над обгоревшими обломками самолета, стараются установить причины катастрофы. Возвышение, на котором лежал Франсуа, было для них чем-то вроде черного верстового столба, отмечающего расстояние между рождением и смертью. Он знаменовал новый этап в их жизни. Многие друзья покойного, находившиеся в церкви, невольно думали о первых серебряных нитях, появившихся у них на висках, о первой любовной неудаче, о житейских трудностях, теперь все чаще возникавших перед ними; и каждый говорил себе, что если до этого дня он еще умудрялся ощущать себя молодым, хотя сверстники его уже давно де казались ему такими, то отныне это ощущение будет безвозвратно потеряно. Их жены, для которых Франсуа Шудлер в последние десять лет был сначала лучшим кавалером в танцах, затем завидным женихом, героем и, наконец, возможным любовником, против обыкновения не улыбались, не сверкали жемчугом зубов: они поглядывали на мужчин и пытались, мысленно ставя себя на место Жаклины, постичь ее горе. Между тем никто из них даже отдаленно не мог себе представить всей глубины отчаяния Жаклины. Она не присутствовала на похоронах. Находясь под неусыпным наблюдением сиделки, она лежала в своей комнате на авеню Мессины; бедняжка отказывалась от пищи, никого не желала видеть, ни с кем не разговаривала. Глядя прямо перед собой лихорадочно блестевшими сухими глазами, Жаклина исступленно мечтала о смерти. Порою она начинала биться в нервном припадке, истошно выть, как полураздавленная собака, громко стонать, как роженица. Она и в самом деле испытывала нечто похожее, ведь сначала на нее обрушилась и раздавила ее черная глыба мрака; затем она не переставая, изо всех сил старалась вызвать собственную смерть, которую все эти дни вынашивала в недрах своего существа, призывала всем сердцем. Время для Жаклины остановилось. Она не знала, что в эту минуту отец де Гранвилаж, облаченный в белоснежную ризу с траурной каймой, служил заупокойную мессу: настоятель молился у гроба Франсуа, и церковный причт выказывал ему почтение - не меньше, чем епископу; старший викарий кружил вокруг, как муха над куском сахара. Не сознавала Жаклина и того, что она уже трое суток не смыкает глаз. Теперь мысль ее рождалась в самых сокровенных глубинах подсознания. Одна из немногих произнесенных ею фраз поразила окружающих: "Может ли человек не умереть, если он так этого жаждет!" Когда сердце ее начинало биться едва слышно и сознание погружалось во мрак, Жаклине казалось, что ее тщетная и страстная надежда близка к осуществлению. Но затем нервный припадок возвращал несчастную к жизни, и она снова жалобно стонала: "Франсуа! Франсуа!" Проходили долгие минуты, а она в бессильном отчаянии все протягивала руки к какому-то призраку, видимому лишь ей одной. Семье усопшего не часто приходится выслушивать столько искренних сожалений и похвал по адресу покойного, сколько выслушали их в то утро в церкви родные Франсуа Шудлера. Старый Зигфрид, облаченный в парадный сюртук, сшитый еще тридцать лет назад, никого не узнавал и лишь привычно склонял голову; при этом его длинные бакенбарды чуть вздрагивали. Камердинер Жереми не отходил от старца, готовый прийти на помощь своему хозяину, если тому станет дурно, но высохшие мускулы и склеротические сосуды Зигфрида с честью выдержали испытания этого дня: ежедневная раздача милостыни нищим выработала в нем физическую выносливость. Гибель внука лишь смутно доходила до его сознания, и даже сама обстановка похорон не вызывала в нем заметного волнения. Этот почти столетний старик с багровыми веками, неподвижно стоявший неподалеку от гроба молодого человека, ушедшего из жизни в расцвете сил, казался олицетворением какой-то таинственной закономерности, тревожащей душу, словно библейский стих. Рядом с Жан-Ноэлем и Мари-Анж находился неусыпный страж в лице мисс Мэйбл, которой было поручено не спускать глаз с детей и повсюду сопровождать их. На Мари-Анж было надето платье, сшитое ко дню похорон ее деда Жана де Ла Моннери, пришлось только немного удлинить его. Дети были скорее напуганы, чем опечалены. Глядя на гроб, они думали: "Там лежит наш папа". Внезапно Ноэль Шудлер разглядел в толпе лысую голову Люсьена Моблана. Импотент явился на похороны, чтобы насладиться своей победой. Она ему дорого обошлась: за два дня он потерял на бирже около десяти миллионов; вот почему он не мог отказать себе хотя бы в этом удовлетворении. "Ага! Им худо, им очень худо, этим бандитам Шудлерам. Пусть знают - я приношу несчастье всякому, кто пытается вредить мне", - говорил он себе, медленно двигаясь с тол пой. "Не могу же я тут устроить скандал, - думал в это время Шудлер, чувствуя, как им овладевает ярость. - Но осмелиться... осмелиться явиться сюда..." - Прими мои самые искренние соболезнования, дружище, - проговорил Люлю Моблан. И два старика, чьи финансовые махинации погубили здорового, полного смелых замыслов и надежд человека, пожали друг другу руки, затаив ненависть в душе. "Знай, я сдеру с тебя шкуру, я уничтожу тебя... Можешь не сомневаться!" - мысленно клялся Ноэль Шудлер, пристально глядя в бесцветные глаза Моблана. С кладбища на авеню Мессины двигались в молчании. Опустив вуаль, баронесса Шудлер не переставала плакать, время от времени судорожно всхлипывая. Старый Зигфрид дремал. Ноэль был погружен в свои мысли, он ни с кем не говорил и лишь изредка вытирал платком шею. Все еще испуганные, дети совершенно растерялись в этой непривычной тишине, нарушаемой лишь рыданиями; очутившись среди упорно молчавших людей в накрахмаленных манишках и траурных платьях, они даже не решались поднять глаза друг на друга. Всем - и взрослым и детям - показалось, что особняк стал каким-то иным, даже воздух здесь был не тот и голоса звучали не так, как прежде. Размеры комнат и те словно изменились, впервые бросилось в глаза, что ковры местами изъедены молью. - Постойте! Когда переставили этот столик? - спросил Ноэль. - Но его никто не трогал с места, - ответила баронесса, поднимая на мужа заплаканные глаза. Она вдруг почувствовала себя одинокой и старой женщиной, у которой уже не будет ничего радостного в жизни... Скорбь ее не смягчится вовек. - А я говорю, он стоял у другой стены, - настаивал Ноэль. - О, это было так давно! Когда мы только поженились. Баронесса громко вздохнула, потом воскликнула: - Но как все это могло случиться, Ноэль? Может быть, у него было какое-нибудь тайное горе, о котором он молчал? Может быть, мы не пришли ему вовремя на помощь? Самоубийство больше, чем любая другая внезапная смерть, вселяет в близких чувство вины перед покойным. Все обитатели особняка - и хозяева и слуги - ходили с виноватыми лицами. Даже дети спрашивали себя, не разгневался ли на них боженька за то, что они затеяли игру в похороны... Ноэль ничего не ответил жене и отвернулся. Он прошел в кабинет, обитый зеленой кожей, и заперся там. Раздевая Зигфрида, Жереми увидел какое-то пятно на его старчески бесформенной ноге, покрытой густой сетью вен и напоминавшей засохший корень. - Боюсь, господин барон, что у вас растет мозоль, - сказал он. - Приятная новость, - отозвался старик, - только этого еще не хватало! Вечером приехал Лартуа. Из комнаты Жаклины он вышел с озабоченным видом. - Неужели правда, что человек может умереть от горя? - спросил у него Ноэль. - Конечно, дорогой друг, это бывает, и даже нередко, - ответил врач. - Такие случаи наблюдаются не только у людей. Возьмите, к примеру птиц: когда умирает самка снегиря, самец перестает петь, оперение его тускнеет, он отказывается от пищи, и в одно печальное утро его находят на дне клетки лежащим лапками кверху. Бедная Жаклина напоминает мне осиротевшую птицу. Все же, надеюсь, мы ее выходим, надо проделать курс уколов. Нам предстоит нелегкая борьба. Труднее всего бороться за человека, который не хочет жить: тогда врачу, так сказать, не за что ухватиться. Тут можно ожидать чего угодно: скажем, кровоизлияния в мозг... Но посмотрим, что будет утром. А как вы, любезный друг, перенесли этот удар? Сердце не дает о себе знать? Только теперь Ноэль Шудлер осмыслил, что все эти ужасные дни сердце его не беспокоило. - Признаться, у меня даже не было времени подумать о себе, - сказал он, - но я сам поражаюсь собственной выносливости. - Я ведь всегда говорил: у вас железное здоровье, - заметил Лартуа. В ту ночь у великана была бессонница. Она не причиняла ему особых мучений, просто он продолжал бодрствовать, сохранял ясность ума и вовсе не думал о сне. Мозг его работал, работал без устали. "Теперь, естественно, мне придется стать опекуном внучат, - говорил он себе. - Я должен продержаться до тех пор, пока Жан-Ноэль не достигнет совершеннолетия и не примет участия в делах фирмы, а Мари-Анж не выйдет замуж. Сколько мне тогда будет?.. Восемьдесят три или восемьдесят четыре. Нелегко дожить до таких лет! А я-то думал, что Франсуа, когда наберется ума, сможет меня заменить! А вот теперь я сам вынужден оставаться во главе фирмы еще чуть ли не двадцать лет". Он поднялся с кресла и как был, в халате, зашагал по длинному коридору особняка. Часы пробили один раз. Он отворил дверь в комнату Франсуа, повернул выключатель. Из того угла, где стояла кровать, донесся пронзительный вопль. Жаклина распростерлась на полу, на том самом месте, где три дня назад лежал мертвый Франсуа. Она дотащилась сюда почти в бессознательном состоянии. В двери, соединявшей комнаты супругов, показалась растерянная сиделка. - Не могу понять, как это произошло, - пробормотала она. - Я была... я так устала... ничего не слышала... - Так вот, впредь будьте повнимательнее, - жестко сказал Ноэль. - Если вас клонит ко сну, сварите себе кофе. Хорошо еще, что я не сплю! Он поднял Жаклину на руки и подивился тому, как она легка. "Осиротевшая птица", - сказал о ней Лартуа. Влажные от испарины, спутанные волосы падали ей на глаза. Тело сотрясали конвульсии, она выкрикивала одно и то же: "Франсуа! Франсуа! Оставьте меня с Франсуа!" - и, вцепившись в мощные плечи своего свекра, судорожно трясла их. В руках Ноэля отчаянно билось прикрытое одной только легкой ночной сорочкой худенькое тело Жаклины, тело жены его умершего сына, и он испытывал тягостную неловкость, будто прикоснулся к запретной святыне и против воли совершил кощунство. Уложив Жаклину в постель, банкир возвратился в комнату сына, чтобы взять то, зачем сюда приходил. Достав из секретера заветные папки, Ноэль двинулся по коридору в обратный путь, сопровождаемый своей огромной тенью; по пути он бормотал сквозь зубы: "Это все Моблан, мерзавец Моблан!.. Но если бы я заблаговременно предупредил Франсуа... Откуда ж мне было знать, что у него такие слабые нервы! Он весь пошел в материнскую породу". Возвратившись к себе, Шудлер разложил папки на письменном столе и несколько мгновений прислушивался к тишине, царившей в особняке. За стеной, на половине баронессы, все давно погрузилось в молчание. "Бедняжка Адель уже спит, - подумал он. - Тем лучше, она так в этом нуждается. Верно, и Жаклина забылась. Сиделка собиралась дать ей снотворное. И отец мой уснул. И внуки спят. А я, я один буду бодрствовать в этом громадном доме, который теперь целиком лег на мои плечи. Так и должно быть. Нужно разобрать бумаги Франсуа, решить, что оставить, что выбросить..." Ноэль долго просматривал папки из синей бристольской бумаги. Натыкаясь на неразборчивое слово, он хмурил брови, время от времени делал пометки. "Заводы... Соншельские". "Заказы на оборудование"... "Спортивные площадки"... Надо будет все это довести до конца... Он подпер лоб рукою, потом отложил в сторону папку с надписью "Сахарные заводы". "Этим я займусь позже... А вот папка "Эко дю матен"... Интересно, что он думал по поводу газеты!" Шудлер начал читать страницу, исписанную вкривь и вкось: "Информация должна быть ясной, точной и самой свежей. Читателю надо дать почувствовать, что все происходящее в мире... Перевести литературную редакцию на третий этаж... Последнюю полосу целиком заполнять фотографиями". "Да, необыкновенно был способный малый! - подумал Ноэль. - Среди людей своего поколения ему предстояло играть такую же роль, какую в свое время играл я. Все это следует непременно осуществить. Я вдохну новую жизнь в газету, давно пора". Он проникался мыслями Франсуа. Через два дня им предстояло стать его собственными мыслями. Часто приходится наблюдать, как человек, наследующий своему отцу, внезапно сам начинает походить на старика. С Ноэлем произошло нечто прямо противоположное: его охватил юношеский пыл, им овладела страсть к преобразованиям. Он уже обдумывал будущие реформы, собирался привлечь в газету новые, молодые силы. Он принялся ходить взад и вперед по комнате, заложив руки за спину. "В следующий понедельник надо будет собрать редакционную коллегию. Да, решено! Там царит застой, всем им нужна хорошая встряска. Надо по-новому верстать газету. Не скупиться на рекламу и обеспечить успех. Мы должны отнять двадцать пять тысяч читателей у газеты "Пти паризьен" и столько же у газеты "Журналь". У нас будет самый высокий тираж. Если папаша Мюллер вздумает возмущаться, ну что ж, пусть себе возмущается! Я его быстро поставлю на место, и это послужит на пользу всем остальным". Ноэль снова углубился в расчеты, комбинации, он обдумывал различные маневры. Могло показаться, что у него вся жизнь впереди и что на службе у него весь Париж - интеллигенция, деловой мир, парламент. "Эх, не так я прожил свою жизнь! В сущности мне следовало быть премьер-министром! Впрочем, нет. Министры приходят и уходят. Я куда сильнее, чем они". Рыдания, донесшиеся из спальни баронессы, прервали полет его честолюбивых мыслей. - Что случилось? Что там еще такое? - нетерпеливо закричал Ноэль, и его громкий голос разом нарушил тишину замершего дома. Тут же, спохватившись, он добавил: - Ах да! Прости меня, Адель. Но ведь я работаю для всех вас... 5. СЕМЕЙНЫЙ СОВЕТ Каждое утро между девятью и десятью часами Люлю Моблан, если только он не слишком напивался накануне, являлся на Неаполитанскую улицу в высоком котелке и с легкой тросточкой в руках. Сильвена Дюаль, лежа в постели в ночной кофте из розового шелка, со спутанными рыжими волосами, встречала его неизменной фразой: - Меня опять тошнило. - Чудесно, чудесно. Я очень рад! - восклицал Люлю. Он потирал ладонью жилет, и кривая улыбка обнажала его зубы с одной стороны. Затем, словно это могло разом прекратить ее страдания, он добавлял: - Я сдержу, непременно сдержу свое обещание. Между тем Сильвена была бесплодна. И не переставала горевать об этом. После памятного вечера в "Карнавале" она отдавалась каждому встречному; актеры, которые знали ее по театру, лицеисты, охотившиеся за автографами, - все, не исключая толстого венгра-скрипача, пользовались мимолетной благосклонностью Сильвены. Однажды ночью ее увез в своем автомобиле профессор Лартуа. А когда драматург Эдуард Вильнер, который раздел актрису через двадцать минут после того, как они познакомились, вздумал было предаться утонченным любовным утехам, она решительно запротестовала: - Нет, нет! Только без фокусов! Но все эти похождения лишь развивали в ней чувственность, доходившую теперь до нимфомании, но главной своей цели она так и не достигла. Сильвена даже ездила тайком в Нантер, чтобы приложиться к большому пальцу ноги статуи святого Петра: по слухам, это исцеляло от бесплодия. В конце концов все гинекологи, к которым она обращалась за советом, категорически заявили, что у нее никогда не будет детей. Неосмотрительно солгав Люлю, Сильвена вынуждена была теперь продолжать игру. Она ловко пользовалась мнимой беременностью для внезапных "причуд": то ей хотелось получить брошь, то кольцо, то - среди лета - норковую пелерину. "Уж этого он у меня не отберет, - думала она, - но, боже мой, что будет в тот день, когда обман обнаружится!" У Люлю Моблана признаки беременности Сильвены не вызывали никаких подозрений. Одно только удивляло его: почему у нее совсем не меняется фигура. - О, в нашей семье так бывало у всех женщин, - отвечала она. - Мама была уже на пятом месяце, а никто и не подозревал, что она в положении. Окончательно уверившись, что он совершенно нормальный мужчина, Люлю решил действовать так, как действует большинство мужчин: когда их постоянные любовницы ждут ребенка, они заводят связь на стороне. Он нашел себе другую даму - очень милую, очень благоразумную, обитавшую где-то возле парка Монсури. Расставаясь с Сильвеной, Моблан навещал свою новую пассию в половине одиннадцатого утра; немного пощекотав ее накрахмаленной манжеткой, он оставлял на столике возле кровати сложенную кредитку. Люлю не придавал этому знакомству серьезного значения, речь шла скорее о мужском достоинстве. Но когда Сильвена узнала о похождениях Моблана, то закатила ему ужасную сцену: рыдая, она вопила, что это неслыханный, невероятный случай. Он кое-как успокоил ее, подарив дорожный несессер с позолоченными пробками на флаконах. Получив подарок, Сильвена, не долго думая, решила найти ему применение и уговорила Люлю повезти ее в Довиль. Люлю ненавидел все, что было связано с деревней, курортами, приморскими городами, минеральными водами. В августе, как и в декабре, он неизменно тяготел к Большим бульварам, своему клубу, кабачкам. За последние десять лет он не выезжал дальше Сен-Жермен-ан-Ле, и то лишь на один день. Но он считал себя обязанным заботиться о здоровье Сильвены! - Перемена климата пойдет на пользу бедняжке, - говорил он. Для этой поездки Моблан взял напрокат большой желтый автомобиль "испано-суиза". И всю дорогу неустанно повторял шоферу: - Не торопитесь. Убавьте скорость! Мадам в интересном положении. Будьте осторожны, избегайте толчков. Месяц, проведенный в Довиле, был далеко не таким, каким он представлялся воображению Сильвены. Люлю строго-настрого запретил ей танцевать, купаться, быть на солнце. Целыми часами ей приходилось лежать на балконе в гостинице, наблюдая, как люди бегут по мосткам к воде и как гоночные яхты, опережая друг друга, скользят по морской глади. Ей оставалось лишь одно развлечение: вывинчивать и снова завинчивать позолоченные пробки флаконов своего несессера. - Послушай, Люлю, если так будет продолжаться, я сойду с ума! - кричала она. Тогда Моблан отправлялся с ней в магазин и покупал сумочку или шарф - он был уверен, что подарок лучше всего успокоит Сильвену. Оставшись одна, молодая женщина сжимала виски руками и горестно вздыхала: "У меня есть все: успех в театре, деньги, квартира, горничная, драгоценности, а я так несчастна!" Люлю между тем все ночи проводил в казино. Покусывая кончик сигары, он сидел за столом, где играли в баккара, и неизменно ставил на цифру пять, по его собственным словам - "из принципа"; покидая игорный зал, он регулярно оставлял крупье чек на внушительную сумму. - Только подумай, как много мне приходится тратить из-за тебя, - укорял он Сильвену. - О, эта поездка влетит мне в копеечку! Да, да! Она попробовала заикнуться о новой роли в предстоящем сезоне. - В твоем положении! Забудь и думать об этом, крошка, - воскликнул он. - Это безрассудно. Нельзя лгать до бесконечности, и Сильвена понимала, что час расплаты близок. Едва возвратившись в Париж, она ночью прибежала к Анни Фере, чтобы найти утешение в ее объятиях. - Миллион! Нет, ты пойми, Анни, из моих рук уплывает миллион, и лишь потому, что я не могу родить этого проклятого младенца! - рыдала она. - Ведь такая сумма мне твердо обещана, у меня есть письменное обязательство! А там я живо выставила бы Люлю за дверь и жила бы припеваючи всю жизнь. Слыханное ли дело, чтобы человеку так не везло! И она снова залилась слезами. - Не надо так убиваться, милочка, успокойся, - уговаривала подружку Анни, прижимая ее ярко-рыжую голову к своей могучей груди. - О, к старой Анни обычно всегда прибегают в трудную минуту, - продолжала она, - а когда все хорошо, о ней и не вспоминают! Такова жизнь. - Когда он узнает, что я его обманываю, он придет в ярость, - скулила Сильвена. - Пустяки! Он поверил в беременность, поверит и в выкидыш. - Да, а миллион?.. Закинув руки за голову, Анни философствовала: - До чего ж все-таки нелепо устроена жизнь. Сколько женщин на свете рожают детей, не желая этого, а вот когда женщина мечтает о ребенке... Сущая нелепость! Внезапно она села в постели и, стиснув худые плечи Сильвены, воскликнула: - Не горюй, душенька, я нашла выход! - Какой? - Нашла, нашла. У нас в "Карнавале" есть гардеробщица. Новенькая... Ты ее не знаешь... - Ну и что? - Она в положении уже три месяца. Примерно столько тебе и нужно. Бедняжка не знает, как быть. Тебе достаточно пообещать ей пятьдесят тысяч франков, ведь она и подумать о такой удаче не смеет! Да она даже и без денег согласится, я уверена. - Ты полагаешь, что это возможно? - спросила, совершенно растерявшись, Сильвена. - Но как устроить... чтобы все это не выплыло наружу? - Нет ничего проще, - рассмеялась Анни. - Предоставь действовать мне. И я все мигом улажу. - О Анни! Анни! - вскричала Сильвена. - Если только ты поможешь мне добиться своего, клянусь, я поделю с тобой деньги! - Не давай обещаний, которых ты все равно не сдержишь, душенька, - ответила певичка. - Если ты потом захочешь отвалить и мне пятьдесят тысяч - превосходно! Это немного поправит мои дела. Но не деньги меня прельщают: ты же знаешь, твоя Анни принадлежит к разряду простофиль. - И она провела рукой по безнадежно плоскому животу Сильвены. Спустя десять дней Сильвена уехала на юг. Знакомый врач порекомендовал ей дышать морским воздухом в течение всей беременности. Однако он не советовал молодой женщине жить у самого моря - "это плохо действует на нервы"; поселяться в городе тоже не стоило. Ей нужен полный покой. Словом, врач сам выбрал место где-то около Граса: там практиковал его коллега, на которого можно было положиться. - Отчего бы тебе не поехать со мной? - лицемерно спросила Сильвена. - Полгода в деревне, все время вместе, вдвоем! Знаешь, это такая славная деревушка, по улицам бродят быки. Пахнет навозом... - Нет-нет! - испуганно замахал руками Моблан. - Не могу же я забросить дела, мне необходимо бывать на бирже. Нет, ты будешь осторожна, благоразумна, дитя мое, и поедешь одна. - В таком случае, ты по крайней мере снарядишь меня как следует в дорогу, милый Люлю? Я хочу, чтобы меня окружали только вещи, подаренные тобой. - О, пожалуйста... Знаешь что? Поедем сейчас же в магазин на авеню Оперы. Я куплю тебе чемодан из телячьей кожи. Наутро Сильвена заявила, что ее будет сопровождать подруга. Люлю удивился - он ничего не знал о ее существовании. - Да нет же, ты просто забыл... Ведь это Фернанда, я тебе двадцать раз о ней рассказывала. Правда, с тех пор, как мы сблизились с тобой, я вообще никого не вижу, кроме наших актеров. Мне здорово повезло, что она сейчас свободна и согласилась поехать со мной. Жить там одной - это... Люлю проводил Сильвену на вокзал. На голову он водрузил светло-серый котелок. - Будь осторожна, будь осторожна! - беспрестанно твердил он. Моблан помог ей взойти на подножку вагона, а затем остановился на перроне возле окна. Он снял котелок и легонько похлопывал им по пальцам Сильвены, которая, высунувшись из окна, облокотилась о металлическую раму. Застенчивая "подружка" притаилась в глубине купе. - А когда я вернусь... - начала Сильвена. И она сделала вид, будто качает на руках младенца. В первый раз Сильвена увидела на помятом восковом лице старого холостяка отпечаток волнения: его блекло-голубые глаза подернулись влагой, словно запотевшее стекло, и в них появилось какое-то незнакомое ей выражение. И, бог знает почему, сама Сильвена ощутила волнение. - Будешь мне писать? - спросила она. - Да-да, каждую неделю, обещаю тебе! Она послала ему воздушный поцелуй. Он улыбнулся, расправил плечи и, глядя вслед уходящему поезду, долго размахивал шляпой. "Крошка обожает меня", - подумал он. Его толкали. Он этого не замечал. Дижон, Лион, Баланс... "Подружка" никогда не ездила в спальном вагоне, как, впрочем, и Сильвена. Но для актрисы роскошь и комфорт стали уже привычными. Своеобразное чувство гордости мешало Фернанде спать, и она до самого рассвета слушала, как проводники выкрикивают названия станций. Тулон... Фернанда ни разу в жизни не видела моря. Подняв штору, она испустила восторженный крик. - Господи! Если бы какие-нибудь две недели назад мне сказали... Нет-нет, если бы мне кто-нибудь сказал!.. - повторяла она. - Здесь совсем не то, что в Довиле, - небрежно заметила Сильвена. Ницца. Наемный автомобиль. Грас. Разбитая, ухабистая дорога, над которой вилась сухая желтая пыль... Сент-Андре-де Коломб... Прибыв на место, путешественницы обменялись документами. "Подружка" отныне стала именоваться Сильвией Дюваль, драматической актрисой со сценическим именем Сильвена Дюаль; Сильвена же превратилась в Фернанду Метийе без определенных занятий. Деревенька была примечательна разве только своим пышным названием. Здесь не было даже птиц. Время мимоз уже миновало, а жасмин в этих местах не рос. Сухая, потрескавшаяся земля, несколько кипарисов, лачуги, выкрашенные красноватой охрой. На небольшом кладбище мертвецы, должно быть, превращались в мумии - так яростно палило тут солнце. Каждый невольно спрашивал себя: а водоемы здесь не пересохли? Вопреки ожиданиям Сильвены скот не бродил по улицам, зато расположенный неподалеку хлев постоянно отравлял воздух запахом навоза. Дом, как и все остальное, подыскала Анни Фере, он принадлежал художнику, который никогда здесь не бывал. Осевшие двери задевали о плитки пола, ванная и уборная оказались самыми примитивными. Парижанки заметили, что по вечерам деревенские мальчишки прятались за живой изгородью и подглядывали за ними, когда они раздевались. - В конце концов, мне наплевать, - говорила Сильвена. - Если им нравится любоваться нашими тенями на занавесках... Она становилась в профиль возле самой лампы и поглаживала себе грудь. На первых порах Сильвена и Фернанда немало забавлялись, называя друг друга непривычными именами. Но игра эта довольно быстро утратила прелесть новизны. Поначалу Сильвена без труда поражала воображение Фернанды, рассказывая ей различные истории из жизни актеров. Она хвасталась своими нарядами, описывала пышные обеды в роскошных ресторанах, называла имена высокопоставленных знакомых - словом, корчила из себя даму, пользующуюся успехом. Но скучные вечера, которые они проводили вдвоем, толкали женщин на откровенность, и вскоре обе поняли, что они одного поля ягоды. Постепенно дурные стороны их характеров стали сказываться все сильнее и сильнее. Сильвена была от природы властной и беспорядочной. Фернанда постоянно ныла, жаловалась на жизнь и отличалась педантичной аккуратностью. Весь день она наводила порядок, расставляла вещи по местам. - Сразу видно, что ты работала на вешалке! - раздражалась Сильвена. - Твоя привычка все убирать превращается в манию! - А ты просто потаскушка, сразу видно! - не оставалась в долгу Фернанда. - Как ты сказала? Ну, знаешь, советую тебе думать, прежде чем говорить. Ведь ты тоже зачала не от святого духа, не так ли? - Это уж не твоя забота. Моя беременность тебя, кажется, очень устраивает. Если уж ты сама не способна родить... Однажды дело дошло даже до пощечин. - Ударить женщину в моем положении! Это просто гнусно! Шлюха! - вопила Фернанда. Целомудрие было недоступно Сильвене. За неимением лучшего она пыталась склонить свою подругу по заточению к забавам в духе Анни Фере. Но Фернанде это было не по душе. - Убирайся ты, мне противно! - отрезала она. - А потом, как ты можешь: ведь я же беременна! - О, дай только руку, только руку! - молила Сильвена. И, запрокинув голову со спутанной рыжей гривой, она протяжно стонала, а Фернанда смотрела на нее с равнодушным презрением. Затем день или два жизнь затворниц протекала спокойнее. По хозяйству им помогала соседка - крикливая, морщинистая старуха; она убирала комнаты и готовила грубую пищу на оливковом масле. Раз в неделю приезжал доктор - добродушный старик с седой козлиной бородкой, от которого сильно пахло чесноком; он носил целлулоидный воротничок и надвигал шляпу прямо на глаза. Выслушав Фернанду, он выпрямлялся и говорил с сильным южным акцентом: - Все идет прекрасно, все идет прекрасно. Но есть тут что-то кое-такое, чего я никак не пойму. Да-да, тут есть что-то непонятное! А впрочем, все это пустяки. И он прописывал какое-нибудь лекарство. Подруги так и прозвали его: папаша "кое-такое". С середины осени жизнь превратилась в ад. Теперь Сильвена тиранила Фернанду так, как Люлю тиранил ее самое в Довиле: - Не ходи по солнцу... Этого не ешь, тебе вредно... Не пей так много вина... Ты сегодня не выпила своего литра молока. Фернанда, по мере того как увеличивался ее живот, изводила свою подружку постоянными требованиями, и делала это не столько из необходимости, сколько назло Сильвене. Той каждую минуту приходилось подавать Фернанде таз, класть на лоб компрессы. Затем оказывалось, что компресс замочил кудри Фернанды, и Сильвена грела щипцы и завивала ей волосы. Фернанда с утра до вечера ходила в пеньюаре и десять раз на дню требовала туалетную воду. Обе женщины много раз угрожали друг другу "послать все к чертям" и возвратиться в Париж. - Хорошо тебе там придется! - вопила одна. - Но и тебе не слаще! - подхватывала другая. И они умолкали. - И все это будет продолжаться до марта! - стонала Сильвена, хватаясь за голову. - Подумать страшно! Еще ни разу в жизни она ни к кому не испытывала такой ненависти, как к матери своего будущего ребенка. В ту зиму Сильвена пристрастилась к чтению и немного пообтесалась. Она глотала одну за другой все книги, которые ей присылал книготорговец из Граса: Мопассана, Ксавье де Монтепена, Бальзака, Марселя Прево, первые романы Пруста... "Вот мне бы такую любовь, как там описана", - думала она. У нее недоставало способности к отвлеченному суждению, но она, можно сказать, жила жизнью тех героинь, какие действовали в прочитанных ею книгах. Она чувствовала себя поочередно герцогиней де Мофриньез, Колеттой Бодош и Одеттой де Креси. Походка Сильвены, ее тон безошибочно говорили о том, какое произведение она в данное время читает. - Я просто диву даюсь, как ты можешь держать все это в голове! - поражалась Фернанда, которая способна была часами пересчитывать родинки у себя на руках и на груди. Сильвена, не желая, как она выражалась, зарывать свой талант в землю, разучивала роли и заставляла Фернанду подавать ей реплики: в один прекрасный день, мечтала Сильвена, она сыграет роль королевы в "Рюи Блазе" и весь Париж окажется у ее ног. - Лучше поставь мне компресс, - хныкала Фернанда. В одном из сборников Сильвена наткнулась на стихотворную строку из "Желтой луны" Ренье и неделю подряд повторяла по каждому поводу: ...и медленно встает над купой тополей. - Не приставай ты ко мне со своей желтой луной! - возмущалась Фернанда. - До чего ж ты умеешь надоедать, А теперь все уши прожужжала про луну... Временами Сильвену охватывал панический страх. А что, если вся эта многомесячная пытка ни к чему не приведет, что, если Люлю не сдержит обещания? От этого самодура всего можно ожидать. Она тотчас же строчила длинное письмо Анни Фере, и та ей отвечала: "Не тревожься. Я за ним слежу. Он настроен по-прежнему. Люлю настолько преисполнен гордости, что каждый вечер напивается и всякому встречному и поперечному радостно сообщает, что у него скоро будет сын; при этом у него такой вид, словно речь идет по меньшей мере о сыне Наполеона. Я завидую тебе: ведь ты спокойно живешь в глуши, а мне приходится исполнять свои песенки перед сборищем крикливых болванов, которые даже не могут, хотя бы из вежливости, помолчать. Когда я получу от тебя обещанные пятьдесят тысяч, обязательно куплю себе домик в деревне". - Глупая, если б она только знала, каково жить в деревне, - говорила Сильвена, швыряя письмо на буфет. Фернанда поднималась с видом мученицы, аккуратно складывала листок и прятала его в ящик. В те самые дни, когда Люлю Моблан, не понимая, до чего он смешон, бахвалился своим будущим отцовством перед старыми холостяками и официантами парижских кафе, сочувственное внимание женщин и юных девушек все больше привлекала к себе безвинная жертва Моблана - Жаклина Шудлер. Неподдельное горе Жаклины вызвало в Париже неожиданный интерес к ней. В ее скорби не было ничего показного, искренность ее страданий ставила в тупик общество, не привыкшее к проявлению каких бы то ни было чувств; ее печаль достигла апогея, и сила безмолвного страдания вызывала изумление окружающих. Она стала "великой страдалицей" сезона. Жаклина почти не бывала в свете, но говорили о ней повсюду. - Как себя чувствует бедняжка Шудлер? Есть ли какие-нибудь новости?.. Несчастная, до чего ужасна ее судьба! - Бедняжка Жаклина просто великомученица, - заявила однажды Инесса Сандоваль, поэтесса, видевшая свое предназначение в том, чтобы затмить графиню де Ноайль. Жаклина чудом избежала кровоизлияния в мозг, она была два месяца прикована к постели. Надеялись, что она быстрее поправится, если ее поместят в психиатрическую клинику. Жаклина сбежала оттуда на четвертый день, едва держась на ногах от слабости: она боялась сойти с ума. Возвращение из больницы в трамвае через весь Париж навсегда осталось для нее кошмарным воспоминанием. Особняк на авеню Мессины вызывал в ее сознании слишком много радостных и ужасных воспоминаний, и Жаклина временно поселилась в доме матери на улице Любека. И тогда вокруг этой молодой женщины, которой ужасающая худоба придавала своеобразную привлекательность, вокруг этой безутешной вдовы, которая часами просиживала возле камина, неподвижно уставившись на пламя, и, казалось, не замечала собеседника, стали собираться, словно стая воронья, любительницы посмаковать чужое горе; шурша траурными платьями, эти особы делали вид, будто хотят утешить Жаклину, а на самом деле лишь выставляли напоказ собственные горести. Давно потерявшие мужей старухи и молодые вдовушки обрели новую королеву, к ним присоединялись безутешные матери, чьи сыновья погибли на войне. Дамы, принадлежавшие к семействам Моглев, д'Юин, ла Моннери, Дирувиль, близкие и дальние родственницы - все сменяли друг друга, точно в почетном карауле. - Видишь ли, дитя мое, - как-то сказала Жаклине одна из этих дам, - в наших семьях вот уже тридцать лет шьют себе только черные платья. Однажды на улице Любека появилась в своем экипаже, запряженном парой лошадей, сама старуха герцогиня де Валеруа. Она принадлежала к числу немногих людей, еще сохранивших собственный выезд. Будучи робкой от природы, старая дама именно поэтому разговаривала резко и безапелляционно. - Ищи утешение в боге, дорогая, - сказала она Жаклине. - И увидишь - тебе сразу станет легче. - Вполне возможно, тетушка, - слабым голосом ответила Жаклина. - Где твои дети? - У родителей мужа. - Отлично, я хочу их видеть. И старуха тут же отправила кучера на авеню Мессины. Мари-Анж и Жан-Ноэль в сопровождении мисс Мэйбл приехали из квартала Монсо к Трокадеро. При виде черной кареты с гербами на дверцах прохожие останавливались и спрашивали себя, кто же в ней разъезжает. С удивлением они замечали в окнах экипажа две розовые восторженные рожицы. Этой прогулке в коляске тетушки Валеруа суждено было сделаться одним из наиболее ярких воспоминаний детей Жаклины. На прощанье старая герцогиня сказала госпоже де Ла Моннери: - Дурной брак, Жюльетта, дурной брак, я предваряла тебя. Когда посетительницы уезжали, госпожа де Ла Моннери приглашала дочь к себе в комнату и беседовала с ней; высказывая свое мнение о каждой гостье, она одновременно разминала пальцами мякиш ржаного хлеба. Теперь она лепила негритят. Глухота матери все усиливалась, и это вынуждало Жаклину говорить как можно громче, что было для нее нелегко. - Видишь, все тебя любят, все тобой интересуются, - убеждала ее госпожа де Ла Моннери. - Нельзя же так убиваться, пора взять себя в руки, а то на тебя просто глядеть тяжело. Госпожа Полан, которая мало-помалу заняла в доме положение компаньонки, распоряжалась с утра до вечера. Жаклина этому не препятствовала. Немного развлекали ее лишь письма дядюшки Урбена; он рассказывал в них о лошадях, о псовой охоте, о хлопотах с арендной платой и неизменно заканчивал свои послания такими словами: "Я старый медведь, но я отлично понимаю, каково тебе теперь живется; предпочитаю не касаться этого". Когда установилась зима, Лартуа посоветовал отправить Жаклину на высокогорный курорт; Изабелла поехала вместе с кузиной. Изабелле также нравилось близкое соседство с чужим горем. Возраст и внешность позволяли ей теперь рассчитывать лишь на интерес со стороны пятидесятилетних мужчин. Между тем она изо всех сил старалась привлечь к себе внимание, от кого бы оно ни исходило, и любое ухаживание заставляло ее терять голову. Но затем ее охватывал страх, перед ней снова вставало трагическое воспоминание, и она неожиданно отталкивала человека, который уже готов был стать ее возлюбленным, отказывалась от свидания в тот самый вечер, когда могла начаться их близость. "Эта женщина сама не знает, чего хочет", - удивлялись поклонники. Нерешительность Изабеллы постепенно приобрела болезненный характер и влияла на все стороны ее жизни. Она без устали засыпала Жаклину вопросами, но даже не слушала ответов. - Что мне делать?.. Как я должна поступить? Не думаешь ли ты, что... Как ты считаешь? За окнами светлая ночь окутывала снежные вершины. Из нижнего этажа в комнату доносились смягченные расстоянием звуки оркестра. И внезапно Жаклина уловила слова: - Ах! Понимаешь ли, мы, вдовы... - Нет, нет! Прошу тебя, без сравнений! - возмутилась Жаклина. - Умоляю тебя, замолчи! - Может быть, дать тебе капли? - спросила Изабелла. И отправилась танцевать. Жаклина возвратилась с курорта такой же бледной и худой, как была. Она снова поселилась на авеню Мессины; здесь по крайней мере она чувствовала себя более защищенной от плакальщиц. Молодая женщина, казалось, не слышала, что ей говорят; она продолжала жить, подобно тому как часы после удара продолжают идти, пока не кончится завод. Но все, что Жаклина делала, она делала машинально. Однажды вечером госпожа Полан постучалась в комнату к госпоже де Ла Моннери. - Мне кажется, графиня, ваша дочь нуждается в поддержке религии. - Что? Значит, и у вас такое впечатление, Полан? - отозвалась госпожа де Ла Моннери. - Она ведь перестала ходить к обедне, не так ли? - Дело не только в этом, графиня, меня пугает ее состояние вообще. Даже собственные дети, по-видимому, больше не занимают Жаклину. Она просит их привести и тут же отсылает обратно. Можно подумать, что их вид не столько радует бедняжку, сколько причиняет боль. Я было пыталась ее вразумить, но вы сами знаете, в каком она настроении... На следующее утро госпожа де Ла Моннери водрузила на голову шляпу и направилась в монастырь доминиканцев, помещавшийся в предместье Сент-Оноре: она решила повидать отца де Гренвилажа. Почтенную даму провели в темную и тесную приемную с выбеленными стенами; вся обстановка там состояла из трех топорных стульев, простого некрашеного стола и скамеечки с пюпитром для совершения молитвы. Госпоже де Ла Моннери пришлось ожидать минут десять. Единственным украшением приемной служило огромное дубовое распятие. За матов