ня мрачнеет, как туча и рассеянно листает работу Лавуазье. Затем смотрит на матушку: - "Что ж... Не поздно. Пока -- не поздно еще. Мне доложили -- Австрия, Турция, Польша, да иные наши соседи -- в ус не дуют. А стало быть -- можем успеть. Англия с Пруссией -- кузены мои, так что от них бед ждать вроде нечего, а между нами и Францией -- вся Европа... Успеем. Ежели сейчас, - сегодня начнем", - движения Государыни становятся быстры и решительны. Она достает из шкафа карту Прибалтики, расстилает ее на столе и говорит, - "Я не смею затевать такого в России. При прошлой Государыне была война с Пруссией, так что ежели про планы мои пруссаки проведают -- напугаются и первыми нападут. Не посмотрят на наше родство! А у них с искусственным порохом большой задел против нас. Тайный приказ мне докладывает -- полтораста-двести зарядов у них против моего одного! В крови ведь утопят, родственнички... Поэтому производство и все работы я хочу открыть у тебя. В немецкой провинции. На "своих", - на немцев Пруссия не попрет -- общегерманского мнения испугается... Вот здесь, - в твоем Дерпте старая шведская крепость. В ней заброшенный шведский пороховой завод и старая лаборатория. Там я и думаю -- все это открыть. Представь, что ты объявила Герцогство, скажем, Латвийское. На словах ты готова Восстать против нас. В этом случае -- ни Пруссия, ни Англия на тебя не накинутся, - ведь ты им родня, да и обижать маленьких перед всем миром -- грешно. Ведь тогда все крошечные немецкие государства объединятся против обидчиков! А до Франции (коей на немцев плевать!) -- далеко. Смотри-ка -- что получается, - я неспроста тебе распиналась про значение Даугавы. Если в Риге - мятеж, я - разорена. Поэтому мне не выгодно на тебя нападать, - я утешусь и тем, что ты продолжишь платить налоги в казну -- пусть и в меньшем размере. Лучше -- полушка, чем -- вообще ничего! Но и ты не сможешь Восстать -- Герцогство твое слишком мало, чтоб тягаться с русским медведюшкой. Но ты попросишь английскую и прусскую родню помочь тебе с производством. Помочь делать... Да хотя бы -- искусственный порох! А пока... Свекор твой захватил даугавские земли, но они по сей день считаются землею Курляндии. Воевать с Курляндией я не могу -- за нею Швеция с Францией. Но ежели банды каких-нибудь протестантов чуток постреляют в католиков, открыв тем самым путь для моих кораблей, я, как Государыня Православная - не вмешаюсь во вражду католиков с протестантами..." Бабушка берет со стола чашечку кофе и с наслаждением ее выпивает: - "Вообрази: низкие налоги, свобода торговли, послабления простому народу... Недурные оклады заморским ученым... Ведь для работ в Дерпте понадобятся инженера, да -- ученые! В России таких, увы, - нет, так проси, чтоб их прислали тебе -- наши английские, да немецкие родственники! России они -- ничего не дадут, а вот крохотной Латвии... Можно рискнуть! Или мы с тобой не потомки Рейнике-Лиса?! Плачь, канючь, унижайся, но уговори их, доченька! Я ведь -- не сама все это придумала. Бельгия когда-то была французской провинцией, но живут там не французы, и Бельгия вечно глядела волком на Францию. Затем во Франции рассудили, что насильно мил не будешь, так что -- пусть их. И за все эти годы бельгийцы ни разу не предали Франции - при всей своей Независимости... Зато им помогает чуть ли не вся Европа -- против Франции! Низкие налоги, свобода торговли - Бельгия приносит Франции больше прибыли, чем своя экономика... Немецкие бароны, да твои латыши не любят славян... Так чем их через колено ломать, может -- пусть их?" Мама по иезуитской привычке невольно поднимает вверх руку: - "Но как обеспечить лояльность будущей Латвии?" Бабушка лукаво грозит племяннице пальцем и та, чуя, что гнев сменился на милость, пытается приласкаться в ответ. Государыня же ее обнимает: - "Лояльность Бельгии равна родству ее королей с королями французскими. В Бельгии правят потомки племянницы французского короля. Ежели в Латвии Власть закрепится за домом моей племянницы и этот дом будет верен внукам моим, я за французами повторю -- пусть их! И пусть ругают Империю!" Матушка слушает старческий шепот, нос ее заостряется, а глаза странно блестят. Тетка с племянницей вдруг становятся очень похожи, и в их облике проступают черты Рейнике -- предка фон Шеллингов. Маленькая лисонька приласкивается к седой, мудрой лисе и тихонько воркует: - "Но, Ваше Величество... Я не могу родить от Бенкендорфа. Вы же сами сказали, что верность Бельгийского дома равна их родству с домом Франции. Пока у меня нету первенца, все это -- умозрительные прожекты". - "Мы не можем нарушить лифляндских обычаев, а по ним Рига передается меж Бенкендорфами. К счастью, у твоего свекра -- много детей. И вот среди прочих... Боюсь ошибиться и обнадежить, но... Один из них болен. Дети от него рожаются мертвыми. Проклятие Шеллингов... Правда, он -- обычный латыш..." В первый миг матушка молча раскрывает и закрывает рот, силясь что-либо вымолвить, и алые пятна затопляют ее лицо. Но вскоре лицу возвращаются обычные краски, кулаки разжимаются, и матушка начинает беспокойно ходить взад и вперед. Вскоре походка ее успокаивается. Взгляд ее все чаще задерживается на отражении в большом зеркале. Наконец, она замирает, поправляет воротничок и быстро взбивает короткие волосы. Мама протягивает руку к теткиной пудренице, вопросительно смотрит на Императрицу, та благосклонно кивает, и матушка чуточку пудрит нос: - "Но как Вы это себе представляете? Как я могу..." Тетка смеется, подводит маму к окну и, поднимая тяжкую занавесь, говорит: - "Я велела муженьку твоему ехать в Крым, на переговоры с татарами. В тех краях спиртное запрещено, - пусть чуток протрезвеет... А в Ригу тебя повезет вон тот молодой человек. Его зовут - Карлис. Звать?" Карлис был чуть пониже Кристофера, но шире в плечах, коренастее и по-мужицки - плотней генерала. А в остальном... Обычный латыш. Когда его вызвали, он робко встал в дверях, не зная что делать -- то ли подойти к ручке, то ли -- не сметь. Веснушчатое лицо его покраснело и было видно, что раздумья о том поглотили его "с головой", а матушка достала лорнет, чтобы лучше разглядеть латышского "деверя". Потом она чуть кивнула и бабушка улыбнулась. Я родился в субботу 24 июня 1783 года по русскому календарю. В День Летнего Солнцестояния... День Лиго. День Braalis-а. Глава 2. "Камень -- Дар Божий" Я выучился читать года в три. Однажды моя глупая бонна застала меня за вырезанием букв из маминых книг. Меня наказали, - но когда пришла мама, она удивилась -- на что мне нужны были буквы. - "Он из них пытался выложить слово". Матушка не поверила. Мне вернули все мои буковки и просили что-нибудь написать. Первое сознательное слово мое было - "Mutti". Матушка обняла меня, расплакалась и задушила в объятиях. Всхлипывая и утирая нос кружевными платочками, она просила написать еще что-нибудь. И я выложил: "Dotti". (Моей сестре был ровно годик.) Третьим же словом, выложенным мною в тот день, было - "Karlis". Я любил отца и знал, что он меня тоже любит, поэтому "Карлис" на всю жизнь заменило мне слово "Vater". Разумеется, мое отношенье к нему... В Риге жили латыши, евреи и немцы. Немцы правили нашей страной, у евреев скопились несметные средства, а латыши... Ну, - что латыши... Тем временем быстрый рост товарного оборота привел к тому, что рублей серебром более не хватало. И тогда рижский рынок и Биржа стихийно перешли на более доступный всем гульден. Но как с каждого рубля есть доход в казну Российской Империи, так и с гульдена он идет в казну Амстердама... Россия не имела серебра для чеканки новых рублей, но и голландских денег на свои рынки не жаждала. В русском правительстве на сей счет столкнулись два мнения: бабушка верила, что для экономики в целом желательно любое увеличение товарооборота, а чем оно обеспечено -- вопрос мелкий. Ее же противники полагали, что важней -- поступленья в казну, ибо на росте рижского оборота наживались исключительно иноземные компании, да инородная знать. Ведь в русскую казну шли доходы от таможенных пошлин, а не роста торгов внутри Риги! (Вот если бы на Бирже денежным средством был русский рубль...) В отсутствие серебра кое-кто предложил выпускать ассигнации, - бумажные векселя, обеспеченные казной Российской Империи. Подобные уже выпускались во Франции и чуть-чуть не появились в Британии. В Англии против них выступил юный банкир по имени Дэвид Рикардо. Бабушка оценила его и настроилась крайне против любых ассигнаций. Обычно бабушка умела настоять на своем, но тут оказались затронуты интересы слишком многих чиновных, лишаемых лакомого куска. Сами они не смели пикнуть, но живо настроили Наследника Павла. Тот с радостью стал болтать, - будто бабушка защищает интересы немецких банкиров, обижая тем самым русских! Ему грезилось, что такими речами он заставит мать-"немку" уступить ему русский Трон. Ведь ему рукоплескали при этом все "Патриоты Империи". (Многие из них станут злейшими казнокрадами в правление Павла...) И бабушка уступила. В расстроенных чувствах вызвала она к себе мою маму: - "Вообрази, и это -- мой сын! "Немка"! Я для него выходит что -- "немка"! А сам он стало быть - "русский"! Ah, mein Gott! Um Himmels willen -- mein Sohn ernannt mich "die Deutsche"! Das ist heller Wahnsinn!" Матушка, как могла, ее успокаивала. Но бабушка была вне себя. Неизвестно о чем они там договаривались, но Государыня дольше обычного провожала матушку в Ригу. На какую-то долю -- дольше положенного сжимала руку ее при прощании. А затем, целуясь в последний момент, еле слышно произнесла: - "Помни же то, что я -- Государыня только лишь потому, что меня -- немку пожалела Императрица Елизавета -- полячка по матери. Обычно поляки ненавидят нас -- немцев. А я так скажу, - для нашей с тобою Империи: латыши, немцы, да русские разнятся разве что в речах моего сына. "Русского". Ну, с Богом... Все, как уговорились..." Ассигнации прибыли в Ригу одновременно с жалованной Грамотой моему дяде. В грамоте сией он признавался "Романовым". Радость его была - без границ! Ассигнации же роздали по рукам, как солдатское жалованье, и бумажки "пошли на рынок", а менялы сперва растерялись, ибо не знали по какому курсу их ставить. Известие, что "Хозяйка не знает сиих бумаг", привели к возбужденью умов и когда солдатам отказались продать какие-то булки, а те заспорили... Правда, служивые смогли сбиться в кучу и вырвались, но волнения охватили весь город. Рижане во всем винили солдат, а командовал ими -- Кристофер Бенкендорф. Рассказывают, что дядя в тот день был трезв, холоден и суров. Он выстроил офицеров перед зданием комендатуры: - "Господа, все вы -- рижане и... ежели кто подаст рапорт, я дам ему отпуск. Прочих же прошу готовиться к серьезной осаде. Если бунтовщики на что осмелятся -- стрелять. Мы -- дети Петра и не дадим им потачки. Готовьтесь к осаде, братцы мои... Я уже послал за казаками. Подмогу жду к ночи". Большинство подали рапорта. Остальным в итоге пришлось убыть из Риги. (Даже не из-за себя, но -- ради близких.) Но дядя мой с того дня стал "русским" не только для нас, но и -- русских. На это и рассчитывали матушка с бабушкой. Рижанин Бенкендорф стал бы на нашу сторону. Внук Петра обязан был в такую минуту "стать русским". Лишь ради этого бабушка и признала его -- внуком Петра! Волнения же шли своим чередом. Правда, бунтовали -- не все. Бароны приносили Присягу Империи и не в наших обычаях -- против своего слова идти. Да, нам не нравились русские, но выходить на улицу ради этого?! Дурной тон. Банкиры, да гешефтмахеры не были связаны Словом своим, но их гешефты зависели от русского сплава. Так что любой бунт бил их же - по кошельку! Так у "русских казарм" остались лишь латыши. Темные, обиженные тройным гнетом, забитые мужики, коим выпало раз в жизни счастье покричать на господ. С ними могли говорить только пасторы. И под их уговорами толпа принялась успокаиваться. Тут прибыли две казачьи сотни из Двинского гарнизона. Они увидали толпу народа, человека что-то им говорившего, а обозленные люди что-то кричали в ответ. Один атаман (потом объясняли, что он был с пьяных глаз) поднял коня на дыбы и бросил его на священника. Тот лишь перекрестился в ответ и был сразу срублен... Раздался крик, - люди бросились на казаков, те стали рубить... Бойня стала началом волнений по всей стране. Если б убийца был русским, его вздернули б, чтоб не сдавать своего латышам. Те пошумели бы, но дело на том и - кончилось. Но убийца оказался - казак. Да не просто казак, но атаман из "низовых", а уроженцы Нижнего Дона всегда были белой костью в казацкой среде. Дело стряслось сразу за подавлением Пугачева и казаков не трогали. Не смели тронуть. Это знали все латыши. Они принялись стрелять казакам в спину -- исподтишка. Те ответили... Рижская бойня совпала по времени с началом Шведской войны. (Может быть, - она ее спровоцировала.) Вольтер сказал: "Россия -- очень большая страна с очень маленьким кошельком. Хотите побить ее -- бейте по кошельку!" Рига давала пять шестых доходов от экспорта в Российской Империи. Сплав по Даугаве сравнивали с кровотоком по сонной артерии. И шведский волк, нападая, конечно же, принимал в расчет волнения в Риге и целил именно в эту артерию. В день нападения меня разбудили крики и топот множества ног. На улице кто-то истошно кричал и я слышал, как откуда-то издалека - будто через подушку, что-то глухо бухает со стороны моря. Тут к нам в детскую прибежали, стали одевать нас, а мама сказала, что рижане хотят видеть Наследника в такой час. Мы выбежали на улицу, матушка по-мужски запрыгнула на коня, мой отец, служивший при матушке чем-то средним меж секретарем и конюшим, усадил меня на луку своего седла, обнял меня и мы поехали на южные бастионы. Я запомнил лишь смертельно бледное лицо моей матушки, коя то и дело оглядывалась на нас и ее маленькую, почти мальчишескую фигурку в офицерском костюме и тонких, ослепительно начищенных сапогах. Мама дома была с нами в туфельках и надевала сапоги - "на работу", так что именно сапоги для меня связались в сознании с Властью. Зрелище сапог моей мамы так захватило все мое внимание и воображение, что я просто не помню, что происходило вокруг. Детские воспоминания бывают странны - на первый взгляд. В тот день я любовался моей матушкой -- ей очень шел офицерский мундир и я был поражен увидать ее без парика в одной треуголке. Она была по пояс окружавшим ее мужикам, а сапоги ее столь малы, что больше походили на детские, и я, разумеется, воображал, что когда капельку вырасту, я смогу их носить и меня станут слушать. Восторг охватывал меня при виде того, как офицеры слушали мою маму! Мама была -- не воякой, но у нее были знания и много здравого смысла. Наши думали драться по-старому, но от мамы они узнали, что шведы только что закончили перевооружение войск, что теперь у них уставы английского образца, а у шведских унтеров... нарезное оружие (правда -- скверное), зато они не меряют порох, заранее фасуя его вместе с пулей в этакий бумажный "Стручок", -- Hulsen. И эта "Хюльза" позволяет им достичь невиданной прежде плотности прямого огня. Шведы очень надеялись на внезапность, фактическое восстание латышей против русских и то, что мы не знаем о новом оружии. Но видно всех нас в этот день сберегли мамины знания, да -- Божий Промысел. Мы прибыли на бастионы и откуда-то принесли рельефную карту Риги. Я тоже подошел к карте, мне было интересно потрогать ее, матушка велела меня занять и мне дали подзорную трубу. И вместо того, чтоб глядеть на шведов, я разглядывал родную Даугаву, птичек в небе -- я был дитя. Тут за моей спиной забили в барабаны, застучали копыта и я увидал дядю на огромном жеребце впереди русских. Он спешился, мама подбежала к нему и стала на пальцах что-то ему объяснять. (Они говорили вполголоса и лишь потом выяснилось, что матушка заклинала его немедля увести славян от греха. Мол, - "пока вы тут, латыши видят вас оккупантами, а мне для обороны нужен -- единый народ"!) Дядя выслушал, снял треуголку, перекрестился, оглянулся, увидал кресты кирхи и перекрестился еще раз. Потом он приметил меня, подошел и подбросил так, что дух захватило, прижал к груди и сказал громким голосом: - "Остаешься за старшего. Матушку береги. И сестренку". Отдал меня на руки Карлису, вскочил на коня и приказал открывать ворота, кругом закричали... Обычно кричали "Виват" и "Хох", но на сей раз раздалось только жиденькое "Ура!" Дядя замер в своих стременах. За ним следовала лишь русская часть гарнизона. Бароны ж из Вермахта единой стеной стояли за спиной моей матушки. Дядя мой побледнел, потом усмехнулся, подкрутил ус и сказал: - "Желаю удачи вам, - господа! Я пытался быть своим среди вас, но -- видать не Судьба... Смотрите же, как подыхает русский Ванька-дурак!" Матушку затрясло от сих слов, она невольно схватилась за поводья дядиной лошади, но тот мягко, но верно разжал ее руку, а потом подмигнул и вроде бы как шутливо приложил палец к губам. И мама опомнилась... Он посадил людей в седла (благо появилось много пустых), велел играть верховую атаку и, одною рукой взяв русский стяг, возглавил свой малый отряд. Шведы не ждали от нас такой наглости. Они приготовились к баталии с жаркою перестрелкой (латыши не любят ездить верхом) и лихой конный натиск застал несчастных врасплох. Разумеется, первый же залп пробил бреши у русских, но перезарядиться шведам не удалось. Люди, одушевленные дядиным подвигом, даже не дрогнули и вражье каре просело под натиском. Инфантерия побежала и к ней на помощь появилась шведская конница. Наши заломили и этих и понеслись за утекающими -- добивать. Вдруг поле боя осталось за нами, а гулянка унеслась куда-то в Курляндию. Кто-то на бастионе стал радоваться, но матушка оборвала: - "Что за притча? Да неужто шведский король затеял войну столь малыми силами?! Я думаю, - сие удар отвлекающий. Это надобно обсудить". Обсуждение было недолгим. Северные бароны были недовольны Россией и матушкой. Ее убоялись за необычайную популярность средь священников, банкиров и бюргеров. Забавно, но сплошь и рядом бароны любой страны обожают не дельных и сильных, но -- напротив, - слабых, бесталанных правителей. В обычное время богатая, многолюдная Рига могла не бояться горстки нищих баронов, но беда была в том, что мы готовились к Войне с Польшей и новые бастионы строились на южной окраине. Северные ж бастионы не восстанавливались, - Россия не жаждала, чтоб мы отстраивали редуты в русскую сторону! Но делать нечего, - не защитники выбирают с какой стороны будет приступ! Поехали с южных бастионов на северные. На мосту через Даугаву матушка останавливает коня, слезает с него и, прихрамывая сильнее обычного, ходит по мосту взад-вперед. Порывом ветра с нее срывает армейскую треуголку, и кто-то бежит ее вылавливать из реки, но матушка машет рукой, садится прямо на грязные доски моста и неожиданно плачет. Потом она объяснила, что вдруг убоялась. На бумаге-то все всегда - просто... После инспекции бастионов выяснилось, что обороны в них не получится. Тогда мама приказала ударить в набат на Ратушной площади, и люди сбежались, как на пожар. Им объявили, что Швеция напала на нас и многие бароны переметнулись к врагу в обмен на подтверждение прав на всех "беглых". А потому матушка призвала "Граждан вольной Риги - к оружию!" Рига -- Вольна. Любой "беглый", прожив год в Вольном городе, становился - свободен. Рижане знали, что с ними будет, возьми город приступом их прежние господа. Дело дошло до того, что матушка велела раскрыть камеры и обратилась к преступникам с речью, обещав прощение и пересмотр дел, ежели они встанут на защиту исконных Вольностей. Порукой же в том было их - Честное Слово. Закоренелые воры с убийцами плакали и крестились, когда им давали в руки оружие со словами: "Спасайте сами себя -- и всех нас". Вчерашние вор, да грабитель, плотник, да каменщик, торговец, или рыбак - слабы против профессиональных вояк, но как говорил Вольтер: "Бог на стороне больших армий". Разумеется, если б шведы навязали нам регулярную битву, они бы нас -- легко перерезали. Но ливонские немцы никогда не идут в регулярные битвы. Мы -- ливонцы по имени ливов, - финского племени, жившего в этих краях. Земли здесь тощие, а море -- бедно, поэтому ливы жили только охотою. Неведомо как, но эта охота выработала в них особую меткость ценой "ливской ночной слепоты". Это -- сравнительно малый порок в сравнении с меткостью и вскоре ливонские арбалетчики стали главной огневой силой в любой из германских армий. Ливонцы не любят ни пеших сшибок, ни конных атак, но всегда пристреливают врага. Но это все -- днем. Ночью же мы больны "куриною слепотой". Шведы тоже знали про "ливскую слепоту". Поэтому они и начали Войну в Новолуние. Ночью луны естественно не было и шведы пошли на штурм в кромешной тьме. Они, конечно, догадывались, что в дозорах будут стоять одни латыши. Но сии сонные мужики -- обычно будто стадо без пастыря. В маминой Крови нет ни единого лива и поэтому она не страдала "куриною слепотой". Она смеялась, рассказывая, как ходила меж латышей и ободряла их перед битвой. Немецкие офицеры постарше сказались больны и разошлись по домам. Одной маме было не справиться, и, чтоб ее слова казались весомее, с ней ходили два офицера: Витгенштейн -- двадцати лет, да Винценгерод -- семнадцати. Оба шатались, как пьяные, и пытались ногами нащупывать под собой, а матушка вела их обоих под руки и отчаянно делала вид, что это они ее ведут - по Ночи. Впрочем, латыши, счастливые раздачей оружия, не замечали странностей в поведеньи господ и бросались пред ними, преклоняя колени и лобызая баронские руки. Но и адъютанты были не промах. Витгенштейн, выйдя в круг факелов, сразу же приободрился и сказал столь горячую речь, что латыши одушевились необычайно и сразу признали его своим вожаком. Он стал во главе правой колонны, Винценгероду досталась левая, а в центре была моя матушка. Так они и встретили шведов. Той ночью погибло много рижан. Шведы ударили в штыки именно против матушкиных воров, надеясь, что она -- женщина, а воры -- нестойкие ополченцы. Они думали, что при возможности те -- побегут, а баба их не удержит... А когда поняли свою глупость - было уже слишком поздно. Их колонна отборнейшей инфантерии безнадежно увязла в горах наших трупов. Трупов людей - не святых. Не самых лучших для общества, но - Свободных. "Они - бежали в Ригу за своею Свободой. Они умерли за нее". Так сказала на панихиде по вчерашним ворам моя матушка. Сказала и бросила горсть земли, приказав "карать всех изменников". Тут-то и выяснилось, что карать - некого. Похороны состоялись на утро. То самое утро, когда северные бароны вылезли из своих замков, узнали о разгроме десанта и немедля собрались бить шведа. Как бы ни было, матушка ни разу не спрашивала, - на чьей стороне были той ночью северные бароны. А они отплатили ей Верностью и безусловной приязнью. С того утра отношения меж баронами и моей матушкой быстро пошли на лад. Интереснее вышло у русских. Вскоре они попали в засаду и окружение. Дядя дрался, как лев, но был вскоре ранен и команду принял его адъютант - Михаил Богданович Барклай де Толли. Лишь через месяц вышли они в Витебскую губернию. Дядя был, скажем так - не стратег, Барклай отличался известною нерешительностью. Теперь один все придумывал, а второй "железной рукой" проводил планы в жизнь. В те же дни на Россию напали и турки, и как бы ни сильна казалась наша Империя, -- война на два фронта даже для нас великое испытание. Бабушка поразмыслила и решила, что если уж латышские мужики получили оружие и обернули его против шведов -- пусть их. По ее приказу задним числом создалась лютеранская Первая армия, а прочие русские силы назвались Главной армией. Так и повелось: Первая армия -- стрелковая (егерская) с огромной огневой мощью, но -- медлительная. Главная же -- конная (казачья) и стремительная, но -- слабая по огню. Именно в Главной и оказался дядя мой -- Кристофер фон Бенкендорф. Бабушка втайне надеялась, что дядя ляжет под турецкою пулей, иль -- навлечет позор на себя. Дядя же изменился разительно. До сего дня он был пьяницей, трусом, капельку дураком и, конечно же, - подлецом. Теперь же он строго судил каждый шаг, чтоб не было Бесчестья ему и его великому предку. Он перестал пить и стал разборчивей в женщинах, опасаясь хоть чем-то бросить тень на Петра! А в сражениях он стал безрассуден и, обращаясь к солдатам, не иначе как говорил: - "Иль вы не -- дети Петра! Не посрамим же Чести родителей! Делай, как я!" Считалось, что он провинился, не удержав в руках Ригу, и дядю поставили во главе штрафников. Он командовал первой колонной, шедшей на стены Очакова и получил от Суворова Георгия за то, что первым поднял стяг над сией крепостью. Впрочем, армия восхитилась им не за то. Будучи штрафником, дядя сложил людей меньше, чем иные в обычных частях! Сам Суворов обнял великана и произнес: - "Не ждал... Спасибо за мужичков... Давно тебя надо было в штрафные! Так -- вот тебе моя рука и спасибо, но... как штрафной, отныне - ни капли! Хоть плачь!" - "Не могу принять от вас полной Чести, ибо в успехах моих заслуга за моим адъютантом -- Мишей де Толли. Прошу вас, - наградите его так же, как и меня". Суворов рассмеялся в ответ, погрозил дядюшке, подозвал Барклая, обнял и расцеловал юношу, а затем, обернувшись, сказал: - "Да тебя, милый друг, будто бы подменили! Раньше -- "Я, да -- Я", а теперь гляжу - ты вполне русский! Раньше надо было тебя в штрафники! Много раньше!" В итоге Барклая отметили младшей наградою, а дядя заслужил в армейской среде полное уважение. Одно его появление солдаты стали приветствовать кликами, а подчиненные невольно вставали, когда дядюшке случалось зайти к ним в компанию. Говорят, в такие минуты дядя каменел вдруг лицом, а потом, выходя от людей, вроде бы украдкой смахивал с глаз слезу -- он и поверить не мог, что его так полюбят! Но дядю полюбили не только в армии. Родство с ним стало почетным и тогда дядины родственники (читай -- Левенштерны) настояли на том, чтобы у нас с Дашкою родился брат. Дядина любовница родила ему сына и появились два завещания, по коим матушкино имущество после смерти ее делилось между мною и Дашкой, а дядино -- шло его сыну Косте. Мои сознательные поступки пошли после Шведской. В тот год Шимон Боткин изобрел средство от сенной болезни. Начиная с конца апреля и до середины октября я мог выйти на улицу только ночью -- чтоб успеть добежать до кареты, коя перевозила нас с Доротеей из дому в дом. Мало того, что у нас была сенная болезнь, - мы - весьма светлой масти. Наша кожа такая же розовая, как у наших хрюшек, и по сей день мы с Доротеей и наши дети гораздо сильней "обгораем" на солнце, чем вся наша родня. Возможно, это и стало причиной моего дурного отношения к лету. Другим сезоном, заслужившим мою нелюбовь, стала зима. Если Шеллинги страдают от сенной болезни и проклятия Шеллингов, Бенкендорфы больны -- куриною слепотой. И на нас с сестрой свалились обе напасти. Во тьме я шарю руками перед собой и могу двигаться только ощупью. Я не люблю зиму, потому что зимой длинные ночи, а ночью я все равно что -- слепец. Так что радуюсь я Природе лишь весною, да -- осенью. И если весной сильно грязно, да сыро от прошедшей зимы, осенью... Я люблю ливонскую Осень. В детстве по осени матушка уезжала на Биржу и мы с Дашкой оставались одни. Без матушки нам скучно было сидеть взаперти и нас сажали на маленьких пони и мы ехали в лес -- слушать улетающих птиц. А еще на берег Балтики -- смотреть на ряд набегающих волн, дышать свежим морем. Помню, как хрупали льдинки под копытами моей крошечной лошади, как шел из моего рта пар, если подуть на дашкины ручки. Она носила маленькие перчатки с гербами Бенкендорфов и Шеллингов и так как она всегда их теряла, бонна связывала их тонкою бечевой, кою пропускала под дашкиной курточкой. Перчатки были из тонкой кожи и совершенно не грели. Тогда сестрица сбрасывала их и они висели забавными тряпочками... Мы с сестрой любим Осень. Пилюли доктора Боткина были ужасно горьки на вкус и после них рот жгло, как крапивою. Но... Они делали свое дело. Первый опыт удался и матушка осыпала Шимона золотом. Но где гулять?! В свое время дед отбил у курляндцев "даугавские земли". Они еще числились за Курляндией, и католиками. Осторожные бароны не селились на них. На свободные места устремились богатые латыши. Лютеране. Наша История такова: Тоомас Бенкендорф был сыном эстонки, женился на ливке, а невестка его была из латышек. Эстонка, ливка, латышка... А за сиим стальная поступь Орденских армий, постепенно утюживших мою Родину с финского Севера на балтский Юг. А навстречу нам маршировали поляки. Даугава стала природным барьером, разделившим германские и славянские армии. Да, по обеим сторонам Даугавы жили, конечно же -- латыши. Но в жилах северных латышей теперь текла и немецко-финская Кровь. Кровь протестантов. А в жилах южных -- Кровь поляков с литовцами. Кровь католическая. Ранним летним утром 1791 года нас - совершенных молокососов, вывезли, наконец, нюхнуть пороху. Матушка в тот день была в Риге, ну, а Карлис только спал и думал, как бы быстрее нас с его сыном Озолем приучить к ратным подвигам. Всю ночь пред походом мы точили ножи и надраивали кремневые ружья. Нам было запрещено раньше времени заряжать их и лишний раз баловаться с зарядами, но ружья зарядились как бы сами собой задолго до выхода и здорово мешались на марше и переправе. Добавьте к сему сырой туман, клубившийся от безымянного ручейка на чужом брегу Даугавы. (Здесь все казалось другим и опасным.) Война была совсем непохожа на веселую увлекательную игру, как она выглядела из сытой Риги. Сейчас я не могу вспомнить точно, как это именно произошло - то ли хрустнул сухой сучок, то ли чем-то пахнуло (у меня чуткий нос "Рейнике-Лиса"), но что-то заставило меня глянуть чуть в сторону. В клубах тумана двигалась какая-то тень... Я, ни задумываясь ни на миг, прицелился и как только уверился в правильности всех моих действий - тут же нажал на курок. Враг упал, затем тут же вскочил и побежал, покачиваясь, на заплетающихся ногах прочь от нас. Я сразу понял, что попал в цель, выдернул нож из голенища и закричал что есть сил: - "Не стрелять! Он мой!" - и бросив уже ненавистное, оттянувшее руку ружье, побежал за "добычей". Мои друзья тоже бросили ружья и кинулись на несчастного, как стая гончих. Тот пробежал шагов пятьдесят и упал еще раз. Он пытался молиться... Пуля моя вырвала у него кусок горла и теперь несчастный только лишь булькал кровью и хрипел что-то вроде "доминуса", да - "Кристи". Ежели б он просто лежал, или молил о пощаде, мы б, наверно, смутились, но мерзавец молился латынью, выказывая себя католиком, и мы сразу ожесточились. Я подошел к упавшему, встал поудобнее, а затем всадил нож ему под ухо, под самую челюсть - туда где проходит сонная жила. Католик дрыгнул ногами, захрипел и я понял что - зарезал его. Я тут же выдернул нож из раны и отскочил подальше, чтобы меня не обрызгало, а товарищи стали тыкать тело ножами, чтобы тоже считаться мужчинами. Потом мы, пьяные от запаха крови... В памяти сохранился лишь миг, когда кто-то из мужиков тронул меня за плечо и сказал, что нельзя так сильно давить на штык - он сломается. В этот миг я вдруг осознал, что расстрелял все три моих заряда и почему-то держу в руках неожиданно легкое, почти ничего не весящее ружье, хотя очень хорошо помню, как бросил его за полсотни шагов от этого места. Лишь в тот миг я и разглядел того парня. Лица у него уже не было, но по всему остальному - несомненный мальчишка. Ручки и шейка - тоненькие, грудка -- щупленькая... И странное дело - думалось мне, что должна была у меня к нему проснуться то ли ненависть, то ли - жалость. Но ничего так и не было. Случайный парень. Случайно мы его кончили. Не сказал бы он на латыни - остался бы жить. Дома нас отвели в баню, а затем напоили пивом до совершенного изумления. Матушки, как я уже говорил, в тот день дома не было. Вечером она нашла меня пьяным и, памятуя о пьянстве Кристофера, испугалась, что и я стану пьяницей. Когда же матушка поняла истинную причину моего опьянения, она... Наутро у нее вышел долгий разговор с Карлисом, а вечером я тихонько постучал к маме. Матушка сидела за столом рядом с Дашкою, читала ей сказку и делала вид, что не ведает обо мне. Дашка же глянула на меня, наморщила носик и всем видом показала, - как она мною брезгует. Я подсел к ним, хотел приластиться к мамочке, но она - будто окаменела. Я... Я не знал, не понимал - почему! Я -- мужчина и ходил на охоту! Мама сама призвала меня - бить католиков! Я пролепетал что-то... Мама оторвала взгляд от книжки и я не забуду -- с какой болью глянула она на меня. С минуту она не могла ничего выдавить, а потом даже не прошептала, а -- просипела: - "Твой Долг -- защитить Веру и Родину! Убивать ради них! Но не ребенка! Не женщину... Ты... Ты мою мать только что пытал в прусской тюрьме... Господи..." С того самого дня прошло более полувека... Я убил многих. Но -- не детей, и -- не женщин. И еще - я с того дня ни разу не глумился над трупами. Убил и -- убил. Вскоре я впервые узнал, что такое - УБИТЬ. Был у меня пони по имени Венцль с белой лоснящейся шкурою и подстриженной гривой. Я всегда укалывал об нее руки. Я был без ума от Венци. Он у меня был такой умный и - вообще... Но однажды он захворал. Он погрустнел и стал худеть на глазах, а шерсть отваливалась прямо клоками. Никто из ветеринаров не знал, как помочь (верней знали, но боялись сказать) и, наконец, кто-то из них посоветовал мне обратиться к Давиду Меллеру - лучшему из рижских лошадников. Ко мне пришел голубоглазый и светловолосый дяденька небольшого росточка. Он долго смотрел на Венци, а потом вытащил пистолет, зарядил его и вложил в мои руки: - "Это твоя лошадь и ты сам должен убить ее. Она - неизлечимо больна и заразна. Чем дольше она стоит в этом стойле, тем выше опасность заразить иных лошадей и тогда прочие мальчики будут плакать по их любимцам. Ты - внук моего командира, я не должен объяснять тебе -- Долг твой!" Он сказал эти страшные слова и ушел, а я впервые обратил вниманье на то, что соседние стойла с моим Венци - пусты. А еще - пусты стойла далее по проходу, - тех лошадей чаще прежнего стали уводить на прогулку, причем открыли дальние двери и теперь лошади не проходят мимо стойла моего верного друга. Господи, как же я плакал в тот день... А Венци стоял рядом, будто все понимая и лишь губами будто целовал, да облизывал слезы с моих мокрых щек. А потом я вложил ствол пистолета в его мягкое ухо и... Венци упал... Сразу откуда-то вышли люди... Я выронил из ослабелой руки пистолет и, не разбирая дороги, пошел на выход. Там меня поймал Давид Меллер, он хотел что-то сказать, но я оттолкнул его, наговорил всяких гадостей и убежал не помню куда, забился в какой-то там уголок и долго плакал. А потом мне стало совестно, что я оскорбил человека, коий осмелился объяснить, что я должен делать в такой ситуации. И я пошел в расположение Рижского конно-егерского, сказал, что мне нужно Меллера и меня - пропустили. Я нашел дядю Додика сильно пьяным. Он сидел в своей комнате за столом, на коем стояла пустая бутылка из-под шнапса и пустой стакан. Я подошел к нему: - "Господин офицер, простите меня!" Пьяный капитан на глазах протрезвел, затянул верхний - единственный расстегнутый крючок на его форме, встал и убрал бутылку со стаканом под стол: - "Господин будущий офицер, Вы -- прощены!" - с этими словами он чуть обнял меня и куда-то повел, приговаривая, - "Жизнь - штука долгая, а лошадиный век - короток. Тебе еще не раз придется прощаться с верными лошадьми. Ты - почти офицер, - тебе нужна настоящая лошадь, не - пони. У меня замечательное событие. Нынче лучшая из кобыл ожеребилась и важно, чтоб малыш привык к хозяину с первого дня. Близко мать тебя не допустит, но надо же -- с чего-то начать!" Он говорил мне эти слова и мы шли по казармам и дядя Додик казался трезв, если бы на поворотах его не пошатывало и глаза его не были столь багровы и маслянисты. Я увидал моего будущего коня, против всех обычаев настоял, чтоб его звали - Венцлем, а потом кобыла так доверилась нам, что даже взяла из моих рук корочку хлеба с солью, а маленький Венци стоял рядом и прядал ушами, приглядываясь ко мне. Но я уже был достаточно взрослым, чтобы не поддаться моменту и протянуть руку - приласкать малыша. Матушка его меня бы не поняла. Потом мы сидели на скамеечке у конюшни и дядя Додик рассказывал множество самых изумительных историй про лошадей, а я настолько ими увлекся, что и не заметил, как настала глубокая ночь и около нас переминается с ноги на ногу моя глупая, старая бонна. Наконец, сам дядя Додик обратил мое внимание на поздний час и предложил прийти завтра, обещав показать, как моют и вычесывают лошадей. "Приходи чаще. У меня самого где-то растет такой же вот сорванец... Приходи завтра. Я разрешу помыть лошадь и даже -- потом ее вычесать!" Когда в 1812 году я стал генералом двадцати девяти лет от роду, я в сердцах написал на оборотной стороне приказа, что из меня генерал, как из быка - балерина, а вот настоящего генерала - военного Божьей милостью, так до шестидесяти лет и продержали в полковниках. В ответном письме отвечавший за производства граф Беннигсен отвечал мне в том духе, что мол -- жиду довольно было и полковника, в Пруссии-то он так и помер бы капитаном. В этом граф был, разумеется, прав... Осенью 1793 года до Санкт-Петербурга дошло предсказание: "В День Летнего Солнцестояния (Лиго) родится тот, кому суждено истребить того, кто явился на Рождество". Так написано в древние времена на стене Домского кафедрального собора у нас в Риге. Я родился в день Летнего Солнцестояния. Мой царственный кузен -- Александр Павлович на Рождество. И, конечно же, - нашлись те кому были на руку трения "меж Санкт-Петербургом и Ригой". Наследник же Александр с младых лет был склонен к мистике и окружил себя "мистиками", кои стали вдалбливать ему мысль, что "юному Бенкендорфу суждено убить вас"! И -- чем ждать, не лучше ли успеть первым?! Принц послал наемных убийц, а тех случайно арестовали... Когда матушка узнала об этом, она в ужасе написала письмо моей бабушке, чтобы та отпустила меня на обучение в Вюртемберг. В ответ фельдъегерь привез маме устный совет Государыни не спешить: "Обучение дело долгое, а Германия славится дурным климатом. Я так дорожу любым внуком, что страшусь их до времени потерять. Простуда же, согласись -- дурной тон". От такого ответа у мамы случилась истерика и очнулась она в своей же карете, где меня с ней везли на аудиенцию к бабушке. Я не очень хорошо помню Екатерину Великую. Она представляется мне этаким белым облаком жира с жасмином, кое сразу же поползло в нашу сторону, стоило нам войти в кабинет. У облака был дрожащий от старости голос, необычайно сильные и цепкие руки - морщинистые и узловатые на запястьях с белыми, будто точеными, пальцами с длинными ногтями - будто когтями неведомой хищницы. Эти ужасные, мертвенно-холодные пальцы придвинулись к моему лицу, впились в мои щеки, и откуда-то из глубины облака заскрипело: - "Покажи-ка мне внучка. Хорош. Хорош...", - она так больно сдавила мне щеки и так царапала их ногтищами, что я не вытерпел. Я так испугался заплакать перед царицею, что почел меньшим злом взять ее когтистую руку и отвести от себя: - "Простите меня, Ваше Величество, - Вы делаете мне больно". Воцарилось молчание, матушка задержала