яют его в памяти своих современников". Между тем дети неслись по коридору к швейцарской, радостно вопя: - Хорошо, если бы каждую неделю умирали какие-нибудь знаменитости. Симон не слышал их криков; машинально чистя рукавом свой новый котелок, он продолжал размышлять. Громкий стук внезапно разбудил малютку Дюаль. Она недовольно поднялась с постели и отворила дверь. - Ах, это вы? - воскликнула она. - Вы не теряете времени. Перед ней стоял Люлю Моблан с тросточкой в руке; подняться на пятый этаж по крутой лестнице было для него делом нелегким, он совсем запыхался. - Я пришел как друг, - с трудом выговорил он, - мы ведь так условились. Кажется, не рады? - Что вы, что вы, напротив! - ответила Сильвена, спохватившись. Она пригласила его войти. Лицо у нее было заспанное, глаза припухли, в голове стоял туман. Она дрожала от холода. - Ложитесь в постельку, - сказал Люсьен, - а то еще простудитесь. Она набросила на плечи шаль и, подойдя к зеркалу, несколькими взмахами гребня расчесала спутанные волосы. Люлю не отрывал глаз от ее измятой и порванной под мышками ночной сорочки, под которой слегка вырисовывались тощие ягодицы, от ее голых щиколоток. Когда девушка ложилась в постель, он попытался разглядеть ее тело, но потерпел неудачу: Сильвена сжала колени и обтянула рубашку вокруг ног. Моблан не спеша прошелся по комнате. Грязные обои кое-где были порваны. Кисейные занавески пожелтели от ветхости и пыли. Единственное окно выходило в мрачный двор, из него были видны такие же грязные окна, такие же пожелтевшие занавески, ржавые водосточные трубы, стены с облупившейся штукатуркой. Снизу доносился стук: сапожник стучал молотком, подбивая подметки. - У вас здесь очень мило, - машинально проговорил Люлю. Мраморная доска комода треснула в нескольких местах, в тазу валялось мокрое полотенце со следами губной помады. Люлю Моблан с удовольствием обозревал эту неприглядную конуру: здесь он соприкасался с отребьем общества. Отребьем он считал всех бедняков. Он остановился перед двумя рисунками, прикрепленными к стене кнопками: на этих рисунках, сделанных сангиной, малютка Дюаль была изображена голой. Люлю повернулся к кровати и вопросительно посмотрел на Сильвену. - Я позировала художникам, - пояснила она. - Конечно, не в мастерской, а в художественной школе! Ведь надо же чем-то жить. - Талантливо, талантливо, - пробормотал он, снова повернувшись к рисункам. Он продолжал разглядывать комнату. Ничто в ней не говорило о присутствии мужчины, во всяком случае - недавнем. Люсьен опустился на стул возле кровати и кашлянул, чтобы прочистить горло. - Вчера вечером мы славно повеселились, - сказал он, почесывая подбородок. - О да, чудесно было! - подхватила девушка. Голова у нее сильно болела. - Я, кажется, был немного... навеселе, - продолжал Моблан. - Должно быть, наговорил вам кучу глупостей. Сильвена в замешательстве смотрела на него; при дневном свете он показался ей еще противнее, чем вечером: она никак не могла привыкнуть к буграм у его висков и к грушевидному черепу, к безобразию, порожденному акушерскими щипцами и придававшему этому почти шестидесятилетнему человеку вид недоношенного ребенка. "Наконец-то я поняла, на кого он похож, - подумала она. - На гигантский зародыш". Чтобы отвлечься от этих мыслей, она принялась внимательно разглядывать его широкий черный галстук, обхватывавший высокий крахмальный воротничок, его модный черный пиджак, распахнутое пальто, брюки в серую полоску. Несмотря на свое уродство, богато одетый Люлю наполнил комнату атмосферой довольства и благополучия. - Вы всегда так наряжаетесь по утрам? - спросила Сильвена. - Нет, сегодня я тщательно оделся потому, что отправляюсь на похороны. - Он взглянул на часы. - К вам я ненадолго. И тотчас же Сильвена почувствовала прикосновение его пальцев к своей руке. - Мне нравятся скромные, благоразумные девочки, - прошептал он хриплым голосом. - Вы меня сразу расположили к себе. Его рука поднималась выше, проникла в вырез рубашки, холодная накрахмаленная манжета скользнула под мышку, длинные пальцы старались нащупать грудь. - О, какая она маленькая, - разнеженно пробормотал Люлю, - совсем, совсем еще маленькая. Сильвена схватила его руку и отбросила на одеяло. - Нет, нет, - сказала она. - Вы тоже должны быть благоразумны. Но рука проникла под одеяло и медленно заскользила по ее бедру. "Не трудно будет вовремя его остановить, - подумала малютка Дюаль, - но все же придется ему кое-что разрешить, ведь он для того сюда и явился". Его пальцы приподняли ночную рубашку, крахмальная манжета царапала кожу. Вся сжавшись, напрягая мускулы, тесно сдвинув ноги, девушка позволяла гладить себя. "Ну, милый мой, раз уж ты так спешишь, тебе это недешево обойдется", - сказала она себе. - Да, да, надо быть благоразумным, - бормотал он. Длинные влажные пальцы сновали по ее гладкому худому животу и замерли... "Сейчас он побагровеет, начнет тяжело дышать..." И она приготовилась оттолкнуть Моблана. - "Во всяком случае, на первых порах". Но дряблые щеки Люлю Моблана по-прежнему оставались желтовато-бледными, дыхание - ровным, рука под простыней больше не двигалась; Сильвена чувствовала теперь только ритмичное и слабое биение крови в его длинных пальцах. Так прошло несколько долгих минут. Люлю вперил рассеянный взгляд в пятно на обоях, расплывшееся над кроватью, и словно ждал чего-то, что так и не совершилось. Это притворство, а может быть, тщетная и смехотворная надежда вызвали у девушки еще большее отвращение. Уж лучше бы этот старый манекен в черном галстуке набросился на нее! По улице проехал тяжелый грузовик и до основания потряс дом. Люлю отдернул руку, бросил на девушку спокойный, невозмутимый взгляд и произнес: - А теперь скажите, что я могу для вас сделать? Нуждаетесь ли вы в чем-нибудь? Говорите откровенно... по-дружески. Сколько? Он наблюдал за ней. Наступила минута его торжества: он брал реванш, видя ее замешательство. Девушка задумалась лишь на несколько секунд, они потребовались ей для того, чтобы разделить пятьсот на двадцать... "Лучше назвать сумму в луидорах". - Если уж вы так добры, не можете ли вы... - Остатки стыдливости чуть было не заставили ее сказать "одолжить", но она вовремя спохватилась. - Не можете ли вы дать мне двадцать пять луидоров? Я сейчас в стесненных обстоятельствах. - Вот и прекрасно. Люблю прямоту. Он имел дело с ловким партнером в игре. Люлю Моблан достал из бумажника кредитку, сложил ее вдвое и сунул под ночник. - На днях я к вам загляну пораньше, - заявил он вставая. - Будем теперь называть друг друга Люлю и Сильвена. Хорошо?.. До свиданья. И не забывайте о благоразумии, слышите, о благоразумии! - прибавил он, погрозив ей указательным пальцем. - До свиданья, Люлю. Она прислушивалась к замирающему звуку его шагов на лестнице; затем с улицы донесся стук захлопнувшейся дверцы такси. Сапожник все еще вколачивал гвозди. Сильвена соскочила с кровати, выбежала на лестничную площадку и, перегнувшись через перила, крикнула: - Госпожа Минэ! Госпожа Минэ! - Что случилось? - послышался из полумрака голос привратницы. - Подымитесь, я хочу вам кое-что дать. Привратница вскарабкалась по лестнице, Сильвена сказала, протягивая кредитный билет: - Госпожа Минэ, разменяйте мне, пожалуйста, деньги, купите шоколада в порошке и полфунта масла, а потом заплатите за уголь... Старуха, видевшая, как вышел Люлю, высокомерно посмотрела на девушку: в ее взгляде презрение простого человека к низости сочеталось с почтительным отношением к деньгам. - Придется Удержать двести франков за квартиру, - сказала она, - и шестьдесят семь франков, которые вы мне задолжали... - Ах да, - с грустью вымолвила Сильвена Дюаль. И пока привратница спускалась по лестнице, девушка подумала: "Может, он завтра опять придет". Было зажжено столько свечей, что дневной свет отступил за цветные стекла наружу. В церкви Сент-Оноре-д'Эйлау царила ночь, озаренная тысячью огоньков и золотых точек; казалось, под сводами храма заключена часть небосвода. Мощный орган наполнял это сумеречное пространство грозными звуками; чудилось, что над толпою гремит глас господень. На отпевание собрались обитатели Седьмого, Восьмого, Шестнадцатого и Семнадцатого округов города - тех самых, где расположены кварталы, в которых обретались в Париже сильные мира сего. Боковые приделы и галереи до самого портала были забиты до отказа: люди стояли, тесно прижавшись друг к другу; никто не мог двинуть рукой, но все судорожно вытягивали шею, стараясь разглядеть участников грандиозного спектакля. Этими участниками были знаменитые старцы, сидевшие тесными рядами в самом нефе, по обе стороны от главного прохода. Чтобы обозначить их положение в обществе, у скамей на деревянных подставках установили таблички с надписями: "Французская академия", "Парламент", "Дипломатический корпус", "Университет"... Госпожа Полан, подавленная размахом и торжественным характером церемонии, была вынуждена передать бразды правления в руки важных господ, облеченных особыми правами. Все протекало по строгому плану. Представители Французской академии в зеленых мундирах, возглавляемые писателем Анри де Ренье, при каждом движении задевали о мраморные плиты пола ножнами своих шпаг, которые при этом мелодично звенели. Среди академиков выделялся человек в небесно-голубом мундире с еще стройной фигурой и седыми усами; глядя на него, присутствующие перешептывались: "Смотрите, Фош!" Среди темных фраков блистали и другие мундиры, украшенные многочисленными звездами. Лица политических деятелей - бородатых, толстощеких, лысых или пышноволосых, обрюзгших и подвижных - удивительно походили на их карикатуры, почти ежедневно появлявшиеся в газетах. Некоторые из этих трибунов, садясь, старательно подбирали полы пальто. Над скамьями, отведенными для дипломатов, из меховых воротников выглядывали смуглые физиономии представителей заморских владык и удлиненные лица северян с ровными, прямыми бровями. Университет и магистратура, сверкая лорнетами и пенсне, выставляли напоказ отделанные горностаем пурпурные, желтые и черные тоги. Романисты, завидев друг друга, приветственно кивали головой. В группе известных людей, не занимавших официального положения, выделялась огромная, грузная фигура Ноэля Шудлера; его черная как смоль остроконечная борода возвышалась над головами соседей. Казалось, то был сам сатана, приглашенный сюда по ошибке. Шудлер, один из наиболее могущественных людей Парижа, привлекал к себе всеобщее внимание. Места перед амвоном были заняты прелатами; одни дремали, другие перешептывались, третьи сидели с неприступным видом. Там же восседал и тучный виконт де Дуэ-Души, личный представитель герцога Орлеанского, рядом с ним расположился старик с шелковистыми волосами, представлявший особу императрицы Евгении; они не разговаривали друг с другом. Среди присутствовавших по меньшей мере человек двадцать могли рассчитывать на столь же пышные похороны. И они знали это. Некоторым оставалось ждать всего лишь несколько месяцев. И все же они думали о своей смерти как о чем-то неопределенном, далеком, нереальном. Они вставали, снова садились, наклоняли друг к другу морщинистые лица - словом, жили и играли свою роль перед толпой. Оглядывая собравшихся, каждый спрашивал себя, кто же будет виновником следующей траурной церемонии. И хотя все они в одинаковой степени страшились смерти, ни один не допускал мысли, что это может быть именно он. Что касается женщин, находившихся здесь, то среди них трудно было найти хотя бы одну, на чьей совести не лежало множество грешков. Сюда собрались супруги высокопоставленных лиц, финансовых воротил, титулованных особ, прославленных журналистов - все те, чья жизнь проходит в роскоши и безделье; рядом с этими дамами в замысловатых головных уборах сидели прославленные актрисы. Анна де Ноайль, чья слава могла бы поспорить с известностью самых знаменитых мужчин, была укутана в меха и жестоко страдала от вынужденного молчания. Кассини, прямая, высокая, с трагическим лицом, теребя на шее легкий газовый шарф, изо всех сил старалась показать, что эта утрата была ее личным горем. Агент похоронного бюро в черных нитяных перчатках встречал у входа прибывающих и подавал им лист, на котором каждый ставил свою подпись; таким образом к концу церемонии этот человек сделался обладателем богатейшего собрания автографов знаменитых людей того времени. У гроба, впереди почетных приглашенных, разместились члены семьи усопшего во главе с его братьями. Тут был и генерал, чей мундир казался издали голубым пятном на черном фоне, и двое других - Урбен и Жерар; высокие крахмальные воротнички ослепительной белизны подпирали их подбородки. Люлю Моблан явился с опозданием и, пробираясь к своему месту, нарушил торжественную тишину, царившую в соборе. Худой как скелет Жерар де Ла Моннери, дипломат, прибывший на похороны из Рима, вполголоса заметил Моблану: - Неужели ты не понимаешь, что приличие требует являться на похороны во фраке! - Оставь его, он никогда не умел себя вести, - сказал генерал. - У меня было деловое свидание, - процедил сквозь зубы Люлю. Госпожа де Ла Моннери не плакала; длинная траурная вуаль выделяла ее из толпы женщин. Когда звуки органа становились особенно резкими, она прижимала пальцы к ушам. Жаклина и Изабелла избрали благоговейную позу, лучше всего подходившую к их возрасту; почти все время обе стояли на коленях, закрыв лицо руками и опустив голову. Меж двух этих женщин в черных одеждах выглядывала крохотная Мари-Анж в белом платьице, словно маргаритка меж муравейников. А чуть поодаль, отделенный от толпы алебардами двух церковных швейцаров в треуголках с плюмажем, над пирамидой цветов, над пылающим прямоугольником из зажженных свечей, над стоявшими вокруг людьми возвышался огромный помост, задрапированный черным покровом с серебряным позументом: там лежал усопший. О нем никто не вспоминал - ни дьяконы, ни священник, служивший заупокойную мессу, ни даже Изабелла, которая думала о том, что надо продезинфицировать спальню покойного и ответить на множество писем, выражавших соболезнование. Каждый из присутствовавших в церкви был слишком важным лицом или полагал себя таковым и потому заботился лишь о своей особе, думал лишь о своих делах. Что же касается зевак, толпившихся в боковых приделах, то они устали от долгого стояния на ногах и уже вообще ни о чем не думали. Швейцары ударили древками своих алебард о гулко зазвеневшие каменные плиты. И тогда послышался шум отодвигаемых стульев, падающих тростей; откашливаясь, распрямляя спины, пожимая на ходу друг другу руки, собравшиеся медленно двинулись вперед, чтобы окропить складки черного покрова святой водой. Массивное серебряное кропило, слишком тяжелое для старческих рук, переходило от правительства к Французской академии, от Академии к Университету, от Университета к дипломатам, а от дипломатов к женщинам, которые некогда любили того, кто теперь неподвижно лежал на помосте, и все еще испытывали сердечный трепет при мысли о нем; от возлюбленных усопшего оно вновь перешло к представителям литературы, науки и искусства и наконец оказалось в руках Симона Лашома. Симон всматривался в лица своих соседей, старался запомнить их и испытывал необыкновенную гордость оттого, что он по праву находится среди всех этих высокочтимых старцев. Именно во время погребальной церемонии можно наблюдать великих людей вблизи. Шествие прощавшихся проходило перед катафалком и перед членами семьи покойного почти целый час. Затем тяжелые двери портала распахнулись, и все с изумлением обнаружили, что на улице день. По обе стороны паперти теснилась толпа. Восемь служителей похоронного бюро сняли с возвышения гроб, на крышке которого покоились шпага и треугольная шляпа, и медленным размеренным шагом, держа гроб на уровне груди, двинулись по главному проходу мимо живых. Симон невольно подумал, что старый поэт, с которого сняли мундир академика, лежит теперь в темном свинцовом ящике в одной лишь накрахмаленной рубашке, длинных белых кальсонах и черных шелковых носках. Когда хоронят бедняков и за погребальными дрогами следует лишь несколько родственников умершего, каждый встречный сочувственно смотрит на; печальный кортеж. Здесь, напротив, усопший, казалось, отвергал всякую возможность проявления чувств. Исполненный презрения, как бы облаченный в свою украшенную перьями треуголку, он проплывал мимо людей, стоявших шпалерами, и невольно приходило в голову, что этот худой мертвец жил слишком долго и потому никто не испытывает искренней скорби. Орган прозвучал в последний раз и затих, и тут же послышался звон сабель: это эскадрон республиканской гвардии в касках с конскими гривами воздавал последние почести офицерской звезде ордена Почетного легиона, которую несли за гробом на бархатной подушке. Лошади били копытами о мостовую. Гигантская статуя Виктора Гюго, возвышавшаяся посреди площади под открытым небом, как бы повернулась спиной к парадному шествию. Сорок лет назад оба поэта запросто сидели друг напротив друга, и тогда тот, кто ныне воплотился в бронзу, напутствовал того, кто теперь лежал в свинцовом гробу. Распорядитель церемонии почтительно приблизился к Урбену де Ла Моннери, возглавлявшему траурный кортеж, и шепнул ему несколько слов. Маркиз пересек улицу, чтобы поблагодарить офицера, командовавшего отрядом гвардии, и взволнованная толпа смолкла - до такой степени этот старый человек с цилиндром в руке, с венчиком белых волос на голове, в облегающем черном пальто и в лакированных башмаках был по-старинному элегантен и изысканно учтив. Слегка смущенный офицер, которому мешали поводья лошади и темляк сабли, наклонился и пожал руку маркиза с таким почтением, с каким пожимают руку владетельного принца. Толстый академик, с окладистой бородой, специалист по истории, говорил профессору Лартуа, который всем своим видом выражал глубокое внимание: - Эти братья Ла Моннери просто удивительные люди. Все у них проходит с блеском, даже собственные похороны. Взгляните на них: один - генерал, другой посол. И все это в условиях Республики. А если бы они жили при монархии и поддерживали друг друга, как они это делают сейчас, то принадлежали бы к числу тех до поры до времени неизвестных семейств, которые при воцарении какого-нибудь короля внезапно оказываются на переднем плане и становятся герцогами и пэрами. Резкий порыв ветра поднял с земли сухую холодную пыль, пробрался под пальто, вздыбил бороду тучного академика. Тот внезапно разразился негодующими восклицаниями по адресу служителей похоронного бюро Борниоля, которые куда-то засунули его плед, - из-за этого он, чего доброго, простудится. - Я постараюсь все это уладить, дорогой мой, - заторопился знаменитый медик с услужливостью молодого человека. - О да! Ведь могильщики, должно быть, отлично вас знают! - воскликнул академик, довольный собственным остроумием. Гроб установили на большой катафалк, украшенный черными султанами, мрачный, как придворная карета испанских королей; пока на погребальной колеснице прилаживали огромные венки, шестерка вороных коней пугливо косилась из-под капюшонов. Люди, которым предстояло проводить покойного до кладбища, усаживались в автомобили или в большие кареты, ожидавшие на улице Мениль. Опираясь на руку горничной, прошла госпожа Этерлен, похожая на состарившуюся Офелию. Поредевшая толпа заполняла тротуары авеню Виктора Гюго и смотрела вслед траурному кортежу. Прошло еще несколько минут, и перед церковью Сент-Оноре-д'Эйлау не осталось никого, кроме нескольких старых поэтов - долговязых, худых и необыкновенно чопорных; они походили на Жана де Ла Моннери, как дурные копии на подлинное произведение искусства. Пожалуй, только их в какой-то степени интересовали заслуги умершего и вызывали среди них полемику. Впрочем, и они говорили больше всего о собственных заслугах и достоинствах свободного стиха. Служители похоронного бюро уже устанавливали лестницы и снимали траурные драпировки. Коротконогий министр просвещения и изящных искусств Анатоль Руссо, отбросив назад длинную серебрившуюся прядь волос и подкрепляя каждую фразу энергичным взмахам небольшой широкой руки, заканчивал речь. - В последнее мгновение своей жизни поэт... - бросил министр в толпу и сделал паузу, - в последнее мгновение он сказал (господин Руссо снова остановился): "У меня недостанет времени закончить". Удивительные слова... В них одновременно итог целой жизни... и завидная судьба... и стремление завершить начатое дело... стремление, присущее французской нации... Министр взглянул на визитную карточку, испещренную пометками, затем вскинул голову и, словно взывая к воображаемой аудитории за кладбищенской стеной, воскликнул: - И я обращаюсь теперь... к пылкой молодежи нашей страны, которая сменит нас завтра во всех областях и которая таит в своих рядах множество талантов... Слушая министра, Симон Лашом узнавал мысли, высказанные им самим в конце статьи и лишь изложенные другими словами и в другом порядке. Впрочем, эти мысли невольно должны были прийти в голову всякому, кто вдумался бы в последние слова поэта. Министр говорил также о поучительности жизненного пути столь знаменитого поэта. Но откуда стала ему известна последняя жалоба Ла Моннери? И, думая об этом, Симон чувствовал, что сердце его начинает учащенно биться. - ...когда человек... посвящает все свои силы, всю свою жизнь... упорному, возвышенному труду... он никогда не позволит себе почить на лаврах, считая, что труд этот уже завершен. Жидкие, до смешного короткие хлопки послышались среди могил и стыдливо смолкли, словно повисли в холодном воздухе. И в ту же минуту какую-то молоденькую родственницу покойного охватил приступ нервного, как сказал бы Лартуа, истерического смеха; по счастью, девушка была под вуалью, и смех мог сойти за подавленное рыдание. Министр уступил место актрисе театра "Комеди франсез"; она подошла к самой могиле и прочувственным голосом, в котором приличествующая случаю скорбь смешивалась с боязнью схватить воспаление легких, прочла стихотворения "На озеро..." и "Воспоминание". А затем из рук в руки снова стало переходить кропило, и каждый махал им над отверстой могилой. Кассини на минуту прервала монотонный ход обряда. Она упала на колени, набрала горсть земли и бросила ее в яму; мелкие камешки дробно застучали о деревянную крышку гроба. Профессор Лартуа, в сутолоке очутившийся рядом с Симоном, сказал ему: - Отличная статья, мой милый, необыкновенно тонкая и умная, в ней сказано как раз то, что следовало сказать. Вы очень талантливы. Впрочем, я в этом не сомневался. И он представил молодого человека стоявшему рядом главному редактору "Эко дю матен". - Напишите для нас еще что-нибудь, - сказал тот Симону. - И поверьте, я делаю такие предложения далеко не каждому. Беседуя таким образом, они прошли мимо склепа, и Симон так и не успел попрощаться со своим учителем. Члены семьи покойного выстроились в ряд, словно посаженные по линейке кипарисы, и принимали выражения соболезнования. Симон с восхищением глядел на орденскую командорскую ленту генерала, который, впрочем, так и не узнал его; дивился ужасающей худобе дипломата, стоявшего с моноклем в глазу; задел локтем Ноэля Шудлера, не подозревая, что это владелец газеты "Эко"; великану также не пришло в голову, что невзрачный малый в очках - автор статьи, опубликованной в тот день на первой полосе принадлежащей ему газеты. Пожилой господин, шедший впереди Симона, пожал обе руки госпоже де Ла Моннери, проговорив при этом: - Мой бедный друг... И Симон услышал, как вдова поэта ответила: - Увы! С опозданием на двадцать лет... Когда Симон в свою очередь поравнялся с госпожой де Ла Моннери, она машинально повторила тем же растроганным голосом: - С опозданием на двадцать лет... Мари-Анж, торжественная, оживленная, разрумянившаяся на морозе, стояла рядом со своей опечаленной матерью и, подражая взрослым, чопорно произносила вслед каждому проходившему мимо нее: "Благодарю вас... благодарю вас..." Она говорила это и тогда, когда ее трепали по щечке, и тогда, когда на нее не обращали внимания. Миновав шеренгу родственников, Симон, как, впрочем, и все остальные, вздохнул с облегчением и направился к выходу. Ему встретилась госпожа Этерлен; она не сочла возможным подойти к семье поэта и теперь незаметно покидала кладбище, по-прежнему опираясь на руку горничной. - Ах, господни Лашом, - произнесла она слабым, едва слышным голосом, - мне так хотелось вас увидеть... Ваша статья потрясла... буквально потрясла меня... В ней столько душевного волнения, столько чувства... Подумать только, наряду с такими возвышенными мыслями в нем жила и мысль обо мне... Лартуа не хотел, чтобы я присутствовала на похоронах, его тревожит мое здоровье. Но какое имеет теперь значение мое здоровье? Министр Анатоль Руссо, вокруг которого все время толпились люди, внезапно очутился в одиночестве; прогуливаясь по аллее, окаймленной бордюром из букса, он, казалось, внимательно изучал надписи на могильных памятниках. Симон в нерешительности остановился, затем с бьющимся сердцем подошел к нему. - Господин министр, - начал он, - я имел честь быть представленным вам в октябре на происходившей в Сорбонне церемонии в честь преподавателей университета, сражавшихся в армии... Симон Лашом. - Да, да, - вежливо произнес министр, протягивая ему свою широкую руку. Затем его взгляд стал внимательнее. - Лашом... Лашом... Вы, кажется, пишете? Постойте, ведь это ваша статья опубликована нынче утром? Я читал ее. Она мне очень понравилась. Да, ведь вы близко знали Ла Моннери. Что вы поделываете в настоящее время? Симон пробормотал что-то невнятное, а министр, указывая тростью на один из памятников, проговорил: - Нет, это просто непостижимо! До чего же дурной вкус господствовал в былые времена! Затем с видом человека, привыкшего дорожить своим временем, он прибавил: - Итак, господин Лашом, чем я могу быть вам полезен? Симон спросил себя, не допустил ли он бестактность, обратившись к министру без надобности. Но Анатоль Руссо как будто забыл о своем вопросе, и они, продолжая болтать, направились к выходу с кладбища. Симон с удовлетворением отметил, что ростом он на несколько сантиметров выше министра. - Не могу понять, куда девался мой секретарь, - сказал Руссо, оглядываясь. Затем повернулся к Лашому. - Вы, должно быть, без автомобиля? Где вы живете?.. В Латинском квартале? О, вам повезло! Ну что же, все складывается как нельзя лучше. Мне надо заехать в министерство. Садитесь рядом со мной. Неловко забившись в глубину большого "делонэ-бельвиля", Симон никак не мог решить, оставаться ему в головном уборе или нет. В конце концов, стараясь держаться как можно непринужденнее, он снял свой котелок. - Устраивайтесь поудобнее, укутайте ноги, сегодня не жарко, - сказал министр, укрывая колени - свои и соседа - широкой меховой полостью, словно они отправлялись в далекое путешествие. Затем короткопалой старческой рукой с припухшими суставами он протянул Симону черепаховый портсигар, набитый дорогими сигаретами. Симон с сожалением смотрел, как быстро мелькают улицы. Он обнаружил, что министр Анатоль Руссо, которого многие газеты именовали невеждой, на самом деле человек весьма образованный, с живым, деятельным умом. Внезапно он почувствовал почтительное, дружеское расположение к этому коренастому, приземистому человеку с седеющими волосами, выбивавшимися из-под цилиндра, с сорочьими глазами, мигавшими в такт словам, с изборожденным морщинами лицом, на котором годы оставили след, подобно тому как они оставляют след на коре дерева; неожиданная симпатия к Анатолю Руссо напоминала Симону то чувство, какое он испытывал, глядя в свое время на Жана де Ла Моннери. Министр догадывался, что нравится своему собеседнику, и старался еще больше расположить его к себе. Он знал, что лучший путь к этому - задушевная беседа. Ничто так не льстит людям, как откровенность человека, облеченного властью. - Я вам завидую, - говорил Анатоль Руссо. - Ведь вы можете часто бывать у поэтов, писать научные исследования, у вас есть для этого время. На заре моей жизни я тоже писал. Я опубликовал немало статей в журналах. И вот уже много лет... даже не берусь сказать сколько... не занимаюсь этим. Но часто мне хочется вновь вернуться к литературным занятиям. Видите ли, в каждом из нас заложены различные дарования, и никогда не знаешь, верен ли тот жизненный путь, какой ты избрал. - Мне кажется, у человека бывает одно наиболее выраженное дарование, и в конце концов оно обязательно проявится, - сказал Симон. - Не думаю, - возразил Руссо. - Больше того, я убежден, что любой человек достоин лучшего удела, чем тот, который он себе избирает. Когда "делонэ-бельвиль" остановился у здания министерства, Анатоль Руссо сказал шоферу: - Портуа, отвези господина Лашома домой, а потом приезжай за мною. Затем он повернулся к Симону: - Мы должны с вами вновь увидеться. Постойте! Что вы делаете в следующую пятницу? У меня на приеме будут румынские писатели. Это может представить для вас интерес. Приходите вечером, без четверти десять или ровно в десять... В пиджаке. И министр почти бегом поднялся по каменной лестнице. Оставшись один в автомобиле министра, Симон даже не глядел через стекло, до такой степени он был полон гордости. Кончиками пальцев он поглаживал меховую полость, обычно согревшую колени повелителя всего университетского мирка. Лашом заметил на сиденье несколько сложенных газет, среди них лежала и "Эко дю матен"; заключительная часть его статьи была отчеркнута красным карандашом. "Так вот оно что, - подумал он. - Впрочем, статья отличная; бесспорно, это лучшее из всего, что я написал". И Симон спросил себя; уж не станет ли он знаменитостью в одни сутки, подобно тому как прославился в свое время Жан де Ла Моннери, написав свое хрестоматийное стихотворение? В то время Симон еще не знал, что личные достоинства и талант - необходимые, но далеко не достаточные условия для того, чтобы человек возвысился над своими ближними; он не знал, что нужны еще дополнительные и на первый взгляд незаметные обстоятельства: например, кстати произнесенная умирающим фраза или же счастливая встреча со стареющим министром, который на кладбище разминулся со своим секретарем, а меж тем привык, чтобы кто-нибудь всегда сидел рядом с ним в машине. Симон не хотел подъезжать в автомобиле к своему неприглядному дому, и, попросив шофера остановиться на площади Пантеона, он сделал вид, будто направляется в библиотеку св.Женевьевы. Весь остальной путь он прошел пешком. И шагал с видом победителя. У подъезда ему повстречалась жена: она ходила за покупками и теперь возвращалась с хлебом в руках. Поравнявшись с нею, Симон сказал: - Какое чудесное утро! 3. ЗАМУЖЕСТВО ИЗАБЕЛЛЫ Профессор Эмиль Лартуа спустил на окнах своего кабинета белые клеенчатые занавеси. Он любил работать при электрическом свете, яркость которого можно регулировать по желанию. В этот знойный день комната напоминала куб, наполненный свежим, прохладным воздухом; здесь была больничная чистота и слегка пахло лекарствами. - Ну, дружок, что с вами стряслось? - спросил Лартуа. - Задержка на пять недель? Быть может, ложная тревога? Сейчас посмотрим. Разденьтесь, пожалуйста. Не переставая говорить, он вымыл руки и тщательно их вытер. - Как давно мы с вами не виделись? Пожалуй, около полугода? Да, со времени кончины вашего дяди, даже больше, чем полгода. Вы, верно, слыхали, как низко со мной поступили в Академии? Позор да и только! Мое избрание было предрешено, ни у кого не вызывало сомнений... Да, да, раздевайтесь совсем, так удобнее... Но вот за неделю до выборов Домьер решает выставить свою кандидатуру и пускает в ход все свои связи. Старая песня: "Бедняга Домьер при смерти, мы должны доставить ему последнюю радость! Бедняга Домьер не дотянет до лета, у него рак горла, он не в силах даже ездить с визитами!" И в результате Домьер избран. Лартуа открыл стеклянный шкафчик, достал оттуда несколько зазвеневших никелированных инструментов и разложил их на столе. - А вечером в день выборов, - продолжал он своим резким голосом и, как всегда, манерно, - меня посетили двадцать академиков. Все рассыпались в любезностях. Еще бы! Ведь я постоянно вожусь с их старческими недугами и чаще всего делаю это бесплатно... Если их послушать, все они голосовали за меня. Правда, одни в первом туре, а другие во втором. "Поверьте, для первого раза двенадцать голосов - это прекрасно!.. Если бы не этот бедняга Домьер... На следующих выборах вы обязательно одержите блистательную победу, вот увидите..." Нет, дорогая, чулки можете не снимать... И что же, прошло уже больше двух месяцев, а "бедняга Домьер" чувствует себя так же хорошо, как мы с вами. Согласитесь, так вести себя просто неделикатно, это похоже на злоупотребление доверием. Спрашивается, стоит ли после подобного предательства вновь выставлять свою кандидатуру? Как вы думаете? Лартуа надел на голову тонкий блестящий обруч и приладил ко лбу лампу с рефлектором. Электрический шнур сбегал по пиджаку и тянулся по полу. - Ну конечно, конечно, профессор, вы обязательно должны выставить свою кандидатуру, - машинально ответила Изабелла. Во взгляде ее сквозили беспокойство и страх. У нее была низкая грудь, крутые бедра, пупок глубоко вдавливался в смуглый живот. По ее позе было видно, что ей стыдно стоять перед Лартуа совершенно обнаженной. - Да, именно так мне и советуют поступить друзья, - ответил Лартуа. - Ну а теперь посмотрим, что с вами. Он зажег лампу с рефлектором. Изабелла больше не видела его лица. Внезапно он превратился в существо из другого мира, с другой планеты, в какого-то циклопа, одетого в синий костюм и черные ботинки; два пальца его левой руки были в резиновой перчатке, за чудовищным глазом марсианина скрывался мозг. - А знаете, милочка, вы очень, очень недурно сложены, - услышала она его резкий голос. Но слова, которые доносились из-под зеркального сверкающего диска, звучали совсем необычно. Электрический луч пронзил ее зрачок, а палец, одетый в резину, вывернул веко и обнажил глаз под слепящим светом. Затем обе руки медленно и тщательно, даже слишком медленно, как казалось Изабелле, принялись ощупывать ее грудь. Вместе с чувством тревоги росло и ощущение неловкости. После того как Изабеллу ослепил резкий электрический свет, перед ее глазами все расплывалось. Ей не терпелось поскорее узнать правду о своем положении, и она спрашивала себя, так ли уж необходим этот предварительный осмотр, вся эта процедура. - Груди болят? - послышалось из-за рефлектора. - Нет? Немного? Так, так... Теперь прилягте сюда. И марсианин повернулся к гинекологическому креслу. Изабелла оказалась распростертой на спине в унизительной позе, с запрокинутой головой, со ступнями, вдетыми в металлические стремена. Она ощутила боль и вскрикнула. Про себя она сулила пожертвовать деньги всем известным ей благотворительным учреждениям, словно это обещание могло воздействовать на диагноз. Резиновые пальцы исследовали слизистую оболочку, а тем временем правая рука, нажимая на живот, помогала обнаружить зародыш, определить его величину. Наконец врач выпрямился, погасил лампу, снял головной убор робота и вновь превратился в обычного Лартуа. - Ну-с, дорогая... - произнес он. Изабелла почувствовала облегчение. Не мог же профессор говорить так спокойно, если бы то, чего она страшилась... И все-таки она услышала: - Вы беременны. Вы и сами подозревали это, не правда ли? Лартуа еще что-то говорил, но его слова, казалось, потонули в шуме урагана. Изабелла даже не почувствовала, что ноги ее уже освобождены из стремян. - Я была уверена, - прошептала она. - Это ужасно... Я была уверена... Это ужасно. - Да, конечно, конечно... Понимаю, это весьма досадно, - произнес Лартуа. - Но ведь вы не первая и не последняя. Со многими это случается, да и с вами еще не раз случится... Я, если хотите знать, даже доволен. Часто, глядя на вас, я думал: бедняжка Изабелла начинает увядать, превращается в старую деву. И вот наконец вы ожили. Очень хорошо! Изабелла не отвечала. Его слова не доходили до нее. Она все еще лежала, совершенно обессилев, и не чувствовала, что он продолжает осторожно ее ощупывать. - Как он выглядит? - продолжал Лартуа. - Кто-нибудь из вашего круга? Женат? Услышав последний вопрос, она утвердительно кивнула головой. - Да, это не облегчает положения. Но иногда так лучше... Кто же он? Я его знаю? Не тот ли молодой журналист, который был у вас, когда умер ваш дядя? Мне показалось... - Ах, разве я могла тогда себе представить! - воскликнула Изабелла. - Вот видите! Я угадал. Почему же вы мне сразу не сказали? Этот молодой человек недурен собой и очень неглуп. Не волнуйтесь, считайте, что я уже забыл обо всем, - успокоил ее Лартуа. Он улыбался. - Но что же мне делать? Что со мной будет? - простонала Изабелла. - Прежде всего не делайте глупостей, милочка! Изабелла решила, что он намекает на самоубийство, так как в эту минуту именно в самоубийстве она видела единственный выход. - Если вы собираетесь что-либо предпринять, имейте в виду: раньше шести недель ничего делать нельзя (впрочем, этот срок вы уже пропустили), но и по прошествии двух с половиной месяцев тоже нельзя, - снова впадая в резкий тон, продолжал Лартуа. - Должен сказать, не люблю я впутываться в такого рода дела, вы меня понимаете? Если подобная история выплывет наружу, двери Академии будут закрыты для меня навсегда, не говоря уже обо всем прочем. Но я хочу предостеречь вас, чтобы вы по неопытности не попали бог весть в какие руки. Ничего не предпринимайте, не повидав меня, согласны? Только теперь Изабелла разрыдалась. - В чем дело? Что случилось? - всполошился Лартуа. - Я был груб? Но есть вещи, которых никак не обойдешь. Он взял ее голову обеими руками и запечатлел на лбу отеческий поцелуй. - Уверяю вас, лет через пять все это покажется вам чем-то бесконечно далеким... Каким-то незначительным эпизодом, - продолжал он мягко. - Когда происходит что-либо неприятное, нужно всегда спросить себя: сколько времени понадобится для того, чтобы случившееся потеряло всякое значение? Изабелла продолжала плакать, но ей стало чуть спокойнее, когда он уселся рядом и обнял ее за плечи. - Испытали ли вы по крайней мере приятные ощущения? - вкрадчиво спросил он. - Стоила ли игра свеч? Она почувствовала, как руки Лартуа проделывают тот же путь, что несколько минут назад; прерывистое, горячее дыхание обжигало ей плечо. - Послушайте... что такое? - пролепетала Изабелла. Она хотела закричать, но Лартуа впился поцелуем в ее губы; изловчившись, он приподнялся и всей своей тяжестью навалился на Изабеллу. - Профессор! Что с вами? Вы с ума сошли! - воскликнула она, отбиваясь. Ей удалось вырваться и соскочить на пол. Он лежал одетый, а она стояла перед ним обнаженная, со спущенными чулками. Не желая продлить смешное положение, поднялся и он, дыхание его было прерывистым, щеки побагровели. Изабеллу поразило выражение его глаз. Она вспомнила, что таким же странным и упорным был его взгляд во время одного из званых обедов, когда Лартуа говорил какой-то молодой женщине слегка завуалированные непристойности; зрачки, в которых зажглись колючие искорки, были совершенно пусты и бездушны и напоминали недавно ослепивший ее