йны, которая никак не могла разразиться. Не один день
он провел в пути, отбросив всегдашние предосторожности, ибо география
властей и проверок точно рассеялась накануне взрыва, грозившего полностью ее
перекроить. В Сиракаве он встретил человека, который должен был отвести его
к Хара Кэю. За два дня они доехали верхом до окрестностей деревни. Эрве
Жонкур пошел в деревню пешком, чтобы весть о его прибытии докатилась вперед
него.
32
Эрве Жонкура проводили на край деревни, в один из последних домов, на
взгорке, прямо у леса. Его дожидались пятеро слуг. Он поручил им багаж и
вышел на веранду. На противоположном конце деревни виднелся дворец Хара Кэя.
Немногим больше остальных домов, дворец был окружен гигантскими кедрами,
хранившими его уединение. Эрве Жонкур пристально смотрел на этот чертог,
словно до самого горизонта ничего больше не было. И вот он увидел, как
внезапно
небо над чертогом окропилось сотнями взлетевших птиц; будто исторгнутая
из земли, невиданная стая разлеталась повсюду, ошеломленная и обезумевшая,
щебеча и галдя, -- крылатый залп, цветное облако, выпущенное в яркий свет,
звонкий фейерверк испуганных звуков, бегущая музыка, полет в небеса.
Эрве Жонкур улыбнулся.
33
Деревня засуетилась как ошалевший муравейник. Люди носились и вопили,
таращась на небо и провожая взглядом птиц-беглецов. С давних пор птицы
являлись гордостью их Господина, и вот теперь они обернулись летящей по небу
насмешкой. Эрве Жонкур вышел из дома и не спеша направился через всю
деревню, глядя вперед с беспредельным спокойствием. Казалось, никто его не
замечает, и он, казалось, не замечает ничего. Под ногами у него бежала
золотая нить, пронизавшая уток ковра, вытканного безумцем. Он одолел
стянувший реку мост, спустился к исполинским кедрам, вошел в их тень и вышел
из тени. Прямо перед собой он увидал огромную вольеру: створки распахнуты
настежь, внутри -- пусто. А напротив вольеры -- женщину. Не глядя по
сторонам, Эрве Жонкур все так же медленно прошел дальше и остановился, лишь
когда подступил к ней совсем близко.
У ее глаз не было восточного разреза; ее лицо было лицом девочки.
Эрве Жонкур шагнул ей навстречу, протянул руку и раскрыл ладонь. На
ладони покоился сложенный вчетверо листок. Она скользнула по нему взглядом,
и каждый уголок ее лица распустился в улыбку. Затем вложила свою ладонь в
ладонь Эрве Жонкура, нежно стиснула ее, на миг помедлила и убрала руку,
сжимая в пальцах обошедший полсвета листок. Не успела она затаить его в
складках платья, как раздался голос Хара Кэя.
-- Добро пожаловать, мой французский друг.
Хара Кэй стоял в нескольких шагах от них. Темное кимоно, черные волосы
идеально собраны на затылке. Он подошел. И перевел взгляд на вольеру,
осмотрев одну за другой раскрытые створки.
-- Они вернутся. Ведь это так трудно -- устоять перед искушением
вернуться, не правда ли?
Эрве Жонкур не ответил. Хара Кэй заглянул ему в глаза и вкрадчиво
произнес:
-- Пойдемте.
Эрве Жонкур последовал за ним. Пройдя немного, он обернулся к девушке и
слегка поклонился.
-- Надеюсь скоро увидеть вас.
Хара Кэй шел не останавливаясь.
-- Она не знает вашего языка.
Сказал он.
-- Пойдемте.
34
Вечером Хара Кэй пригласил Эрве Жонкура к себе. В доме уже собрались
несколько селян. Женщины были одеты с особым изяществом: густо набеленные
лица полыхали огненными румянами. Пили саке. Из длинных деревянных трубок
курили едкий табак с дурманящим запахом. В какой-то момент появились шуты и
человек, забавлявший гостей тем, что искусно подражал голосам людей и
животных. Три старухи играли на струнных инструментах и непрестанно
улыбались. Хара Кэй сидел на почетном месте в темном облачении и с босыми
ногами. Рядом, в сияющем шелковом платье -- женщина с лицом девочки. Эрве
Жонкура усадили на другом конце комнаты. Овеянный приторным ароматом
назойливых женщин, он растерянно улыбался мужчинам: те наперебой потчевали
его невесть какими баснями, понять которые он был не в состоянии. Стократно
он искал ее глаза, и стократно она находила его. То был особый грустный
танец, сокровенный и бессильный. Эрве Жонкур кружился в нем до поздней ночи,
затем встал, пробормотал по-французски извинения, кое-как отделался от
увязавшейся за ним женщины и, пробившись сквозь клубы дыма и скопище
тарабаривших говорунов, двинулся к выходу. У порога он в последний раз
взглянул на нее. Она не сводила с него безмолвных глаз, отдаленных на
столетия.
Эрве Жонкур брел по деревне, вдыхая свежий ночной воздух и плутая в
проулках, взбиравшихся по склону холма. Подойдя к своему дому, он увидел
зажженный фонарь, трепетавший за бумажной перегородкой. Он вошел и обнаружил
стоявших перед ним двух женщин. Совсем юную девушку восточной наружности,
одетую в простое белое кимоно. И ее. В глазах играет лихорадочное веселье.
Не дав ему опомниться, она взяла его руку, поднесла ее к своему лицу,
легонько коснулась губами, а затем, сильно стиснув, опустила в ладони
застывшей рядом девушки и на мгновение придержала, не позволив ей вырваться.
Потом она убрала свою руку, отступила на два шага, схватила фонарь, мельком
заглянула Эрве Жонкуру в глаза и выбежала. Фонарь был оранжевым. Крохотный
бегущий светлячок, он пропал в ночи.
35
Эрве Жонкур прежде никогда не видел эту девушку; сказать по правде, он
не увидел ее и той ночью. В непроглядной комнате он ощутил красоту ее тела,
познал ее руки и уста. Он ласкал ее целую вечность, как не ласкал ни разу в
жизни, отдавшись на произвол непривычной медлительности. В темноте ничего не
стоило любить ее и не любить ее.
Незадолго до рассвета девушка встала, набросила белое кимоно и вышла.
36
Наутро перед домом Эрве Жонкура поджидал человек Хара Кэя. При нем было
пятнадцать листов тутовой коры, сплошь усеянной мельчайшими яичками цвета
слоновой кости. Эрве Жонкур тщательно осмотрел каждый лист, сговорился в
цене и заплатил сусальным золотом. На прощанье он дал понять человеку, что
хочет повидаться с Хара Кэем. В ответ человек замотал головой. Жестами он
сообщил Эрве Жонкуру, что Хара Кэй покинул деревню на заре, вместе со
свитой, и что никто не знает, когда он вернется.
Эрве Жонкур бросился через всю деревню к жилищу Хара Кэя. Там были одни
слуги. На любой вопрос они только качали головами. Дом выглядел опустевшим.
И сколько ни всматривался Эрве Жонкур, даже в самых незначительных мелочах
он не увидел и намека на оставленное для него послание. По пути в деревню он
проходил мимо огромной вольеры. Створки снова были на запоре. Внутри,
отгороженные от неба, порхали сотни птиц.
37
Еще два дня Эрве Жонкур ждал хоть какого-нибудь знака. Затем тронулся в
путь.
Примерно в получасе езды от деревни дорога вывела его к лесу, из
которого доносился необыкновенный серебристый перезвон. Сквозь густую листву
проступали сотни темных пятнышек обосновавшейся на отдых стаи птиц. Ничего
не говоря своим проводникам, Эрве Жонкур осадил коня, достал из-за пояса
револьвер и дал в воздух шесть выстрелов. Смятенная стая взмыла в небо,
подобно облаку дыма, выпущенному пожаром. Облако было таким большим, что
виднелось спустя несколько дней пути. Оно чернело в небе уже без всякой на
то причины. Если не считать его полнейшей растерянности.
38
Через шесть дней Эрве Жонкур сел в Такаоке на корабль голландских
контрабандистов, доставивший его в Сабирк. Оттуда, вдоль китайской границы,
он поднялся до озера Байкал, проделал четыре тысячи верст по сибирским
просторам, перевалил через Уральский хребет, добрался до Киева, поездом
проехал всю Европу с востока на запад и после трехмесячного путешествия
прибыл во Францию. В первое воскресенье апреля -- как раз к Праздничной
мессе -- он показался у въезда в Лавильдье. Остановил экипаж и какое-то
время просидел без движения, с опущенными занавесками. Потом вышел и
медленно потащился вперед под грузом беспредельной усталости.
Бальдабью спросил у него, видел ли он войну.
-- Видел, да не ту, что ждал, -- прозвучало в ответ.
Вечером он лег в постель Элен и ласкал ее с таким нетерпением, что она
испугалась и не могла сдержать слез. Когда он заметил их, она улыбнулась
через силу.
-- Просто... я так счастлива, -- сказала она тихо.
39
Эрве Жонкур передал яичную кладку шелководам Лавильдье. После этого он
несколько дней кряду не показывался в городке, презрев даже ритуальный
променад к Вердену. В первых числах мая, ко всеобщему недоумению, он купил
заброшенный дом Жана Бербека, того самого, что когда-то умолк и не заговорил
уже до самой смерти. Все решили, что Эрве Жонкур надумал сделать из дома
новую лабораторию. А он и мебель выносить не стал. Только наведывался туда
время от времени и подолгу оставался один в этих комнатах. Неизвестно зачем.
Однажды он привел в дом Бальдабью.
-- А ты не знаешь, почему Жан Бербек перестал говорить? -- спросил у
него Эрве Жонкур.
-- Об этом и о многом другом он так ничего и не сказал.
Спустя годы на стенах по-прежнему висели картины, а в сушилке у
раковины -- старые кастрюли. Невеселая картина: будь его воля, Бальдабью
охотно бы ретировался. Но Эрве Жонкур как зачарованный пялился на покрытые
плесенью мертвые стены. Он явно там что-то выискивал.
-- Видно, жизнь иногда поворачивается к тебе таким боком, что и
сказать-то больше нечего.
Сказал он.
-- Совсем нечего.
Бальдабью не особо тяготел к серьезным разговорам. Он молчаливо
разглядывал кровать Жана Барбека.
-- В этакой берлоге у кого хочешь язык отнимется.
Долгое время Эрве Жонкур продолжал вести затворнический образ жизни. Он
редко показывался на людях и целыми днями работал над проектом парка,
который рано или поздно разобьет вокруг дома. Он покрывал лист за листом
странными рисунками, похожими на машины. Как-то под вечер Элен спросила у
него:
-- Что это?
-- Это вольера.
-- Вольера?
-- Да.
-- А для чего она?
Эрве Жонкур не отрывал взгляда от рисунков.
-- Ты запустишь в нее птиц, сколько сможешь, а когда в один прекрасный
день почувствуешь себя счастливой, откроешь вольеру -- и будешь смотреть,
как они улетают.
40
В конце июля Эрве Жонкур поехал с женой в Ниццу. Они поселились в
маленьком домике на берегу моря. Так захотела Элен. Она не сомневалась, что
покой уединенного места развеет хандру, как видно овладевшую мужем. Однако
ей хватило проницательности, чтобы выдать это за свою невольную причуду,
подарив любимому сладостную возможность простить ее.
Три недели, проведенные ими вместе, были наполнены простым, неуязвимым
счастьем. Когда спадала жара, они нанимали дрожки и забавы ради колесили по
соседним деревушкам, притаившимся на окрестных холмах, откуда море казалось
разноцветным картонным задником. Временами они выбирались в город -- на
концерт или светский раут. Как-то раз приняли приглашение от одного
итальянского барона, устроившего по случаю своего шестидесятилетия званый
вечер в "Отель Сюис". За десертом Эрве Жонкур нечаянно поднял глаза на Элен.
Она сидела напротив, рядом с обольстительным английским джентльменом: в
петлице его фрака красовалась гирлянда из крохотных голубых цветков. Эрве
Жонкур увидел, как он склонился к Элен и что-то шепчет ей на ухо. Элен
залилась упоительным смехом, коснувшись кончиками волос плеча английского
джентльмена. В этом движении не было ни капли замешательства, но лишь
обескураживающая точность. Эрве Жонкур опустил взгляд на тарелку. Он не мог
не подметить, что его рука, зажавшая серебряную десертную ложку, неоспоримо
дрожит.
Погодя, в фюмуаре, шатаясь от чрезмерной дозы крепких напитков, Эрве
Жонкур подошел к незнакомому господину. Тот сидел в одиночестве за столом,
осоловело вылупив глаза. Эрве Жонкур нагнулся к нему и произнес с
расстановкой:
-- Должен сообщить вам, сударь, одно весьма важное известие. Мы все
отвратительны. Мы все на редкость отвратительны.
Господин был родом из Дрездена. Он торговал телятиной и плохо понимал
по-французски. Господин разразился оглушительным смехом и закивал головой.
Казалось, он уже никогда не остановится.
Эрве Жонкур и Элен пробыли на Ривьере до начала сентября. Им жаль было
покидать маленький домик на берегу моря, ведь в его стенах они почувствовали
легкое дыхание любви.
41
Бальдабью явился к Эрве Жонкуру спозаранку. Они уселись в тени портика.
-- Парк-то не сказать чтобы ах.
-- Я к нему еще не приступал, Бальдабью.
-- Ах.
Бальдабью никогда не курил по утрам. Он вынул трубку, набил ее табаком
и раскурил.
-- Пообщался я с этим Пастером. Дельный малый. Он мне все показал. Он
знает, как отличать больные яички от здоровых. Правда, еще не умеет их
лечить. Зато может отбирать здоровые. И говорит, что где-то треть нашего
выводка вполне здорова.
Пауза.
-- Слыхал -- в Японии-то война. На этот раз без осечки. Англичане
снабжают оружием правительство, голландцы -- восставших. Похоже, они
сговорились. Пускай, мол, те хорошенько выложатся, а уж мы потом приберем
все к рукам и поделим между собой. Французское консульство знай себе
приглядывается. Они только и делают, что приглядываются. Эти умники разве
депеши горазды строчить про всякие там смертоубийства да про иностранцев,
заколотых, как бараны.
Пауза.
-- Кофе еще найдется?
Эрве Жонкур налил ему кофе.
Пауза.
-- Те двое итальянцев, Феррери и еще один, что прошлым годом подались в
Китай... вернулись с отборным товаром, кладка -- пятнадцать тысяч унций. В
Болле уже взяли партию: говорят, хоть куда. Через месяц снова едут...
Предложили нам хорошую сделку, по божеским ценам, одиннадцать франков за
унцию, полная страховка. Люди верные, за плечами у них -- надежные
помощники, пол-Европы товаром оделяют. Верные люди, говорю тебе.
Пауза.
-- Не знаю. Авось выдюжим. Вот и своя кладка у нас имеется, и Пастер не
зря корпит, и у тех итальянцев, глядишь, чего прикупим... Выдюжим. Народ
говорит, что посылать тебя снова -- полное неразумие... никаких денег не
хватит... а главное, уж очень боязно, и тут они правы, раньше было
по-другому, а нынче... нынче оттуда ног не унесешь.
Пауза.
-- Короче, они не хотят остаться без кладки, а я -- без тебя.
Какое-то время Эрве Жонкур сидел, глядя на несуществующий парк. Затем
сделал то, чего не делал никогда.
-- Я поеду в Японию, Бальдабью.
Сказал он.
-- Я куплю эту кладку. Если понадобится -- на свои деньги. А ты решай:
вам я ее продам или кому еще.
Такого Бальдабью не ожидал. Все равно как если бы выиграл калека,
вогнав последний шар от четырех бортов по неописуемой кривой.
42
Бальдабью объявил шелководам Лавильдье, что Пастер не заслуживает
доверия, что те двое итальяшек уже облапошили пол-Европы, что война в Японии
кончится к зиме и что святая Агнесса спросила его во сне, а не сборище ли
они бздунов. Одной Элен он не смог соврать.
-- Ему и вправду надо ехать?
-- Нет.
-- Тогда зачем все это?
-- Я не в силах его остановить. Если он так хочет туда, я могу только
дать ему лишний повод вернуться.
Скрепя сердце шелководы Лавильдье внесли деньги на экспедицию. Эрве
Жонкур стал снаряжаться в путь и в первых числах октября был готов к
отъезду. Элен, как и в прежние годы, помогала мужу, ни о чем его не
спрашивая, утаив свои тревоги. Лишь в последний вечер, задув лампу, она
нашла в себе силы сказать:
-- Обещай, что вернешься.
Твердым голосом, без всякой нежности.
-- Обещай, что вернешься.
В темноте Эрве Жонкур ответил:
-- Обещаю.
43
10 октября 1864 Эрве Жонкур отправился в свое четвертое путешествие в
Японию. Он пересек границу возле Меца, проехал Вюртемберг и Баварию, въехал
в Австрию, поездом добрался до Вены и Будапешта, а затем напрямую до Киева.
Отмахал на перекладных две тысячи верст по русской равнине, перевалил через
Уральский хребет, углубился в просторы Сибири, сорок дней колесил по ней до
озера Байкал, которое в тех краях называют "святым". Прошел Амур вниз по
течению вдоль китайской границы до самого Океана. Дойдя до Океана, просидел
в порту Сабирк восемь дней, покуда корабль голландских контрабандистов не
доставил его до мыса Тэрая на западном побережье Японии. Окольными дорогами
проскакал префектуры Исикава, Тояма, Ниигата и вступил в провинцию Фукусима.
В Сиракаве он обнаружил полуразрушенный город и гарнизон правительственных
войск, окопавшийся в руинах. Он обогнул город с восточной стороны и пять
дней напрасно дожидался посланника Хара Кэя. На рассвете шестого дня он
выехал в сторону северных холмов. Он продвигался по грубым картам и
обрывочным воспоминаниям. После многодневных блужданий он вышел к знакомой
реке, а там -- к лесу и дороге. Дорога привела его в деревню Хара Кэя. Здесь
выгорело все: дома, деревья -- все.
Не осталось совсем ничего.
Ни одной живой души.
Эрве Жонкур окаменело смотрел на эту гигантскую погасшую жаровню.
Позади у него был путь длиною в восемь тысяч верст. А впереди -- пустота.
Он вдруг увидел то, что считал невидимым.
Конец света.
44
Эрве Жонкур еще долго оставался в разоренной деревне. Он никак не мог
заставить себя уйти, хотя понимал, что каждый час, проведенный там, грозил
обернуться катастрофой для него и для всего Лавильдье. Он не добыл яичек
шелкопряда, а если и добудет -- в запасе у него не больше двух месяцев: за
этот срок он должен проехать полсвета, до того как они раскроются в пути,
превратившись в массу бесплодных личинок. Опоздай он хоть на день -- и крах
неизбежен. Все это он прекрасно понимал, но уйти не мог. Так продолжал он
сидеть, пока не случилось нечто удивительное и необъяснимое: из пустоты
совершенно неожиданно возник мальчик. Одетый в лохмотья, он двигался
медленно, с испугом поглядывая на пришельца. Эрве Жонкур не шелохнулся.
Мальчик подступил ближе и остановился. Они смотрели друг на друга; их
разделяло несколько шагов. Наконец мальчик извлек из-под лохмотьев какой-то
предмет, дрожа от страха, подошел к Эрве Жонкуру и протянул ему предмет.
Перчатка. Мысленным взором Эрве Жонкур увидел берег озера, сброшенное на
землю оранжевое платье и легкие волны: присланные откуда-то издалека, они
подгоняли озерную воду к берегу. Он взял перчатку и улыбнулся мальчику.
-- Это я -- француз... за шелком... француз, понимаешь?.. Это я.
Мальчик перестал дрожать.
-- Француз...
В глазах у мальчика блеснули слезы, но он засмеялся. И затарахтел,
срываясь на крик. И сорвался с места, жестами призывая Эрве Жонкура
следовать за ним. Он скрылся на тропинке, уходившей в лес по направлению к
горам.
Эрве Жонкур не сдвинулся с места. Он только вертел в руках перчатку --
единственный предмет, доставшийся ему от сгинувшего мира. Он понимал, что
уже слишком поздно. И что у него нет выбора.
Он встал. Не спеша подошел к лошади. Вскочил в седло. И проделал то,
чего и сам не ожидал. Он сдавил пятками бока животного. И поскакал. К лесу,
следом за мальчиком, по ту сторону конца света.
45
Несколько дней они держали путь на север, по горам. Эрве Жонкур не
различал дороги: он покорно следовал за своим провожатым и ни о чем его не
спрашивал. Так они набрели на две деревни. Завидев пришлых, обитатели
прятались в домах, женщины разбегались кто куда. Мальчишка, дико веселясь,
выкрикивал им вдогонку какую-то абракадабру на своем наречии. Ему было не
больше четырнадцати. Он без устали дул в маленькую бамбуковую свирель,
извлекая из нее всевозможные птичьи трели. Вид у него был такой, будто он
занят наиглавнейшим делом своей жизни.
На пятый день они достигли вершины холма. Мальчик указал на точку
впереди себя: за ней дорога устремлялась вниз. Эрве Жонкур взял бинокль.
Увиденное им напоминало некое шествие, состоявшее из вооруженных людей,
женщин и детей, повозок и животных. Целая деревня пришла в движение. Эрве
Жонкур распознал Хара Кэя на коне, облаченного в темное. За ним покачивался
паланкин, занавешенный с четырех сторон пестрой тканью.
46
Мальчик соскочил с лошади, что-то проверещал напоследок и был таков.
Перед тем как скрыться за деревьями, он обернулся и на мгновение замер,
пытаясь выразить жестом, что путешествие было прекрасным.
-- Путешествие было прекрасным! -- крикнул ему Эрве Жонкур.
Весь день Эрве Жонкур следил за караваном издалека. Когда караван встал
на ночлег, он продолжал ехать, не сворачивая с дороги, пока навстречу ему не
вышли двое воинов. Они взяли его лошадь и поклажу и отвели Эрве Жонкура в
шатер. Он долго ждал. Наконец появился Хара Кэй. Никакого знака приветствия.
Он даже не сел.
-- Как вы здесь очутились, француз?
Эрве Жонкур не ответил.
-- Я спрашиваю, кто вас привел?
Молчание.
-- Здесь для вас ничего нет. Только война. И это не ваша война.
Уходите.
Эрве Жонкур достал кожаный кошель, открыл его и вытряхнул содержимое на
землю. Сусальное золото.
-- Война -- дорогая игра. Я нужен вам. Вы нужны мне.
Хара Кэй и не взглянул на золотые чешуйки, разметавшиеся по земле. Он
повернулся и вышел.
47
Эрве Жонкур провел ночь на краю лагеря. С ним никто не заговаривал.
Никто его словно и не замечал. Люди спали на земле вокруг костров. Всего
было два шатра. У одного из них Эрве Жонкур подметил пустой паланкин: с
четырех углов свисали небольшие клетки с птицами. К решеткам клеток
привязаны маленькие золотые колокольчики. Они легонько позванивали от
дуновения ночного ветерка.
48
Проснувшись, он увидел, что вся деревня собиралась выступать. Шатры уже
сняли. Открытый паланкин стоял на прежнем месте. Люди молча садились в
повозки. Он встал и долго озирался по сторонам: но лишь глаза с восточным
разрезом встречались с его глазами и тотчас склоняли взгляд. Он видел
вооруженных мужчин и видел детей, которые даже не плакали. Он видел немые
лица, какие бывают у гонимых людей. И дерево на обочине. А на суку --
повешенного мальчугана. Того, что привел его сюда.
Эрве Жонкур подошел к мальчику и остановился как вкопанный, устремив на
него отрешенный взгляд. Немного погодя он распутал обмотанную вокруг ствола
веревку, подхватил тело мальчика, уложил его на землю и опустился перед ним
на колени. Он не мог оторвать глаз от этого лица. И не заметил, как деревня
тронулась в путь. Он только слышал казавшийся далеким шум каравана, который
протянулся совсем рядом -- по дороге, уходившей чуть в гору. Он не поднял
глаз, даже когда поблизости прозвучал голос Хара Кэя:
-- Япония -- древняя страна. И законы ее тоже древние. По этим законам
двенадцать преступлений караются смертью. Одно из них -- доставить любовное
послание от своей госпожи.
Эрве Жонкур не отводил взгляда от убитого мальчика.
-- У него не было любовных посланий.
-- Он сам был любовным посланием.
Эрве Жонкур догадался, что к его затылку приставили какой-то предмет,
пригнув ему голову к земле.
-- Это ружье, француз. Не поднимайте голову, прошу вас.
Эрве Жонкур не сразу понял. Но вот, сквозь смутный гул обращенного в
бегство каравана, до слуха его долетел золотистый перезвон тысячи маленьких
колокольчиков; звук близился, подступая к нему шаг за шагом, и хоть перед
глазами у него была только серая земля, он представил себе, как паланкин
качается, подобно маятнику, словно и впрямь видел, как, взбираясь по дороге,
он мало-помалу приближался, медленно, но неумолимо, влекомый звуком, который
становился все сильнее, невыносимо сильным, и надвигался все ближе, так
близко, что можно было его коснуться; позолоченное журчание струилось уже
напротив, как раз напротив него -- в это мгновение -- эта женщина --
напротив него.
Эрве Жонкур поднял голову.
Восхитительные ткани, дивные шелка опоясали паланкин. Тысячецветье
оранжево-бело-охряно-серебряного. Ни щелочки в волшебном гнезде, только
шелестящее колыхание цветов, разлитых в воздухе, -- непроницаемых,
невесомых, невесомее пустоты.
Эрве Жонкур не услышал взрыва, разносящего в клочья его жизнь. Он
уловил тающий вдали звон, почувствовал, как от затылка отвели ружейный
ствол, и разобрал голос Хара Кэя:
-- Уходите, француз. И больше не возвращайтесь.
49
Только тишина на дороге. Тело мальчика на земле. На коленях стоит
человек. Покуда брезжит дневной свет.
50
Эрве Жонкур добирался до Иокогамы семнадцать дней. Он дал взятку
японскому чиновнику и заполучил шестнадцать кладок яиц шелкопряда,
привезенных с юга острова. Эрве Жонкур обернул их шелковой тканью и
запломбировал в четырех круглых деревянных коробах. Подыскал суденышко,
уходившее на континент, и в первых числах марта сошел на русском берегу. Он
двинулся северным путем, чтобы замедлить вызревание яичек и растянуть время,
оставшееся до их раскрытия. С вынужденными остановками он проделал четыре
тысячи верст по Сибири, перевалил через Урал и прибыл в Санкт-Петербург.
Расплатившись золотом, он закупил сотни пудов льда и погрузил его вместе с
кладкой яиц в трюм торгового судна, взявшего курс на Гамбург. Плавание
заняло шесть дней. Выгрузив четыре круглых деревянных короба, он сел на
поезд южного направления. Через одиннадцать часов пути, выехав из местечка
Геберфельд, поезд остановился для заправки водой. Эрве Жонкур посмотрел
вокруг. По-настоящему летнее солнце припекало пшеничные поля и все что ни
есть на белом свете. Напротив Эрве Жонкура сидел русский коммерсант. Скинув
ботинки, он обмахивался последней страницей газеты, набранной по-немецки.
Эрве Жонкур взглянул на него повнимательнее. Он заметил на его рубашке
мокрые пятна, а на лбу и шее -- капли пота. Русский что-то сказал сквозь
смех. Эрве Жонкур улыбнулся в ответ, встал, ухватил чемоданы и сошел с
поезда. Вернулся в конец состава к товарному вагону, в котором везли мясо и
рыбу, переложенные льдом. Вода лилась из вагона, как из таза,
продырявленного сотней пуль. Он открыл вагон, залез внутрь, взял один за
другим круглые деревянные короба, вытащил их и разложил на земле у самых
рельсов. Закрыл вагон и стал ждать. Когда поезд был готов к отправлению, ему
крикнули, чтобы он не мешкал и садился. Он помотал головой и махнул на
прощанье рукой. На его глазах поезд уходил все дальше и дальше и вскоре
скрылся из виду. Он подождал, пока утихнет всякий шум. Затем склонился к
одному из деревянных коробов, сорвал с него пломбы и вскрыл. То же самое он
проделал с тремя другими коробами. Медленно и аккуратно.
Миллионы личинок. Мертвых.
Было 6 мая 1865.
51
Эрве Жонкур приехал в Лавильдье спустя девять дней. Его жена Элен
издали заприметила экипаж, кативший по аллее поместья. Она сказала себе, что
не должна плакать и не должна убегать.
Она спустилась к парадному входу, распахнула дверь и встала на пороге.
Когда Эрве Жонкур подошел к ней, она улыбнулась. Обняв ее, он тихо
сказал:
-- Останься со мной, прошу тебя.
Они не смыкали глаз дотемна, сидя на лужайке перед домом, друг возле
друга. Элен говорила о Лавильдье, о долгих месяцах ожидания, об ужасе
последних дней.
-- Ты умер.
Сказала она.
-- И на свете не осталось ничего хорошего.
52
Шелководы Лавильдье взирали на тутовые деревья, покрытые листьями, и
видели свою погибель. Бальдабью раздобыл несколько новых кладок, но личинки
умирали, едва показавшись на свет. Шелка-сырца, полученного от немногих
сохранившихся партий, еле хватало, чтобы загрузить две из семи местных
прядилен.
-- У тебя есть какие-нибудь мысли? -- спросил Бальдабью.
-- Одна, -- ответил Эрве Жонкур.
На следующий день он объявил, что за лето собирается разбить вокруг
своего дома парк. И подрядил с десяток-другой односельчан. Те обезлесили
холм и сгладили косогор, полого спускавшийся теперь в низину. Стараниями
работников деревья и живая изгородь расчертили землю легкими, прозрачными
лабиринтами. Разнообразные цветы сплелись в причудливые куртины, открывшиеся
словно шутейные прогалины среди березовых рощиц. Вода, позаимствованная из
ближней речки, сбегала фонтанным каскадом к западным пределам парка,
собираясь в небольшом пруду, обрамленном полянками. В южном урочище, меж
лимонных и оливковых деревьев, из дерева и железа соорудили огромную
вольеру, казалось повисшую в воздухе, точно вышивка.
Работали четыре месяца. В конце сентября парк был готов. Никто еще в
Лавильдье не видывал ничего подобного. Поговаривали, будто Эрве Жонкур
пустил на это все свое состояние. Будто вернулся он из Японии каким-то не
таким, не иначе как больным. Будто запродал кладку итальяшкам и набил мошну
золотом, упрятанным в парижских банках. А еще поговаривали, что, ежели б не
его парк, -- окочурились бы все с голоду в тот год. И что был он шельмой. И
что был он праведником. А еще -- будто нашло на него что-то, ровно напасть
какая.
53
О своем хождении Эрве Жонкур сказал только то, что яички шелкопряда
раскрылись неподалеку от Кельна, в местечке под названием Геберфельд.
Спустя четыре месяца и тринадцать дней после его возвращения Бальдабью
сел перед ним на берегу пруда у западных пределов парка и сказал:
-- Рано или поздно ты все равно расскажешь кому-нибудь правду.
Сказал негромко, через силу, ибо сроду не верил, что от правды бывает
хоть какая-то польза.
Эрве Жонкур устремил взгляд в сторону парка.
Стояла осень: повсюду разливался обманчивый свет.
-- Когда я увидел Хара Кэя в первый раз, на нем была темная туника. Он
неподвижно сидел в углу комнаты, скрестив ноги. Рядом лежала женщина. Она
положила голову ему на живот. У ее глаз не было восточного разреза. Ее лицо
было лицом девочки.
Бальдабью слушал молча. До последнего слова. До поезда в Геберфельд.
Он ни о чем не думал.
Он слушал.
Его больно кольнуло, когда под конец Эрве Жонкур тихо сказал:
-- Я даже ни разу не слышал ее голоса.
И, чуть помедлив:
-- Какая-то странная боль.
Тихо.
-- Так умирают от тоски по тому, чего не испытают никогда.
Они шли по парку вместе.
Бальдабью произнес всего одну фразу:
-- Откуда, черт подери, этот собачий холод?
Всего одну.
Как-то вдруг.
54
В начале нового, 1866 года Япония официально разрешила вывоз яичек
шелковичного червя.
В следующем десятилетии одна лишь Франция будет ввозить японского
шелкопряда на десять миллионов франков.
С 1869, после открытия Суэцкого канала, весь путь до Японии займет не
больше двадцати дней. И чуть меньше двадцати дней -- возвращение.
Искусственный шелк будет запатентован в 1884 французом по фамилии
Шардонне.
55
Спустя полгода после его возвращения в Лавильдье Эрве Жонкуру пришел по
почте конверт горчичного цвета. Вскрыв конверт, он обнаружил семь листов
бумаги, испещренных мелким геометрическим почерком: черные чернила, японские
иероглифы. Кроме имени и адреса на конверте, в послании ни слова латинскими
буквами. Судя по штемпелю, письмо отправили из Остенде.
Эрве Жонкур долго листал и разглядывал его. Письмо напоминало каталог
миниатюрных птичьих лапок, составленный с невменяемым усердием. Хотя и это
были какие-то значки. Иначе говоря, прах сгоревшего голоса.
56
Несколько дней подряд Эрве Жонкур носил письмо с собой: сложенное
пополам, оно покоилось у него в кармане. Переодеваясь, он всякий раз
перекладывал и письмо. Но ни разу не заглянул в него. Он лишь ощупывал его
рукой, пока говорил с испольщиком или ждал ужина, сидя на веранде. Как-то
вечером он стал рассматривать письмо против лампы. У себя в кабинете. На
просвет следы птичек-малюток сливались в глухой, неразборчивый клекот. Они
гомонили либо о чем-то пустяковом, либо, напротив, способном перевернуть всю
жизнь. Выведать истину было невозможно, и это нравилось Эрве Жонкуру.
Появилась Элен. Он положил письмо на стол. Она подошла поцеловать мужа, как
делала каждый вечер, прежде чем удалиться в свою комнату. Когда Элен
нагнулась, ночная рубашка слегка разошлась у нее на груди. Эрве Жонкур
увидел, что под рубашкой у нее ничего не было и что ее груди были маленькими
и белоснежными, как у девочки.
Четыре следующих дня он жил привычной жизнью, нисколько не меняя
благоразумно заведенного распорядка. Утром пятого дня он надел элегантную
серую тройку и поехал в Ним. Сказал, что вернется засветло.
57
На рю Москат, 12 все было в точности как три года назад. Праздник так и
не кончался. Девушки были как на подбор, молоденькие и француженки. Тапер
наигрывал под сурдинку мотивчики, отдававшие Россией. То ли от старости, то
ли от какого подлого недуга, но он уже не запускал в волосы правую руку и не
приговаривал себе под нос:
-- Вуаля.
Он только немо замирал, растерянно глядя на свои руки.
58
Мадам Бланш приняла его без единого слова. Черные лоснящиеся волосы,
безукоризненное восточное лицо. На пальцах, словно кольца, крохотные
ярко-голубые цветки. Длинное белое платье, полупрозрачное. Босые ноги.
Эрве Жонкур сел напротив. Вынул из кармана письмо.
-- Вы меня помните?
Мадам Бланш неуловимо кивнула.
-- Вы снова мне нужны.
Он протянул ей письмо. У нее не было ни малейших оснований брать это
письмо, но она взяла его и раскрыла. Проглядев один за другим все семь
листов, она подняла глаза на Эрве Жонкура.
-- Я не люблю этот язык, месье. Я хочу его забыть. Я хочу забыть эту
землю, и мою жизнь на этой земле, и все остальное.
Эрве Жонкур сидел неподвижно -- руки вцепились в ручки кресла.
-- Я прочту вам это письмо. Прочту. Денег я с вас не возьму. А возьму
только слово: не возвращаться сюда больше и не просить меня об этом.
-- Слово, мадам.
Она пристально взглянула на него. Затем опустила взгляд на первую
страницу письма: рисовая бумага, черные чернила.
-- Мой любимый, мой господин,
произнесла она,
-- ничего не бойся, не двигайся и молчи, нас никто не увидит.
59
Оставайся так, я хочу смотреть на тебя, я столько на тебя смотрела, но
ты был не моим, сейчас ты мой, не подходи, прошу тебя, побудь как есть,
впереди у нас целая ночь, и я хочу смотреть на тебя, я еще не видела тебя
таким, твое тело -- мое, твоя кожа, закрой глаза и ласкай себя, прошу,
-- мадам Бланш говорила, Эрве Жонкур слушал --
не открывай глаза, если можешь, и ласкай себя, у тебя такие красивые
руки, они столько раз снились мне, теперь я хочу видеть их, мне приятно
видеть их на твоей коже, вот так, прошу тебя, продолжай, не открывай глаза,
я здесь, нас никто не видит, я рядом, ласкай себя, мой любимый, мой
господин, ласкай себя внизу живота, прошу тебя, не спеши,
-- она остановилась; пожалуйста, дальше, сказал он --
она так хороша -- твоя рука на твоем члене, не останавливайся, мне
нравится смотреть на нее и смотреть на тебя, мой любимый, мой господин, не
открывай глаза, не сейчас, тебе не надо бояться, я рядом, ты слышишь? я
здесь, я могу коснуться тебя, это шелк, ты чувствуешь? это мое шелковое
платье, не открывай глаза, и ты познаешь мою кожу,
-- она читала не торопясь, голосом женщины-девочки --
ты изведаешь мои губы; в первый раз я коснусь тебя губами, и ты не
поймешь, где именно, ты вдруг почувствуешь тепло моих губ и не сможешь
понять где, если не откроешь глаза -- не открывай их, и ты почувствуешь мои
губы совсем внезапно,
-- он слушал неподвижно; из кармашка серой тройки выглядывал
белоснежный платок --
быть может, на твоих глазах: я прильну губами к твоим векам и бровям, и
ты почувствуешь, как мое тепло проникает в твою голову, а мои губы -- в твои
глаза; а может, ты почувствуешь их на твоем члене: я приложусь к нему губами
и постепенно их разомкну, спускаясь все ниже и ниже,
-- она говорила, склонившись над листами и осторожно касаясь рукой шеи
--
и твой член раскроет мои уста, проникая меж губ и тесня язык, моя слюна
стечет по твоей коже и увлажнит твою руку, мой поцелуй и твоя рука сомкнутся
на твоем члене одно в одном,
-- он слушал, не сводя глаз с пустой серебряной рамы, висевшей на стене
--
а под конец я поцелую тебя в сердце, потому что хочу тебя; я вопьюсь в
кожу, что бьется на твоем сердце, потому что хочу тебя, и твое сердце будет
на моих устах, и ты будешь моим, весь, без остатка, и мои уста сомкнутся на
твоем сердце, и ты будешь моим, навсегда; если не веришь -- открой глаза,
мой любимый, мой господин, и посмотри на меня: это я, разве кому-то под силу
перечеркнуть теперешний миг и мое тело, уже не обвитое шелком, и твои руки
на моем теле, и устремленный на меня взгляд,
-- она говорила, подавшись к лампе; пламенный свет заливал бумагу,
сочась сквозь ставшее прозрачным платье --
твои пальцы у меня внутри, твой язык на моих губах, ты скользишь подо
мной, берешь меня за бедра, приподнимаешь и плавно сажаешь меня на свой
член; кто сможет перечеркнуть все это: ты медленно движешься внутри меня,
твои ладони на моем лице, твои пальцы у меня во рту, наслаждение в твоих
глазах, твой голос, ты движешься медленно, но все же делаешь мне больно -- и
так приятно, мой голос,
-- он слушал; в какое-то мгновение он обернулся к ней, увидел ее,
попробовал опустить глаза, но не смог --
мое тело на твоем, выгибаясь, ты легонько подбрасываешь его, твои руки
удерживают меня, я чувствую внутри себя удары -- это сладостное исступление,
я вижу, как твои глаза пытливо всматриваются в мои, чтобы понять, докуда мне
можно сделать больно: докуда хочешь, мой любимый, мой господин, этому нет
предела и не будет, ты видишь? никто не сможет перечеркнуть теперешний миг,
и ты вечно будешь с криком закидывать голову, я вечно буду закрывать глаза,
смахивая слезы с ресниц, мой голос в твоем голосе, ты удерживаешь меня в
своем неистовстве, и мне уже не вырваться, не отступиться, ни времени, ни
сил больше нет, этот миг должен был настать, и вот он настал, верь мне, мой
любимый, мой господин, этот миг пребудет отныне и вовек, и так до скончания
времен.
-- она говорила чуть слышно и наконец умолкла.
На листе, который она держала в руке, не было других знаков: тот был
последним. Однако, повернув лист, чтобы положить его, она увидела на
обратной стороне еще несколько аккуратно выведенных строк -- черные чернила
посреди белого поля страницы. Она вскинула глаза на Эрве Жонкура. Он смотрел
на нее проникновенным взглядом, и она поняла, какие прекрасные у него глаза.
Она опустила взгляд на лист.
-- Мы больше не увидимся, мой господин.
-- сказала она --
-- Положенное нам мы сотворили, и вы это знаете. Верьте: сделанное нами
останется навсегда. Живите своей жизнью вдали от меня. Когда же так будет
нужно для вашего счастья, не раздумывая, забудьте об этой женщине, которая
без сожаления говорит вам сейчас "прощай".
Некоторое время она еще смотрела на лист бумаги, затем присоединила его
к остальным, возле себя, на столике светлого дерева. Эрве Жонкур сидел не
двигаясь. Он лишь повернул голову и опустил глаза, невозмутимо уставившись
на едва намеченную, но безукоризненную складку, пробороздившую его правую
брючину от паха до колена.
Мадам Бланш встала, нагнулась к лампе и потушила ее. В комнате теплился
слабый свет, проникавший туда через круглое окошко. Она приблизилась к Эрве
Жонкуру, сняла с пальца кольцо из крохотных голубых цветков и положила его
рядом с ним. Потом сделала несколько шагов, отворила маленькую расписную
дверцу, спрятанную в стене, и удалилась, оставив дверцу полуоткрытой.
Эрве Жонкур долго сидел в этом необыкновенном свете и все вертел в
руках цветочное кольцо. Из гостиной доносились звуки усталого рояля: они
растворяли время почти до неузнаваемости.
Наконец он встал, подошел к столику светлого дерева, собрал семь листов
рисовой бумаги. Пересек комнату, не глядя миновал полуоткрытую дверцу и
вышел.
60
В последующие годы Эр