Иван А.Бунин. Воспоминанiя
---------------------------------------------------------------
Сканировал Леон Дотан (ldnleon@yandex.ru)
Корректировала Нина Дотан (04. 2001)
http://www.ldn-knigi.narod.ru │ http://www.ldn-knigi.narod.ru
Старая орфографiя частично измeнена.
Форматированiе, {номера} послe страниц, курсив, разрядка, <опечатки>,
возстановленiе орфографiи оригинала: С. Виницкiй, iюль 2001.
---------------------------------------------------------------
* * *
И. А. Бунинъ
Воспоминанiя
--------
* * *
Того же автора
Переводы в стихах:
ПEСНЬ О ГАЙАВАТE Лонгфелло.
ТРИ МИСТЕРIИ Байрона (Каин, Манфред, Небо и Земля)
Оригинальные стихи и проза:
СОБРАНIЕ СОЧИНЕНIЙ в X1 томах. Изд. "Петрополиса" в Берлинe.
ЛИКА, роман (продолженiе "Жизни Арсеньева")
ОСВОБОЖДЕНIЕ ТОЛСТОГО, жизнь и ученiе.
--------
* * *
И. А. Бунинъ
ВОСПОМИНАНIЯ
Книгоиздательство Возрожденiе -- La Renaissance
73, Avenue des Champs Elysées
Парижъ
Tous droits de reproduction et le traduction résérvés pour tous les
pays, y compris la Russie.
Copyright by Ivan Bunin, 1950.
--------
Автобiографическiя замeтки
Нeкоторыя автобiографическiя замeтки, касающiяся главным образом моей
писательской жизни, были напечатаны мною лeт пятнадцать тому назад в
собранiи моих сочиненiй, изданном в Берлинe "Петрополисом".
Дополняю их нeкоторыми новыми. (Курсив всюду мой; дeлая выписки из
стихов и прозы с новой орфографiей, я даю их по старой).
___
Моя писательская жизнь началась довольно странно. Она началась, должно
быть, в тот безконечно давнiй день в нашей деревенской усадьбe в Орловской
губернiи, когда я, мальчик лeт восьми, вдруг почувствовал горячее,
безпокойное желанiе немедленно сочинить что-то вродe стихов или сказки,
будучи внезапно поражен тeм, на что случайно наткнулся в какой-то книжкe с
картинками: я увидал в ней картинку, изображавшую какiя-то дикiя горы, бeлый
холст водопада и какого-то приземистаго, толстаго мужика, карлика с бабьим
лицом, с раздутым горлом, т. е. с зобом, стоявшаго под водопадом с длинной
палкой в рукe, в небольшой шляпкe, похожей на женскую, с торчащим 7 сбоку
птичьим пером, а под картинкой прочел подпись, поразившую меня своим
послeдним словом, тогда еще, к счастью, неизвeстным мнe: "Встрeча в горах с
кретином". Кретин! Не будь этого необыкновеннаго слова, карлик с зобом, с
бабьим лицом и в шляпкe вродe женской показался бы мнe, вeроятно, только
очень противным и больше ничего. Но кретин? В этом словe мнe почудилось
что-то страшное, загадочное, даже как будто волшебное! И вот охватило меня
вдруг поэтическим волненiем. В тот день оно пропало даром, я не сочинил ни
одной строчки, сколько ни старался сочинить. Но не был ли этот день все-таки
каким-то началом моего писательства?
Во всяком случаe, можно подумать, будто нeкiй пророческiй знак был для
меня в том, что наткнулся я в тот день на эту картинку, ибо во всей моей
дальнeйшей жизни пришлось мнe имeть не мало и своих собственных встрeч с
кретинами, на вид тоже довольно противными, хотя и без зоба, из коих
нeкоторые, вовсе не будучи волшебными, были, однако, и впрямь страшны, и
особенно тогда, когда та или иная мeра кретинизма сочеталась в них с
какой-нибудь большой способностью, одержимостью, с какими-нибудь
истерическими силами, -- вeдь, как извeстно, и это бывает, было и будет во
всeх областях человeческой жизни. Да что! Мнe, вообще, суждена была жизнь
настолько необыкновенная, что я был современником даже и таких кретинов,
имена которых на вeки останутся во всемiрной исторiи, -- тeх "величайших
генiев человeчества", что разрушали цeлыя царства, истребляли миллiоны
человeческих жизней. 8
___
Я родился в Воронежe, прожил в нем цeлых три года, а кромe того провел
однажды цeлую ночь, но Воронеж мнe совсeм неизвeстен, ибо в ту ночь, что
провел я в нем, я его не мог видeть: приглашен был воронежским студенческим
землячеством читать на благотворительном вечерe в пользу этого землячества,
прieхал в темные зимнiе сумерки, в метель, на вокзалe был встрeчен с
шампанским, не мало угощался и на вечерe и перед разсвeтом был снова отвезен
на вокзал к московскому поeзду уже совсeм хмельной. А тe три года, что я
прожил в Воронежe, были моим младенчеством.
Из Воронежа родители увезли меня в свое орловское имeнiе. Вот с этой
поры я и начинаю помнить себя. Там прошло мое дeтство, отрочество.
В тe годы уже завершалось преславутое дворянское "оскудeнiе",-- под
таким заглавiем написал когда-то свою извeстную книгу нынe забытый
Терпигорев-Атава. Послe него называли послeдним из тeх, которые "воспeвали"
погибающiя дворянскiя гнeзда, меня, а затeм "воспeл" погибшую красоту
"вишневых садов" Чехов, имeвшiй весьма малое представленiе о
дворянах-помeщиках, о дворянских усадьбах, о их садах, но еще и теперь чуть
не всeх поголовно плeняющiй мнимой красотой своего "вишневаго сада". Я
Чехова за то очень многое, истинно прекрасное, что дал он, причисляю к самым
замeчательным русским писателям, но пьес его не люблю, мнe тут даже неловко
за него, непрiятно вспоминать этого знаменитаго Дядю Ваню, доктора Астрова,
который все долбит ни к селу, ни к городу что-то о необходимости насажденiя
лeсов, какого-то Гаева, будто бы 9 ужаснаго аристократа, для изображенiя
аристократизма котораго Станиславскiй все время с противной изысканностью
чистил ногти носовым батистовым платочком, -- уж не говорю про помeщика с
фамилiей прямо из Гоголя: Симiонов-Пищик. Я рос именно в "оскудeвшем"
дворянском гнeздe. Это было глухое степное помeстье, но с большим садом,
только не вишневым, конечно, ибо, вопреки Чехову, нигдe не было в Россiи
садов сплошь вишневых: в помeщичьих садах бывали только части садов, иногда
даже очень пространныя, гдe росли вишни, и нигдe эти части не могли быть,
опять таки вопреки Чехову, как раз возлe господскаго дома, и ничего
чудеснаго не было и нeт в вишневых деревьях, совсeм некрасивых, как
извeстно, корявых, с мелкой листвой, с мелкими цвeточками в пору цвeтенiя
(вовсе не похожими на то, что так крупно, роскошно цвeтет как раз под самыми
окнами господскаго дома в Художественном театрe); совсeм невeроятно к тому
же, что Лопахин приказал рубить эти доходныя деревья с таким глупым
нетерпeнiем, не давши их бывшей владeлицe даже выeхать из дому: рубить так
поспeшно понадобилось Лопахину, очевидно, лишь затeм, что Чехов хотeл дать
возможность зрителям Художественнаго театра услыхать стук топоров, воочiю
увидeть гибель дворянской жизни, а Фирсу сказать под занавeс: "Человeка
забыли..." Этот Фирс довольно правдоподобен, но единственно потому, что тип
стараго барскаго слуги уже сто раз был написан до Чехова. Остальное,
повторяю, просто несносно. Гаев, подобно тому, как это дeлают нeкоторые
персонажи и в других пьесах Чехова, постоянно бормочет среди разговора с 10
кeм-нибудь чепуху, будто бы играя на бильярдe: "Желтаго в середину... Дуплет
в угол..." Раневская, будто бы помeщица и будто бы парижанка, то и дeло
истерически плачет и смeется: "Какой изумительный сад! Бeлыя массы цвeтов,
голубое небо! Дeтская! Милая моя, прекрасная комната! (плачет). Шкапик мой
родной! (цeлует шкап). Столик мой! О, мое дeтство, чистота моя! (смeется от
радости). Бeлый, весь бeлый сад мой!" Дальше, -- точно совсeм из "Дяди
Вани", -- истерика Ани: "Мама! Мама, ты плачешь? Милая, добрая, хорошая моя
мама, моя прекрасная, я люблю тебя... я благословляю тебя! Вишневый сад
продан, но не плачь, мама! Мы насадим новый сад, роскошнeе этого, и радость,
тихая, глубокая радость опустится на твою душу, как солнце в вечернiй час, и
ты улыбнешься, мама!" А рядом со всeм этим -- студент Трофимов, в нeкотором
родe "Буревeстник": "Вперед! -- восклицает он. -- Мы идем неудержимо к яркой
звeздe, которая горит там, вдали! Вперед! Не отставай, друзья!"
Раневская, Нина Зарeчная... Даже и это: подобныя фамилiи придумывают
себe провинцiальныя актрисы.
___
Впрочем, в моей молодости новые писатели уже почти сплошь состояли из
людей городских, говоривших много несуразнаго: один извeстный поэт, -- он
еще жив и мнe не хочется называть его, -- разсказывал в своих стихах, что он
шел "колосья пшена разбирая", тогда как такого растенiя в природe никак не
существует: существует, как извeстно, просо, зерно котораго 11 и есть пшено,
а колосья (точнeе, метелки) растут так низко, что разбирать их руками на
ходу невозможно; другой (Бальмонт) сравнивал лунь, вечернюю птицу из породы
сов, оперенiем сeдую, таинственно-тихую, медлительную и совершенно безшумную
при перелетах, -- со страстью ("и страсть ушла, как отлетeвшiй лунь"),
восторгался цвeтенiем подорожника ("подорожник весь в цвeту!"), хотя
подорожник, растущiй на полевых дорогах небольшими зелеными листьями,
никогда не цвeтет; а что до дворянских помeстiй и владeльцев их, то Гумилев
изображал их уж совсeм плохо: у него в этих помeстьях --
Дома косые двухэтажные
И тут же рига, скотный двор, --
а сами помeщики и того удивительнeе, они, оказывается, "гордятся новыми
поддевками" и по тиранству, по Домострою не уступают любому старозавeтному
Титу Титычу: дочери их будто бы пикнуть при них не смeют и, принуждаемыя ими
выходить замуж за постылых, нелюбимых, подумывают "стать русалками", то есть
утопиться гдe-нибудь в рeчкe или в пруду. А совсeм недавно один из видных
совeтских поэтов описал какого-то охотника, который идет в лeсу "по дерну" и
"несет в ягташe золотую лису": это так же правдоподобно, как если бы он нес
в карманe собаку.
Кстати: почему свой театр Станиславскiй и Немирович назвали
"художественным" -- как бы в отличiе от всeх прочих театров? Развe
художественность не должна быть во всяком 12 театрe -- как и до всяком
искусствe? Развe не претендовал и не претендует каждый актер в каждом театрe
быть художником и развe мало было и в Россiи, и во всeх прочих странах
актеров художников?
Впрочем, Художественный театр называется теперь Художественным Театром
имени Горькаго. Прославился этот театр прежде всего и больше всего Чеховым,
-- вeдь даже и донынe на его занавeсe чайка, но вот приказали присвоить ему
имя Горькаго, автора лубочнаго и насквозь фальшиваго "Дна", и Станиславскiй
с Немировичем покорно приняли это приказанiе, хотя когда-то Немирович
торжественно, публично, во всеуслышанiе всей Россiи, сказал Чехову: "Это --
твой театр, Антон". Как Кремль умeет запугивать! Вот передо мной книга,
изданная в Москвe в 1947 году -- "Чехов в воспоминанiях современников",
среди этих воспоминанiй есть воспоминанiя М. П. Чеховой, и между прочим
такiя слова его: "Люди науки, искусства, литературы и политики окружали
Антона Павловича: Алексeй Максимович Горькiй, Л. Н. Толстой, В. Короленко,
Куприн, Левитан бывали здeсь..." В послeднiе годы Чехова я не только бывал,
прieзжая в Ялту, каждый день в его домe, но иногда гостил в нем по недeлям,
с М. П. Чеховой был в отношенiях почти братских, однако она, теперь глубокая
старуха, не посмeла даже упомянуть обо мнe, трусливо пишет полностью:
"Алексeй Максимович Горькiй и Вячеслав Михайлович Молотов", подобострастно
говорит: "Вячеслав Михайлович Молотов выразил, очевидно, не только свое, но
и всей совeтской интеллигенцiи, мнeнiе, написав мнe в 1936 году: "Домик А.
П. Чехова напоминает о славном 13 писателe нашей страны, и надо, чтобы
многiе побывали в нем. Почитатель Чехова В. Молотов". Какiя мудрыя и
благосклонныя слова!
"Художественный театр имени Горькаго". Да что! Это капля в морe. Вся
Россiя, переименованная в СССР, покорно согласилась на самыя наглыя и
идiотскiя оскорбленiя русской исторической жизни: город Великаго Петра дали
Ленину, древнiй Нижнiй Новгород превратился в город Горькiй, древняя столица
Тверского Удeльнаго Княжества, Тверь, -- в Калинин, в город какого-то
ничтожнeйшаго типографскаго наборщика Калинина, а город Кенигсберг, город
Канта, в Калининград, и даже вся русская эмиграцiя отнеслась к этому с
полнeйшим равнодушiем, не придала этому ровно никакого значенiя, -- как,
напримeр, тому, что какой-то кудрявый пьяница, очаровавшiй ее писарской
сердцещипательной лирикой "под гармонь, под тальянку", о котором очень вeрно
сказал Блок: "У Есенина талант пошлости и кощунства", в свое время обeщал
переименовать Россiю Китежа в какую-то "Инонiю", орал, раздирая гармонь:
Ненавижу дыханiе Китежа!
Обeщаю вам Инонiю!
Богу выщиплю бороду!
Молюсь ему матерщиною!
Я не чета каким-то там болванам,
Пускай бываю иногда я пьяным,
Зато в глазах моих прозрeнiй дивных свeт --
Я вижу все и ясно понимаю,
Что эра новая не фунт изюму вам,
Что имя Ленина шумит, как вeтр, по краю! 14
За что русская эмиграцiя все ему простила? За то, видите ли, что он
разудалая русская головушка, за то, что он то и дeло притворно рыдал,
оплакивал свою горькую судбинушку, хотя послeднее уж куда не ново, ибо какой
"мальченка", отправляемый из одесскаго порта на Сахалин, тоже не оплакивал
себя с величайшим самовосхищенiем?
Я мать свою зарeзал,
Отца сваво убил,
А младшую сестренку
Невинности лишил...
Простила и за то, что он -- "самородок", хотя уж так много было
подобных русских самородков, что Дон Аминадо когда-то писал:
Осточертeли эти самые самородки
От сохи, от земли, от земледeлiя,
Довольно этой косоворотки и водки
И стихов с похмелiя!
В сущности, не так уж много
Требуется, чтобы стать поэтами:
Запустить в Господа Бога
Тяжелыми предметами,
Расшвырять, сообразно со вкусами,
Письменныя принадлежности,
Тряхнуть кудрями русыми
И зарыдать от нeжности...
___
Первые шаги Есенина на поэтическом поприщe извeстны, поэт Г. В.
Адамович, его современник, лично знавшiй его, разсказал о 15 них наиболeе
точно: "Появился Есенин в Петербургe во время первой мiровой войны и принят
был в писательской средe с насмeшливым удивленiем. Валенки, голубая шелковая
рубашка; с пояском, желтые волосы в скобку, глаза долу, скромные вздохи:
"Гдe уж нам, деревенщинe!" А за этим маскарадом -- неистовый карьеризм,
ненасытное самолюбiе и славолюбiе, ежеминутно готовое прорваться в дерзость.
Сологуб отозвался о нем так, что и повторять в печати невозможно, Кузьмин
морщился, Гумилев пожимал плечами, Гиппiус, взглянув на его валенки в
лорнет, спросила: "Что это на вас за гетры такiя?" Все это заставило Есенина
перебраться в Москву и там он быстро стал популярен, примкнув к
"имажинистам". Потом начались его скандалы, дебоши, "Господи, отелись",
приступы манiи величiя, Айседора Дункан, турнэ с ней по Европe и Америкe,
неистовыя избiенiя ея, возвращенiе в Россiю, новыя женитьбы, новые скандалы,
пьянство -- и самоубiйство..."
Очень точно говорил и сам Есенин о себe, -- о том, как надо пробиваться
в люди, поучал на этот счет своего прiятеля Марiенгофа. Марiенгоф был
пройдоха не меньше его, был величайшiй негодяй, это им была написана однажды
такая строчка о Богоматери, гнуснeй которой невозможно выдумать, по
гнусности равная только тому, что написал о Ней однажды Бабель. И вот Есенин
всетаки поучал его:
"Так, с бухты барахты, не слeд лeзть в литературу, Толя, тут надо вести
тончайшую политику. Вон смотри -- Бeлый: и волос уж сeдой, и лысина, а даже
перед своей кухаркой и то вдохновенно ходит. А еще очень невредно 16
прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят. Знаешь, как я на Парнас
всходил? Всходил в поддевкe, в рубашкe расшитой, как полотенце, с голинищами
в гармошку. Всe на меня в лорнеты, -- "ах, как замeчательно, ах, как
генiально!" -- А я то краснeю, как дeвушка, никому в глаза не гляжу от
робости.... Меня потом по салонам таскали, а я им пахабныя частушки распeвал
под тальянку... Вот и Клюев тоже так. Тот маляром прикинулся. К Городецкому
с чернаго хода пришел,-- не надо ли, мол, чего покрасить, -- и давай кухаркe
стихи читать, а кухарка сейчас к барину, а барин зовет поэта-маляра в
комнату, а поэт-то упирается: "гдe уж нам в горницу, креслица барину
перепачкаю, пол вощеный наслeжу... Барин предлагает садиться -- Клюев опять
ломается, мнется: да нeт, мы постоим..."
Интересны были и воспоминанiя Родiона Березова, его бывшаго прiятеля,
напечатанныя в "Новом Русском Словe" в Нью Йоркe. Березов писал о Есенинe с
умиленiем:
-- Помнишь, Сережа, спрашивали Есенина его сверстники, парни того села,
откуда он был родом и куда порой наeзжал, -- помнишь, как мы вытянули с
тобой бредень, а там видимо-невидимо золотых карасей? Помнишь ночное,
печеную картошку?
И Есенин отвeчал:
-- Все помню, братцы, вот что было в Нью Йоркe на банкетах в мою честь,
забыл, а наше, родное помню...
Но рубашки он носил, по словам Березова, только шелковыя, галстуки и
ботинки самые модные, хотя читал свои стихи публично тоже как "глубоко свой
парень", покачивая кудрявой 17 головой, слегка выкрикивая концы строк и,
конечно, не спроста напоминая, что он скандалист, хулиган, "разудалая Русь":
Заметался пожар голубой,
Позабылись родимыя дали,
Первый раз я запeл про любовь,
Первый раз отрекаюсь скандалить...
Чeм тут, казалось бы, восхищаться? Этой лирикой мошенника, который свое
хулиганство уже давно сдeлал выгодной профессiей, своим вeчным бахвальством,
как и многими, прочими своими качествами?
Синiй май. Заревая теплынь.
Не прозвякнет кольцо у калитки.
Липким запахом вeет полынь,
Спит черемуха в бeлой накидкe...
Дeло происходит в маe, в саду, -- откуда же взялась полынь, запах
которой, как извeстно, сухой, острый, а вовсе не липкiй, а если бы и был
липкiй, то не мог бы "вeять"?
Дальше, несмотря на спящую черемуху, --
Сад полышет, как пeнный пожар,
И луна, напрягая всe силы,
Хочет так, чтобы каждый дрожал
От щемящаго слова "милый"...
Желанiе луны понятно, -- недаром Бальмонт утверждал, что даже "каждая
ящерица ищет щемящих ощущенiй"; но опять: откуда взялись в этой заревой
теплыни полыхающiй 18 пeнным пожаром сад и такая неистовая луна? А кончается
все это так:
Только я в эту тишь, в эту гладь,
Под тальянку веселаго мая,
Не могу ничего пожелать,
Все, как есть, без конца принимая...
Тут май оказался уже веселым и даже тальянкой; но и это не бeда:
восхищаются...
Он любил пeсню, разсказывал Березов: "Мы часто встрeчались с ним в
редакцiи журнала "Красная Новь". Пeсни он мог слушать вездe и всегда. Вот
картинка: Есенин в черном котелкe и модном демисезонном пальто "раглан", в
лаковых полуботинках, с тростью в лeвой рукe, облокотившись на выступ
книжнаго шкапа, слушает, а мы поем..." Рисовал Березов и другiя "картинки"
-- как жил и как "творил" Есенин (игравшiй и другiя роли, уже не
хулиганскiя):
"Жил Есенин в Брюссовском переулкe, в большом домe на восьмом этажe. Из
окна комнаты открывался вид на Кремль. Комната эта принадлежала Галe
Бениславской, которая стала его женой. Прiятныя, свeтлыя обои, изящныя
гравюры. На письменном столe порядок. На обeденном, посреди комнаты, темная
скатерть, ваза с фруктами. У одной из стeн кушетка о красивыми подушками. У
другой кровать, застеленная шелковым самаркандским покрывалом... В
воскресенье Есенин творит, Галя не хочет ему мeшать и с утра уeзжает за
город. Они ходит одна по полям и рощам и думает о том, что в эти минуты из
под его пера выливаются проникновенныя строки. Мы сидим у обeденнаго стола,
Есенин разсказывает нам о 19 своей поeздкe в Америку, о мучительной тоскe,
пережитой им за океаном, о слезах, пролитых им, когда он очутился на родной
землe и увидeл покорныя всeм вeтрам, стройныя березки. Вот он идет в
коридор, поднявшись, слышим его шепот: "Груша, сходите за цвeтами, купите
самых красивых". Я знал, что когда к сердцу Есенина подкатывает волна
вдохновенiя, он одeвается по праздничному, как для обeдни, и ставит на
письменный стол цвeты. Все его существо уже захвачено стихiей творчества. Мы
уходим, навстрeчу нам Груша с цвeтами, а в это время Галя Бениславская
одиноко бродит за городом и молится небу, цвeтам, голубым озерам и рощам за
раба Божiя Сергeя и за его вдохновенное творчество..."
Я читал все это, чувствуя приступы тошноты. Нeт, уж лучше Маяковскiй!
Тот, по крайней мeрe, разсказывая о своей поeздкe в Америку, просто "крыл"
ее, не говорил подлых слов "о мучительной тоскe" за океаном, о слезах при
видe березок...
___
О Есенинe была в свое время еще статья Владислава Ходасевича в
"Современных Записках": Ходасевич в этой статьe говорил, это у Есенина, в
числe прочих способов обольщать дeвиц, был и такой: он предлагал намeченной
им дeвицe посмотрeть разстрeлы в Чека, -- я, мол, для вас легко могу
устроить это. "Власть, Чека покровительствовали той банде, которой Есенин
был окружен, говорил Ходасевич: она 20 была полезна большевикам, как
вносящая сумятицу и безобразiе в русскую литературу..."
___
Печататься я начал в концe восьмидесятых годов. Так называемые
декаденты и символисты, появившiеся через нeсколько лeт послe того,
утверждали, что в тe годы русская литература "зашла в тупик", стала чахнуть,
серeть, ничего не знала кромe реализма, протокольнаго описыванiя
дeйствительности... Но давно ли перед этим появились, напримeр, "Братья
Карамазовы", "Клара Милич", "Пeснь торжествующей любви". Так ли уж
реалистичны были печатавшiеся тогда "Вечернiе огни" Фета, стихи В.
Соловьева? Можно ли назвать сeрыми появившiяся в ту пору лучшiя вещи
Лeскова, не говоря уже о Толстом, о его изумительных, несравненных
"народных" сказках, о "Смерти Ивана Ильича", "Крейцеровой сонатe"? И так ли
уж были не новы -- и по духу и по формe -- как раз в то время выступившiе
Гаршин, Чехов?
В литературную среду я вошел в серединe девяностых годов. Тут я уже не
застал, к несчастью, ни Фета, ни Полонскаго, не застал Гаршина, -- его
прекрасный человeческiй образ сочетался с талантом, который, если бы не
погиб в самоубiйствe, развился бы несомнeнно так, что поставил бы его в ряд
с самыми большими русскими писателями. Но я застал еще не только самого
Толстого, но и Чехова; застал Эртеля, тоже замeчательнаго человeка и автора
"Гардениных", романа, который навсегда останется в русской литературe;
застал Короленко, 21 написавшаго свой чудесный "Сон Макара", застал
Григоровича,-- видeл его однажды в книжном магазинe Суворина: тут передо
мной был уже легендарный человeк; застал поэта Жемчужникова, одного из
авторов "Кузьмы Пруткова", часто бывал у него и он называл меня своим юным
другом... Но в тe годы была в Россiи уже в полном разгарe ожесточенная война
народников с марксистами, которые полагали оплотом будущей революцiи
босяческiй пролетарiат. В это-то время и воцарился в литературe, в одном
станe ея, Горькiй, ловко подхватившiй их надежды на босяка, автор "Челкаша",
"Старухи Изергиль", -- в этом разсказe какой-то Данко, "пламенный борец за
свободу и свeтлое будущее", -- такiе борцы вeдь всегда пламенные, -- вырвал
из своей груди свое пылающeе сердце, дабы бeжать куда-то вперед, увлекая за
собой человeчество и разгоняя этим пылающим сердцем, как факелом, мрак
реакцiй. А в другом станe уже славились Мережковскiй, Гиппiус, Бальмонт,
Брюсов, Сологуб... Всероссiйская слава Надсона в тe годы уже кончилась,
Минскiй, его близкiй друг, еще недавно призывавшiй грозу революцiй:
Пусть же гром ударит и в мое жилище,
Пусть я даже буду первый грома пищей! --
Минскiй, всетаки не ставшiй пищей грома, теперь перестраивал свою лиру тоже
на их лад. Вот незадолго до этого я и познакомился с Бальмонтом, Брюсовым,
Сологубом, когда они были горячими поклонниками французских декадентов,
равно как Верхарна, Пшебышевскаго, Ибсена, Гамсуна, Метерлинка, но совсeм не
22 интересовались еще пролетарiатом: это уже гораздо позднeе многiе из них
запeли подобно Минскому:
Пролетарiи всeх стран, соединяйтесь!
Наша сила, наша воля, наша власть! --
подобно Бальмонту, подобно Брюсову, бывшему, когда нужно было, декадентом,
потом монархистом славянофилом, патрiотом во время первой мiровой войны, а
кончившему свою карьеру страстным воплем:
Горе, горе! Умер Ленин!
Вот лежит он хладен, тлeнен!
Вскорe послe нашего знакомства Брюсов читал мнe, лая в нос, ужасную
чепуху:
О, плачьте,
О, плачьте
До радостных слез!
Высоко на мачтe
Мелькает матрос!
Лаял и другое, нeчто уже совершенно удивительное -- про восход мeсяца,
который, как извeстно, называется еще и луною:
Всходит мeсяц обнаженный
При лазоревой лунe!
Впослeдствiи он стал писать гораздо вразумительнее, нeсколько лeт
подряд развивал свой стихотворный талант неуклонно, достиг в версификацiи
большого мастерства и разнообразiя, хотя нерeдко срывался и тогда в дикую 23
словесную неуклюжесть и полное свинство изображаемаго:
Альков задвинутый,
Дрожанье тьмы,
Ты запрокинута
И двое мы...
Был он кромe того неизмeнно напыщен не меньше Кузьмы Пруткова, корчил
из себя демона, мага, безпощаднаго "мэтра", "кормщика"... Потом неуклонно
стал слабeть, превращаться в совершенно смeхотворнаго стихоплета,
помeшаннаго на придумыванiи необыкновенных рифм:
В годы Кука, давно славные,
Бригам ребра ты дробил,
Чтоб тебя узнать, их главный -- и
Непотворный опыт был...
Что до Бальмонта, то он своими выкрутасами однажды возмутил даже
Гиппiус. Это было при мнe на одной из литературных "пятниц" у поэта
Случевскаго. Собралось много народу, Бальмонт был в особенном ударe, читал
свое первое стихотворенiе с такой самоупоенностью, что даже облизывался:
Лютики, ландыши, ласки любовныя...
Потом читая второе, с отрывистой чеканностью:
Берег, буря, в берег бьется
Чуждый чарам черный челн... 24
Гиппiус все время как-то сонно смотрeла на него в лорнет и, когда он
кончил и всe еще молчали, медленно сказала:
-- Первое стихотворенiе очень пошло, второе -- непонятно.
Бальмонт налился кровью:
-- Пренебрегаю вашей дерзостью, но желаю знать, на что именно не
хватает вашего пониманiя?
-- Я не понимаю, что это за челн и почему и каким таким чарам он чужд,
-- раздeльно отвeтила Гиппiус.
Бальмонт стал подобен очковой змee:
-- Поэт не изумился бы мeщанкe, обратившейся к нему за разъясненiем его
поэтическаго образа. Но когда поэту докучает мeщанскими вопросами тоже поэт,
он не в силах сдержать своего гнeва. Вы не понимаете? Но не могу же я
приставить вам свою голову, дабы вы стали понятливeй!
-- Но я ужасно рада, что вы не можете,<--> отвeтила Гиппiус.-- Для меня
было бы истинным несчастiем имeть вашу голову...
Бальмонт был вообще удивительный человeк. Человeк, иногда многих
восхищавшiй своей "дeтскостью", неожиданным наивным смeхом, который, однако,
всегда был с нeкоторой бeсовской хитрецой, человeк, в натурe котораго было
не мало притворной нeжности, "сладостности", выражаясь его языком, но не
мало и совсeм другого -- дикаго буянства, звeрской драчливости, площадной
дерзости. Это был человeк, который всю свою жизнь поистинe изнемогал от
самовлюбленности, был упоен собой, увeрен в себe до такой степени, что
однажды вполнe простодушно напечатал свой разсказ о том, как 25 он был у
Толстого, как читал ему свои стихи, и как Толстой помирал со смeху, качаясь
в качалкe: ничуть не смущенный этим смeхом, Бальмонт закончил свой разсказ
так:
-- Старик ловко притворился, что ему мои стихи не нравятся!
С необыкновенной наивностью разсказывал он немало и другого. Напримeр,
о том, как посeтил он Метерлинка:
-- Художественный театр готовился ставить "Синюю Птицу" и просил меня,
eхавшаго как раз тогда заграницу, заeхать в Метерлинку, спросить его, как он
сам мыслит постановку своего созданiя. Я с удовольствiем согласился, но у
Метерлинка ожидало меня нeчто весьма странное. Во-первых, звонил я в его
жилище чуть не цeлый час, во-вторых, когда, наконец, дозвонился, мнe
отворила какая-то мегера, загородившая мнe порог своей особой. И в-третьих,
когда я всетаки эту преграду преступил, то предо мной оказалась такая
картина: пустая комната, посреди -- всего один стул, возлe стула стоит
Метерлинк, а на стулe сидит толстая собака. Я кланяюсь, называю себя, в
полной увeренности, что мое имя небезизвестно хозяину. Но Метерлинк молчит,
молча глядит на меня, а подлая собака начинает рычать. Во мнe закипает
страстное желанiе сбросить это чудовище со стула на пол и отчитать хозяина
за его неучтивость. Но, сдержав свой гнeв, я излагаю причину своего визита.
Метерлинк молчит по-прежнему, а собака начинает уже захлебываться от
рычанiя. "Будьте же добры, говорю я тогда достаточно рeзко, соблаговолите
мнe сказать, что вы думаете о постановкe вашего созданiя?" И он наконец
отверзает уста: "Ровно ничего не 26 думаю. До свиданья". Я выскочил от него
со стремительностью пули и с бeшенством разъяреннаго демона...
Разсказывал свое приключенiе на Мысe Доброй Надежды:
-- Когда наш корабль, -- Бальмонт никогда не мог сказать "пароход", --
бросил якорь в гавани, я сошел на сушу и углубился в страну, -- тут Бальмонт
опять таки не мог сказать, что он просто вышел за город,-- я увидал род
вигвама, заглянул в него и увидал в нем старуху, но все же прельстительную
своей старостью и безобразiем, тотчас пожелал осуществить свою близость с
ней, но, вeроятно, потому что я, владeющiй многими языками мiра, не владeю
языком "зулю", эта вeдьма кинулась на меня с толстой палкой, и я принужден
был спастись бeгством...
"Я, владeющiй многими языками мiра..." Не один Бальмонт так безсовeстно
лгал о своем знанiи языков. Лгал, напримeр, и Брюсов. Это, конечно, на
основанiи того, что сам Брюсов распространил про себя, сказано в книгe
какого-то Мясникова ("Поэзiя Брюсова"), изданной в 1945 г. в Москвe: "Брюсов
свободно владeл французским и латинским языками, читал без словаря свободно
по-англiйски, по-итальянски, по-нeмецк, по-гречески и отчасти по-испански и
по-шведски, имeл представленiе о языках: санскритском, польском, чешском,
болгарском, сербском, древнееврейском, древнеегипетском, арабском,
древнеперсидском и японском..." Не отставал от него и его соратник по
издательству "Скорпiон" С. А. Поляков: его сотрудник М. Н. Семенов разсказал
недавно в газетe "Русская Мысль", что этот Поляков "знал всe европейскiе 27
языки и около дюжины восточных..." Вы только подумайте: всe европейскiе
языки и около дюжины восточных! Что до Бальмонта, то он "владeл многими
языками мiра" очень плохо, даже самый простой разговор по-французски был ему
труден. Однажды в Парижe, в годы эмиграцiи, он встрeтился у меня с моим
литературным агентом, американцем Брадлеем, и когда Брадлей заговорил с ним
по-англiйски, покраснeл, смeшался, перешел на французскiй язык, но и
по-французски путался, дeлал грубыя ошибки... Как же всетаки сдeлал он
столько переводов с разных языков, даже с грузинскаго, с армянскаго?
Вeроятно, не раз с подстрочников. А до чего на свой лад, о том и говорить
нечего. Вот, напримeр, сонет Шелли, вот его первая строчка, -- очень
несложная: в пустынe, в песках, лежит великая статуя, -- только и всего
сказал о ней Шелли; а Бальмонт? "В нагих песках, гдe вeчность сторожит
пустыни тишину..." Что же до незнанiя "языка зулю", проще говоря,
зулусскаго, и печальных послeдствiй этого незнанiя, то бывало множество
столь же печальных послeдствiй и в других случаях, когда Бальмонт говорил на
языках, ему болeе или менeе извeстных, только тут уже в силу пристрастiя
Бальмонта к восклицанiям: знаю, как нещадно били его -- и не раз --
лондонскiе полицейскiе в силу этого пристрастiя, как однажды били его ночью
полицейскiе в Парижe, потому что шел он с какой-то дамой позади двух
полицейских и так бeшено кричал на даму, ударяя на слово "ваш" ("ваш хитрый
взор, ваш лукавый ум!"), что полицейскiе рeшили, что это он кричит на них на
парижском жаргонe воров и апашей, гдe слово "vache" 28 (корова)
употребляется как чрезвычайно оскорбительная кличка полицейских, еще болeе
глупая, чeм та, которой оскорбляли их в Россiи: "фараон". А при мнe было
однажды с Бальмонтом такое: мы гостили с ним лeтом под Одессой, в нeмецком
поселкe на берегу моря, пошли как-то втроем, -- он, писатель Федоров и я, --
купаться, раздeлись и уже хотeли идти в воду, но тут, на бeду, вылeз из воды
на берег брат Федорова, огромный мужик, босяк из одесскаго порта, вeчный
острожник и, увидав его, Бальмонт почему-то впал в трагическую ярость,
кинулся к нему, театрально заорал: -- "Дикарь, я вызываю тебя на бой!" -- а
"дикарь" лeниво смeрил его тусклым взглядом, сгреб в охапку своими страшными
лапами, и запустил в колючiя прибрежныя заросли, из которых Бальмонт вылeз
весь окровавленный...
Удивительный он был вообще человeк, -- человeк, за всю свою долгую
жизнь не сказавшiй ни единаго словечка в простотe, называвшiй в стихах даже
тайныя прелести своих возлюбленных на рeдкость скверно: "Зачарованный Грот".
И еще: при всем этом был он довольно разсчетливый человeк. Когда-то в
журналe Брюсова, в "Вeсах", называл меня, в угоду Брюсову, "малым ручейком,
способным лишь журчать". Позднeе, когда времена измeнились, стал вдруг
милостив ко мнe, -- сказал, прочитав мой разсказ "Господин из
Сан-Франциско":
-- Бунин, у вас есть чувство корабля!
А еще позднeе, в мои нобелевскiе дни, сравнил меня на одном собранiи в
Парижe уже не с ручейком, а со львом: прочел сонет в мою 29 честь, в
котором, конечно, и себя не забыл, -- начал сонет так:
Я тигр, ты -- лев!
Разсчетлив он был и политически.
В Москвe в 1930 году издавалась "Литературная энциклопедiя" и вот что
сказано о нем в пе