в заблуждении, поведай нам все, ты наш глава!.. - Если бы я открыл эту недоступную, неведомую нам тайну, я не задыхался бы, я не страдал бы от голода и жажды! - с тоскою в голосе сказал Захарьев-Овинов. - Но я знаю человека, которому тепло, который счастлив. Да, я его знаю, он сильнее меня, гораздо сильнее. Вы признаете меня своим главою, вы полагаете, что отныне я владею высшей властью, а я вам говорю, что я бессилен перед этим человеком. Склониться перед ним, вручить ему власть над братством!.. Но он с улыбкой отвернется от этой власти... она ему не нужна... У пего нет никаких знаний, а между тем в руках его величайшее могущество, и он владеет благом счастья. Вы знаете, что у меня есть сила исцелять человеческие страдания, болезни. И вот я пытал свою силу - и ее не оказалось, а этот человек пришел и в миг один исцелил разрушавшееся, страшно страдавшее тело... - Ты встретил человека, обладающего высшим могуществом, - и я не знаю этого человека! - с сомнением покачав головою, перебил старец. - Тут что-то не так - тут какая-то странная ошибка... - Ты не знаешь его, отец, потому что его путь - не наш путь. Я ничего не преувеличиваю. Человек этот во многом слабее меня, но во многом он гораздо сильнее. Я заговорил о кем, так как он доказал мне, что многие явления, которых мы достигаем только с помощью высших знаний, иногда даются человеку помимо всяких знаний, к явления эти самого высшего порядка. - Тут нет ничего невозможного: это проявление бессознательной, но могучей воли. - Нет, не воли, - вскричал великий розенкрейцер, - не воли, ибо воля - свет, а это - проявление тепла, того тепла, которого у нас нет! Человек, о котором я говорю, живет в области высшей, чем наша. - Где же эта область? Ты сам указал, что мы сумели отличить источник света от его отражения и перешли из области материи в область духа... - Да, но то, что мы называем духом, еще не дух, а лишь тончайшая, высшая материя, грубые осадки которой производят мир форм. В своей гордости, распознав тончайший эфир и узнав его свойства, мы объявили его высшим Разумом и решили, что он есть суть природы, ее первооснова, источник жизни и творчества. Мы сделали себя творцами, вместили в себя единый высший Разум. Нам, на вершине розенкрейцерской лестницы, доступно все, мы все можем творить, а чего не можем, того и нет. Но вот мы творим одним светом, без тепла, и потому дрожим от холода... Значит, тепло не существует? Нет, оно существует, и мы, со всеми нашими знаниями эфира, астрального света, со всем нашим холодным, не дающим счастья творчеством, только жалкие безумцы! Мне не понадобилось далеко ходить за доказательствами того, что мы все несчастны, я взял первое, что мне попалось под руку, - и вы все сознались в своем несчастье, в полном неведении высшего блага, высшей истины!.. Все поднялись со своих мест. Старец кинулся было к Захарьеву-Овинову, стараясь пометать ему высказать до конца его мысль, ту мысль, которая становилась теперь всем понятной. Но великий розенкрейцер поднял руку, и все будто застыли на месте. - Братство розенкрейцеров объявило себя вместилищем высшей истины, знания и власти, - спокойно и твердо сказал он. - Око заблуждалось, но, пока это заблуждение было искренне, братство не было за него ответственно. Теперь же заблуждение ясно: мы далеки от истины, знания и власти. Я, законный глава розенкрейцеров, признаю преступным обманывать людей обещанием того, чего у нас самих нет; я, зная свои силы, признаю себя слабым, Я не владею высшей истиной и лишен высшего блага - счастья. Вы все признаете себя еще более слабыми, ибо мое жалкое богатство несколько обширнее вашего. Но, если мы слабы и несчастны, у нас все же ость человеческое достоинство и то благородство, которое не позволяет нам быть авгурами. Мужественно перенесем наше поражение, снимем с себя не принадлежащие нам знаки достоинства, которые, хотя мы до сего дня и не сознавались себе в этом, только тешили нашу гордость и наше тщеславие, превратимся в скромных искателей истины, а не учителей ее. Наше великое братство было заблуждением. Такое братство может быть только там, где воздвигнут храм истинного счастья, озаренный светом и теплом. Будем искать этот храм, и, только найдя его и получив в нем высшее посвящение, мы решим вопросы духовной иерархии, власти и славы. Только полная душевная гармония и ее следствие - невозмутимое довольство и счастье - облекут нас истинной властью и действительными знаками этой власти. Поэтому я, глава розенкрейцеров, которому вы обязаны повиновением и ослушаться которого не можете, если бы и хотели, объявляю братство Креста и Розы в настоящее время несуществующим! Все оставались неподвижными. Чудным светом вспыхнул таинственный знак на груди великого розенкрейцера. Но вот он снял с себя этот знак, и в то же мгновение он погас в руке его: теперь это была золотая, тонкой ювелирной работы, драгоценность, и только. - Вот наш великий символ! - сказал Захарьев-Овинов, показывая свой погасший Крест и Розу отцу и братьям. - Я не умаляю его значения, в нем средоточие света, разума; но в нем нет тепла, и, вы видите, он может погаснуть. Вы называли меня светоносцем, мне стоило обнажить грудь свою, и при блеске моего света всякий розенкрейцер падал ниц, зная, что тот, кто смеет носить на груди своей этот свет, облечен силой и властью. Да, этот знак прекраснее и важнее всех знаков отличия, носимых монархами и государственными людьми мира! Когда я сумел найти и замкнуть чудный луч мирового света в этом драгоценном символе, моя гордость торжествовала... но теперь я знаю, что моя тайна - не есть великая тайна, а только одно из тех открытий, к которым быстро придет человечество. Минует сотня лет - и лучи этого света будут освещать своим голубым чудным сиянием улицы городов, жилища людей, будут возвышать красоту женских украшений... Таинственный свет, который носить на себе теперь могу лишь я, один будет сиять на голове и на груди танцовщицы на театральных подмостках, его станут продавать в игрушечных лавках как красивую забаву. Сначала для его сосредоточия потребуются разные приспособления, потом все это упростится, и, наконец, люди поймут, что можно его добывать так, как я его добываю, без всяких видимых приспособлений... - Итак, - заключил он, - пока мы не научились согласовать свет с теплом и не нашли счастья, мы не принадлежим к высшему, всемирному обществу розенкрейцеров. Если когда-нибудь мы соберемся в день наших годичных заседаний под этими древними сводами, то это будет значить, что мы все открыли великую тайну тепла, что мы нашли счастье... Тогда, и только тогда возродится наше братство... О, если б этот великий день настал для нас!.. Пока же, братья, мы свободны от всех требований нашего устава; пусть каждый из нас идет в жизнь и делает из своих действительных знаний и сил то употребление, какое ему укажут разум и совесть... Организация нашего братства такова, что временное или вечное прекращение его деятельности может произойти без всяких потрясений... Я сказал все. Отец, я жду твоего слова. Старец поднял на него взгляд, в котором теперь ничего не было, кроме спокойствия. - Сын мой, - сказал он, - гроза пронеслась над нами и оказалась животворной... В словах твоих и действиях видна та истина и мудрость, которая высоко вознесла тебя... Ты прав, и мы должны благодарить тебя за трудный и великий урок, который не унизит нас, а поможет нам возвыситься. Да, мы все должны приступить к испытанию... и мы разойдемся сегодня с надеждой, что настанет день, который снова соединит нас. Быть может, я не увижу этого дня... но он настанет! Вот и мое пророчество: под эти древние своды еще придут блаженные силы человечества и в братском общении обменяются здесь такими сокровищами, которые вместят в себе все блага материи и духа... Розенкрейцеры крепко обнялись и, каждый со своими мыслями и чувствами, разошлись по мрачным и сырым помещениям замка, где старый Бергман приготовил им постели. XX  Прошло недели две, и все совершилось так, как было предназначено новым главою братства розенкрейцеров. Это великое, таинственное братство на неопределенное время прекратило свою деятельность. На древней, пустынной улице Нюренберга, в том ветхом доме, который принадлежал уже несколько столетий фамилии Небельштейнов и где Захарьев-Овинов в первый раз увидел отца розенкрейцеров, ежедневно, лишь наступала вечерняя темнота, происходили собрания братьев. Сначала поочередно каждый из четырех великих учителей собирал розенкрейцеров высоких посвящений, личпо знавших своего великого учителя под его розенкрейцерским именем, знавших о существовании носителя знака Креста и Розы и главы всего розенкрейцерства, но никогда их не видавших. Великие учителя передали посвященным, что, вследствие очень важных соображений, отныне, впредь до нового распоряжения главы розенкрейцеров, периодические собрания братства прекращаются. Никто не будет теперь получать никаких инструкций, не будет отдавать отчета в своей деятельности. Каждый становится совершенно свободным в своих поступках и может распоряжаться как угодно своими знаниями. Конечно, связь между розенкрейцерами не прерывается, и всякий по-прежнему, если будет в том нуждаться и того желать, таинственными путями получит всю нужную помощь и все указания. Но только этим и ограничится влияние высших сфер розенкрейцерства... Розенкрейцеры были изумлены, опечалены и даже потрясены таким сообщением великих учителей. Каждый, естественно, пожелал узнать истинные причины такого решения. Но учителя никому не хотели открыть тайны того, что произошло в стенах замка Небельштейна. Новый глава розенкрейцеров допустил это молчание, и великие учителя ограничились таким ответом: "Настало время испытания истинной силы каждого из братьев; когда испытания будут окончены, тогда выяснятся действительные результаты деятельности каждого". Затем великие учителя потребовали от посвященных розенкрейцеров, чтобы каждый из них, в свою очередь, собрал порученных им неофитов и передал им решение. Это было исполнено - и внезапно, само собою, всемирное братство видоизменилось, распалось, потеряло свою крепкую, определенную форму, основанную на строгой иерархии и на ритуале, При этом, надо сказать, в каждом из собраний братьев низших посвящений произошло нечто странное. Каждый из розенкрейцеров-неофитов, услышав объяснение своего руководителя, впадал в какое-то особенное состояние и, выйдя из заседания, забывал очень многое из того, что относилось до известной ему организации братства, все, что совершилось, то есть неожиданное таинственное прекращение деятельности братства, представлялось ему естественным и мало-помалу переставало интересовать его... Когда Абельзон, известный руководимым под именем Albusa, собрал в старом доме Небельштейна всю секцию, в числе приглашенных не было Калиостро. Ему было указано другое время. И, явясь в назначенный час, он, к изумлению своему, не увидел никого, кроме Albusa. При первом же взгляде на удивительные глаза маленького человека Калиостро понял, что, если бы Albus мог на место растерзать его, он сделал бы это без всякого промедления, - такая жестокость, злоба и ненависть светились в этих страшных глазах. Но Калиостро был более чем когда-либо уверен в своей силе - ясновидение СерафиныДоренцы не могло обмануть. Он знал наверное, что ему не предстоит никакой опасности. "Благодетель человечества" почтительно поклонился своему учителю и спокойно ждал его слова. - Джузеппе Бальзамо! - резким голосом воскликнул Абельзон, нервно дергаясь в кресле, на котором сидел. - Ты не должен изумляться, что вместо розенкрейцерского собрания, на которое ты явился в Нюренберг, ты видишь меня одного. Твоя дерзость не имеет пределов, и только поэтому ты мог воображать, что будешь когда-либо присутствовать на собрании братьев... Калиостро усмехнулся, и Абельзон едва сдержал себя, увидя эту усмешку. - Я, твой бывший руководитель, - как-то прошипел он, - призвал тебя для того, чтобы объявить тебе о твоем исключении из нашего великого братства. - Разве можно исключить из братства посвященного розенкрейцера, достигшего моей степени? - спокойно и даже несколько вызывающим тоном спросил Калиостро. - Ты нарушил все клятвенные обещания, данные мне тобою... Ты изменник!.. - Если б я был изменником, - перебил его все с возраставшим спокойствием Калиостро, - ты должен был бы меня уничтожить... Но ты меня уничтожить не можешь, а потому я прошу тебя, великий учитель, выражаться осторожнее... Никто никогда не слыхал от меня о братстве. Абельзон должен был призвать на помощь всю силу своей воли, чтобы не кинуться на этого дерзновенного и не задушить его. - Если бы ты хоть раз в жизни произнес кому-нибудь имя нашего братства, поверь, никакие соображения не остановили бы меня, и теперь наступила бы последняя минута твоей жизни! - Моей или твоей - это еще неизвестно чьей! - таким же шепотом ответил ему Калиостро, пристально глядя ему прямо в страшные глаза и спокойно вынося взгляд их. - Ты видишь, великий учитель, - прибавил он, - что ты сплоховал, что ты меня мало знаешь. Еще неизвестно, кто из нас сильнее, и, во всяком случае, время твоего руководительства мною и моего естественного тебе подчинения окончено. Если бы я захотел, слышишь ли - если бы я захотел оставаться в братстве, я бы потребовал теперь, в силу своего права, признания меня великий учителем. Но я сам не хочу оставаться в братстве по многим причинам. Я и явился сюда для того, чтобы объявить эти причины моего свободного, твердо решенного мною выхода из братства... - Какие же это причины? Что ты можешь сказать в свое оправдание? - сдавливая в себе все свои ощущения, спросил Абельзон. - Тебе я не могу сообщить этого. - Что такое? Кому же, как не мне? - Тому, кто сильнее меня, а не слабее. При этих словах Абельзон даже вздрогнул и так стиснул свои сухие, крючковатые пальцы, что они захрустели. А Калиостро между тем говорил: - Я объясню все носителю знака Креста и Розы. С тобою мне говорить больше нечего, а он здесь... ты видишь - я не страдаю неведением. Дверь отворилась и вошел Захарьев-Овинов. - Да, я здесь, - сказал он, - но... от неведения до Истинного ведения еще очень далеко... Твое всеведение, Бальзамо, случайно! Оно принадлежит не тебе, а той душе, которую ты держишь в неволе... Ты меня понимаешь... Брат Albus, ты свободен... ваши объяснения не приведут ни к чему. Оставь нас. - Благодарю тебя за это освобождение! - воскликнул Абельзон. Его глаза метнули злобные лучи свои не только на Калиостро, но и на Захарьева-Овинова. Он порывисто вскочил с кресла и быстро вышел из комнаты. Калиостро проводил его насмешливым и торжествующим взглядом. - Напрасно ты тешишь свои злые чувства! - сказал Захарьев-Овинов. - Если бы ты и Albus знали, сколько силы потеряли вы оба за эти краткие минуты взаимной злобы, то, быть может, вы отнеслись бы друг к другу с иным, более человечным чувством. Да и торжествовать тебе нечего: если Albus не сильнее тебя, то ведь я тебя сильнее, и ты знаешь это: следовательно, если б я поручил ему наказать тебя как изменника, то ты бы и погиб. Но ты знаешь, что я не желаю твоей погибели. Значит, вся твоя храбрость происходит только от сознания твоей безопасности... - Так ты считаешь меня трусом, светоносец! - бледнея, прошептал Калиостро. - Нет, - отвечал Захарьев-Овинов, - я не считаю тебя трусом, но ты слишком любишь жизнь, слишком дорожишь ею, а потому не стал бы пренебрегать серьезной опасностью. Но не будем терять времени. Все причины твоего удаления из братства розенкрейцеров мне хорошо известны. Знай, что отныне ты не розенкрейцер. Я освобождаю тебя от всех твоих обязательств. Братство не возьмет на себя тяжесть твоей кары, ты можешь быть на этот счет спокоен: ты сам, своими поступками, готовишь себе страшную кару. Одно, что ты должен обещать мне, это и впредь никогда, ни при каких обстоятельствах не произносить имени розенкрейцеров, одним словом, поступать так, как будто ты никогда и не знал о существовании братства! Мало этого, ты не должен никогда пользоваться чужим ясновидением для того, чтобы узнавать что-либо, касающееся братства. Если ты сейчас дашь мне это обещание, я тебе поверю. Калиостро склонился перед Захарьевым-Овиновым и голосом, в котором оказалась большая искренность, воскликнул: - Великий светоносец, обещаю тебе исполнить все, что ты от меня требуешь. Никакая пытка не заставит меня произнести имени братства и я ничего не буду узнавать о нем! - Я тебе верю, несчастный брат, - сказал Захарьев-Овинов. - Не называй меня несчастным, - внезапно вздрагивая, прошептал Калиостро. - О, я вижу твою мысль!.. Пытка... Да, к чему скрываться мне перед тобою, я уже не раз видел, закрывая глаза, картины того, что меня ожидает... Они запечатлены в астральном свете, а потому неминуемы... Я видел тюрьму... безжалостных, пристрастных судей... видел пытку... много ужасного... Но все же не называй меня несчастным... уж даже потому, что ты сам несчастлив, хоть, может быть, тебе и не предстоит телесной пытки... Ты помнишь нашу беседу в Петербурге... все, что я говорил тогда, могу повторить и теперь... ты доказал мне, что ты сильнее меня, я должен был поневоле подчиниться твоему приказу... я чувствую, что это ты подействовал на обстоятельства. Но, доказав мне свое могущество, ты не доказал мне, что счастлив. - Не ты научишь меня счастью, не ты укажешь мне к нему дорогу? - мрачно выговорил Захарьев-Овинов. - Да, конечно, мы совсем разные люди, но все же и у меня ты можешь кое-чему научиться, несмотря на свою великую мудрость. Говорил и говорю тебе, что я знал и знаю минуты истинного счастья, и эти минуты так светлы, так прекрасны, что заставляют меня совсем забывать все беды и ужасы, грозящие мне в будущем. - Быть может, ты прав, - сказал, глядя ему в глаза и читая в душе его, Захарьев-Овинов, - но слушай эти последние слова мои, последние, так как вряд ли мы еще раз встретимся в этой жизни: воля человека видоизменяет судьбу и заставляет бледнеть и испаряться образы, витающие в астральном свете... Все те страшные картины, которые ты видишь с закрытыми глазами, навсегда исчезнут и не повторятся в материальной действительности, если ты изменишь жизнь свою, если уйдешь от всяких обманов и удовольствуешься скромной долей. Думается мне, что и минут счастья у тебя тогда будет больше, и правильно разовьешь ты свои духовные силы, и избегнешь заслуженной теперь тобою кары... Все еще от тебя зависит. Удержи свою руку, не подписывай своего приговора... подумай о словах моих... Калиостро опустил голову. Взгляд его померк. - Великий светоносец, - сказал он, - я, конечно, не раз буду думать о словах твоих... только... я ведь уж не розенкрейцер, не могу быть им... есть вещи, которые сильнее моей воли... А ты... ты сам.., к какой судьбе идешь ты? - Я иду, - внезапно оживляясь, воскликнул Захарьев-Овинов, - я иду искать истинного счастья... я уже вижу во мраке к нему дорогу... я уже чувствую, что найду его!.. - Желаю тебе этого. Они молча обнялись и вместе вышли из старого дома. Свет полной луны озарял пустынную улицу. Они еще раз взглянули друг на друга, и невольная взаимная симпатия блеснула в их взглядах. Их руки встретились в крепком пожатии. Калиостро пошел налево, а Захарьев-Овинов - направо. Конец второй части  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  I  В доме старого князя Захарьева-Овинова, в первой комнате помещения, где продолжал жить отец Николай, да уж и но один, а с женою, перед столом, накрытым чистой белой скатертью, сидели две женщины. На столе стоял чан с горячим сбитнем, кувшин сливок и возвышалась целая гора свежих саек и баранок. Вся эта комната, остававшаяся нетронутой, внушительной и непоходившая на жилую до самого приезда Настасьи Селиверстовны, теперь совсем изменила свой вид. Она казалась гораздо менее внушительной и богатой, но зато в ней сделалось как-то теплее, уютнее. В то же время в ней царили теперь порядок, чистота. Видно было, что здесь живет добрая хозяйка, обладающая настоящим хозяйским глазом. Эта добрая хозяйка, Настасья Селиверстовна, и была одной из женщин, сидевших за столом перед чаном с горячим сбитнем. Кончался уже третий месяц пребывания ее в Петербурге, и за это время она очень изменилась. Если б ее деревенские соседки ее увидели, то непременно всплеснули бы руками и завопили: "Матушка ты наша, Настасья Селиверстовна, какая беда тебе приключилась, кто тебя, сердечная, сглазил?.." Действительно, Настасья Селиверстовна похудела и побледнела, хотя все еще оставалась достаточно полной. Излишняя густота краски сбежала с круглых щек ее, и эти щеки стали гораздо нежнее. Прекрасные черные глаза сделались как-то глубже, вдумчивее и удивительно выиграли в своем выражении. Вообще Настасья Селиверстовна, на взгляд всякого истинного ценителя женской красоты, была теперь незаурядно красивой женщиной. А главное, с нее внезапно, за это короткое время, сошла ее деревенская грубость и угловатость. Она сразу огляделась в столице и сумела принять столичный вид. На ней было очень ловко сшитое темное шерстяное платье, густые ее волосы были хитро и красиво причесаны, - никто не сказал бы, что она всю жизнь прожила в деревне, и до сих пор почти и людей-то но видала. Она много стараний положила в такое преобразование своей внешности, и старания ее увенчались полным успехом. Оканчивая перед большим княжеским зеркалом, стоявшим в ее спальне, свой туалет, она сама себе говорила: "Ну чем же я хуже их, этих здешних дам-мадамов?". И если бы при этом находился посторонний беспристрастный и вкусом обладающий зритель, он непременно бы воскликнул: "Матушка, Настасья Селиверстовна, не хуже ты, а не в пример лучше многих и многих здешних дам-мадамов!" Другая женщина, сидевшая рядом с хозяйкой, тоже имела приятную наружность, и, вообще, вся ее фигура, ее голос, манеры сразу внушали к ней доверие. Она уже была не молода, и на ее бледном, изнуренном лице долгие годы страданий оставили свой неизгладимый отпечаток. Женщина эта была Метлина. По-видимому, она пришла сюда не сейчас, а уже достаточное время беседовала с Настасьей Селиверстовной. По ее блестящим глазам и нервному оживлению, сказывавшемуся во всех ее движениях, можно было заключить, что она много и горячо говорила. Она уже не в первый раз видела жену отца Николая, но видела ее мельком и впервые пришлось ей с нею разговориться и сблизиться. Она пришла теперь к отцу Николаю, но не застала его, и матушка, гораздо более обходительная и ласковая, чем в первое время по своем приезде, пригласила ее обождать, сказав, что отец Николай обещался вернуться через час, самое большее - через полтора часа времени. Заметив, что гостья озябла, матушка тотчас же распорядилась относительно сбитня, послала прислуживавшую ей дворовую девчонку за сайками и баранками и принялась угощать Метлину. Они разговорились, и Метлина рада была рассказать ласковой матушке все свои обстоятельства. Она теперь чувствовала потребность говорить об этих обстоятельствах со всяким человеком, внушавшим ей к себе доверие. Настасья Селиверстовна, вся превратись во внимание, с большим интересом и участием выслушала печальную повесть о многолетних бедствиях семьи Метлиных. - Сударыня моя! - воскликнула она, всплеснув руками, когда Метлина, дойдя в своем рассказе до времени перемены их судьбы, остановилась, переводя дух, тяжело дыша и чувствуя большое утомление после этого горячего рассказа, во время которого она как бы снова пережила все минувшие беды. - Сударыня моя! Да как это Господь дал вам сил перенести такое? В жизнь свою такой жалости не слыхивала, а горя-то людского не мало навидалась... Да и своя жизнь не больно красна, сколько раз на свою беду плакалась. А вот теперь и вижу, что и бед-то со мною никогда никаких не бывало... Какие там беды! Вот у кого беды, вот у кого горе!.. Ну, что же, сударыня, как же это так вдруг все у вас переменилось? - А так вот, - снова оживляясь и вся так и просияв, заговорила Метлина. - Привела я тогда с собою святого нашего благодетеля, отца Николая, помолился он, с его молитвой пришло к нам благополучие. Спас он моего мужа не только от любой болезни, не только от телесной погибели, но и от душевной. Совсем спас человека, из мертвого живым сделал. Как сказал, уходя: "Верьте, молитесь, пождите малое время, все изменится", так, по его слову, и сталось. Двух ден, матушка, не прошло, как позвали моего мужа во дворец к самой царице. Сразу-то мы испугались, особливо он, дрожит весь. "Куда это меня вести хотят? - говорит, - На какие новые муки и обиды?! Не пойду я, никуда не пойду, зачем меня царица звать будет, не знает она меня и знать не может. Обман это один, в тюрьму, видно, меня ведут, совсем докапать враги хотят..." Да благо, я очнулась вовремя и его на правду навела. А отец Николай-то, говорю, ведь сказал он, что подождите, мол, немного - все изменится. Это беда наша уходит, это счастье наше приходит, говорю. Ну, тут и он понял. Снарядила я его, как могла, а сама ждать осталась. Полдня ждала, молилась. Сначала нет-нет да и сомнение охватит: а ну как это не счастье, а беда новая? Только отгоняла я эти сомнения, и совсем они ушли, а к тому времени, как мужу вернуться, я уже знала, наверно знала, что никакой беды нет и быть не может, что он придет и расскажет мне о своем благополучии... Вернулся он такой радостный, такой светлый, каким я его ни разу в жизни не видала; кинулся ко мне, обнял меня - давно уж мы с ним не обнимались, - обнял да и заплакал. Плачет и целует меня, говорить хочет - и не может. Наконец успокоила я его, он мне рассказал все. Как привезли его во дворец к камер-фрейлине Каменевой, она с ним и пошла к самой государыне. Государыня приняла его милостиво, да так ласково, что он как вспомнит, так опять в слезы - и говорить не может... Успокоился, стал рассказывать. Сначала он оробел было перед царицей, да говорит, не такова она, чтобы несчастному человеку долго робеть перед нею. Справился он с собою, все ей поведал без утайки. Она его слушала со вниманием и приказала красавице камер-фрейлине со слов его все о делах наших записывать, относительно всех тяжб и тех людей, которые нас обижали неправильно... Все, как есть все, выслушала царица и отпустила его, сказав, что на другой же день он узнает ее решение. "Терпели вы, - сказала государыня, - многие годы, потерпите еще один день, только один день!" С тем его и отпустила. Ну, вот мы и потерпели, и на другой же день приехала к нам, будто гостья небесная, добрый наш ангел, Зинаида Сергеевна, от нее мы и узнали о решении царицы. Муж мой получил в самом дворце должность смотрителя с квартирою готовою и со всяким царским жалованием. В тот же день мы и переехали... Ничего подобного и во сне вам никогда не снилось! После нищеты нашей и грязи, после голода и холода - в теплых да светлых хоромах на вьем на готовом! Ведь чуть с ума не сошли от счастья. Ведь первые-то дни нет-нет да и посмотрим друг на друга: наяву все это или во сне с нами? Наконец очнулись и стали благодарить Бога. Теперь отогрелись, сыты, довольны, в благоденствии... Это вот люди, которые всегда в счастье живут, так они не чувствуют, а вот мы поняли, и телом, и душою, какая благодать в жизни, как хорошо и отрадно бывает на Божьем свете... А главное не то... ну, что уж мне... а то, поймите, матушка, ведь я мужа-то заживо хоронила! Ведь он образ человеческий терял, на глазах моих душу свою навеки губил. А тут ведь его узнать нельзя - другой человек совсем стал, да и какой человек-то!.. Она не выдержала и зарыдала. Настасья Селиверстовна так вся к ней и кинулась. - Успокойтесь, голубушка вы моя... нет, плачьте, плачьте - это хорошие слезы, радостные! Поняла я, все поняла, как не понять!.. Истинно, после бед таких, велико ваше счастье, благодать Божья... И сама она плакала и обнимала, целовала Метлину. Наконец обе они мало-помалу успокоились. - А государыня-то мудра, великая царица, - заговорила прерывающимся голосом Метлина, - она ведь не остановилась в своих благодеяниях, она все дела наши тяжебные приказала вновь переисследовать верным людям. Вчера муж пришел: сияет весь! "Правда, - говорит, - на свет Божий выходит, все неправильно у нас отнятое, все, что наше по праву, - все нам возвращено будет..." II  Настасья Селиверстовна не слышала этих последних слов своей гостьи, она вся была теперь поглощена чем-то. Темные брови ее сдвинулись. - Да вы мне вот что скажите, голубушка моя, - горячо воскликнула она, - мой-то отец Николай при чем тут? К чему это вы его-то своим благодетелем называете, к чему так говорите, будто он захотел да и сотворил вам все ваше благополучие?! Что он пришел-то к вам помолиться, да наставление вам пастырское сделал? Так ведь то же самое сделал бы всякий священник... Тут еще благодеяния нету! Метлина даже руки опустила и глядела на нее с изумлением. - Как, матушка!.. Бог с вами, что вы такое говорите! Да кто же, как не отец Николай... Все он один, он! Настасья Селиверстовна как-то передернула плечами и покачала головою, - Много бы он сделал, кабы не камер-фрейлина!.. Много бы и камер-фрейлина сделала, кабы не царица!.. Вот что царица - ваша благодетельница, это верно! - Да разве я умаляю ее благодеяния! - все с тем же изумлением проговорила Метлина. - И я, и муж - мы век будем Бога о ней молить. Слово нам скажи она - и мы за нее, за нашу матушку, в огонь и в воду готовы... Но только не смущайте вы себя, - меня-то не смутите! Первый истинный благодетель наш - отец Николай, и никто другой. Погибали мы и погибли бы, да Бог сжалился и направил меня к нему, к нему потому, что только он один и мог помочь нам. Ведь я говорила вам, матушка: пришел он, святой человек, и принес нам милость Божию. Душу мою обновил и спас душу моего мужа. Сказал: "Верьте, молитесь, пождите немного - и все будет", и по слову его сталось... Но брови Настасьи Селиверстовны сдвинулись еще больше; по недавно еще нежному и растроганному лицу ее мелькнула недобрая усмешка. - Скажите, пожалуйста! - всплеснула она руками. - Да что же вы думаете, сударыня, разве мне не приятно было бы узнать, что муж у меня такой угодник Божий? Только от слов - то оно не станется... Ну ладно, сказал он вам: пождите, все придет. Пошел он от вас, а здесь, вот в этой самой горнице, его поджидала камер-фрейлина... Вспомнил он о вас, рассказал ей про ваши беды, попросил ее поговорить с государыней. Ну что же тут такого? Всякий на его месте сделал бы то же самое, святости в этом нету. А вот, хотела бы я знать, кабы он эту самую камер-фрейлину не встретил или кабы камер-фрейлина не взялась с государыней говорить или не сумела бы - ну-ка, ведь вы бы до сих пор благополучия ждали! Или не так? И она пытливо глядела на Метлину, и она боялась, что слова ее покажутся убедительными и что Метлина сознается в своей ошибке, признает, что отец Николай во всем этом деле ни при чем. И хотелось ей, страстно, хотя и бессознательно, хотелось, чтобы Метлина ее убедила во всем том, в чем сама она, несмотря на все свое желание, никак не могла убедить себя. - Нет, - спокойно и решительно сказала Метлияа, - мне от вас, уж извините меня, тяжко и слышать-то слова такие... зачем гневить Бога, зачем людям да случайности отдавать неправильно то, что принадлежит Богу... Добра царица, добра Зинаида Сергеевна, а все же этой доброты ихней мы и не увидали бы... не они тут, а батюшка... Но Настасья Селиверстовна живо ее перебила. - Бог - вы говорите! - воскликнула она. - Это так, а муж-то мой при чем?.. К чему его-то вы к Господу Богу равняете?! Это уж и грешно даже, сударыня, коли знать хотите! Метлина снисходительно улыбнулась и взяла