рческой самоотверженности и ранимости. Даже обморок Вирджинии, когда она падает, не застав уехавшего жениха, не может отвлечь Галилея. Ученики склоняются над ней, а он с болью говорит: "Я должен, должен узнать". И в этот миг он не казался жестоким. СЦЕНА ДЕСЯТАЯ  Драматургическая подоплека политического поведения Л. принял большое участие в разработке десятой (карнавальной) сцены, в которой изображается, как итальянский народ сочетает революционное учение Галилея со своими революционными требованиями. Л. добился усиления этой сцены, предложив, чтобы замаскированные представители гильдий подбрасывали в воздух чучело, наряженное кардиналом. Он считал настолько важным показать, что учение о вращении земли угрожает принципам собственности, что отказался участвовать в одной нью-йорской постановке, в которой эту сцену хотели убрать. СЦЕНА ОДИННАДЦАТАЯ  Разрушение Одиннадцатая сцена - это сцена разрушения. Л. начинает ее в самоуверенном тоне девятой сцены. Он не позволяет прогрессирующей слепоте лишить его хотя бы частицы мужества. (Вообще Л. сознательно отказывался обыгрывать недуг, который постиг Галилея вследствие его занятий, и мог бы, разумеется, обеспечить ему сочувствие зрителей. Л. не хотел, чтобы поражение Галилея можно было приписать старости или физической слабости. Даже в последней сцене он изображал не телесно, а душевно сломленного человека.) Драматург предпочитает показать отречение Галилея именно в этой сцене, а не в сцене инквизиции. Галилей отрекается уже тогда, когда отклоняет предложение прогрессивных буржуа, переданное литейщиком Ванни, предложение поддержки в борьбе против церкви. Галилей отказался от поддержки и настаивает на том, что написал, дескать, неполитический научный труд. Л. проводил сцену отказа с предельной резкостью и силой. Два варианта В нью-йоркской постановке Л. изменил свое поведение в эпизоде встречи с кардиналом-инквизитором. В калифорнийской постановке он оставался сидеть, не узнавая кардинала, тогда как его дочь кланялась. Так создавалось впечатление, что прошел некто зловещий, неузнанный, но сам поклонился. В Нью-Йорке Л. поднимался, сам отвечая на поклон кардинала. Автору это изменение не кажется удачным, так как оно устанавливает между Галилеем и кардиналом отношения, ничем не оправданные по существу, и тем самым слова Галилея "Он-то, во всяком случае, был вежлив" превращаются из вопроса в утверждение. Арест Едва появляется на лестнице камергер, как Галилей поспешно хватает свою книгу и взбегает вверх по лестнице, мимо удивленного камергера. Задержанный словами камергера, он начинает листать книгу так, словно все дело в качестве этого произведения. Он остается стоять на нижних ступенях, а потом должен проделать весь путь обратно. При этом он спотыкается. Но, едва достигнув рампы, - дочь подбежала к нему, - он уже берет себя в руки и дает указания деловито и уверенно. Оказывается, он все же принял меры. Прижимая к себе дочь, поддерживая ее, он пытается уйти быстрым энергичным шагом. Он уже достигает выхода, когда его окликает камергер. Роковое сообщение он воспринимает сдержанно. Играя так, Л. показывает, что здесь терпит поражение не беспомощный и несведущий человек, а человек, который допустил большую ошибку. СЦЕНА ТРИНАДЦАТАЯ  Усиление трудностей для актера: определенное воздействие наступает лишь при втором просмотре пьесы К тому времени когда наступает сцена _отречения_, оказывается, что Л. во всех предшествующих эпизодах ни разу не упустил возможности показать все степени уступчивости и неуступчивости Галилея перед властями, даже в тех случаях, когда это могло быть понятно только такому зрителю, который уже однажды просмотрел эту пьесу до конца. Л., так же как автор, сознавал, что в пьесе такого типа восприятие деталей в ряде случаев зависит от того, насколько известно все в целом. Предатель О Галилее, когда он уже после _отречения_ перед инквизицией возвращается к своим ученикам, в тексте драмы сказано: "входит, изменившийся до неузнаваемости". Л. избрал неузнаваемость иного, не физического характера, как предполагал автор. В его развинченной походке и ухмылках было что-то инфантильное, что-то неопрятное, как у страдающего недержанием мочи, он давал себе свободу в самом низменном смысле этого понятия, отбрасывал все необходимые сдерживающие препоны. Это и все последующее лучше всего видно по снимкам калифорнийского спектакля. Андреа Сарти стало дурно, Галилей распорядился, чтоб Андреа дали стакан воды, и монах идет, отворачиваясь от Галилея, за водой. Галилей встречает взгляд Федерцони, ремесленника-ученого, и некоторое время, пока монах не возвращается с водой, они оба неподвижно смотрят друг на друга. Это и есть уже наказание Галилея: ведь все Федерцони грядущих веков должны будут расплачиваться за его предательство, за то, что он предал науку у самого начала ее великого развития. Несчастна страна Ученики покинули поверженного. Последние слова Сарти прозвучали так: _несчастна та страна, у которой нет героев_. Галилею приходится выдумывать ответ, он опаздывает, они уже не могут его слышать, когда он кричит вдогонку... _Несчастна та страна, которая нуждается в героях_. Л. произносил это рассудительно, трезво - утверждение физика, который хотел бы лишить природу ее привилегии обрекать на трагедии, а человечество избавить от необходимости поставлять героев. СЦЕНА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ  Гусь Последние годы своей жизни Галилей проводит как пленник инквизиции в загородном доме вблизи Флоренции. Его дочь Вирджиния, обучение которой он упустил из виду, стала шпионом инквизиции. Он диктует ей свои "Беседы", в которых формулирует главные основы своего учения. Для того чтобы скрыть, что он снимает копии своего труда, он преувеличивает степень утраты зрения. Он притворяется, что не различает гуся, которого она ему показывает, подарок приезжего. Его мудрость опустилась до хитрости. Но вполне сохранилось его гурманство: он очень точно предписывает дочери, как именно нужно приготовить гусиную печенку. Дочь не скрывает ни своего недоверия к тому, что он якобы не видит гуся, ни своего презрения к его обжорству. В свою очередь Галилей знает, что она все же защищает отца от стражников инквизиции, и злорадно обостряет ее борьбу со своей совестью, давая понять, что он обманывает инквизицию. Так он низменно экспериментирует с любовью дочери и ее преданностью церкви. Тем не менее Л. поразительным образом удалось вызвать у зрителей не только известное презрение к нему, но еще и ужас перед теми унижениями, которые делают человека низким. И для всего этого он располагал лишь несколькими фразами и паузами, Коллаборантство Страстно желая показать, как преступления делают преступника все более преступным, Л. настаивал при обработке текста пьесы на включении такой сцены, из которой зрителям было бы видно, как Галилей сотрудничает с власть имущими. Это потребовалось еще и потому, что в дальнейшем развитии действия Галилей самым достойным образом использует всю отлично сохранившуюся у него силу разума, анализируя свое предательство в разговоре с бывшим учеником. Перед этим он диктует дочери, которой он в течение предшествующих недель диктовал свои "Беседы", смиренное письмо к архиепископу, в котором советует, как использовать библию для подавления голодающих ремесленников. Он откровенно обнаруживает при дочери свой цинизм, но не может скрыть напряжения, которого ему стоит выполнение постыдной задачи. Так, беспощадно разоблачая своего героя, Л. отлично сознавал, с какой бесшабашной дерзостью плывет против течения, ведь ничто не могло быть более нестерпимым для публики. Голос гостя Вирджиния отложила рукопись письма к архиепископу и вышла, чтобы встретить позднего посетителя. Галилей слышит голос Андреа Сарти, некогда его любимого ученика, который покинул его после отречения. Л. дал небольшой урок читателям пьесы, тщетно искавшим в ней те угрызения совести и душевные муки, на которые обрекают наших физиков-атомщиков правительства, требующие бомб. Я показал, что большому артисту достаточно мимолетного мгновения, что- бы представить эти душевные неурядицы. Разумеется, это правильно, когда сравнивают покорность Галилея перед своими правителями с покорностью наших физиков перед властями, которым они не доверяют, но неправильно следить за тем, как у них от этого схватывает животы. Что этим будет достигнуто? Л. показал его нечистую совесть именно в этом эпизоде просто потому, что в дальнейшем на сцене, когда он анализирует свое предательство, такой показ ему только мешал бы. Смех Смех, запечатленный на снимке {См.: "Aufbau einer Rolle, Laughtons Galilei", Henschelverlag Kunst und Gesellschaft, Berlin, 1956, S. 60.}, не предусматривался текстом, этот смех был ужасен. Пришел бывший любимый ученик Сарти, Вирджиния шпионит, следя за их тягостным разговором. Галилей спрашивает о бывших сотрудниках, Сарти дает беспощадные ответы, рассчитанные на то, чтобы уязвить учителя. Они вспоминают о шлифовальщике линз Федерцони, которого Галилей сделал научным сотрудником, хотя тот и не знал латыни. Когда Сарти сообщает, что Федерцони вернулся в свою мастерскую шлифовать линзы, Галилей замечает: "Он не может читать книг". И в этом месте Л. засмеялся. Но в его смехе не звучала горечь обиды на общество, которое сохраняет науку, как таинство, доступное лишь имущим, нет, это была самая пренебрежительная насмешка над несостоятельным Федерцони и дерзкое согласие с тем, что его разжаловали: мол, все объясняется просто (и вполне убедительно) его несостоятельностью. Л. хотел показать таким образом, что потерпевший поражение стал провокатором. И действительно Сарти воспринимает это с ужасом и сразу же использует ближайший повод, чтобы нанести удар бесстыдному изменнику; когда Галилей осторожно опрашивает, продолжает ли еще работать Декарт, он отвечает холодно, что Декарт прекратил свои исследования света, узнав об отречении Галилея. А ведь это Галилей некогда воскликнул, что согласился бы быть заключенным в глубокую подземную тюрьму, если бы только так мог узнать, что же такое свет. После этого злого ответа Л. выдерживал долгую паузу. Право на покорность Обмениваясь с Сарти первыми фразами, он незаметно прислушивается к шагам чиновника инквизиции, который расхаживает в передней, то и дело останавливаясь, вероятно, чтобы подслушивать. Это неприятнее прислушивание к шагам за стеной трудно изобразить, потому что оно должно быть неприметным только для Сарти, но не для зрителей. А для Сарти оно неприметно потому, что в противном случае он не принял бы за чистую монету покаянные речи Галилея, между тем как Галилей хочет их выдать именно за чистую монету, которую Сарти должен разменять за границей, - не годится, чтобы там распространились слухи, будто пленник не раскаялся. Но вот -в разговоре наступает момент, когда Галилей выходит за пределы речи, предназначенной для вражеских ушей, и самоуверенно и резко провозглашает свою покорность своим правом. Требования, которые общество предъявляет к своим членам, заставляя их производить, весьма неопределенны и не сопровождаются никакими гарантиями, каждый производящий производит на свой риск и страх, и Галилей может доказать, что своей производительностью он угрожает своему благополучию. Вручение книги Галилей рассказал своему гостю о том, что существуют "Беседы". Л. сделал это быстро и с преувеличенным равнодушием; но в интонации старика, желающего избавиться от печального плода своей ошибки, звучал еще и некий унтертон - тревога за то, что гость может отклонить предложение, отступить перед риском. Когда он брюзгливо уверял, что написал книгу лишь как раб своей порочной привычки мыслить, зрители видели, что он напряженно прислушивается. (Так как его зрение значительно ухудшилось из-за потаенного списывания работы, которой угрожала инквизиция, он целиком полагается на слух, стараясь уловить реакцию Сарти.) Заканчивая говорить, он почти совсем теряет осанку снисходительной величавости и начинает едва ли не упрашивать. По голосу Сарти, воскликнувшего: "Беседы!", Галилей уже почувствовал его воодушевление, и замечание Галилея, что он продолжал научные занятия только для того, чтобы убить время, звучало в устах Л. так неестественно, что не могло никого обмануть. Однако важно и то, что, всячески подчеркивая, как он сам осуждает запрещенную ему научную деятельность, Галилей пытается обмануть главным образом себя самого. Так как его работа, и прежде всего ее передача научному миру, угрожает остаткам его комфорта, он и сам страстно противится этой "слабости", которая превращает его в кошку, не способную перестать ловить мышей. Зрители присутствуют при его поражении, когда он, сам того не желая, беспомощно уступает влечению, которое в нем породило общество. Риск, на который он идет, он должен считать особенно большим, ведь теперь он целиком в руках инквизиции, наказание, которое ему грозит, не было бы уже публичным, и все те, кто раньше стали бы протестовать, теперь - по его же вине - рассеялись. И хотя опасность, угрожающая ему, возросла, он к тому же и запоздал уже со своим вкладом: ведь вся астрономия стала аполитичной, остается делом только ученых. Бдительность Когда молодой физик находит ту книгу, которой ученые уже перестали дожидаться, он поспешно отрекается от своего прежнего сурового суждения о бывшем учителе и начинает с величайшей страстностью конструировать теорию все извиняющих мотивов его предательства. Галилей отрекся для того, чтобы иметь возможность продолжать -работу и подготовить новые доказательства истины. Галилей слушает его некоторое время, вставляя лишь односложные замечания. Все то, что он слышит, это, пожалуй, самое большее, на что он может надеяться, самое лучшее, что могут сказать о нем потомки, оправдывая его трудную и опасную работу. Кажется, что сперва он словно бы проверяет столь быстро сконструированную теорию своего ученика, проверяет на состоятельность, как и следует проверять любую теорию. Но скоро он убеждается в том, что эта теория несостоятельна. И тогда наступает минута, когда он, замкнувшись в круг своих рабочих проблем, начинает терять бдительность, забывает о возможном подслушивании. Он перестает прислушиваться. Анализ Великая контратака Галилея на предоставленный ему спасительный выход начинается язвительным взрывом, беспощадно отбрасывающим всякое величание... "Добро пожаловать в сточную канаву, мой брат по науке и кум по измене!.. Я продаю, ты покупаешь..." Это одно из тех немногих мест, которые доставили Л. затруднение. Он сомневался, поймут ли зрители смысл этих слов, ие говоря уже о том, что эти выражения не принадлежат к обычному чисто логическому словарю Галилея. Л. не согласился с автором, который, возражая, доказывал, что здесь необходимо такое поведение, которое показало бы, что самоосуждение оппортуниста стихийно проявляется в том, как он осуждает всех приемлющих плоды оппортунизма. Еще меньше соглашался Л. с тем, что автор готов был довольствоваться изображением такого состояния, которое нельзя было рационально объяснить в отдельных его элементах. Отказ от перекошенной, вымученной ухмылки лишал это вступление к большой поучительной речи его дерзкого задора. И не совсем было ясно, что это та самая низкая и низменная ступень обучения, когда издеваются над несведущим, и что это уродливое свечение излучается лишь затем, чтоб вообще продолжал действовать источник света. Но так как отсутствовала эта самая низкая отправная точка, то для многих оказалась вовсе неизмеримой та высота, на которую Л. действительно взобрался в большой речи. И тогда нельзя было полностью увидеть, что это разрушение его тщеславной насильственно авторитарной позиции низводило его до скромности исследователя. Ведь подлинное содержание этой речи, произносимой на сцене, может быть воспринято лишь в непосредственной связи с беспощадным разоблачением того первородного греха буржуазной науки, который уже в самом начале ее подъема заключался в передаче научных знаний власть имущим, "...чтобы те их употребили или не употребили, или злоупотребили ими - как им заблагорассудится - в их собственных интересах..." В то же время конкретное содержание этой речи связано с общим развитием действия и должно показать, как отлично функционирует этот совершенный мозг, когда он судит сам о себе и о своем обладателе. Так, чтобы зритель мог сказать: этот человек оказался в аду более страшном, чем Дантов ад, где утрачивается рассудок. Фон постановки Необходимо знать, что наша постановка осуществлялась в США и как раз в то время, когда там только что была создана атомная бомба, использованная в военных целях, и когда атомную физику окутали густой тайной. Тем, кто жил в Соединенных Штатах в день, когда была сброшена атомная бомба, трудно забыть этот день. Ведь именно японская война потребовала от Штатов настоящих жертв. С западного побережья уходили транспорты с войсками, а возвращались нагруженные ранеными и жертвами азиатских болезней. Когда в Лос-Анжелосе были получены первые газетные сообщения, все уже знали, что это означает конец войны, возвращение сыновей и братьев. Но этот огромный город возвысился до поразительной печали. Автор слышал, что говорили автобусные кондуктора и продавщицы на фруктовых рынках, - в их словах был только ужас. Была победа, но в ней был позор поражения. А потом военные и политики стали утаивать гигантский источник энергии, и это тревожило интеллигенцию. Свобода исследований, обмен открытиями, международное общение исследователей были подавлены властями, которые возбуждали сильнейшее недоверие общественности. Великие физики поспешно покидали службу у своего воинственного правительства; один из наиболее известных ученых стал учителем и вынужден был расходовать свое рабочее время на преподавание элементарных начальных знаний, лишь бы не служить этому правительству. Стало постыдным что-либо изобретать. ДОБАВЛЕНИЯ К "ЛАФТОН ИГРАЕТ ГАЛИЛЕЯ"  Смысл и чувствительность Подчеркнуто рациональная манера актерского исполнения, отражающая жизнь таким образом, что она оказывается постижимой непосредственно разумом, кажущаяся немцам сугубо доктринерской, для англичанина Л. не представляла никаких принципиальных трудностей. Именно из-за нашей специфически немецкой бесчувственности смысл так бросается в глаза и выпирает на передний план, как только он "привносится" в актерскую игру. В искусстве все, что не окрашено чувством, само собой лишено также и смысла, и всякий смысл теряется, если он не пронизан чувством. У нас, немцев, разум означает непременно что-то холодное, насильственное, механическое, у нас всегда одно из двух - жизнь или идея, страсть или мышление, польза или (развлечение. Вот и получается, что мы, ставя нашего "Фауста" (из образовательных соображений это происходит регулярно), лишаем его начисто всяких эмоций, чем повергаем зрителей в какое-то сумеречное состояние, когда они чувствуют, что мыслительное содержание очень велико, но ни одной мысли схватить не могут. Л. не понадобилось даже никаких теоретических разъяснений по поводу "стиля". У него достало вкуса не искать различия между "возвышенным" и "низким", а морализаторство было ему вообще чуждо. Поэтому ему удалось создать подлинно живой, исполненный противоречий образ великого физика, не подавляя, но и никому не навязывая собственных мыслей. С бородой, без бороды Л. играл в Калифорнии без бороды, в Нью-Йорке - с бородой. Сама по себе эта перемена ничего не означает и не повлекла за собой никакой особенной дискуссии. В таких случаях сказывается, возможно, просто стремление к разнообразию. Тем не менее из-за этого, конечно, несколько меняется и сам образ. Как сообщали автору видевшие нью-йоркскую постановку и как известно по фотоснимкам, Л. и играл немного по-другому. Но все основное осталось, и этот эксперимент может служить примером того, насколько велики возможности проявления "индивидуальности". Прощание Конечно, наиболее впечатляющей была та сцена, когда Л., оборвав спор, бросился к столу со словами: "А теперь мне пора есть", как будто Галилей, предоставив в распоряжение науки творение своего ума, выполнил все, чего от него имели право требовать. Он холодно прощается с Сарти. Поглощенный созерцанием жареного гуся, он в ответ на повторную попытку Сарти выразить ему свое уважение, вежливо роняет: "Благодарю, сударь". И, свалив с своих плеч груз ответственности, жадно набрасывается на еду. Послесловие Постановку "Галилея", которая готовилась несколько лет и осуществилась благодаря самоотверженности всех участников, видело каких-нибудь десять тысяч человек. Ее показали в двух небольших театрах, по десятку раз в каждом, сначала в Беверли-Хиллс (Лос-Анжелос), потом - при совершенно другом составе исполнителей - в Нью-Йорке. Все спектакли шли с аншлагом, однако имели плохую прессу. Этому противоречили одобрительные отзывы таких людей, как Чарлз Чаплин и Эрвин Пискатор, а также интерес публики, который, казалось бы, должен был обеспечить полный кассовый сбор на длительное время; но из-за большого количества занятых в пьесе актеров прибыль была не слишком велика даже при оптимальном положении дел, а предложением одного менеджера, большого ценителя искусства, не удалось воспользоваться потому, что Л., уже неоднократно отказывавшийся из-за "Галилея" от участия в фильмах и вообще пожертвовавший ради него многим, не решился отказаться от нового аналогичного приглашения. Вот почему постановка "Галилея" так и не вышла за рамки эксперимента, затеянного большим актером, который, зарабатывая на жизнь вне театра, мог позволить себе роскошь выставить свою великолепную работу на суд стольких-то (не слишком многочисленных) ценителей. Констатация этого факта, как ни важна она сама по себе, конечно, не воссоздает еще всей картины. Пьесы и спектакли этого нового типа при организационных формах американского театра в наше время не могут найти своего зрителя. Поэтому такие спектакли приходится рассматривать как образец для театра, возможного при других политических и экономических условиях. Их достижения и неудачи дают прекрасный материал для исследования тем, кто стремится создать театр серьезных проблем и действенного сценического искусства. ЧУВСТВЕННОЕ В ГАЛИЛЕЕ  Галилей, конечно, не Фальстаф: убежденный материалист, он просто ценит радости жизни. Правда, работая, он пить не станет; важно, что он получает чувственное наслаждение от самой _работы_. Ему доставляет удовольствие виртуозно манипулировать своими инструментами. Чувственность его питается в основном духовной пищей. Взять хотя бы "прекрасный эксперимент", маленькое театрализованное представление, в которое он превращает каждый урок; его зачастую грубоватую манеру выкладывать людям правду. В его высказываниях есть места (сцены I, 7, 13), когда он подбирает удачные выражения и смакует их как лакомства. (Это отнюдь не то же самое, что "пение" актера, с наслаждением исполняющего свою партию, но не показывающего наслаждения того лица, которое он изображает.) О РОЛИ ГАЛИЛЕЯ  Необычность, новизна, оригинальность этой новой личности в истории обнаруживается благодаря тому, что он сам, Галилей, взирает на современный ему мир начала XVII века как бы со стороны. Он изучает этот мир: такой странный, косный, непонятный. Он изучает: в первой сцене - Лудовико Марсили и Приули; во второй - как сенаторы смотрят в телескоп (Когда я смогу купить себе такую штуку?); в третьей - Сагредо (принц - ребенок девяти лет); в четвертой - придворных ученых; в шестой - монахов; в восьмой - маленького монаха; в девятой - Федерцони и Лудовико; в одиннадцатой (в течение секунды) - Вирджинию; в тринадцатой - своих учеников; в четырнадцатой -Андреа и Вирджинию. ЗАМЕЧАНИЯ К ОТДЕЛЬНЫМ СЦЕНАМ  К ПЕРВОЙ СЦЕНЕ  В первой сцене Галилей высказывает мысли о новом времени. В старом театре драматург облегчал актеру реалистическое исполнение монологов тем, что предписывал ему определенные действия или создавал определенную обстановку, обусловливавшую какие-то действия. Даже большой актер не в состоянии осознать творческое своеобразие навой драматургии. Пока ему растирают полотенцем спину, он произносит четыре фразы, но тут же теряет терпение и стремится найти себе другое занятие - например, начинает надевать ботинки. Он не видит связи между новыми мыслями ученого и его ощущением радости бытия. Выходит, Галилей должен был бы перестать мыслить, как только Андреа прекратил растирать ему спину. Для пьесы имеет чрезвычайно важное значение зависимость труда на благо общества от того, насколько это общество обеспечивает каждому своему члену ощущение радости бытия. Если эту мысль не донести до зрителей, то падение Галилея потеряет реалистическое обоснование. Если общество лишает его радости бытия, почему бы Галилею не изменить такому обществу? Хотя л считается, что ему "не к лицу быть плохим человеком". Именно с маленьким Андреа делится Галилей своими революционными и революционизирующими идеями. Здесь проявляется совершенно новое отношение, направленное против капиталистического обесчеловечивания товара "рабочая сила": радость творческого труда и приобщение к знаниям каждого, стремящегося к ним. Галилей даже несколько перегружает ум своего ученика. И тут же прерывает занятия с любознательным учеником ради ограниченного невежды, способного платить за уроки. Он дает Андреа нарочито грубое, но зато вполне понятное обоснование. К ОДИННАДЦАТОЙ СЦЕНЕ  Мог ли Галилей поступить иначе? В сцене указываются достаточно веские причины того, почему Галилей так и не решился бежать из Флоренции и просить защиты и убежища в городах Северной Италии. Несмотря на это, зрители должны представить себе, что он мог бы и принять предложение владельца литейной Ванни, ибо и сам Галилей, и вся обстановка дают для этого известные основания. Актер Лафтон во время разговора с владельцем питейной своей игрой подчеркивал величайшее душевное смятение Галилея. Он играл момент принятия решения, и решения неправильного. (Знатоки диалектики найдут в следующей сцене "Папа" дальнейшее раскрытие возможностей Галилея: кардинал-инквизитор требует принудить Галилея к отречению от его теории потому, что итальянские портовые города пользуются астрономическими картами, основанными на его теории, а этого запретить нельзя.) Здесь никак нельзя становиться на объективистскую точку зрения {"Объективист, доказывая необходимость данного ряда фактов, всегда рискует сбиться на точку зрения апологета этих фактов". - В. И. Ленин. Экономическое содержание народничества, изд. 4-е, т. I, стр. 380.}. К ЧЕТЫРНАДЦАТОЙ СЦЕНЕ  Галилей после отречения Преступление сделало его преступником. Ему льстит мысль о _грандиозности_ его преступления. Его раздражает, что люди предъявляют к своим кумирам непомерно высокие требования. В конце концов, а как сам Андреа боролся против инквизиции? Галилей тратит свой интеллект на решение религиозных проблем, не замеченных глупцами. Его мозг функционирует по инерции, вхолостую. Собственную жажду знаний он воспринимает как чесоточную сыпь, которая зудит и чешется; склонность к научным исследованиям - как порок, смертельно опасный, но неистребимый. Он одержим ненавистью к человечеству. Готовность пересмотреть свое отношение к Галилею, которую Андреа проявляет при виде рукописи, - не что иное, как беспринципность. Галилей 'бросает ему в лицо логический научный анализ своего "необъяснимого" отречения, как бросают кость голодному и больному волку. За этим скрывается и раздражение по поводу преувеличенной требовательности в вопросах морали у людей, ничего не делающих для того, чтобы покончить с гибельностью этой требовательности и этой морали. К тому моменту, когда Галилея неожиданно посещает его любимый ученик Андреа, за спиной Галилея уже длительное сотрудничество с церковью. Визит Андреа выводит его из душевного равновесия. Ему не удается подавить в себе желание расспросить Андреа о положении дел в науке. Андреа, который держится холодно и враждебно, лишь подтверждает то, что Галилей и без того знал: его отречение привело науку к почти полному застою. И когда Андреа после короткой, то и дело иссякающей беседы собирается уходить, - он уезжает в Голландию, - Галилей удерживает его, в то же время обвиняя в намерении нарушить мир в его душе, купленный такой дорогой ценой. Он роняет фразу о том, что все же иногда "принимается за старое", то есть возвращается к своим научным исследованиям. Он сетует на себя, так как это угрожает остаткам житейских удобств, предоставленных ему церковью, которую он называет "очень терпимой". Церковные власти делают все, чтобы оградить его от неприятностей; рукописи его изымаются. Враждебность Андреа начинает улетучиваться перед лицом столь очевидной униженности такого существования. Величайший физик своего времени пашет воду. Но сочувствие Андреа сменяется возмущением, когда Галилей, говоривший до того лишь о "небольших работах", вдруг признается, что речь идет о законченной рукописи "Бесед". В мире науки никто уже не надеялся увидеть эту книгу. А она, оказывается, закончена - только для того, чтобы погибнуть от рук инквизиции! Галилей становится в демоническую позу самообличения, но внезапно признается, что тайком снял копию книги - "тайком от самого себя". Она спрятана в глобусе. Андреа перелистывает рукопись "Бесед". Он отдает себе отчет в том, что книга осуждена на безвестность, - любая попытка ее публикации подвергнет Галилея чрезвычайной опасности; она не может оказаться за границей иначе, как с его, Андреа, помощью. Галилей подтверждает это; однако очень двусмысленно. Становится ясно, что желание обнародовать "Беседы" постепенно пересиливает в нем страх. Не кто другой, как он, советует Андреа "украсть" рукопись. Вору придется, конечно, принять всю ответственность на себя. Андреа засовывает "Беседы" за пазуху. Обретя уверенность в том, что книга увидит свет, Галилей вновь меняет линию своего поведения. Он предлагает предпослать книге предисловие, самым беспощадным образом осуждающее предательство автора. Андреа категорически отказывается передать кому бы то ни было это пожелание. Он ссылается на то, что теперь все предстает в ином свете и что благодаря отречению Галилей обрел возможность завершить грандиозный труд. А общепринятые представления о героизме, этических нормах и т. д., видно, просто пора пересмотреть. Высшим мерилом должен быть вклад в науку и т. д. Галилей сначала молча выслушивает речь Андреа, перекидывающую для него почетный мост к былому уважению в ученом мире, но потом возражает в язвительно-насмешливом тоне, обвиняя Андреа в подлом отречении от всех научных принципов. Начав с осуждения "алогичного мышления" словно только затем, чтобы дать блестящий пример того, как настоящий ученый должен анализировать происшедшее с ним самим, он доказывает Андреа, что самый ценный вклад в науку не может загладить вреда, причиненного предательством по отношению к людям. ХИТРОСТЬ И ПРЕСТУПЛЕНИЕ  В первой редакции пьесы последняя сцена была другой. Галилей в глубокой тайне написал свои "Беседы". В связи с визитом своего любимого ученика Андpea он поручает ему тайно переправить рукопись через границу. Его отречение дало ему возможность создать важнейший труд. Он поступил мудро. В калифорнийской редакции Галилей обрывает панегирики своего ученика и доказывает ему, что отречение было преступлением, не компенсируемым созданной им книгой, как бы важна она ни была. К сведению тех, кому это интересно: таково мнение и автора. "МАМАША КУРАЖ И ЕЕ ДЕТИ"  МОДЕЛЬ "КУРАЖ"  Примечания к постановке 1949 г. МОДЕЛИ  Если после этой великой войны в наших разоренных городах продолжается жизнь, то это иная жизнь, жизнь иных или по крайней мере иных по составу общественных групп, целиком обусловленная новой обстановкой, новизна которой и заключается в разорении. Рядом с огромными грудами щебня остались отличные подвальные помещения, канализация, газовые трубы, кабельная сеть. Соседство с полуразрушенными домами таит в себе угрозу даже уцелевшему зданию, ибо таковое может оказаться помехой при планировке. Приходится строить времянки, и существует опасность, что они останутся. Искусство все это отражает; образ мыслей есть часть образа жизни. Что касается театра, то мы бросаем в этот развал свои модели. На них тотчас обрушатся защитники старины, рутины, выдающей себя за опыт, и штампа, выдающего себя за свободное творчество. Кроме того, медвежью услугу могут им оказать люди, которые примут их, но не научатся ими пользоваться. Модели не избавляют от необходимости думать, наоборот, они должны будить мысль; они не заменяют художественного творчества, а, наоборот, настоятельно его требуют. Прежде всего нужно понять, что те трактовки определенных событий, в данном случае приключений и потерь мамаши Кураж, которые даны в тексте, были немного дополнены; выяснилось, что Кураж сидела возле своей немой дочери, когда принесли труп сына, и т. д. Живописец, например, изображающий определенное действительное событие, может получить такие пояснения, опросив очевидцев. А затем он может еще кое-что изменить, как найдет нужным, по той или иной причине. Пока не будет достигнут очень высокий уровень живого, талантливого копирования моделей (и их создания), не следует копировать слишком многое. Не нужно подражать гриму повара, одежде Кураж и тому подобному. Не нужно воспроизводить модель чрезмерно точно. Описания и фотографии той или иной постановки еще не дают достаточного о ней представления. Читая, что после такой-то фразы такое-то лицо идет туда-то и туда-то, мы мало что узнаем, даже если нам указывают интонацию фразы, особенности походки и дают убедительную мотивировку, что очень трудно. Люди, готовые подражать, иного склада, чем люди оригинала; у них этот оригинал не возник бы. Все, кто заслуживает звания художника, неповторимы и представляют общее на свой особенный лад. Они не могут быть полностью воспроизведены и не могут никого воспроизвести полностью. Да и не так уж важно, чтобы художники воспроизводили искусство, важно, чтобы они воспроизводили жизнь. Пользоваться моделями - это, следовательно, особое искусство; до какой-то степени ему можно научиться. Ни стремление точно воспроизвести образец, ни стремление поскорей отойти от него нельзя признать правильным. При изучении нижеследующей подборки пояснений и находок, сделанных в ходе репетиций, нужно, сталкиваясь с теми или иными решениями определенных вопросов, обращать внимание прежде всего на самые эти вопросы. МУЗЫКА  Монофоничность - не главная черта музыки к "Кураж" Пауля Дессау; как и оборудование сцены, музыка тоже заставляла зрителя проделать определенную работу: ухо должно было соединять голоса и мотив. Искусство не имеет ничего общего с праздностью. Чтобы переключиться на музыку, дать музыке слово, мы перед каждой песней, которая не вытекала из действия или, вытекая из него, имела явно более широкий смысл, спускали с колосников музыкальную эмблему, состоявшую из трубы, барабана, полотнища знамени и зажигавшихся ламп. На эту изящную, легкую штуку было! приятно глядеть, даже когда в девятой картине она; представала сломанной и ободранной. Кое-кому она казалась чисто игровым, нереалистическим элементом. Но, с одной стороны, на театре нельзя так уж строго осуждать игровое начало, покуда оно не чрезмерно, а с другой стороны, эта выдумка не была просто нереалистической, поскольку она выделяла музыку из реального действия; она позволяла нам сделать зримым переход к другой эстетической плоскости, плоскости музыкальной, благодаря чему не складывалось неверного впечатления, будто песни "вырастают из действия", а складывалось верное: что они представляют собой вставные номера. Противники нашей выдумки - это просто противники всего "неорганического", скачков, монтажа, и противники главным образом потому, что они против разрушения иллюзии. Им следовало бы протестовать не против музыкальной эмблемы, а против самого принципа введения в пьесу музыкальных партий в качестве вставных номеров. Музыканты находились на виду у публики, в ложе около сцены; поэтому их выступления превращались в маленькие концерты, самостоятельные номера в соответствующих местах пьесы. Из ложи можно было пройти за кулисы, и по мере надобности - для подачи сигналов или когда музыка встречалась в самом действии - некоторые музыканты туда проходили. Мы начинали с увертюры, которая хоть и несколько скупо, так как играло всего четыре музыканта, но все же довольно торжественно подготавливала зрителей к передрягам военного времени. ОБОРУДОВАНИЕ СЦЕНЫ  Для описываемой здесь берлинской постановки в "Немецком театре" мы воспользовались знаменитой моделью, сделанной Тео Отто для Цюрихского театра в годы войны. В этой модели для стабильной рамы, состоявшей из больших ширм, были взяты материалы биваков семнадцатого века: палаточный холст, связанные веревками бревна и т. д. Строения, например, дом священника или крестьянская хижина, вставлялись в раму пластически; при реалистическом воспроизведении архитектуры и строительного материала они давались художественным намеком, лишь в той доле, какая требовалась для игры. На заднике были цветные проекции, а езда изображалась с помощью поворотного круга... Мы изменили размеры и расстановку ширм и пользовались ими только в лагерных сценах, которые были таким образом отделены от сцен на дорогах. Строения (вторая, четвертая, пятая, девятая, десятая, одиннадцатая сцены) берлинский декоратор сделал открытыми, последовательно проводя этот принцип. От цюрихских цветных проекций мы отказались и повесили над сценой названия стран, написанные большими черными буквами. Мы пользовались ровным, неокрашенным светом максимальной силы, какую давали наши осветительные приборы. Тем самым мы устранили остатки "атмосферы", придающей событиям известную романтичность. Почти все остальное мы сохранили, иногда вплоть до мелочей (чурбан для колки дров, очаг и т. д.), особенно же превосходные местоположения фургона, что весьма важно, ибо тем самым заранее определялось многое в группировке исполнителей и теченье событий. Отказываясь от полной свободы "творческой постановки", теряешь поразительно мало. Ведь где-то, с чего-то приходится все равно начинать; так почему же не начать с того, что уже однажды продумано? Свободу ты все равно обретешь благодаря духу противоречия, который пробуждается в тебе по всякому поводу. ЭЛЕМЕНТЫ ИЛЛЮЗИИ?  Совершенно пустая сцена с круглым гори