назад. Перекупщики поддерживали высокие
цены, поставляя в продажу зерно в очень маленьких количествах. Германик
сразу же отправился в Александрию и заставил перекупщиков продать по
разумной цене все зерно, какое было нужно. Он обрадовался этой возможности
посетить Египет, интересовавший его даже больше, чем Греция. Александрия в
то время, как и сейчас, была культурным центром мира, точно так же, как Рим
был и есть его политический центр, и Германик выказал уважение к ее
традициям, вступив в город в простой греческой одежде, босиком и без охраны.
Из Александрии он поплыл по Нилу, осмотрел пирамиды, Сфинкса, развалины
египетских Фив, бывшей столицы Египта, и огромную статую Мемнона, грудь
которого сделана полой и который вскоре после восхода солнца начинает петь,
потому что воздух внутри груди нагреваются, поднимается потоком вверх и
выходит через трубку горла. Германик добрался даже до развалин Элефантины.
Во время своего путешествия он вел подробный дневник. В Мемфисе он посетил
луг великого бога Аписа, воплощенного в виде быка с особыми отметинами, но
Апис, только увидев его, повернул в другую сторону и вошел в "злое стойло",
что считалось дурным предзнаменованием. Агриппина повсюду сопровождала
Германика, но Калигулу в наказание за постоянное непослушание оставили в
Антиохии на попечение наставника.
Что бы теперь ни делал Германик, это вызывало подозрения Тиберия, но
поездка в Египет была его самой большой ошибкой. Сейчас объясню почему.
Август, поняв еще в самом начале царствования, что Египет является главной
житницей Рима и что, попади провинция в руки авантюриста, она сумеет с
успехом обороняться даже при небольшой армии, издал правительственный указ,
согласно которому ни один сенатор или всадник не могли посетить Египет без
специального на то разрешения. Предполагалось, что это правило остается в
силе и при Тиберии. Но Германик, встревоженный слухами о голоде, не стал
тратить времени и ожидать разрешения Тиберия. И теперь тот был абсолютно
уверен, что Германик наконец-то нанесет ему удар, от которого так долго
воздерживался: конечно же, он отправился в Египет, чтобы переманить на свою
сторону стоявшие там войска; осмотр достопримечательностей на Ниле -- просто
предлог посетить пограничные части: было большой ошибкой вообще посылать
Германика на Восток. Тиберий публично заявил в сенате о своем недовольстве
тем, что предписание Августа было так дерзко нарушено.
Когда Германик, весьма обиженный выговором Тиберия, вернулся в Сирию,
он обнаружил, что все его приказы полкам и городам или просто не были
выполнены, или были заменены противоположными им по смыслу приказами Пизона.
Германик вновь издал приказы, где говорилось, что все приказы Пизона,
отданные во время его, Германика, отсутствия, с настоящего момента отменены
и что впредь, до особого распоряжения, ни один, подписанный Пизоном, приказ
не будет считаться в провинции действительным, если под ним не будет стоять
также его, Германика, имя. Не успел брат выпустить эту декларацию, как
заболел. У него расстроился желудок, начались понос и рвота. Он подозревал,
что в пищу ему подсыпают яд, и принимал все возможные меры предосторожности.
Агриппина сама готовила ему еду, и никто из слуг не имел к ней доступа ни
до, ни после приготовления. Но прошло немало времени, прежде чем Германик
настолько поправился, что смог встать с постели и сидеть в кресле. Голод
невероятно изощрил его чувство обоняния, и он сказал, что в доме пахнет
смертью. Никто никакого запаха не ощущал, и сперва Агриппина отмахнулась от
его слов, считая это болезненной фантазией. Но Германик настаивал на своем.
Он говорил, что запах делается с каждым днем все сильнее. Наконец и
Агриппина заметила его. Казалось, каждая комната пропитана тленом. Агриппина
курила благовониями, чтобы перебить смрад, но все было напрасно. Слуги
перетрусили и шептались между собой, что это -- дело рук ведьм.
Германик всегда был очень суеверен, как все члены нашей семьи, кроме
меня; я тоже суеверен, но не настолько. Мало того, что он верил в счастливые
и несчастливые дни и предзнаменования, Германик опутал себя сетью примет,
выдуманных им самим. В самый большой ужас его повергало число двадцать пять
и кукарекание петуха в полночь. Он считал очень дурным знаком то, что,
вернув орлов Девятнадцатого и Двадцать шестого полков, он был вынужден, по
приказанию Тиберия, уехать из Германии, не вернув орла Двадцать пятого
полка. Он боялся черной магии, которой славились фессалийские ведьмы, и
всегда спал с талисманом под подушкой, служащим против нее защитой, --
сделанной из зеленой яшмы фигуркой богини Гекаты (лишь Геката обладала
властью над ведьмами и призраками), держащей факел в одной руке и ключи от
подземного мира -- в другой.
Подозревая, что Планцина насылает на него злые чары -- ходили слухи,
будто она ведьма, -- Германик, чтобы умилостивить Гекату, принес ей в
жертву, согласно обычаю, девять черных щенят. На следующий день дрожащий от
страха раб доложил Германику, что, когда он мыл в вестибюле пол, ему
показалось, будто одна плитка лежит свободно; он поднял ее и нашел внизу
разлагающийся труп голого младенца с выкрашенным красной краской животом и
привязанными ко лбу рогами. Немедленно во всех комнатах начались поиски, и
то под плитками пола, то в нишах, выдолбленных в стенах и прикрытых
занавесями, было сделано не менее дюжины столь же отвратительных и страшных
находок, в том числе труп кошки с рудиментарными крыльями, растущими из
спины, и голова негра, изо рта которого торчала детская рука. На всех этих
ужасных останках была свинцовая табличка с именем Германика. В доме провели
ритуальное очищение, и Германик повеселел, хотя живот по-прежнему его
беспокоил.
Вскоре после этого дом стали посещать призраки. Среди подушек находили
выпачканные в крови петушиные перья, на стенах появлялись -- иногда почти у
самого пола, точно их написал карлик, иногда у потолка, словно написанные
великаном, -- начертанные углем зловещие знаки: фигурка повешенного, слово
"Рим" вверх ногами, горностай и вновь и вновь повторяющиеся цифры "25", хотя
никто, кроме Агриппины, не знал о предубеждении Германика против этого
числа. Затем появилось перевернутое имя брата; с каждым днем оно становилось
короче на одну букву. Планцина могла спрятать в доме во время его отсутствия
магические заклинания, но объяснить появление надписей и рисунков было
нельзя. Слуги были вне подозрения, так как все эти потусторонние знаки
возникали в тех комнатах, куда они не допускались. В одной комнате, с таким
крошечным оконцем, что в него никак не смог бы пролезть человек, стены были
покрыты предвещающими беду символами от пола до потолка. Единственным
утешением Германику было мужество, с каким держались Агриппина и Калигула.
Агриппина прилагала все силы, чтобы пролить свет на происходящее, а Калигула
заявил, что он не боится, ведьмы ничего не могут сделать правнуку
божественного Августа, и если он встретит хоть одну ведьму, он проткнет ее
мечом. Но Германик снова слег в постель. Посреди ночи после того дня, когда
от его имени остались только три буквы, Германика разбудил крик петуха. Как
он ни был слаб, он соскочил с постели, схватил меч и кинулся в соседнюю
комнату, где спали Калигула и малютка Лесбия. Он увидел там большого черного
петуха с золотым ободком на шее, который кукарекал так, словно хотел поднять
на ноги мертвецов. Германик попытался отрубить ему голову, но петух вылетел
в окно. Германик упал, потеряв сознание. Агриппине удалось кое-как уложить
его снова в постель, но когда он пришел в себя, то сказал ей, что обречен.
"Нет, пока с тобой твоя Геката", -- возразила она. Германик дотронутся под
подушкой до талисмана, и к нему вернулось мужество.
Когда настало утро, Германик написал письмо Пизону в староримском духе,
где объявлял ему войну не на жизнь, а на смерть и приказывал немедленно
покинуть провинцию. Однако Пизон уже отплыл из Сирии и теперь находился в
Хиосе, ожидая известий о смерти Германика, после чего он намеревался тут же
вернуться и управлять провинцией по своему усмотрению. Мой бедный брат
слабел с каждым часом. Назавтра, когда Агриппина куда-то отлучилась, а
Германик лежал в полузабытьи, он вдруг почувствовал, ненадолго придя в себя,
какое-то движение под подушкой. Германик повернулся на бок и в ужасе стал
нащупывать амулет. Он исчез, а в комнате никого не было.
На следующий день Германик созвал своих друзей и сказал, что он
умирает, а убийцы его -- Пизон и Планцина. Он поручил друзьям рассказать
Тиберию и Кастору, как его погубили, и умолял отомстить за его жестокую
смерть. "И скажите гражданам Рима, -- добавил Германик -- что я вверяю мою
возлюбленную жену и шестерых детей их попечению; пусть они не верят Пизону и
Планцине, если те станут говорить, будто получили приказ убить меня, и даже
если поверят, пусть не прощают им их злодеяния". Германик умер девятого
октября, в тот самый день, когда на стене напротив его кровати осталась
одна-единственная буква "Г", ровно на двадцать пятый день своей болезни. Его
высохшее тело было выставлено на рыночной площади Антиохии, чтобы все могли
видеть красную сыпь у него на животе и посиневшие ногти. Рабов Германика
подвергли пыткам. Вольноотпущенников также подвергли допросу, каждого --
притом что люди, ведущие дознание, сменяли один другого -- в течение
двадцати четырех часов, и под конец они были настолько сломлены телом и
духом, что, знай они хоть что-нибудь, признались бы, лишь бы положить своим
мучениям конец. Как от рабов, так и от вольноотпущенников, узнали немногое,
а именно: что известную ведьму, некую Мартину, неоднократно видели вместе с
Планциной, и обе они один раз побывали в доме Германика, когда там не было
никого, кроме Калигулы. И что как-то днем, перед самым возвращением
Германика, в доме оставался один глухой старый привратник, так как все
остальные слуги пошли смотреть бой гладиаторов, который по приказанию Пизона
устроили в местном амфитеатре. Однако черного петуха, знаки на стенах и
пропажу талисмана нельзя было объяснить ничем, кроме вмешательства
сверхъестественных сил. Командиры полков и все прочие римляне высокого
ранга, находившиеся в провинции, собрались вместе, чтобы выбрать временного
губернатора. Избрали командира Шестого полка. Он немедленно арестовал
Мартину и отправил под стражей в Рим. Если над Пизоном назначат суд, она
будет одним из главных свидетелей.
Когда Пизон услышал, что Германик умер, он не только не скрыл своей
радости, но принес в храмах благодарственные жертвоприношения. Планцина,
недавно потерявшая сестру, скинула траур и надела свой самый яркий наряд.
Пизон написал Тиберию, что был смещен с поста губернатора, куда его назначил
сам Тиберий, из-за храброго противодействия предательским замыслам
Германика, направленным против государства; сейчас он возвращается в Сирию,
чтобы вновь взяться за дела. Пизон писал о "роскошной жизни и наглости"
Германика. Он действительно попытался вернуться в Сирию и даже получил
поддержку некоторых полков, но новый губернатор осадил крепость в Киликии,
где укрылся Пизон, вынудил его сдаться и отправил в Рим отвечать на все
обвинения, которые, несомненно, будут ему там предъявлены.
Тем временем Агриппина отплыла в Италию с двумя детьми и урной с прахом
мужа. В Риме известие о смерти Германика вызвало такое горе, что казалось,
будто каждая римская семья потеряла самого любимого из своих близких. Хотя
по этому поводу не было указа сената или приказа судей, целых три дня лавки
были закрыты, суды безлюдны, не совершалось никаких сделок -- все ходили в
трауре, народ скорбел. Я слышал, как какой-то человек на улице сказал, что у
всех такое чувство, будто солнце закатилось и никогда больше не взойдет.
Свое отчаяние я и описать не могу.
ГЛАВА XXI
20 г. н.э.
Тиберий и Ливия заперлись каждый в споем дворце, делая вид, будто они
настолько убиты горем, что не могут показаться на людях. Агриппина должна
была прибыть в Рим по суше, так как наступила зима и плыть морем было
опасно. Но она все же решилась на это, несмотря на штормы, и через несколько
дней достигла Корфу, откуда при попутном ветре был всего один день пути до
порта Брундизий. Там, отправив вперед гонцов с поручением сказать, что она
возвращается, чтобы искать защиты и покровительства у сограждан, она немного
передохнула. Кастор, уже вернувшийся в Рим, четверо детей Агриппины и я
выехали из города ей навстречу. Тиберий тотчас отправил в порт два
гвардейских батальона с распоряжением, чтобы судьи тех сельских районов,
через которые будут проносить урну с прахом Германика, оказывали его
покойному сыну положенные почести. Когда встреченная почтительным молчанием
огромной толпы Агриппина ступила на берег, урну возложили на погребальные
носилки и понесли к Риму на плечах гвардейских офицеров. С батальонных
знамен в знак всеобщей скорби были сняты украшения, топорики и пучки розог
держали опущенными вниз. В то время как многотысячная процессия пересекала
Калабрию, Апулию и Кампанию, к ней со всех сторон стекалось множество людей:
селяне в черных одеждах, всадники в пурпурных тогах; со слезами, громко
сетуя, они возжигали благовония духу умершего героя.
Мы встретили процессию в Террацине, в шестидесяти милях к юго-востоку
от Рима; здесь Агриппина, прошедшая весь путь от Брундизия не размыкая губ,
с сухими глазами и каменным лицом, при виде своих четверых осиротевших детей
вновь дала волю горю. Она вскричала, обращаясь к Кастору: "Во имя любви,
которую ты питал к моему дорогому мужу, поклянись, что будешь защищать жизнь
его детей своей собственной грудью и отомстишь за его смерть! Это его
последняя просьба к тебе". Кастор, рыдая, наверно, впервые с детства,
поклялся, что выполнит его завет.
Если вы спросите, почему вместе с нами не поехала Ливилла, я отвечу:
она только что родила мальчиков-близнецов, отцом которых, судя по всему, был
Сеян. Если вы спросите, почему не поехала моя мать, я отвечу: Тиберий и
Ливия не позволили ей присутствовать даже на похоронах. Раз всепоглощающая
скорбь помешала их собственному участию в этой церемонии, им, бабке и
приемному отцу усопшего, как же могла участвовать в ней его родная матъ?! И
они поступили разумно, не показавшись на глаза людям. Если бы они на это
решились, пусть даже притворившись опечаленными, жители Рима, конечно,
ополчились бы на них, и я думаю, что гвардейцы стояли бы в стороне и не
шевельнули бы и пальцем, чтобы их защитить. Тиберий не удосужился сделать
даже такие приготовления к похоронам, которые были обязательными, когда
хоронили куда менее именитого человека: не было ни изображений Клавдиев и
Юлиев, ни посмертной маски самого усопшего, выставляемой у носилок с
покойным, не произносилось надгробное слово с ростральной трибуны, не было
плакальщиков и причитаний. Тиберий оправдывался тем, что похороны уже были в
Сирии, боги-де могли разгневаться, если бы здесь повторились все обряды. Но
никогда еще в Риме не выказывалась такая искренняя и единодушная печаль, как
в ту ночь. Марсово поле сверкало факелами, и толпа возле усыпальницы
Августа, куда Кастор благоговейно поместил урну с прахом Германика, была
такой плотной, что многих задавили до смерти. Повсюду люди повторяли, что
Рим пропал, теперь не осталось никакой надежды; Германик был последним
оплотом против тирании, и вот его подло убили. Повсюду жалели и восхваляли
Агриппину и молились за безопасность ее детей.
Несколько дней спустя Тиберий опубликовал официальное заявление, где
говорилось, что, хотя многие выдающиеся римляне умерли ради блага своей
страны, ни одного из них так повсеместно и так горячо не оплакивали, как его
дорогого сына. Однако теперь настала пора успокоиться и вернуться к своим
обычным делам: правители смертны, благо страны -- извечно. Несмотря на это,
сатурналии в конце декабря прошли без обычных шуток и веселья, и только
после праздника Великой Матери траур наконец кончился и жизнь вступила в
свои права. Теперь подозрения Тиберия обратились на Агриппину. Утром на
следующий день после похорон она пришла к нему во дворец и бесстрашно
заявила, что будет считать его в ответе за смерть мужа, пока он не докажет
своей непричастности и не отомстит Пизону и Планцине. Тиберий сразу же
прервал разговор, прочитав ей по-гречески две строчки:
Не тем ли ты оскорблена,
Что не царица ты?
Пизон пока воздерживался от возвращения в Рим. Он послал вперед сына
молить Тиберия о снисхождении, сам же отправился к Кастору, который вернулся
на Дунай. Пизон думал, будто Кастор благодарен ему за то, что он убрал с его
дороги соперника, также претендующего на единовластие, и охотно поверит
басне об измене Германика. Но Кастор отказался его принять и во всеуслышание
сказал посланцу Пизона, что, если ходящие повсюду слухи соответствуют
истине, именно Пизону он и должен отомстить за смерть своего дорогого брата,
как он поклялся это сделать, -- пусть Пизон держится от него подальше, пока
не приведет доказательств своей невиновности. Тиберий принял сына Пизона не
особенно тепло, но и не особенно холодно, словно хотел показать, что не
будет держать ничью сторону до тех пор, пока публичное следствие не
установит причин смерти Германика.
Наконец Пизон и Планцина явились в Рим. Они спустились на корабле по
Тибру и высадились вместе со своими сторонниками у гробницы Августа:
вызывающе улыбаясь, они прошествовали через собравшуюся негодующую толпу,
которая чуть не набросилась на них с кулаками, и уселись в разукрашенный
экипаж с двумя белыми французскими лошадьми, ожидавший их на Фламиниевой
дороге. У Пизона был в Риме дом, выходивший фасадом на рыночную площадь, он
тоже был разукрашен. Пизон пригласил всех друзей и родственников на пир по
поводу своего возвращения и поднял пыль столбом, чтобы показать римлянам,
что он их не боится и рассчитывает на поддержку Тиберия и Ливии. Тиберий
намеревался поручить дело Пизона некоему сенатору, который стал бы вести его
так бестолково, противореча сам себе и не трудясь представить свидетелей для
подтверждения обвинений, что судебное разбирательство неминуемо кончилось бы
оправданием. Слушаться дело должно было в обычном уголовном суде. Но друзья
Германика, особенно три сенатора, сопровождавшие его в Сирию и вернувшиеся с
Агриппиной, возражали против выбора Тиберия. В конце концов ему пришлось
самому рассматривать дело, причем в сенате, где друзья Германика могли
рассчитывать на необходимую поддержку. Сенат принял решение о ряде особых
почестей в знак памяти о Германике -- кенотафах, мемориальных арках,
церемониях, положенных полубогам, на которые Тиберий не осмелился наложить
вето.
Кастор снова вернулся с Дуная, и хотя сенат назначил ему овацию (малый
триумф) за успех в сношениях с Марободом, он вышел в город пешком, как
обыкновенный гражданин, а не въехал на боевой колеснице с венком на голове.
Посетив отца, он тут же отправился к Агриппине и поклялся, что она может на
него положиться: он добьется торжества справедливости.
Пизон попросил четырех сенаторов защищать его; трое из них отказались,
сославшись на болезнь или неумение, четвертый, Галл, сказал, что он только
тогда берется защищать человека, обвиняемого, и, похоже, справедливо, в
убийстве, если может заслужить этим хотя бы благосклонность императорской
семьи. Наконец Кальпурний Пизон, хотя он не был на пиру у дяди, взялся
защищать его во имя чести семьи, затем к нему присоединилось еще три
сенатора, уверенных, что Тиберий оправдает Пизона, какие бы ни были против
него показания, а они впоследствии получат награду за свое участие. Пизон
обрадовался -- раз судить станет сам Тиберий, все, по заверению Сеяна, будет
разыграно как по нотам: Тиберий притворится, будто он очень сердит, но под
конец отложит рассмотрение дела sine die[4] пока суду не
представят новые улики. Главную свидетельницу, Мартину, уже убрали с дороги
-- агенты Сеяна задушили ее, и обвинителям почти не на что будет опереться.
На слушание дела было отведено всего два дня, и человек, которого
Тиберий первоначально прочил на роль судьи в расчете на то, что он все
запутает, взял слово и принялся тянуть канитель, выдвигая против Пизона
старые обвинения в плохом управлении и коррупции в Испании, где он был
губернатором при Августе. Тиберий в течение нескольких часов слушал его
болтовню, пока сенаторы, шаркая ногами, кашляя и хлопая табличками для
письма, не дали ему понять, что, если он не вызовет главных свидетелей,
будут неприятности. Четверо друзей Германика хорошо подготовили свои речи;
каждый из них по очереди вставал и свидетельствовал о том, что Пизон довел
армию в Сирии до морального разложения, оскорбительно держался с Германиком
и с ними самими, не подчинялся приказам, о его сговоре с Вононом, о
притеснениях, которым он подверг жителей провинции. Они обвинили Пизона в
том, что он умертвил Германика при помощи яда и ведовства, в принесении
благодарственных жертв при известии о его смерти и, последнее, в вооруженном
нападении на провинцию во главе незаконно набранного частного войска.
Пизон не возражал против обвинения в подрыве воинской дисциплины, в
оскорблении Германика и неподчинении его приказам, о притеснении жителей
провинции он только сказал, что слухи об этом преувеличены. Но он возмущенно
отрицал, что когда-либо прибегал к яду или к ведовству. Обвинители умолчали
о сверхъестественных явлениях в Антиохии, боясь вызвать скептические улыбки,
они не могли также вменить Пизону в вину сговор с домашними слугами
Германика и его рабами, так как уже было доказано, что те не имели никакого
отношения к убийству. Поэтому Пизона обвинили в том, что он подсыпал яд в
еду Германика, когда сидел рядом с ним на пиру у Германика в доме. Пизон
поднял на смех это обвинение: как он мог незаметно проделать такую вещь,
когда весь стол, не говоря о прислужниках, следил за каждым его движением?
Наверно, при помощи магии?
У Пизона в руках была пачка писем, которые, как все знали, по их
размеру, цвету и тому, как они были перевязаны, он получил от Тиберия.
Друзья Германика потребовали, чтобы все инструкции, которые ему давались из
Рима, были зачитаны суду. Пизон отказался это сделать на том основании, что
письма были запечатаны печатью с головой сфинкса (принадлежавшей ранее
Августу) -- это делало их "секретными и конфиденциальными", читать их вслух
равнялось измене. Тиберий поддержал его, сказав, что слушать эти письма --
попусту тратить время, в них нет ничего важного. Сенат не посмел настаивать.
Пизон передал письма Тиберию в знак того, что он вверяет ему свою жизнь.
Снаружи, в толпе, которой сообщали о ходе следствия, стали раздаваться
сердитые крики, и какой-то человек с громким резким голосом гаркнул в окно:
"Может, он избежит вашей кары, достопочтенные, но от нашей ему не уйти!".
Появился посыльный и сообщил Тиберию, что толпа скинула с пьедесталов
несколько статуй Пизона и тащит их, чтобы разбить, на Ступени слез -- так
называлась лестница у подножья Капитолийского холма, где выставлялись на
обозрение трупы преступников перед тем, как, зацепив крюком за горло, их
сбрасывали в Тибр. Тиберий приказал, чтобы статуи отобрали и поставили на
место. Он с неудовольствием сказал, что не может при таких условиях
заниматься разбирательством дела, и отложил заседание до вечера. Пизона
вывели из здания сената под охраной.
Планцина, похвалявшаяся до сих пор, что разделит судьбу мужа, какая бы
доля ему ни выпала, и, если надо, умрет вместе с ним, теперь перепугалась.
Она решила защищаться отдельно и рассчитывала, что Ливия, с которой она была
в тесной дружбе, вызволит ее из беды. Пизон ничего не знал об отступничестве
жены. Когда слушание дела возобновилось, Тиберий никак не проявил к нему
сочувствия и симпатии и, хотя потребовал от обвинителей представить более
неопровержимые улики отравления Германика, предупредил Пизона, что его
попытка силой оружия отбить обратно провинцию прощена быть не может. В тот
вечер дома Пизон заперся у себя в комнате, и утром его нашли мертвым -- он
был заколот собственным мечом, лежавшим рядом с ним. Но это не было
самоубийством.
Дело в том, что Пизон оставил у себя самое компрометирующее письмо;
написанное ему Ливией от своего имени и от имени Тиберия и запечатанное
простой печатью (печатью со сфинксом Тиберий пользовался сам). Пизон велел
Планцине вступить с ними в сделку и купить ценой письма его и свою жизнь.
Планцина отправилась к Ливии. Ливия велела ей подождать, пока она
посоветуется с Тиберием. И тут между Тиберием и Ливией произошла их первая
ссора. Тиберий страшно рассердился на мать -- зачем она написала это письмо?
А Ливия сказала, что он сам во во всем виноват, раз не дает ей пользоваться
печатью со сфинксом, и выразила недовольство тем, как непочтительно
последнее время он ведет себя по отношению к ней. Тиберий спросил, кто из
них император -- он или она? Ливия ответила, что если и он, так только
благодаря ей, и с его стороны неумно так себя с ней держать -- если она
сумела возвести его на трон, она сумеет и скинуть его оттуда. Ливия вынула
какое-то письмо и принялась громко читать его; это было старое письмо,
написанное ей Августом, когда Тиберий жил на Родосе, в котором Август
обвинял его в предательстве, жестокости, скотоложестве и говорил, что, не
будь Тиберий ее сыном, он не прожил бы и дня.
-- Это только копия, -- сказала Ливия. -- Оригинал спрятан надежном
месте. И оно не одно, таких писем много. Тебе вряд ли понравится, если их
станут передавать из рук в руки в сенате, верно?
Тиберий пересилил себя и попросил прощения за то, что дал волю гневу;
спору нет, сказал он, они оба могут погубить друг друга, поэтому ссориться
им просто глупо. Но каким образом сохранить Пизону жизнь, особенно после
того, как он сказал, что если обвинение в вооруженном нападении на Сирию, с
целью вернуть себе губернаторский пост, будет доказано, это означает
смертный приговор без обжалования?
-- Планцина не набирала войска, не так ли?
-- Не вижу, где тут связь. Мне не получить от Пизона письмо, если я
скажу, что пощажу одну Планцину.
-- Если ты обещаешь пощадить Планцину, письмо от Пизона получу я.
Предоставь это мне. Смерть Пизона удовлетворит общественное мнение. А если
ты боишься взять это на свою ответственность, заяви, что за Планцину
ходатайствовала я. Это будет только справедливо, ведь письмо, из-за которого
нам грозят неприятности, действительно написано мной.
И вот Ливия отправилась к Планцине и сказала, что Тиберий ничего не
желает слышать и скорее подвергнет родную мать всеобщей ненависти, чем
рискнет собственной шкурой, защищая друзей. Единственное, чего она от него
добилась, и то с трудом, это обещания простить ее Планцину, если письмо
будет возвращено. Планцина пошла к Пизону с подделанным Ливией посланием,
якобы от Тиберия, и сказала, что все устроилось как нельзя лучше, вот
обещание помиловать их. Когда Пизон протянул ей письмо Ливии, Планцина
неожиданно вонзила ему в горло кинжал. Затем окунула кончик меча в кровь,
сунула рукоять в правую руку Пизона и вышла. Письмо и обещание о помиловании
она, как условились, вернула Ливии.
На следующий день в сенате Тиберий прочитал вслух записку, которую, по
его словам, Пизон написал перед самоубийством, где тот заявлял о своей
невиновности в тех преступлениях, в которых его обвиняли, торжественно
заверял Ливию и его самого в своей преданности и умолял их взять под защиту
его сыновей, так как они не участвовали в действиях, за которые его
привлекали к суду. Затем начался суд над Планциной. Было доказано, что ее
видели вместе с Мартиной, а то, что Мартина -- отравительница, было
подтверждено под присягой. Выяснилось, что, когда Мартину обряжали перед
похоронами, у нее в волосах нашли флакончик с ядом. Старый Помпоний, денщик
Германика, дал показания относительно жутких зловонных останков, спрятанных
в доме, и относительно посещения дома Планциной и Мартиной в отсутствие
хозяев; когда Тиберий задал ему вопрос, не являлись ли в доме злые духи, он
описал во всех подробностях то, что там творилось. Никто из сенаторов не
вызвался защищать Планцину. Она со слезами и клятвами утверждала, что ни в
чем не виновна, говорила, будто не знала о том, что Мартину считают
отравительницей, и только покупала у нее благовония, уверяла, будто женщина,
приходившая с ней в дом Германика, была не Мартина, а жена одного из
полковников. Разве это преступление -- зайти к кому-нибудь в гости, когда
там никого нет, кроме маленького Мальчика? Что касается оскорблений по
адресу Агриппины, то она всем сердцем сожалеет о них и покорно просит
Агриппину ее простить, но она выполняла приказ мужа, Как и положено жене, и
делала это тем охотнее, что муж сказал ей, будто Агриппина с Германиком
замышляют государственный переворот.
Тиберий подвел итоги. Он сказал, что в виновности Планцины есть
некоторые сомнения. Ее связь с Мартиной, по-видимому, доказана так же, как и
то, что сама Мартина имеет репутацию отравительницы. Но то, что эта связь
криминальна, остается под вопросом. Со стороны обвинения не был предъявлен в
суде ни флакон, найденный в волосах Мартины, ни доказательство того, что в
нем содержался яд; это вполне могло быть снотворным или любовным зельем. Его
мать Ливия очень высокого мнения о Планцине и хотела бы, чтобы сенат принял
на веру ее показания ввиду отсутствия неопровержимых доказательств ее вины,
ибо ночью Ливии явился дух ее любимого внука и просил ее не дозволять, чтобы
невинные страдали за преступления, совершенные мужем или отцом.
Итак, Пландину оправдали, а что до сыновей Пизона, то одному было
разрешено унаследовать имущество отца, а другой, тот, который участвовал в
битве при Киликии, был всего лишь отправлен в изгнание на несколько лет.
Один из сенаторов предложил, чтобы семье покойного героя -- Тиберию, Ливии,
моей матери Антонии, Агриппине и Кастору -- была выражена общественная
благодарность за то, что они отомстили за его смерть. Но не успели сенаторы
проголосовать за это предложение, как один из моих друзей, экс-консул,
который был губернатором Африки до Фурия, поднялся, чтобы внести поправку.
Здесь упущено одно важное имя, сказал он, а именно: имя брата усопшего героя
-- Клавдия, который сделал больше, чем кто-либо другой, чтобы подготовить
материалы обвинения и уберечь свидетелей от назойливого любопытства. Тиберий
пожал плечами и сказал, что ему странно слышать, будто кто-то прибег к моей
помощи; возможно, если бы обошлись без нее, обвинения против Пизона
выглядели бы более убедительными. (Я действительно председательствовал на
встрече друзей моего брата и решал, с каким показанием кто из них выступит;
не скрою, я не советовал обвинять Пизона в том, что он подсыпал Германику яд
собственной рукой, но они переспорили меня. И я надежно спрятал Помпония и
троих вольноотпущенников Германика на ферме возле моей виллы в Капуе до дня
суда. Я пытался спрятать Мартину в доме знакомого купца в Брундизии, но Сеян
выследил ее). Тиберий разрешил, чтобы мое имя вписали в благодарственный
список, но это было для меня ничто по сравнению с благодарностью Агриппины.
Она понимает теперь, сказала Агриппина, что имел ввиду Германик, когда
говорил ей перед смертью, будто самый верный друг, какой у него был, это его
бедный брат Клавдий.
Всеобщее возмущение Ливией было так велико, что, сославшись на это,
Тиберии опять не обратился к сенату с просьбой даровать ей титул, который
так часто ей обещал. Все хотели знать, что это значит, когда бабка
удостаивает милостивой беседой убийцу внука и избавляет ее от мести сената.
Ответ может быть один: бабка сама подстроила убийство и ничуть этого не
стыдится; вряд ли жене и детям ее жертвы осталось долго жить после него.
ГЛАВА XXII
Германик был мертв, но Тиберий все равно не чувствовал себя в
безопасности. Сеян без конца пересказывал ему, что тот или иной известный
человек шепнул насчет него во время процесса Пизона. Перефразируя слова,
некогда сказанные им же о своих солдатах: "Пусть боятся меня, лишь бы
повиновались", Тиберий теперь говорил Сеяну: "Пусть ненавидят меня, лишь бы
боялись". Трех всадников и двух сенаторов, которые откровеннее других
критиковали его, Тиберий приговорил к смерти по нелепому обвинению в том,
что, услышав о гибели Германика, они якобы выразили удовольствие. Доносители
разделили между собой их имущество.
Примерно в это время старший сын Германика Нерон[5] достиг
совершеннолетия. Он был похож на отца внешностью и чудесным характером, и,
хотя не обещал быть таким умелым воином или талантливым управителем, как
Германик, Рим многого от него ждал. Все радовались, когда он женился на
дочери Кастора и Юлиллы, которую мы сперва называли Еленой из-за ее
поразительной красоты (настоящее ее имя было Юлия), а потом Хэлуон, что
значит "обжора", потому что она испортила свою красоту чревоугодием. Нерон
был любимцем Агриппины. Все дети Германика, будучи из рода Клавдиев,
делились на хороших и плохих, по словам баллады: на сладкие яблоки и
кислицу. Кислицы было больше. Из девяти детей, которых Агриппина родила
Германику, трое умерли в детстве -- две девочки и мальчик, -- и, судя по
тому, что я видел, этот мальчик и старшая из девочек были лучшими из девяти.
Август так любил этого мальчика, умершего, когда ему исполнилось восемь лет,
что держал у себя в спальне его портрет в виде купидона и имел обыкновение,
встав утром с постели, целовать его. Но из оставшихся в живых только Нерон
мог похвалиться хорошим нравом. Друз был угрюмый, нервозный, с дурными
наклонностями. Друзилла была похожа на него. Калигула, Агриппинилла и
последняя девочка, которую мы звали Лесбия, были так же, как и младшая из
умерших дочерей, скверными во всех отношениях. Но Рим судил о всей семье по
Нерону, потому что пока он единственный достиг того возраста, когда на тебя
обращают внимание. Калигуле тогда было всего девять лет.
Однажды, во время моего приезда в Рим, ко мне пришла очень
встревоженная Агриппина, чтобы посоветоваться со мной. Куда бы она ни пошла,
сказала Агриппина, она чувствует, что за ней кто-то следит, она от этого
просто больна. Знаю ли я кого-нибудь, кроме Сеяна, кто может воздействовать
на Тиберия? Она уверена, что он решил убить ее или отправить в изгнание,
если только ему удастся найти хоть малейший предлог. Я сказал, что знаю
только двух людей, оказывающих на Тиберия благотворное влияние. Один из них
-- Кокцей Нерва, другой -- Випсания. Тиберий так и не смог вырвать из сердца
любовь к ней. Когда у нее с Галлом подросла внучка, которая в пятнадцать лет
очень напоминала Випсанию такой, какой она была до развода с Тиберием,
Тиберий даже думать не мог о том, чтобы отдать девушку кому-нибудь в жены, и
не женился на ней сам лишь потому, что она была племянницей Кастора и брак
мог считаться кровосмесительным. Поэтому Тиберий назначил ее главной
весталкой, преемницей старой Окции, которая недавно умерла. Я сказал
Агриппине, что, если она подружится с Кокцеем и Випсанией (которая, будучи
матерью Кастора, сделает все, чтобы ей помочь), она и ее дети будут в
безопасности. Агриппина послушалась моего совета. Випсания и Галл, очень
жалевшие ее, разрешили ей пользоваться своим городским домом и тремя виллами
как ее собственными и много возились с ее детьми. Галл, например, выбрал для
них новых наставников, так как Агриппина подозревала, что старые -- агенты
Сеяна. От Нервы помощи было меньше. Он являлся знатоком законов, величайшим
авторитетом по части контрактов, о которых он написал несколько юридических
трудов, но во всем остальном был таким рассеянным и ненаблюдательным, что
казался чуть ли не дурачком. Он был добр к Агриппине, как и ко всем, но не
понимал, чего она от него ждет.
К сожалению, Випсания вскоре умерла, и это сразу сказалось на Тиберии.
Он больше и не пытался скрыть свои порочные наклонности, слухам о которых
люди просто отказывались верить. Некоторые из его пороков были ужасны и
противоестественны, что никак не вязались с представлением о достоинстве
императора Рима, избранного Августом. Ни женщины, ни юноши не могли теперь
чувствовать себя при нем в безопасности, даже жены и дети сенаторов, -- если
им дорога была собственная жизнь и жизнь их мужей и отцов, они, не
противясь, делали то, что он от них требовал. Но одна жена консула потом
покончила с собой в присутствии друзей, сказав им, что была вынуждена ради
спасения юной дочери от похоти Тиберия предложить вместо нее себя, но этого
ему показалось мало: воспользовавшись се уступчивостью, старый козел
принудил ее к таким чудовищным и грязным действиям, что лучше умереть, чем
жить с воспоминаниями о них.
В это время повсюду распевали популярную песенку, начинавшуюся словами
"О почему, о почему старый козел?..". Я бы сгорел от стыда, если бы привел
ее всю целиком, но она была столь же остроумна, сколь неприлична; написала
ее, по слухам, сама Ливия. Это была не единственная сатира на Тиберия,
вышедшая из-под ее пера и пущенная анонимно в оборот при помощи Ургулании.
Ливия знала, что рано или поздно они попадутся Тиберию на глаза, знала, что
эти стишки очень его задевают, и думала, что, пока он считает, будто
положение его из-за них неустойчиво, Тиберий не осмелится с ней порвать.
Ливия из кожи лезла вон, стараясь привлечь к себе Агриппину, и даже
рассказала ей по секрету, что Тиберий без ее ведома дал Пизону указание
всячески донимать Германика. Агриппина не доверяла ей, но из всего этого
было ясно, что между Ливией и Тиберием -- вражда, а как сказала мне
Агриппина, если уж ей придется выбирать между ними, она предпочтет
прибегнуть к покровительству Ливии. Я был склонен с ней согласиться. По моим
наблюдениям никто из фаворитов Ливии еще не стал жертвой доносителей
Тиберия. Но страшно было подумать, что может случиться, если Ливия умрет.
Особенно тревожили меня, хотя я и не мог толком объяснить почему,
тесные узы, которые обязывали Ливию и Калигулу. Калигула вел себя с людьми,
как правило, или нагло, или подобострастно, иного поведения он не знал. С
Агриппиной, моей матерью со мной, с Кастором и своими братьями, например, он
вел себя нагло. Перед Сеяном, Тиберием и Ливиллой пресмыкался. Но с Ливией
он был другим, не знаю, как яснее выразить свою мысль,-- казалось, он в нее
влюблен. Это было не похоже на обычную привязанность маленького мальчика к
балующей его бабушке, вернее прабабушке, хотя действительно, Калигула как-то
раз приложил много усилий, чтобы переписать нежные стишки в подарок Ливии на
ее семидесятипятилетие, а она задаривала его подарками. У меня создалось
впечатление, что они делят друг с другом какую-то неблаговидную тайну, хотя
я вовсе не хочу сказать, будто между ними были предосудительные отношения.
Агриппина, по ее словам, это тоже чувствовала, но не могла обнаружить ничего
определенного.
Я наконец понял, почему Сеян так вежлив со мной: он предложил, чтобы
мой сын Друзилл помолвился с его дочерью. Мне это не очень пришлось по душе,
но лишь потому, что было жаль девочку, судя по всему, славную малышку. Каким
мужем ей будет Друзилл, который каждый раз, когда я видел его, казался мне
все более неуклюжим и глупым? Но сказать о своих чувствах я не мог. Тем
более я не мог сказать, что сама мысль хоть о каком-то родстве с этим
негодяем Сеяном мне глубоко противна. Он заметил, что я медлю с ответом, и
спросил, не считаю ли я этот союз ниже достоинства своей семьи. Я, заикаясь,
пробормотал: нет, конечно же, не считаю, его ветвь рода Элиев весьма
почтенна. Сеян, хотя по рождению сын простого сельского всадника, был