нии, думаешь, он не найдет способа привлечь за это к
ответу старших членов семьи?
-- Ты был и есть болван, говорю я. Видеть не могу, как у тебя трясется
голова и дергается кадык.
Но я понял, что мои слова произвели на нее впечатление, и решил, что,
если я не буду попадаться ей на глаза до отъезда из Рима, чтобы своим видом
не напоминать о моем совете, возможно, Тиберий и не услышит от нее ничего об
этом деле. Я уложил вещи и отправился в дом моего шурина Плавтия, чтобы
попросить его приютить меня на несколько дней. (К этому времени Плавтий
сделал хорошую карьеру, и через четыре года его ждала должность консула.) Я
пришел к нему поздно вечером; он читал у себя в кабинете какие-то судебные
бумаги. Жена уже легла, сказал он. Я спросил, как она поживает.
-- Последний раз, что я ее видел, у нее был расстроенный вид.
Плавтий рассмеялся:
-- Ах ты, сельский житель, ты разве не слышал? Я уже больше месяца как
разошелся с Нумантиной. Когда я сказал "жена", я имел в виду свою новую
жену, Апронию, дочь того самого человека, который не так давно задал взбучку
Такфаринату.
Я извинился и сказал, что, видимо, должен поздравить его.
-- Но почему ты развелся с Нумантиной? Мне казалось, вы жили в добром
согласии.
-- Прекрасно жили. Но, сказать по правде, я в последнее время оказался
в трудном положении из-за долгов. Мне сильно не повезло несколько лет тому
назад, когда я был младшим судьей. Ты сам знаешь, что, когда оказываешься в
такой должности, тебе приходится во время игр платить из собственного
кармана. Начать с того, что я потратил больше, чем мог себе позволить, к
тому же, как ты помнишь, мне на редкость не везло. Два раза во время игр
была допущена ошибка в ритуале, и я был вынужден назавтра все начинать
сначала. В первый раз был виноват я сам -- я произнес молитву по устаревшей
форме, ее изменили правительственным указом за два года до того. А во второй
раз трубачу не хватило дыхания, и пришлось прервать сигнал; этого оказалось
достаточно, чтобы снова все прекратить, не доведя до конца. Вот мне и
пришлось трижды платить гладиаторам и возницам. С тех пор я не вылезал из
долгов. Мне надо было что-то предпринять, кредиторы стали переходить к
угрозам. Приданое Нумантины было истрачено много лет назад, но мне удалось
договориться с се дядей. Он согласился принять ее обратно без денег при
условии, что я разрешу ему усыновить нашего младшего сына. Он хочет иметь
наследника, а наш мальчик ему по сердцу. Апрония очень богата, так что все
мои дела теперь уладились. Конечно, Нумантина вовсе не хотела меня покидать.
Мне пришлось сказать ей, будто я пошел на это лишь потому, что, если я не
женюсь на Апронии, которая в меня влюблена и к которой благоволят во дворце,
меня обвинят, как мне намекнул некий друг некоего важного лица, в
богохульстве по отношению к Августу. Понимаешь, не так давно один из рабов
споткнулся и уронил алебастровую вазу с вином посередине зала. У меня в
руках был хлыст, и, когда я услышал грохот, я накинулся на парня и принялся
его хлестать. Я ничего не видел от ярости. Он сказал: "Остановись, хозяин,
погляди, где мы". Одна нога этого негодяя была на священном квадрате белого
мрамора, на котором стоит статуя Августа. Я тут же бросил хлыст, но меня
видели не менее полудюжины вольноотпущенников. Я не сомневаюсь, что могу им
доверять и никто из них не пойдет на меня доносить, но Нумантину этот случай
встревожил, вот я и воспользовался им, чтобы примирить ее с разводом. Между
прочим, все это -- только между нами. Я надеюсь, ты не передашь ничего
Ургуланилле. Не хочу от тебя скрывать, ее наш развод сильно рассердил.
-- Я никогда с ней теперь не вижусь.
-- Ну, если увидишься, не говори ей того, что я сказал тебе. Поклянись,
что не скажешь.
-- Клянусь именем божественного Августа.
-- Вот и хорошо. Ты помнишь комнату, где ты спал в прошлый раз?
-- Да, благодарю. Если ты занят, я лягу сейчас. Я проделал сегодня
долгий путь из Капуи, а дома меня задали неприятности. Мать буквально
выгнала меня за дверь.
Мы пожелали друг другу спокойной ночи, и я поднялся наверх.
Вольноотпущенник, как-то странно на меня поглядев, дал мне лампу; я вошел в
спальню, расположенную почти напротив спальни Плавтия, и, запершись,
принялся раздеваться. Постель была под пологом. Я снял одежду и вымыл руки и
ноги в тазике для умывания, стоявшем в другом конце комнаты. Вдруг позади
меня раздались тяжелые шаги, и мою лампу задули. "Тебе крышка, Клавдий, --
подумал я, -- у него, конечно, есть кинжал". Но вслух я сказал как можно
спокойнее:
-- Зажги, пожалуйста, лампу, кто бы ты ни был, и мирно обо всем
поговорим. А если ты хочешь убить меня, при свете тебе будет виднее.
-- Оставайся на месте, -- ответил мне низкий голос.
Послышалось шарканье, ворчанье, шелест надеваемой одежды, затем удар
кремнем по стали, и наконец лампа зажглась. Передо мной была Ургуланилла. Я
не видел ее с похорон Друзилла, и за эти пять лет она не стала
привлекательнее. Она была толще, чем раньше, невероятно толста, с обрюзглым
лицом; этот Геркулес в женском облике мог одолеть тысячу Клавдиев. У меня
довольно сильные руки, но ей достаточно было навалиться на меня, и она
задавила бы меня насмерть.
Ургуланилла подошла ко мне и спросила:
-- Что ты делаешь в моей спальне? Я постарался все ей объяснить и
сказал, что это глупая шутка Плавтия -- послать меня в спальню, не сказав,
что она там. Я чрезвычайно уважаю ее, сказал я, и искренне прошу извинить
меня за вторжение; я немедленно уйду и буду спать в общественных банях.
-- Нет, голубчик, раз уж ты здесь, оставайся. Я не часто имею
удовольствие быть в обществе своего супруга. Не обманывай себя -- убежать
тебе не удастся. Ложись и спи, я присоединюсь к тебе позднее. Я почитаю,
пока меня не сморит сон. Я уже много ночей почти не сплю.
-- Мне очень жаль, если я тебя разбудил...
-- Ложись в постель.
-- Я очень сожалею, что Плавтий развелся с Нумантиной. Я ничего об этом
не знал, пока несколько минут назад мне не сказал об этом вольноотпущенник.
-- Ложись и перестань болтать.
-- Спокойной ночи, Ургуланилла. Я, право, очень...
-- Ты замолчишь? -- Она подошла и задернула полог.
Хотя я смертельно устал и у меня слипалось глаза, я изо всех сил
старался не спать. Я был уверен, что Ургуланилла подождет, когда я усну, и
затем задушит меня. А пока она читала вслух скучную книгу, греческую
любовную повесть самого идиотского толка, шурша страницами и медленно,
хриплым шепотом произнося по слогам каждое слово:
-- "О, муд-рец, -- ска-за-ла она, -- ты вку-сил сей-час и меда, и
желчи. Смот-ри, что-бы сла-дость тво-е-го удо-воль-ствия не об-ра-ти-лась
завт-ра в го-речь рас-ка-я-ния!" "Че-пу-ха, -- от-ве-тил я, -- моя
лю-би-мая, ее-ли ты ода-ришь ме-ня еще од-ним та-ким по-це-лу-ем, я го-тов
под-жа-ри-вать-ся на мед-лен-ном ог-не, как ку-ри-ца или ут-ка!"
Ургуланилла хмыкнула и сказала громко:
-- Засыпай, муженек, я жду, когда ты захрапишь.
-- Тогда не читай таких волнующих историй, -- запротестовал я.
Спустя некоторое время я услышал, что Плавтий идет к себе в спальню.
"О, небеса, -- подумал я, -- еще несколько минут, и он уснет и не услышит
через две двери моих криков, когда Ургуланилла будет меня душить".
Ургуланилла перестала шептать, ее бормотание и шелест страниц больше не
помогали мне бороться со сном. Я чувствовал, что засыпаю. Я спал. Я знал,
что я сплю и должен проснуться. Я яростно боролся со сном. Наконец я
очнулся. Послышался тихий стук и шорох бумаги -- книга слетела со стола на
пол, лампа погасла, в комнате был сильный сквозняк. Должно быть, открылась
дверь. Минуты три я внимательно вслушивался. Тишина. Ургуланиллы в комнате
не было.
Я раздумывал, что предпринять, как вдруг раздался истошный крик...
казалось, кричат совсем рядом. "Пощади! Пощади! -- кричал женский голос. --
Это дело рук Нумантины! О! О!" Затем донесся грохот от падения какого-то
тяжелого металлического предмета, звон бьющегося стекла, снова крик, мягкий
удар где-то далеко, затем торопливые шаги по коридору. Кто-то вошел в
комнату. Дверь тихо прикрылась, щелкнула задвижка. Я узнал тяжелое дыхание
Ургуланиллы. Я слышал, как она раздевается и кидает одежду на стул, и вскоре
она уже лежала рядом со мной. Я притворился, что сплю. Ургуланилла принялась
нащупывать в темноте мое горло. Я сказал, словно не совсем еще проснулся:
-- Перестань, детка, мне щекотно. Надо завтра поехать в Рим, привезти
тебе благовония.
Затем более осмысленным голосом добавил:
-- О, Ургуланилла! Это ты? Что за шум? Который час? Мы уже давно спим?
-- Не знаю, -- сказала она, -- я проспала, должно быть, часа три. Скоро
рассветет. Похоже, случилось что-то ужасное. Пойдем посмотрим.
Мы встали, второпях накинули одежду и вышли из комнаты. Плавтий, голый,
лишь закутанный в покрывало, стоял посреди взволнованной толпы людей,
держащих факелы. Он был вне себя и только повторял:
-- Это не я. Я спал. Я почувствовал, что ее вырвали из моих объятий, и
слышал ее крики о помощи откуда-то сверху, словно ее несли по воздуху, а
затем грохот, будто что-то рухнуло, и удар -- когда она упала из окна. Было
темно, хоть глаза выколи. Она кричала: "Пощади! Это дело рук Нумантины!"
-- Расскажи это судьям, -- сказал брат Апронии, делая шаг к нему, --
увидишь, поверят ли они тебе. Ты убил ее, не отпирайся. У нее проломлен
череп.
-- Это не я, -- повторил Плавтий. -- Как я мог это сделать? Я спал. Это
колдовство. Нумантина -- ведьма.
Рано утром отец Апронии отвел Плавтия к Тиберию. Тот допросил его с
пристрастием. Плавтий сказал теперь, что, пока он спал крепким сном, Апрония
вырвалась из его объятий, с криком помчалась по комнате и выпрыгнула в окно.
Тиберий велел тут же пронести его на место преступления. Первое, что он
заметил в спальне -- его собственный свадебный подарок: прекрасный бронзовый
с золотом светильник из царской гробницы, лежавший разбитым на полу. Тиберий
взглянул наверх и увидел, что он был выдран из потолка.
-- Она цеплялась за светильник, и он упал, -- сказал Тиберий. -- Кто-то
нес ее к окну на плечах. И взгляните, как высоко в окне пробита дыра.
Апрония не сама выпрыгнула, ее выбросили.
-- Это колдовство, -- сказал Плавтий, -- ее несла по воздуху какая-то
невидимая сила. Апрония кричала и обвиняла мою прежнюю жену Нумантину.
Тиберий презрительно усмехнулся. Друзья Плавтия поняли, что его обвинят
в убийстве, присудят к смертной казни, а имущество конфискуют. Поэтому его
бабка Ургулания послала Плавтию кинжал, сказав, что он должен подумать о
детях: если он предвосхитит приговор, немедля покончив с собой, им оставят
имущество. Плавтий был трус и не решался сам наложить на себя руки. Наконец
он лег в ванну с горячей водой, велел врачу вскрыть ему вены и медленно и
безболезненно истек кровью. Мне все это было крайне неприятно. В первый
момент я не обвинил Ургуланиллу в убийстве, ведь меня спросили бы, почему,
услышав крики о помощи, я не вскочил с постели и не спас Апронию. Я решил
подождать суда и выступить со своим заявлением, только если Плавтию будет
грозить смертный приговор. О кинжале я узнал, когда было уже слишком поздно.
Я утешал себя мыслью, что Плавтий жестоко обошелся с Нумантиной, и к тому же
всегда был мне плохим другом. Чтобы смыть пятно позора с имени Плавтия и
оставить по нему хорошую память, его брат обвинил Нумантину в том, что она
помрачила его рассудок колдовством. Но Тиберий вмешался в это дело, сказав,
что, на его взгляд, Плавтий в то время, бесспорно, находился в здравом уме.
И обвинение с Нумантины было снято.
С Ургуланиллой я после той ночи не обменялся ни словом. Но месяц спустя
Сеян неожиданно зашел ко мне, когда проезжал через Капую. Он сопровождал
Тиберия на Капри, остров неподалеку от Неаполя, где у Тиберия было
двенадцать вилл и куда он частенько ездил развлекаться.
-- Теперь ты сможешь развестись с Ургуланиллой, -- сказал Сеян. -- Она
ждет через пять месяцев ребенка, так сообщили мне мои агенты. Можешь
поблагодарить за это меня. Мне было известно о безумной любви Ургуланиллы к
Нумантине. Я случайно увидел молодого раба, грека, который мог сойти за
близнеца Нумантины. Я послал его в подарок Ургуланилле, и она тут же
влюбилась в него. Его зовут Ботер.
Что мне оставалось? Только сказать ему спасибо. Затем я спросил:
-- А кто же будет моей новой женой?
-- Значит, ты не забыл о нашем разговоре? Та, кого я имею в виду, моя
сводная сестра Элия. Ты, разумеется, знаешь ее?
Еще бы! Но я скрыл свое разочарование и только спросил, какой интерес
молодой прекрасной и умной девушке выходить за такого старого, хворого,
глупого хромого заику, как я?
-- О, -- ответил Сеян, не щадя меня, -- все это ей безразлично. Она
выйдет замуж за племянника Тиберия и дядю Нерона, только это ее и
интересует. Ты же не думаешь, что она воспылала к тебе любовью. Возможно,
она заставит себя родить от тебя ребенка ради продолжения рода, но что
касается чувств...
-- Другими словами, помимо чести стать твоим зятем, я мог бы с таким же
успехом не разводиться с Ургуланиллой -- жизнь моя не станет от этого лучше.
-- Ну, ты управишься, -- рассмеялся он. -- Судя по тому, как выглядит
эта комната, ты не томишься от одиночества. Я вижу, в доме есть хорошая
женщина. Перчатки, ручное зеркальце, пяльцы, коробка конфет, красиво
подобранные цветы... Элия не будет ревнивой женой. Возможно, у нее тоже есть
свои друзья, не знаю, я не сую нос в ее дела.
-- Хорошо, -- сказал я, -- согласен.
-- Не похоже, что ты очень признателен за это!
-- Не в том дело. Ты порядком потрудился из-за меня, и я не знаю, как
тебя и благодарить. Просто я побаиваюсь. Насколько мне известно, Элия --
женщина требовательная, если ты понимаешь, что я хочу сказать.
Сеян расхохотался:
-- У нее язык, как бритва. Но я не сомневаюсь, что за эти годы ты
закалился и простой бранью тебя не проймешь. Мать хорошо выдубила тебе
шкуру, не так ли?
-- Не совсем, -- ответил я, -- я все еще уязвим.
-- Ну, мне пора идти, дорогой Клавдий. Тиберий удивится, куда это я
пропал. Значит, по рукам?
-- Да, и я очень тебе благодарен.
-- Между прочим, бедняжку Апронию убила Ургуланилла, верно? Я ожидал
такой трагической развязки. Ургуланилла получила от Нумантины письмо, где та
просила за нее отомстить. Как ты понимаешь, Нумантина его не писала.
-- Я ничего об этом не знаю. Я тогда крепко спал.
-- Как Плавтий?
-- Гораздо крепче.
-- Разумный ты человек. Что ж, до свидания, Клавдий.
-- До свидания, Элий Сеян.
И он уехал.
Я развелся с Ургуланиллой, сперва испросив на то разрешения бабки.
Ливия писала, что ребенок должен быть умерщвлен сразу после рождения: таково
ее желание и желание Ургулании.
Я послал в Геркуланум к Ургуланилле верного человека, чтобы он сказал
ей о том, какое я получил приказание, и посоветовал, если она хочет спасти
ребенка, обменять его, как только он родится, на мертвое дитя. Я должен был
предъявить мертвого младенца, а чьего, не имело значения, лишь бы он не
очень давно умер. Ургуланилла так и сделала, а затем забрала его у приемных
родителей, давших ей раньше своего умершего ребенка. Я не знаю, что
случилось потом с Ботером, но дитя, девочка, когда выросла, стала, по
слухам, как две капли воды похожа на Нумантину. Ургуланилла уже много лет
как умерла. Когда это случилось, пришлось сломать стену дома, чтобы вынести
ее колоссальную тушу -- мясо и жир, чистый вес, водянки у нее не было. В
своем завещании она публично отдала мне дань следующими любопытными словами:
"Что бы там ни говорили. Клавдий -- не дурак". Она оставила мне коллекцию
греческих гемм, несколько персидских вышивок и портрет Нумантины.
ГЛАВА XXIV
25 г. н.э.
Тиберий и Ливия больше не встречались. Ливия оскорбила Тиберия,
поставив в надписи на статуе Августа, посвященной ему совместно с Тиберием,
первым именем свое. Тиберий отомстил ей, сделав единственную вещь, которую
она не могла простить: когда из Испании прибыли посланцы с просьбой
разрешить им построить храм ему и его матери, он отказался от имени обоих.
Тиберий сказал сенаторам, что, возможно, в минуту слабости он позволил
посвятить храм в Азии сенату и его главе (то есть себе самому) в знак
отеческой заботы Рима о своих провинциях. В посвятительной надписи там
упоминается также имя Ливии Августы, верховной жрицы культа Августа. Но
согласиться на обожествление себя и матери значило бы зайти в своей
терпимости слишком далеко.
-- Что до меня, господа сенат, даю вам торжественную клятву, что мне
совершенно достаточно быть простым смертным, связанным путами человеческой
природы, и занимать среди вас ведущее место к вашему удовлетворению -- если
вы действительно мною довольны. Пусть таким меня и запомнят потомки. Если
они будут считать меня достойным моих предков, блюдущим ваши интересы,
равнодушным к опасности, не боящимся личных врагов, от которых я защищаю
благо нашей империи, мне этого достаточно. Любовь и благодарность сената,
римского народа и наших союзников -- самый прекрасный храм, какой я могу
себе воздвигнуть; не из мрамора, но из куда более стойкого материала, чем
мрамор, -- храм в сердцах людей. Когда те, в чью честь были построены
мраморные храмы и кого раньше свято чтили, теряют былую славу, святилища их
становятся всего лишь простыми гробницами. А посему я молю небо даровать мне
до конца жизни спокойствие духа и способность с ясной головой разбираться во
всех делах, человеческих и священных; посему я заклинаю граждан Рима и его
союзников, чтобы, когда это смертное тело погрузится в вечный покой, они
восславили мою жизнь и деяния (если я заслужившую того) благодарностью в
душе, а не внешней пышностью, возведением храмов и ежегодными
жертвоприношениями. Истинная любовь, которую Рим испытывал к моему отцу
Августу в то время, когда он жил среди нас в человеческом обличии, теперь
омрачена как благоговейным страхом, питаемым по отношению к нему людьми
верующими, так и богохульным употреблением его имени в качестве рыночной
клятвы. Кстати, господа, раз уж об этом зашла речь, я предлагаю, чтобы с
сегодняшнего дня произнесение священного имени Августа в любых случаях,
кроме самых торжественных, считалось преступлением и чтобы этот закон
проводился в жизнь самым решительным образом.
Ни слова о чувствах Ливии. А за день до того Тиберий отказался
назначить на должность судьи одного из ее ставленников, если она не
согласится на то, чтобы он предварил назначение следующими словами: "Этот
субъект -- избранник моей матери Ливии Августы, чьим докучливым просьбам я
был вынужден уступить, вопреки имеющимся у меня сведениям о его характере и
способностях".
Вскоре после этого Ливия пригласила к себе на целый день всех
высокорожденных римлянок. Гостей ждали всевозможные увеселения: фокусники,
жонглеры, акробаты, декламация стихов, а также всевозможные сласти,
засахаренные фрукты, вино и прекрасный алмаз для каждой гостьи в качестве
памятного подарка. Чтобы увенчать прием, Ливия прочитала несколько писем
Августа. Ей было уже восемьдесят три года, голос ее ослаб, и она шепелявила,
но в течение полутора часов ее слушали, как завороженные. В первых
прочитанных ею письмах содержались высказывания о государственной политике:
казалось, Август писал специально, чтобы предостеречь против существующего
теперь в Риме положения вещей. Там было несколько весьма уместных замечаний
по поводу судебных дел о государственной измене, в частности следующий
абзац:
"Хотя я имею законное право защищаться от всех видов клеветы, я приложу
все старания, дорогая Линия, чтобы не разыгрывать такой гнусный спектакль,
как судебный процесс, и не обвинять в государственной измене какого-нибудь
глупого историка, карикатуриста или coчинителя эпиграмм, сделавшего меня
мишенью своего остроумия или красноречия. Мой отец Юлий Цезарь прощал поэту
Катуллу самые язвительные сатиры, какие можно себе представить; он написал
Катуллу, что если тот хочет доказать, будто он не подобострастный льстец;
как большинство его собратьев-поэтов, то он уже добился своего и может
вернуться к другим, более поэтическим темам, чем сексуальные отклонения
пожилого государственного деятеля; и не придет ли Катулл на следующий день к
обеду вместе с тем, с кем захочет? Катулл пришел, и с тех пор они с Юлием
Цезарем стали верными друзьями. Использовать величие закона, чтобы мстить за
мелочные проявления личной злобы, значит публично признаваться в слабости,
трусости и низости духа".
Был там и достойный внимания абзац о доносителях:
"В том случае, если я подозреваю, что доноситель выдвигает свои
обвинения не из чувства истинного патриотизма и гражданской порядочности, а
желает прямо или косвенно извлечь из них пользу для себя, я не только не
принимаю в расчет его показаний, но ставлю черную отметку против его имени и
никогда впоследствии не поручаю ему ответственный пост..."
Под конец Линия прочитала несколько весьма поучительных писем. У нее
были десятки тысяч сшитых в виде книг и пронумерованных писем Августа,
написанных на протяжении пятидесяти двух лет. Из этих тысяч она выбрала
пятнадцать, которые сильнее всего могли опозорить Тиберия. В первых письмах
выражалось недовольство его безобразным поведением в раннем детстве, его
непопулярностью среди соучеников в отрочестве, его скупостью и высокомерием
в юности и так далее. Раздражение писавшего все росло, и все чаще
повторялась фраза: "И если бы он не был твой сын, дорогая Ливия, я бы
сказал..." Затем пришел черед сетования на жестокость Тиберия по отношению к
войскам ("словно он нарочно подстрекает их к мятежу...") и на его
медлительность, когда надо наступать на врага, с нелестным для Тиберия
сравнением между его методами ведения войны и методами его брата, моего
отца. Дальше следовал гневный отказ взять Тиберия в зятья и подробный
перечень его пороков. Затем шли письма, относящиеся к печальной истории с
Юлией; выражения, в которых они были написаны, говорили о крайнем отвращении
и даже ненависти Августа к Тиберию. Ливия прочитала также письмо, касающееся
отзыва Тиберия с Родоса:
"Дражайшая Ливия.
Я хочу воспользоваться этой сорок второй годовщиной нашего брака, чтобы
поблагодарить тебя от всего сердца за те исключительные услуги, которые ты
оказала государству с тех пор, как мы объединили свои силы. Если меня
величают Отцом отчизны, мне кажется нелепым, что тебя не величают Матерью
отчизны; клянусь, ты сделала в два раза больше, чем я, для государственного
переустройства. Почему ты просишь меня подождать еще несколько лет, прежде
чем обратиться к сенату с ходатайством оказать тебе эту честь? Мне остается
единственный способ выказать уверенность в твоей бескорыстной верности и
глубине твоих суждений -- уступить твоим беспрерывным просьбам отозвать в
Рим Тиберия, человека, к которому, признаюсь, я продолжаю испытывать
величайшую антипатию, и молю богов, чтобы, уступая тебе, я не причинил
непоправимого вреда государству".
Последним Ливия прочитала письмо, написанное Августом примерно за год
до смерти:
"Вчера, когда я обсуждал государственную политику с Тиберием, дорогая
жена, меня внезапно охватило чувство глубочайшего отчаяния и сожаления при
мысли о том, что придет время и эти глаза навыкате станут грозно сверкать на
римский народ, этот костлявый кулак станет стучать на него, зубы --
скрежетать, огромные ноги -- топать. Но я на минуту забыл о тебе и нашем
милом Германике. Если бы я не верил, что, когда я умру, Тиберий будет
следовать твоим указаниям во всех государственных делах и, устыдившись
Германика, станет по его примеру вести, хотя бы с виду, пристойную жизнь, я
бы даже сейчас, клянусь, лишил его наследства и попросил сенат взять обратно
все его почетные титулы. Это не человек, а зверь, за ним нужен глаз да
глаз".
Когда Ливия кончила читать, она поднялась и сказала:
-- Пожалуй, уважаемые дамы, лучше не говорить мужьям об этих
своеобразных письмах. Сказать по правде, я не осознавала, пока не начала
читать, насколько... насколько они своеобразны. Я прошу вас хранить молчание
-- не столько ради себя, сколько ради империи.
Тиберий услышал обо всем этом от Сеяна, как раз когда собирался занять
свое место в сенате, и его охватили стыд, ярость и страх. Как назло в тот
самый день он должен был рассматривать дело о государственной измене,
возбужденное против одного из понтификов, Лентулла, который вызвал
подозрения Тиберия, включив в молитву имена Нерона и Друза, а также голосуя
за смягчение приговора Созии. Когда Лентулл, простодушный старик, известный
равно своим высоким рождением, победами в Африке при Августе и своей
скромностью и незлобивостью, услышал, что его обвиняют в заговоре против
государства, он громко расхохотался. Тиберий, и так расстроенный и
смущенный, потерял голову и, чуть не плача, сказал:
-- Если Лентулл тоже меня ненавидит, мне лучше умереть.
Галл ответил ему:
-- Подбодритесь, ваше величество... прошу прощения, я забыл, что ты не
любишь этого титула... мне следовало сказать: подбодрись, Тиберий Цезарь!
Лентулл смеялся не над тобой, он смеялся с тобой вместе. Он радовался, что в
кои веки в сенат поступило обвинение в измене, не имеющее под собой никаких
оснований.
И обвинение против Лентулла было снято. Правда, Тиберий уже успел к
тому времени свести в могилу его отца. Тот был невероятно богат и так
напуган подозрениями Тиберия, что покончил с собой, а в доказательство своей
преданности оставил ему все свое состояние; Тиберий не мог поверить, что
обездоленный им Лентулл не затаил на него зла.
Целых два месяца Тиберий не появлялся в сенате; он не мог глядеть
сенаторам в глаза, зная, что их жены слышали письма Августа. Сеян предложил
Тиберию на время покинуть Рим и пожить на вилле в нескольких милях от
города; он отдохнет от посетителей, каждый день толпящихся во дворце, от
шума и суеты города -- это пойдет на пользу его здоровью. Тиберий последовал
совету Сеяна. Он также принял свои меры против Ливии: отстранил ее "по
возрасту" от участия в государственных делах, перестал ставить ее имя на
официальных документах, запретил оказывать ей впредь почести в день рождения
и прозрачно намекнул, что тот, кто станет соединять их имена или восхвалять
Ливию в сенате, будет считаться чуть ли не государственным преступником.
Более активно сводить с ней счеты он опасался. Тиберий знал, что у Ливии
по-прежнему в руках письмо, написанное им на Родосе, где он обещал
повиноваться ей но всем до конца жизни, и что Ливия вполне способна во
всеуслышание его прочитать, пусть даже тем самым она изобличит себя как
убийцу Луция и Гая.
Но эта поразительная старуха, как вы увидите, еще не была побеждена.
Однажды я получил от нее записку: "Госпожа Ливия Августа ожидает своего
дорогого внука Тиберия Клавдия к обеду по поводу ее дня рождения: она
надеется, что он пребывает в добром здравии". Я ничего не мог понять. Я --
ее дорогой внук! Нежные расспросы о здоровье! Я не знал, смеяться мне или
пугаться. Ни разу в жизни меня не приглашали к ней на день рождения. Я даже
ни разу не обедал с ней за одним столом. Я не общался с ней -- разве во
время церемонии на празднике Августа -- по крайней мере десять лет. Какая
тут подоплека? Ну, через три дня я все узнаю, а пока надо купить ей поистине
великолепный подарок. После долгих поисков я приобрел вещь, которую Ливия,
без сомнения, должна была оценить, -- изящную бронзовую чашу с ручками в
виде змеиных голов, украшенную сложным узором из золота и серебра. По моему
мнению -- куда более тонкая работа, чем коринфские сосуды, за которые в наши
дни коллекционеры дают бешеные деньги. Ее привезли из Китая. В центре чаши
был вделан золотой медальон с головой Августа, каким-то образом попавший в
эту чудесную далекую страну. Чаша обошлась мне в пять сотен золотых, хотя
была совсем небольшой.
Но прежде чем рассказать о своем визите и долгой беседе с Ливией, я
должен внести ясность в один вопрос, насчет которого я, возможно, ввел вас в
заблуждение. Из моего рассказа о судебных процессах и прочих чудовищных
вещах вы, вероятно, сделали вывод, что при Тиберии империя управлялась из
рук вон плохо. Это было далеко не так. Хотя Тиберий и не предпринял никаких
новых общественных работ, удовлетворившись завершением начатых Августом, он
держал армию и флот в состоянии боевой готовности, регулярно платил
должностным лицам и четыре раза в год требовал от них подробные отчеты,
поощрял торговлю, обеспечивал регулярное снабжение Италии зерном, следил за
исправностью дорог и акведуков, теми или иными способами ограничивал
расточительство, заботился о твердых ценах на продукты, расправился с
пиратами и разбойниками и постепенно создал в государственной казне
значительный резервный фонд на случай крайней необходимости. Он подолгу не
смещал с должности губернаторов провинций, если от них была хоть какая-то
польза, чтобы не выбивать жизнь из привычной колеи, однако держал их под
неусыпным надзором. Один губернатор, желая показать Тиберию свою преданность
и расторопность, отправил ему дань в большем количестве, чем следовало.
Тиберий отчитал его: "Я хочу, чтобы моих овец стригли, а не брили". В
результате, после того как Германн умер, а Маробода пригласили в Рим и
волнения среди германцев улеглись, почти не было стычек с пограничными
племенами. Главным врагом оставался Такфаринат. В течение долгого времени
его называли "Приносящий лавры", так как три военачальника подряд -- мой
друг Фурий, отец Апронии Апроний и третий, дядя Сеяна по материнской линии,
Блез -- одерживали над ним победы и получали триумфальные украшения. Блез,
разгромивший армию Такфарината и взявший в плен его брата, был назначен
главнокомандующим -- редкая честь, обычно оказываемая только членам
императорской фамилии. Тиберий сказал сенату, что он рад вознаградить Блеза
таким образом, потому что тот -- родич его верного друга Сеяна. И когда три
года спустя четвертый полководец Долабелла положил конец африканской войне,
вспыхнувшей с удвоенной силой, не только разгромив Такфарината, но и убив
его, ему были дарованы только триумфальные украшения, "чтобы лавры Блеза,
дяди моего верного друга Сеяна, не утеряли своего блеска".
26 г. н.э.
Однако я говорил о хороших деяниях Тиберия, а не о его слабостях, и
действительно, для империи в целом он был уже двенадцать лет мудрым и
справедливым правителем. Никто не стал бы этого отрицать. Червоточина в
сердцевине яблока -- если здесь простительна метафора -- не доходила до
кожицы и не причиняла ущерба мякоти. Из шести миллионов римских жителей
какие-то две или три сотни страдали от ревнивых страхов Тиберия. А сколько
миллионов рабов, жителей провинций и союзников, которые только номинально
считались свободными, извлекали солидную выгоду из имперского строя,
усовершенствованного Августом и Ливией и поддерживаемого в их традициях
Тиберием! Но я жил, так сказать, в сердцевине яблока, и меня можно понять,
если я уделяю больше места изъевшей его нутро червоточине, чем все еще
чистой и ароматной наружной части.
Стоит тебе проявить слабость, Клавдий, и употребить метафору, что,
правда, бывает редко, как ты заходишь слишком далеко. Ты ведь не забыл
предостережений Афинодора? Ну ладно, назови Сеяна червем и на этом кончай --
пора вернуться к твоему обычному непритязательному стилю.
Сеян решил сильней разжечь обуревавший Тиберия стыд, чтобы удержать его
за пределами города дольше чем два месяца. Он подговорил одного гвардейского
офицера обвинить известного остряка по имени Монтан в том, что он очернил
доброе имя императора. Если до тех пор обвинители остерегались пересказывать
какие-либо оскорбления по адресу Тиберия, кроме самых общих -- жестокий,
высокомерный, властный, то этот вояка приписал Монтану наговор весьма
своеобразного, но реального толка. Сеян постарался, чтобы мерзкая "клевета"
соответствовала действительности, хотя Монтан, не знакомый, подобно Сеяну, с
тем, что происходило во дворце, не был в ней повинен. Свидетель, лучший
инструктор по стрельбе в гвардии, во все горло выкрикивал приписываемые им
Монтану непристойности, не обходя молчанием даже самые неприличные слова и
фразы и не давая заглушить себя протестами возмущенных сенаторов.
-- Клянусь, что говорю одну правду, -- орал он, -- и, ради чести
Тиберия Цезаря, я не опущу ни одного пункта из мерзкого разговора
обвиняемого, случайно услышанного мной в вышеназванный день при
вышеназванных обстоятельствах... Обвиняемый заявил затем, что наш милостивый
император в результате всех этих оргий и чрезмерного употребления
возбуждающих средств скоро станет импотентом, и для того, чтобы восстановить
его иссякающие силы, примерно каждые три дня в специально убранной комнате в
подвалах дворца для него устраиваются особые зрелища. Обвиняемый утверждал,
будто их участники, так называемые спинтрии, выплясывают по трое в чем мать
родила, задирая ноги до потолка, и...
Он продолжал в таком духе не менее получаса, и Тиберий не осмеливался
его прервать -- а возможно, хотел выяснить, сколько людям известно, -- пока
свидетель не перегнул палку (не важно, что он сказал). Тиберий вскочил на
ноги, красный от стыда и гнева, и потребовал, чтобы ему дали возможность
немедленно очистить себя от этих чудовищных обвинений или назначили судебное
разбирательство. Сеян пытался успокоить его, но Тиберий продолжал стоять,
сердито сверкая глазами, пока Галл не поднялся с места и не напомнил
Тиберию, что обвиняют не его, а Монтана, -- его доброе имя вне подозрений, и
если известие о таком расследовании дойдет до пограничных провинций и
союзных государств, это будет понято превратно.
Вскоре после того Фрасилл предупредил Тиберия -- по наущению Сеяна или
нет, не знаю, -- что ему надо как можно скорее покинуть Рим и что
возвращение в город грозит ему смертью. Тиберий сказал Сеяну, что переезжает
на Капри и оставляет Рим на его попечение. Он присутствовал еще на одном
судебном разбирательстве; на этот раз в государственной измене была обвинена
моя родственница, Клавдия Пульхра, вдова Вара и, после того как Созию
отправили в изгнание, ближайшая подруга Агриппины. Ей вменили в вину
прелюбодеяние, торговлю дочерьми и колдовство против Тиберия. Насколько я
знаю, она не была виновна ни в одном из этих преступлений. Как только
Агриппина услышала о том, что грозит Клавдии, она поспешила во дворец и
случайно застала Тиберия во время жертвоприношений Августу. Не успела
церемония закончиться, как она подошла к нему и сказала:
-- Тиберий, в твоих поступках нет никакой логики. Ты приносишь в жертву
Августу фламинго и павлинов и преследуешь его внуков.
Тиберий медленно проговорил:
-- Я не понимаю тебя. Кого из внуков Августа я преследовал вопреки его
воле?
-- Я не говорю о Постуме и Юлилле. Я говорю о себе. Ты сослал Созию,
потому что она моя подруга. И Кальпурния -- потому что он был мой друг. Ты
заставил Силия покончить с собой, потому что он был мой друг. А теперь моя
дорогая Пульхра тоже обречена, хотя ее единственное преступление -- глупая
привязанность ко мне. Люди начали меня чураться, они говорят, что я приношу
несчастье.
Тиберий взял ее за плечи и снова сказал:
Не тем ли ты оскорблена,
Что не царица ты?
Пульхру признали виновной и подвергли смертной казни. Процесс вел
человек по имени Афр, которого выбрали из-за его красноречия. Несколько дней
спустя Агриппина неожиданно встретила Афра у театра. У него был пристыженный
вид, и он избегал смотреть ей в глаза. Агриппина подошла к нему и сказала:
-- У тебя нет причин прятаться от меня, Афр.
Затем процитировала, кое-что изменив, чтобы строки Гомера отвечали
контексту, успокаивающий ответ Ахиллеса смущенным вестникам Агамемнона,
принесшим от него унизительное послание:
Ближе предстань, ведь ни в чем ты не винен,
но царь Агамемнон![6]
Об этом было доложено Тиберию (но не Афром), имя "Агамемнон" вновь
вызвало у него тревогу.
Агриппина заболела: она подумала, что ее отравили. Она отправилась на
носилках во дворец, чтобы в последний раз воззвать к Тиберию о милосердии.
Агриппина стала такой худой и бледной, что Тиберий пришел в восторг:
пожалуй, она скоро умрет. Он сказал:
-- Агриппина, бедняжка, ты, кажется, серьезно больна. Что с тобой?
Она ответила слабым голосом:
-- Возможно, я была к тебе несправедлива, когда думала, что ты
преследуешь моих друзей за то, что они мои друзья. Возможно, я неудачно их
выбираю или ошибочно о них сужу. Но, клянусь, ты не менее несправедлив ко
мне, подозревая меня в вероломстве и думая, будто я питаю честолюбивые
замыслы прямо или косвенно править Римом. Я прошу об одном -- чтобы меня
оставили в покое и ты даровал мне прощение за те обиды, которые я тебе
нечаянно причинила, и... и...
Она разразилась рыданиями.
-- И что еще?
-- О, Тиберий, будь добр к моим детям! И будь добр ко мне! Разреши мне
снова выйти замуж. Я так одинока! Со дня смерти Германика я не могу забыть о
своих невзгодах. Ночью я не сплю. Если ты позволишь мне выйти замуж, я
успокоюсь, не буду больше терзаться, ты и не узнаешь меня и тогда, может
быть, перестанешь подозревать меня в заговорах. Я уверена, ты потому только
думаешь, будто я затаила против тебя зло, что у меня такой подавленный вид.
-- За кого ты хочешь выйти?
-- За доброго, великодушного, скромного человека, не первой молодости,
одного из твоих самых верных приверженцев.
-- Как его зовут?
-- Галл. Он говорит, что готов жениться на мне в любую минуту.
Тиберий круто повернулся и вышел из комнаты, не сказав больше ни слова.
Через несколько дней он пригласил Агриппину к себе. Тиберий имел
обыкновение звать к обеду людей, которым особенно не доверял, и пристально
глядеть на них во время трапезы, словно желая прочитать их тайные мысли. Это
почти всех приводило в замешательство. Если гость казался напуганным,
Тиберий считал это доказательством его вины. Если он не опускал перед ним
глаз, Тиберий считал это еще большим доказательством вины, которая к тому же
усугублялась наглым поведением. Агриппина, все еще больная, с трудом могла
проглотить самую легкую пищу, не испытывая тошноты, и теперь, под
пристальным взглядом Тиберия, ей пришлось тяжело. Она не отличалась
разговорчивостью, а беседа о сравнительных достоинствах музыки и философии
не интересовала ее, ей нечего было по этому поводу сказать. Агриппина делала
вид, будто ест, но Тиберий, внимательно следивший за ней, видел, что она
отправляет обратно блюдо за блюдом, не притронувшись к еде. Он подумал, что
Агриппина подозревает его в намерении ее отравить, и, чтобы проверить это,
он выбрал яблоко в стоявшей перед ним вазе и, протянув ей, сказал:
-- Дорогая Агриппина, ты почти ничего не ела. Съешь хотя бы это яблоко.
Это очень хороший сорт. Три года назад царь парфян прислал мне в подарок
молодые яблони, и сейчас они в первый раз принесли плоды.
Почти каждый из нас имеет своего "природного врага", если можно так
выразиться. Для некоторых людей мед -- страшный яд. Другие заболевают, если
дотронутся до лошади, войдут в конюшню, просто полежат на тюфяке, набитом
конским волосом. На третьих плохо действуют кошки, заглянув в комнату, они
могут сказать: "Здесь была кошка, простите, но я ухожу". Лично я совершенно
не переношу запаха цветущего боярышника. Природным врагом Агриппины были
яблоки. Она взяла преподнесенный Тиберием плод, поблагодарила с плохо
скрытым содроганием и сказала, что съест его, есл