ни занимались
политикой. Особенно распространено это было в позднефельетонную эру. К ее
требованиям принадлежала также политизация или милитаризация духа. Как
церковные колокола шли на пушки, как еще незрелая школьная молодежь шла на
пополнение поредевших полков, так подлежал конфискации и шел на потребу
войне дух.
Конечно, мы не можем согласиться с этим требованием. Что при
необходимости ученого можно оторвать от кафедры или от письменного стола и
сделать солдатом, что в иных случаях он может идти в армию добровольно, что
в истощенной войной стране ученый должен предельно, вплоть до голода,
сократить свои материальные нужды -- об этом нечего и говорить. Чем
образованнее человек, чем больше привилегии, которыми он пользовался, тем
больше должны быть в час беды жертвы, которые он приносит; каждому
касталийцу, надеемся, это станет когда-нибудь ясно как день. Но если мы
готовы принести в жертву народу, когда он в опасности, свое благополучие,
свой комфорт, свою жизнь, то это не означает, что мы готовы и самый дух,
традицию и нравственный смысл нашей духовности принести в жертву интересам
текущего дня, народа или генералов. Трус тот, кто увиливает от трудов, жертв
и опасностей, выпавших на долю его народа. Но не меньший трус и предатель
тот, кто предает ради материальных выгод принципы духовной жизни, кто,
например, предоставляет властителям решать, сколько будет дважды два!
Приносить в жертву любым другим интересам, в том числе интересам родины,
любовь к истине, интеллектуальную честность, верность законам и методам духа
-- это предательство. Если в борьбе интересов и лозунгов истине грозит
опасность оказаться такой же обесцененной, изуродованной и изнасилованной,
как отдельно взятый человек, как язык, как искусства, как все органическое
или искусно взращенное, тогда единственный наш долг -- воспротивиться и
спасти истину, то есть наше стремление к истине как высший наш догмат.
Ученый, который в роли оратора, автора, учителя сознательно говорит
неправду, сознательно поддерживает ложь и фальсификацию, не только
оскорбляет органические законы бытия, он, кроме того, вопреки злободневной
видимости, приносит своему народу не пользу, а тяжкий вред, он отравляет ему
воздух и землю, пищу и питье, ум и справедливость и помогает всем злым и
враждебным силам, грозящим народу уничтожением.
Касталиец, таким образом, не должен становиться политиком: при нужде,
правда, он должен жертвовать собой, но ни в коем случае не верностью духу.
Дух благотворен и благороден только в повиновении истине; как только он
предаст ее, как только перестанет благоговеть перед ней, сделается продажным
и покладистым, он становится потенциальным бесовством, гораздо худшим, чем
животное, инстинктивное зверство, которое все-таки еще сохраняет что-то от
невинности природы.
Предоставляю каждому из вас, глубокоуважаемые коллеги, задуматься о
том, в чем состоит долг Ордена, если стране и самому Ордену грозит
опасность. На этот счет будут разные мнения. У меня тоже есть свое, и, много
размышляя обо всех затронутых здесь вопросах, сам я пришел к ясному
представлению о собственном долге и о том, к чему надо стремиться мне. А это
побуждает меня обратиться к уважаемой администрации с личным ходатайством,
каковым и закончу свой меморандум.
Из всех магистров, составляющих нашу администрацию, я, как магистр
Игры, по роду своей службы, пожалуй, наиболее далек от внешнего мира.
Математик, филолог, физик, педагог и все другие магистры работают в общих с
мирянами областях; и в некасталийских, обычных школах нашей и всякой другой
страны математика и языкознание -- это основы ученья, и в мирских высших
учебных заведениях преподается астрономия, физика, а музыкой занимаются и
люди совершенно необразованные; все это дисциплины древние, гораздо более
древние, чем наш Орден, они существовали задолго до него и переживут его.
Только игра в бисер -- это наше собственное изобретение, наша специальность,
наша любимица, наша игрушка, это последнее тончайшее выражение нашей
специфически касталийской духовности. Это одновременно самая прекрасная и
самая бесполезная, самая любимая и вместе с тем самая хрупкая драгоценность
в нашей сокровищнице. Она первой погибнет, если под вопрос будет поставлено
дальнейшее существование Касталии, -- не только потому, что она сама по себе
-- самое хрупкое из наших богатств, но хотя бы потому, что для непосвященных
это, несомненно. самое ненужное во всей Касталии. Если речь пойдет о том,
чтобы избавить страну от всяких лишних расходов, то урежут бюджет элитных
школ, сократят и в конце концов перестанут отпускать средства на содержание
и расширение библиотек и коллекций, ухудшат наше питание, не будут обновлять
нашу одежду, но сохранят все главные дисциплины нашей universitas
litterarum, только не игру в бисер. Математика нужна, чтобы изобретать новое
огнестрельное оружие, а что закрытие vicus lusorum и ликвидация нашей Игры
нанесут хоть какой-то ущерб стране и народу -- в это никто не поверит, и уж
подавно военные. Игра в бисер -- это самая крайняя и находящаяся в
наибольшей опасности часть нашего здания. Может быть, с этим и связано то,
что именно magister Ludi, глава нашей самой оторванной от жизни дисциплины,
первым предчувствует грядущие потрясения или первым высказывает это чувство
администрации.
Итак, я считаю, что в случае политических и особенно военных
переворотов игра в бисер погибнет. Она быстро придет в упадок, сколько бы
отдельных людей ни продолжало любить ее, и восстановить ее не удастся.
Атмосфера, которая последует за новой военной эпохой, этого не потерпит.
Игра исчезнет, как исчезли некоторые высококультурные обычаи в истории
музыки, такие, например, как хоры профессиональных певцов начала XVII века
или воскресные концерты в церквах начала XVIII. Тогда человеческие уши
слышали звуки, которых никакая наука и никакое волшебство не воскресят в их
ангельской, сверкающей чистоте. Игру в бисер тоже не забудут, но исчезнет
она безвозвратно, и те, кому случится потом изучать ее историю, ее
возникновение, расцвет и конец, будут вздыхать и завидовать нам, которым
довелось жить в таком мирном, таком ухоженном, так чисто звучавшем духовном
мире.
Хотя я magister Ludi, я отнюдь не считаю своей (или нашей) задачей
отвратить или отсрочить конец нашей Игры. Все, даже самое прекрасное,
преходяще, коль скоро оно стало историей, земным явлением. Мы знаем это и
можем грустить по этому поводу, но не пытаться всерьез изменить что-либо,
ибо изменить это нельзя. Если игра в бисер погибнет, гибель ее будет для
Касталии и мира потерей, которую они, однако, вряд ли сразу заметят,
настолько они будут в годы великого кризиса заняты тем, чтобы спасти все,
что еще можно спасти. Касталия без игры в бисер мыслима, но немыслима
Касталия без благоговения перед истиной, без преданности духу.
Педагогическое ведомство может обойтись без magister Ludi. Но ведь
изначально и по сути словосочетание "magister ludi" вовсе не означает -- а
мы это почти забыли -- специальность, которую мы так называем. Изначально
magister ludi значит просто-напросто "учитель". А учителя, хорошие и храбрые
учителя, будут нашей стране тем нужнее, чем в большей опасности будет
Касталия и чем больше ее драгоценных плодов перезреет и искрошится. Учителя
нам нужнее, чем все другое, люди, которые, прививая молодежи способность
находить верные критерии, служат ей образцом благоговения перед истиной,
повиновения духу, служения слову. И это относится не только и не в первую
очередь к нашим элитным школам, существованию которых тоже ведь придет
однажды конец, -- относится это и к школам мирским, некасталийским, где
воспитываются и обучаются будущие горожане и крестьяне, ремесленники и
солдаты, политики, офицеры и властители, пока они еще дети и поддаются
обучению. Там -- основа духовной жизни страны, а не в семинарах и не в игре
в бисер. Мы всегда поставляли стране учителей и воспитателей, я уже говорил:
это лучшие из нас. Но мы должны делать гораздо больше, чем до сих пор. Мы не
можем больше полагаться на то, что из мирских школ к нам будет по-прежнему
идти и поможет сохранить нашу Касталию приток отборных талантов. Мы должны
всячески расширять смиренное, сопряженное с тяжелой ответственностью
служение в школах, мирских школах, считая это важнейшей и почетнейшей частью
нашей задачи.
Вот я и подошел к личному ходатайству, с которым хочу обратиться к
уважаемой администрации. Настоящим прошу администрацию освободить меня от
должности magister Ludi, доверить мне вне Касталии обычную школу, большую
или маленькую, и разрешить мне постепенно перетянуть к себе в эту школу в
качестве учителей какую-то группу молодых членов Ордена, людей, на которых я
могу положиться в том, что они будут добросовестно помогать мне претворять
наши принципы в жизнь через молодых мирян.
Пусгь соблаговолит многоуважаемая администрация, доброжелательно
рассмотрев мою просьбу и ее обоснование, дать мне свои указания.
Магистр игры в бисер
Приписка:
Да будет мне позволено привести слова досточтимого отца Иакова,
записанные мною во время одной из наших незабываемых бесед:
"Могут прийти времена ужаса и величайших бедствий. Но если бывает
счастье и в беде, то оно может быть только духовным -- обращенным назад,
чтобы спасти культуру прошлого, обращенным вперед, чтобы с бодрой веселостью
представлять дух в эпоху, которая иначе целиком оказалась бы во власти
материи".
Тегуляриус не знал, как мало осталось от его работы в этом письме; ему
не довелось увидеть его в окончательной редакции. Но два более ранних, куда
более обстоятельных варианта Кнехт дал ему прочесть. Отправив письмо,
магистр ждал ответа администрации с гораздо меньшим нетерпением, чем его
друг. Он решил не осведомлять его больше о своих шагах: отказавшись от
дальнейшего обсуждения с ним этого дела, он только дал понять, что ответ
придет, несомненно, не скоро.
И когда потом, раньше, чем он сам ждал, ответ пришел, Тегуляриус не
узнал об этом. Письмо из Гирсланда гласило:
Досточтимому магистру Игры в Вальдцеле
Глубокоуважаемый коллега!
С необыкновенным интересом и руководство Ордена, и коллегия магистров
ознакомились с Вашим столь же сердечным, сколь и умным письмом. Исторические
ретроспекции этого письма привлекли наше внимание не меньше, чем выраженная
в нем тревога за будущее, и, конечно, многие из нас будут еще мысленно
возвращаться к этим волнующим и от части, конечно, справедливым
соображениям, чтобы извлечь из них пользу. С радостью и признательностью
оценили мы чувства. Вас воодушевляющие, чувства настоящего и
самоотверженного касталийства, горячей и ставшей второй натурой любви к
нашей Провинции, к ее быту и нравам, любви озабоченной и не свободной сейчас
от страха. С не меньшей радостью и признательностью услыхали мы личные и
сиюминутные ноты этой любви, ее жертвенность, ее стремление к деятельности,
ее серьезность и пылкость, ее тягу к героизму. Во всех этих чертах мы узнаем
характер нашего магистра Игры, его энергию, его огонь, его отвагу. Как это
похоже на него, ученика знаменитого бенедиктинца, что историю он изучал не
ради чистой учености, не как бесстрастный, занятый эстетической игрой
наблюдатель, что его исторические познания велят ему применить их к
настоящему времени, действовать, прийти на помощь! Как отвечает Вашему
характеру, глубокоуважаемый коллега, и то, что цель Ваших личных желаний так
скромна, что Вы не стремитесь к политическим задачам и миссиям, к
влиятельным и почетным постам, а хотите быть не чем иным, как ludi magister,
школьным учителем!
Таковы некоторые впечатления и мысли, невольно возникшие уже при первом
чтении Вашего послания. У большинства коллег они были одинаковы или сходны.
При дальнейшем обсуждении Ваших сообщений, предостережений и просьб
администрация не смогла прийти к столь единодушному мнению. На состоявшемся
по этому поводу заседании горячо обсуждался прежде всего вопрос о том,
насколько приемлема Ваша точка зрения на угрозу нашему существованию. а
также вопрос о характере, величине и предположительной близости во времени
грозящих опасностей, и большинство участников отнеслось к этим вопросам с
явной серьезностью и проявило к ним интерес. Однако, как мы должны Вам
сообщить, ни по одному из этих вопросов не набралось большинства голосов в
пользу Вашей концепции. Признаны были лишь живость воображения и
проницательность, присущие Вашим историко-политическим оценкам в
отдельности, но ни одно из Ваших предположений, или, лучше сказать,
пророчеств, не было в полном своем объеме одобрено и признано убедительным.
Также и в вопросе о том, насколько причастны к сохранению необыкновенно
долгого периода мира Орден и касталийский уклад, да и в какой мере вообще, в
принципе, можно их считать факторами политической истории и обстановки, с
Вами согласились только немногие, и те с оговорками. Наступившее в нашей
части света по истечении военной эпохи спокойствие -- таково примерно было
мнение большинства -- объясняется отчасти всеобщим истощением после ужасных
войн, но гораздо больше тем, что Европа тогда перестала быть центром мировой
истории, ареной борьбы за гегемонию. Нисколько не подвергая сомнению заслуг
Ордена, за касталийской идеей, идеей высокой духовной культуры под знаком
созерцательного контроля над душой, нельзя все же признать силы, которая
действительно творит историю, то есть оказывает живое влияние на
политическую обстановку в мире, да и честолюбивые поползновения такого рода
совершенно чужды всему касталийскому духу. Ни воля, ни назначение Касталии,
подчеркивалось в некоторых очень серьезных высказываниях на эту тему, не
состоят в том. чтобы оказывать политическое воздействие и влиять на вопросы
мира и войны, а речи о таком назначении не может быть уже потому, что все
касталийское неотделимо от разума и вершится в пределах разумного, чего
никак не скажешь о мировой истории, не впадая в богословско-поэтические
бредни романтической философии истории и не возводя всю технику убийства и
уничтожения, применяемую силами, которые творят историю, в методы мирового
разума. Да ведь и при самом беглом взгляде на духовную историю видно, что
времена высшего расцвета духа никогда, в сущности, нельзя было объяснить
политической обстановкой, что у культуры, или у духа, или у души есть своя
собственная история, которая течет рядом с так называемой мировой, то есть
рядом с неутихающими боями за материальную власть, как вторая, тайная,
бескровная и священная история. Исключительно с этой священной и тайной, а
не с "настоящей" жестокой мировой историей имеет дело наш Орден, и в задачу
его никогда не входило охранять политическую историю, а тем более помогать
делать ее.
Действительно ли. стало быть, такова политическая обстановка в мире,
как она освещена в Вашем письме, или нет, Ордену в любом случае не подобает
относиться к ней иначе, чем выжидательно и терпимо. Поэтому Ваше мнение, что
нам следует смотреть на эту обстановку как на призыв к активности, было,
вопреки нескольким голосам, решительно отклонено большинством. Что касается
Вашего взгляда на сегодняшнее положение в мире и Ваших намеков насчет
ближайшего будущего, то они, спору нет, произвели определенное впечатление
на большинство коллег, а некоторым показались даже сенсационными, однако и в
этом пункте, хотя почти все ораторы отдавали должное Вашим знаниям и Вашему
острому уму, большинство с Вами не согласилось -- напротив, возобладало
мнение, что Ваши замечания по этому поводу надо признать достойными внимания
и весьма интересными, но все же чрезмерно пессимистичными. Раздался даже
голос, спросивший, не следует ли счесть это опасным, даже преступным и уж по
меньшей мере легкомысленным поступком, если магистр пугает свою
администрацию такими мрачными картинами якобы надвигающихся опасностей и
испытаний. Напоминать иногда о бренности всех вещей, разумеется,
позволительно, и каждый, а тем более каждый, кто занимает высокий и
ответственный пост, должен время от времени повторять про себя слова
"memento mori" (помни о смерти (лат.)); но так обобщающе, так нигилистически
предрекать всему сословию магистров, всему Ордену, всей иерархии якобы
близкий конец -- это не только недостойная атака на душевный покой и
воображение коллег, а угроза самой администрации и ее работоспособности.
Никак не может это способствовать деятельности магистра, если он должен
каждое утро приступать к работе с мыслью, что его пост, его труд, его
ученики, его ответственность перед Орденом, его жизнь в Касталии и для
Касталии, -- что все это завтра или послезавтра пойдет прахом. Хотя голос
этот не был поддержан большинством, известное одобрение он все-таки
встретил.
Мы кратки в своем письменном ответе, но готовы к устным объяснениям. Из
нашего скупого изложения дела Вы ведь уже видите, досточтимый, что Ваше
послание не оказало того действия, которого Вы, вероятно, от него ждали.
Неуспех этот объясняется главным образом, конечно, причинами объективными,
действительными различиями между Вашими теперешними взглядами и желаниями, с
одной стороны, и желаниями и взглядами большинства -- с другой. Но есть и
причины формальные. Во всяком случае, нам кажется, что прямая устная
дискуссия между Вами и коллегами прошла бы гораздо гармоничнее и позитивнее.
И не только эта форма письменного заявления повредила, думается нам, Вашему
ходатайству; еще больше повредило ему не принятое в нашем быту сочетание
какого-то сообщения для коллег с тем или иным личным ходатайством, с той или
иной просьбой. Большинство видит в этом слиянии неудачное новшество.
Некоторые прямо называют его недопустимым.
Вот мы и подходим к самому щекотливому пункту Вашего дела, к Вашей
просьбе об освобождении от должности и о направлении Вас в систему мирских
школ. Просителю должно было быть заранее известно, что согласиться со столь
внезапно поданным и столь странно обоснованным ходатайством, что одобрить и
удовлетворить его администрация никак не может. Разумеется, администрация
отвечает отказом.
Во что превратилась бы наша иерархия, если бы каждого ставили на его
место не Орден и не задание администрации! Во что превратилась бы Касталия,
если бы каждый сам оценивал себя, свои таланты и свойства и в зависимости от
этого подбирал себе пост! Рекомендуя магистру Игры подумать об этом
несколько мгновений, мы поручаем ему по-прежнему нести доверенную ему нами
почетную службу.
Вот и исполнена Ваша просьба об ответе на Ваше письмо. Мы не могли дать
ответ, на какой Вы, наверно, надеялись. Однако мы не хотим умалчивать о том,
что по достоинству оценили побудительный и призывный смысл Вашего документа.
Мы надеемся еще устно обсудить с Вами его содержание, и притом вскоре, ибо,
считая, что на Вас можно положиться, руководство Ордена видит все же повод
для беспокойства в том месте Вашего письма, где Вы говорите, что Ваша
пригодность для дальнейшей службы уменьшилась или находится под угрозой.
Кнехт прочел это письмо без особых ожиданий, но очень внимательно. Что
у администрации есть "повод для беспокойства", он вполне мог представить
себе, да и склонен был заключить по определенным признакам. Недавно в
деревне игроков появился гость из Гирсланда -- со стандартным удостоверением
и рекомендацией руководства Ордена; он попросил разрешения погостить
несколько дней -- будто бы для работы в архиве и библиотеке -- и послушать
на правах гостя несколько лекций Кнехта; человек уже пожилой, тихий,
внимательный, он появлялся почти во всех уголках и зданиях поселка,
спрашивал о Тегуляриусе и несколько раз побывал у жившего поблизости
директора вальдцельской элитной школы; можно было не сомневаться, что
человек этот -- наблюдатель, посланный, чтобы установить, как обстоят дела в
деревне игроков, чувствуется ли какая-то нерадивость, здоров ли и на посту
ли магистр, прилежны ли служащие, не встревожены ли ученики. Он пробыл в
Вальдцеле целую неделю, не пропустил ни одной лекции Кнехта, и его тихая
вездесущность обратила на себя внимание двух служащих. Значит, руководство
Ордена дождалось отчета этого лазутчика, прежде чем отправило свой ответ
магистру.
Как же следовало оценить это ответное письмо и кто мог быть его
автором? Стиль не выдавал его, это был ходовой, безличный, официальный
стиль, какового и требовал повод. При более пристальном взгляде, однако,
письмо обнаруживало больше своеобразного и личного, чем то можно было
предположить при первом чтении. В основе всего этого документа лежали
иерархический дух Ордена, справедливость и любовь к порядку. Ясно видно
было, сколь неуместной, неудобной, даже обременительной и досадной
показалась кнехтовская просьба, отклонить ее автор этого ответа явно решил
сразу же, как только узнал о ней, и без всякого учета других мнений.
Неудовольствию и неприятию противостояли, однако, другое чувство и
настроение, заметная симпатия, желание подчеркнуть все мягкие и
дружественные суждения и отзывы, прозвучавшие на заседании, посвященном
кнехтовскому письму. Кнехт не сомневался, что автор ответа -- старейшина
правления Ордена Александр.
Мы достигли теперь конца нашего пути и надеемся, что все существенное о
жизни Кнехта сообщили. Какие-то подробности о конце этой жизни еще,
несомненно, выяснит и расскажет позднейший биограф.
Мы отказываемся от собственного описания последних дней магистра, мы
знаем о них не больше, чем любой вальдцельский студент, да и не описали бы
их лучше, чем это делает "Легенда о мастере игры в бисер", ходящая у нас во
множесгве списков и сочиненная, по-видимому, несколькими любимыми учениками
покойного. Пусть эта легенда и завершит нашу книгу.
--------
ЛЕГЕНДА
Когда мы слушаем беседы товарищей об исчезновении и причинах
исчезновения нашего мастера, о правильности и неправильности его решений и
шагов, о смысле и бессмысленности его судьбы. это напоминает нам рассуждения
Диодора Сицилийского (Диодор Сицилийский (ок. 90 -- 21 гг. до н.э.) --
древнегреческий историк, автор "Исторической библиотеки", в которой
излагается история Древнего Востока, Греции и Рима с легендарных времен до
середины I в до н. э. -- Прим. перев.) о предполагаемых причинах разлива
Нила. и нам кажется не только бесполезным, но и неправильным прибавлять к
этим рассуждениям какие-то новые. Будем лучше хранить в сердцах намять о
мастере, который так скоро после своего таинственного ухода в мир ушел в еще
более неведомую и таинственную область потустороннего. Во имя его дорогой
для нас памяти запишем то, что довелось нам услышать об этих событиях.
Прочитав письмо, в котором администрация ответила отказом на его
просьбу, магистр почувствовал какую-то легкую дрожь, какую-то утреннюю
свежесть и трезвость, показавшую ему, что час настал и мешкать больше
нельзя. Это особое чувство, которое он называл "пробуждением", было знакомо
ему по решающим минутам его жизни; бодрящее и вместе мучительное, прощальное
и в то же время устремленное к будущему, оно вызывало бессознательное
волнение, как весенняя буря. Он посмотрел на часы -- через час ему
предстояло читать лекцию. Он решил посвятить этот час размышлению и
направился в тихий магистерский сад. Всю дорогу его не отпускала
стихотворная строчка, вдруг пришедшая ему на ум:
В любом начале волшебство сокрыто.
Он твердил ее про себя, не помня, у какого поэта вычитал ее, но стих
очень нравился ему, вполне, как казалось, соответствуя сиюминутным его
ощущениям. В саду он сел на усыпанную опавшими листьями скамью, размерил
дыхание, добиваясь внутренней тишины, и с просветленной душой погрузился в
размышление, в котором ситуация этого часа жизни вылилась в какие-то
обобщенные, сверхличные образы. На пути к маленькому лекционному залу снова
всплыла та строка, он стал думать о ней и нашел, что она должна звучать
немного иначе. Вдруг память его прояснилась и помогла ему. Он тихо твердил
про себя:
В любом начале волшебство таится.
Оно нам в помощь, в нем защита наша
Но лишь под вечер, когда давно была прочитана лекция и сделана вся
другая работа, которую надо было выполнить за день, он открыл происхождение
этих строк. Были они не из старых поэтов, а из его собственных
стихотворений, которые он когда-то, в бытность учеником и студентом, писал,
и кончалось это стихотворение строкой:
Простись же, сердце, и окрепни снова!
В тот же вечер он вызвал своего заместителя и сообщил ему, что должен
завтра уехать на неопределенное время. Он передал ему с краткими указаниями
все текущие дела и попрощался любезно и деловито, как обычно перед короткой
служебной поездкой.
Что Тегуляриуса придется покинуть, не посвящая друга в свои намерения и
не обременяя его прощанием. Кнехту было ясно и раньше. Действовать так он
должен был не только для того, чтобы пощадить своего очень чувствительного
джута, но и для того, чтобы не подставить под удар весь свой замысел. С
совершившимся фактом Тегуляриус уж как-нибудь, наверно, смирится, а
неожиданное объяснение и сцена прощания могут толкнуть его на всякие
опрометчивые выходки. Одно время Кнехт думал даже уехать, вообще не
повидавшись с ним напоследок. Поразмыслив, он решил, однако, что это будет
слишком похоже на бегство от трудного дела. Как ни умно и ни правильно было
избавить друга от этой сцены, от волнения и от повода ко всяким глупостям,
себе он не вправе был давать такую поблажку. Оставалось еще полчаса до
отхода ко сну, он мог еще побывать у Тегуляриуса, не обеспокоив ни его, ни
кого-либо еще. Была уже ночь, когда он переходил широкий внутренний двор. Он
постучал в келью друга с особым чувством: "в последний раз" -- и застал его
одного. Обрадованно приветствовал тот, прервав чтение, неожиданного гостя,
отложил книгу в сторону и усадил его.
-- Мне сегодня пришло на ум одно старое стихотворение, -- завел
разговор Кнехт, -- вернее, несколько строк из него. Может быть, ты помнишь,
где можно найти полный текст? -- И он процитировал; -- "В любом начале
волшебство таится..."
Репетитору не пришлось долго утруждать себя. Немного подумав, он
определил это стихотворение, встал и вынул из ящика конторки рукопись
стихотворений Кнехта, авторский список, который тот когда-то ему подарил.
-- Вот, -- сказал он с улыбкой, -- к вашим услугам, досточтимый.
Впервые за много лет изволили вы вспомнить об этих стихах.
Иозеф Кнехт рассматривал листки рукописи внимательно и не без волнения.
Студентом, во время пребывания в Восточноазиатском институте, исписал он два
эти листка стихотворными строчками, с них глядело на него далекое прошлое,
все говорило о почти забытом, призывно-щемяще пробуждающемся былом -- слегка
уже пожелтевшая бумага, юношеский почерк, помарки и поправки в тексте. Ему
казалось, что он помнит не только год и время года, когда возникли эти
стихи, но и день и час и вместе то настроение, то сильное и гордое чувство,
которое тогда наполняло его и делало счастливым и которое эти стихи
выразили. Он написал их в тот особенный день, когда ему довелось испытать
внутреннее ощущение, названное им "пробуждением".
Заглавие стихотворения возникло явно раньше его самого, как его первая
строчка. Оно было написано крупными буквами, размашистым почерком и гласило:
"Переступить пределы!"
Позднее, в другое время, в другом настроении и других обстоятельствах,
заглавие это вместе с восклицательным знаком было зачеркнуто, а вместо него,
более мелкими, тонкими и скромными буквами, вписано другое. Оно гласило:
"Ступени".
Кнехт вспомнил сейчас, как тогда, окрыленный мыслью своего
стихотворения, написал слова "Переступить пределы!", они были кличем и
приказом, призывом к самому себе, заново сформулированным и подтвержденным
намерением прожить под л им знаком жизнь, сделать ее трансцендентальным
движением, при котором каждую новую даль, каждый новый отрезок пути надо
решительно-весело прошагать, заполнить и оставить позади себя. Он
пробормотал несколько строк:
Пристанищ не искать, не приживаться,
Ступенька за ступенькой, без печали,
Шагать вперед, идти от дали к дали,
Все шире быть, все выше подниматься
-- Я много лет назад забыл эти стихи, -- сказал он, -- и когда сегодня
одна строчка случайно пришла мне на ум, я никак не мог вспомнить, откуда
знаю ее, и не сообразил, что она моя. Какими кажутся тебе сегодня эти стихи?
Говорят ли они еще тебе что-нибудь?
Тегуляриус задумался.
-- Как раз к этому стихотворению, -- сказал он немного погодя, -- у
меня всегда было странное отношение. Оно принадлежит к тем немногим вашим
стихам, которых я, в сущности, не любил, в которых что-то претило мне и
мешало. Что именно, я тогда не понимал. Сегодня я, кажется, вижу это. Ваше
стихотворение, досточтимый, озаглавленное вами "Переступить пределы!", что
звучит как какой-нибудь приказ на марш -- слава богу, позднее вы заменили
название куда более удачным, -- стихотворение это никогда, в общем-то, не
нравилось мне, потому что в нем есть какая-то властная нравоучительность и
назидательность. Если бы можно было отнять у него этот элемент, вернее,
смыть с него этот налет, оно было бы одним из лучших ваших стихотворений,
сейчас я снова это заметил.
Заглавие "Ступени" неплохо передает его суть; но с таким же и даже с
большим правом вы могли бы назвать его "Музыка" или "Сущность музыки". Ведь,
если убрать этот резонерский, назидательный тон, останется, собственно,
размышление о сущности музыки, или, пожалуй, хвалебная песнь музыке, ее
постоянной сиюминутности, ее веселости и решительности, ее подвижности, ее
неутомимой решимости и готовности спешить дальше, покинуть пространство или
отрезок пространства, куда она только что вступила. Если бы ваши стихи
ограничились таким размышлением, такой хвалой духу музыки, если бы вы, в
явной уже тогда одержимости педагогическим честолюбием, не сделали из них
призыва и проповеди, стихотворение это могло бы быть настоящей жемчужиной. В
том виде, в каком оно существует, оно, по-моему, не только слишком
нравоучительно и назидательно, но и уязвимо из-за одной логической ошибки.
Оно, только ради нравственного воздействия, отождествляет музыку и жизнь,
что по меньшей мере сомнительно и спорно, делая из естественного и
свободного от нравственности порыва -- а это и есть движущая сила музыки --
"жизнь", стремящуюся воспитывать и развивать нас призывами, приказами и
напутствиями. Короче, некий образ, нечто неповторимое, прекрасное и
величественное искажается и используется в этих ваших стихах для резонерских
целей, и это-то и настраивало меня всегда против них.
Магистр с удовольствием смотрел и слушал, как друг его, говоря, все
больше впадал в какую-то яростность, которую он, Кнехт, так в нем любил.
-- Может быть, ты прав! -- сказал он полушутливо. -- Во всяком случае,
ты прав насчет отношения этого стихотворения к музыке. Образ "от дали к
дали" и главная мысль моих стихов идут и правда от музыки, а я этого не знал
и не замечал. Загубил ли я эту мысль и исказил ли этот образ, не знаю;
возможно, ты прав. Когда я сочинял эти стихи, речь в них шла ведь уже не о
музыке, а об одном ощущении, ощущении, что эта прекрасная музыкальная
метафора показала мне свою нравственную сторону и стала во мне призывным
кличем, зовом жизни. Повелительная форма этого стихотворения, которая тебе
особенно не нравится, не говорит о желании приказывать и поучать, ибо
приказ, призыв обращены только ко мне самому. Даже если бы ты и так не знал
это, дорогой мой, ты мог бы вычитать это из последнего стиха. Итак, я что-то
понял, узнал, открыл для себя и хочу втолковать, втемяшить смысл и мораль
своего открытия себе самому. Поэтому-то стихотворение это и застряло у меня
в памяти -- хоть и без моего ведома. Хороши эти стихи или плохи, цели своей
они, стало быть, достигли, их призыв продолжал жить во мне и не был забыт.
Сегодня он опять звучит для меня как бы по-новому; это прекрасное ощущение,
твоя насмешка его не испортит. Но мне пора уходить. Славные были времена,
товарищ мой, когда мы, оба студенты, часто позволяли себе нарушать правила и
засиживаться за разговорами до поздней ночи. Магистру нельзя позволить себе
это, а жаль!
-- Ax, -- сказал Тегуляриус, -- вполне можно было бы, да храбрости нет.
Кнехт, засмеявшись, положил руку ему на плечо.
-- Что касается храбрости, дорогой мой, то я способен и не на такие
проделки. Спокойной ночи, старый ворчун!
Он весело покинул келью друга, но по дороге, в пустых по-ночному дворах
и проходах поселка, к нему опять вернулась серьезность, серьезность
прощания. Прощание всегда будит воспоминания, и на этом пути его охватило
воспоминание о том первом разе, когда он, еще мальчиком, только что поступив
в вальдцельскую школу, сделал свой первый, полный надежд и предчувствий
обход Вальдцеля и vicus lusorum. И лишь теперь, среди остывших за ночь,
умолкших деревьев и зданий, он до боли остро почувствовал, что все это видит
в последний раз, в последний раз слышит, как затихает и засыпает такой
оживленный в течение дня поселок, в последний раз смотрит на огонек над
будкой привратника, отражающийся в бассейне фонтана, в последний раз -- на
ночные облака над деревьями своего магистерского сада. Медленно обходя все
дорожки и уголки деревни игроков, он почувствовал желание еще раз отворить
калитку своего сада и войти в него, но у него не было с собой ключа, и это
сразу заставило его опомниться и образумиться. Он вернулся в свое жилье,
написал несколько писем, в том числе в столицу, Дезиньори, где извещал того
о своем приезде, затем освободился от душевной смуты этого часа в
сосредоточенной медитации, чтобы набраться до следующего дня сил для своей
последней работы в Касталии, разговора с руководителем Ордена.
Поднявшись на другое утро в обычное время, магистр вызвал машину и
уехал, отъезд его мало кто заметил, и значения никто ему не придал.
Напоенным первыми туманами ранней осени утром он направился в Гирсланд,
приехал туда к полудню и велел доложить о своем прибытии магистру
Александру, главе Ордена. С собой он привез, завернув его в сукно, красивый
металлический ларец, который взял из потайного ящика своей канцелярии,
ларец, где хранились символы его сана, печати и ключи.
В "большом" секретариате руководства Ордена его приняли несколько
удивленно, такого почти не бывало, чтобы какой-либо магистр появился здесь
без предупреждения или без приглашения. По указанию главы Ордена его
накормили, затем отвели ему для отдыха келью в старой обходной галерее и
сказали, что досточтимый надеется освободиться для него через два-три часа.
Он попросил экземпляр орденского устава, сел, прочел всю эту брошюру и
лишний раз удостоверился в простоте и законности своего намерения, хотя
объяснить словами его смысл и внутреннюю справедливость ему даже сейчас
казалось, в общем-то, невозможным. Он вспомнил одну статью устава, над
которой ему когда-то, в последние дни его студенчества и юношеской свободы,
предложили задуматься, это было перед его вступлением в Орден. Он прочел эту
статью и, погрузившись в размышления, почувствовал, как не похож он сейчас
на того робкого юного репетитора, которым он был тогда. "Если высокая
инстанциям -- говорилось в этом месте устава, -- призывает тебя на
какую-нибудь должность, знай: каждая ступень вверх по лестнице должностей --
это шаг не к свободе, а к связанности. Чем больше могущество должности, тем
строже служба. Чем сильнее личность, тем предосудительней произвол". Как
непререкаемо и определенно звучало все это когда-то и как с тех пор не то
что изменилось для него, а даже стало противоположным значение многих слов,
особенно таких скользких, как "связанность", "личность", "произвол"! И до
чего все-таки были они красивы, ясны, крепки и внушительны, эти фразы,
какими абсолютными, вечными, насквозь правдивыми могли они казаться молодому
уму! О, такими они и были бы в самом деле, будь Касталия миром, всем
разнообразным и все-таки неделимым миром, а не мирком в мире, не куском,
смело и насильственно вырезанным из мира куском! Если бы земля была элитной
школой, если бы Орден был содружеством всего человечества, а глава Ордена --
богом, как совершенны были бы тогда эти статьи и весь устав! Ах, если бы так
было, какой прелестной, какой цветущей и невинно-прекрасной была бы жизнь! И
когда-то ведь так оно и было, когда-то он мог так смотреть на это: на Орден
и на касталийский дух -- как на нечто божественное и абсолютное, на
Провинцию -- как на мир, на касталийцев -- как на человечество, а на
некасталийскую часть вселенной -- как на некий младенческий мир, как на
преддверие Провинции, как на целину, которая еще ждет возделки и
освобождения, с благоговением взирая на Касталию и порой посылая туда таких
милых гостей, как юный Плинио.
Какая странная вещь произошла, однако, и с ним самим, Иозефом Кнехтом,
и с его собственной душой! Разве прежде, вчера еще, не смотрел он на
свойственный ему способ постигать и познавать, на то ощущение
действительности, которое он называл "пробуждением", как на некое
продвижение, шаг за шагом, к сердцу мира, к центру истины, как на нечто в
какой-то мере абсолютное, как на некий путь, некое поступательное движение,
которое, хотя совершить его можно лишь шаг за шагом, по сути непрерывно и
прямолинейно? Разве когда-то, в юности, ему не казалось пробуждением,
прогрессом, не казалось безусловно ценным и правильным признавать внешний
мир в лице Плинио, но сознательно и четко отмежевываться от этого мира как
касталиец? И снова это было прогрессом и чем-то существенным, когда он после
долгих сомнений остановил свой выбор на игре в бисер и вальдцельской жизни.
И снова -- когда согласился, чтобы мастер Томас взял его на службу, а мастер
музыки принял в Орден, и когда позднее сам стал магистром. Это были все
маленькие или большие шаги на прямом с виду пути -- однако теперь, в конце
этого пути, он отнюдь не стоял в сердце мира и средоточии истины, нет, и
теперешнее пробуждение тоже состояло лишь в том, что он как бы открыл глаза,
увидел себя в новом положении и пытался приспособиться к новой ситуации. Та
же строгая, ясная, определенная, прямая тропа, что приводила его в
Вальдцель, в Мариафельс, в Орден, к магистерству, уводила его теперь прочь.
То, что было чередой актов пробуждения, было одновременно чередой прощаний.
Касталия, игра в бисер, сан магистра -- все это были темы, которые надо было
проварьировать и исчерпать, пространства, дали, которые надо было прошагать
и переступить. Они были у него уже позади. И когда-то, думая и поступая не
так, как сегодня, а прямо противоположным образом, он явно все-таки что-то
уже знал или, во всяком случае, догадывался об этом подвохе; разве не
озаглавил он то стихотворение студенческих лет, где речь шла о ступенях и о
прощаниях, кличем "Переступить пределы!"?
Итак, путь его шел по кругу, или по эллипсу, или по спирали, как
угодно, только не по прямой, ибо прямолинейность была явно свойственна лишь
геометрии, а не природе и жизни. Но обращенному к самому себе ободрительному
призыву этих стихов он, даже когда давно забыл и их, и свое тогдашнее
пробуждение, следовал преданно; пусть не безупречно, пусть не без колебаний,
сомнений, слабости и борьбы, но он шагал ступень за ступенью, даль за далью
отважно, сосредоточенно и более или менее весело, не так лучезарно, как
старый мастер музыки, но без усталости,