дала, чтобы уберечь тебя от публичного бесчестия, теперь сам уж потрудись поберечься бесчестья еще более громкого, ибо есть на свете срам больший, нежели долговая тюрьма. Ты меня понимаешь. Себе приищи занятие, дочек к труду приохоть. И не считай, пожалуйста, зазорным к купцу какому-нибудь поступить книги вести. Ты в этом деле понимаешь; все подспорье какое-то. И дочери у тебя уже взрослые почти, сами себе сумеют помочь, - от чужой же помощи избави их бог! Одна рукодельница хорошая и своим модным товаром прокормится, другая бонной поступит в приличный какой-нибудь дом; вразумит господь и остальных, посмотришь, еще счастливы будут все. Добряк Майер совсем утешенный вернулся домой. О самоубийстве он больше не помышлял, а нанялся вскорости письмоводителем в один торговый дом, сообщив свой спасительный жизненный план дочерям, которые, всплакнув, его и приняли. Элиза пристроилась к портнихе одной. Матильда же предпочла не в гувернантки пойти, а в артистки; обладая красивым голоском и умея немножко петь, она без труда уверила отца, будто на сцене ее ожидает блестящее будущее, что именно на этом поприще легче и достойней всего можно разбогатеть. Очень кстати пришло ей на память и несколько имен знаменитых певиц как раз из разорившихся семейств, избравших тоже сценическую карьеру, а потом в достатке содержавших родителей, которые не знали иной опоры. Отец уступил и предоставил дочери следовать ее склонности. На первых порах ангажироваться удалось ей, правда, лишь хористкой; но ведь и прославленные артистки точно так же начинали, твердили Майеру люди понимающие, заслуживающие доверия, которым мы верить, однако, отнюдь никого не призываем. Тетю Терезу, само собой, во все это не посвящали, сказали ей, что Матильда в гувернантках. В театрах старушка не бывает, а если и нашепчут ей, что девица Майер на сцене играет, нетрудно будет разубедить: это другая, мол, не брата дочь, ведь артисток с такой фамилией сотни три в Вольфовом [Вольф Пий Александр (1782-1828) - актер и драматург, издавал театральный еженедельник] альманахе наберется; скорее уж на слово поверит, чем близко подойдет к ненавистному ей заведению, правду там разузнавать. Итак, Майер решил, что начнет новую жизнь, заведет в семье иные порядки, все будут свои обязанности выполнять, и счастье привалит в окна, двери и во все печные заслонки. Пришлось г-же Майер привыкать к готовке, а г-ну Майеру - к пригорелым супам. День-деньской вся семья трудилась. Майер спозаранок и дотемна сидел в своей конторе, Майерша - на кухне, дочки шили, вязали, старшие усердствовали вне дома: одна горы шляпок и чепцов мастерила, другая роли еле успевала разучивать. Так они, во всяком случае, думали друг про дружку. На самом же деле отец больше по кофейням прохлаждался, почитывая газетки: самый дешевый вид тамошнего угощения; супруга, горшки препоручив няньке, судачила себе с соседками; дочки книжки доставали припрятанные или в жмурки играли; старшую развлекали у модистки хлыщеватые молодые барчуки, а про хористку с ее зубрежкой что уж и говорить. Только к обеду семья сходилась вместе и угрюмо, с недовольными лицами садилась за стол. Младшие дулись, препирались завистливо из-за скудных блюд, старшая вообще ела безо всякого аппетита, отбитого разными сладостями перед тем. Все молчали, скучая и будто дожидаясь, когда же кончится праздное это свидание и можно будет вернуться к трудовым хлопотам. Бывают счастливцы, умеющие закрывать глаза на все неприятное. Такие ни за что не поверят, будто у них есть недоброжелатели, пока те хвост им не прищемят, не хотят замечать, если лучшие их знакомые отворачиваются от них на улице; даже под носом у себя, в собственной семье, не видят ничего, покуда им не укажут. И наоборот, по отношению к себе в ревнивом самоослеплении целиком вверяются лукавому бесу душевной лености, который склоняет их даже явные свои недостатки скорее оправдывать, нежели постараться исправить. Это, вне всякого сомнения, удобно, и прожить так можно очень долго. Майеры несколько месяцев влачили свое уединенное, чтобы не сказать печальное, существование. Людям, вынужденным жить своим трудом, провидение по естественной заботе своей дарует некий благой инстинкт, который и радость, гордость помогает находить в тяжелой работе. Собираясь всей семьей, такие люди рассказывают, кто насколько преуспел, и это так приятно! Инстинкта этого Майеры начисто были лишены. Над их работой словно первородный грех тяготел: никто ни собственным успехам не порадуется, ни другого не порасспросит. Разговоров все избегали, точно боясь, как бы они в жалобы не перешли, а что может быть ужаснее, чем родственные жалобы слушать. Но бывают жалобы, внятные и без слов. Во внешности всего семейства стали проступать черты неряшества, обычного для тех, кто лишь в новом платье имеют быть нарядными, а всякое иное, даже не ветхое, если над ним не потрудиться хорошенько целый день, морщит, болтается на них, кажется поношенным, словно вопия о бедности. Пришлось девушкам прошлогодние платья разыскивать да перешивать. Масленая наступила, всюду балы, а они дома сиди: жалованья не хватает. На кого ни глянь, все расстроенные, надутые, удрученные, но Майера домашние не очень-то занимали. Лишь по воскресеньям после обеда язык у него развязывался под гальваническим действием кварты вина, и отеческие наставления лились рекой. Он говорил, как счастлив, сохранив репутацию свою незапятнанной, и хоть беден и сюртук у него порван (невелика честь для взрослых дочерей!), но гордится этими лохмотьями и желает, чтобы и дети добрым его именем гордились, и прочее и тому подобное. Те, конечно, спешили улизнуть от этих рацей и одна за другой выскальзывали из комнаты. Но вот семью опять стало посещать более веселое, радужное настроение. Вернувшись как-то из конторы или бог уж там весть откуда, честный наш Майер застал вдруг дочек за громким пением. Жена гладила новые чепцы; платья снова сделались наряднее, еда лучше, и сам г-н Майер, кроме непременной воскресной кварты, и по другим дням получил возможность услаждаться сим приятным застольным феноменом. Все это принял он как должное - так птичка божия, кормясь, не любопытствует, откуда тут пшеничное поле; да еще жена в один прекрасный день нашепнула: Матильда, дескать, такие успехи в своем искусстве показала, что директор нашел нужным прибавить ей значительно жалованье, каковую прибавку, однако, до норы до времени лучше в секрете держать, дабы остальные не пронюхали и того же не потребовали. Г-н Майер и это счел вполне в порядке вещей. Его, правда, удивляло, что Матильдины наряды день ото дня становятся все роскошней, что шали и шляпки свои, одну моднее другой, она, едва надев, уже младшим сестрам отдает. Примечал он также, что разговор в комнате при его появлении сразу, бывало, оборвется, а спросишь, о чем тут они, дочки переглянутся прежде с матерью, словно боясь дать разноречивый ответ. И в беспокойстве своем как-то отважился Майер даже сказать жене: "Что это Матильда такие дорогие платья носит?" Добрая женщина, однако, поспешила рассеять опасения заботливого отца. Во-первых, материя эта совсем не такая уж дорогая, просто эффектная, - кажется, будто муар, а на деле-то струйчатая тафта, и потом Матильда платья эти не по настоящей цене берет, а у примадонн, которые за бесценок их сбывают: одно купят, от другого избавляются, так уж у них принято там, в театре. Любопытные очень вещи г-н Майер узнавал, принимая все за чистую монету. С того дня все домашние особенно стали ухаживать за ним. Справлялись, чего бы ему хотелось, допытывались, что он больше любит. "Какие добрые дочки у меня!" - твердил про себя счастливый отец. На день рождения обе приятно поразили его своими подарками. Особенно его порадовала преподнесенная Матильдой великолепная пенковая трубка с резным узором, изображавшим гончих. Вещица, не считая даже серебряного колпачка, пожалуй, все двадцать пять форинтов стоила. На радостях, а также из приличия решил Майер и сестру в этот день навестить - тем паче, что к сюртуку ему новый бархатный воротник пришили. Сунув и затейливую свою трубку в рот, гоголем прошествовал он через весь город до Терезина обиталища. Старая дева мирно домоседничала у камелька; у нее еще топили, хотя весна была в разгаре. Господин Майер поздоровался, не вынимая трубки из зубов. Тереза предложила садиться. Держалась она с ним очень холодно, трижды кашлянет, прежде чем раз ответить. Майер ждал все вопроса, откуда у него трубка эта красивая, - ждал не без тайной надежды, что, узнав о знаменательном ее происхождении, сестра тоже не преминет его осчастливить каким-нибудь подношеньем. Наконец сам отважился: - Смотрите-ка, сестрица, трубка какая пенковая у меня. - Вижу, - отозвалась та, не глядя. - Дочка ко дню рожденья купила. Взгляните же! И подал ей с этими словами изящную вещицу. Старуха схватила ее за чубук и так шваркнула об железную печную лапу, что трубка разлетелась в мелкие дребезги. У Майера даже челюсть отвисла. Вот так поздравила со днем рождения! - Что это значит, сестра? - Что значит? А то, что глупец вы, разиня, рохля. Ему уже такие вот рога наставили, в дверь не пролезают, а он не видит ничего. Этакий простофиля! Все кругом знают давно, что дочь ваша - любовница магната-богача, а вы не то что жить с нею в одном доме не чураетесь, заработки ее постыдные разделять, - вы еще сюда, ко мне приходите этим похваляться. - Как? Которая дочь? - вскричал Майер, у которого от неожиданности в голове все перепуталось. Тереза пожала плечами. - Не знай я вашего легкомыслия, оставалось бы только счесть вас ужасно испорченным. Думали, одурачили меня, сказав, что дочку в бонны устроили, отдавши ее в театр? Не буду взгляды мои на жизнь излагать, это взгляды прошлого века, согласна; но имею же я право предположить, что человеку, который алгебре обучался, под силу простейшее уравнение решить: как это при месячном жалованье в шестнадцать форинтов сотни тратить на роскошества, бьющие в глаза? - Но простите, жалованье Матильде повысили, - сказал Майер, которому очень хотелось и других хоть отчасти уверить в том, во что слепо верил он сам. - Неправда. Можете, если хотите, самого директора спросить. - И потом не такое уж это роскошество, как вы, сестрица, полагаете. Платья, которые Матильда носит, она подержанными у примадонн достает. - Тоже ложь, все с иголочки у нее; у одних только Фельса и Губера больше чем на триста форинтов кружевного белья на этой неделе накупила. На это Майер не знал, что ответить. - Да что вы на меня, как телок на мясника, уставились! - закипая наконец, воскликнула Тереза язвительно. - Ее сотни, тысячи в коляске, в наемном экипаже с господином этим видели, вы только умник такой, что под носом у себя ничего не замечаете. Вот вас за нос-то и провели, франтик вы безголовый. Удивляюсь, как это про вас еще пьеску веселую никто не сочинил, eine Posse mit Gesang [водевиль, опереточный фарс (нем.)]. Отец семейства, который, накачавшись вином, проповеди воскресные читает дочкам, хихикающим у него за спиной, и трубками пенковыми еще тут похваляется, которые дочернин совратитель на день рожденья покупает для него. Да если б вы хоть отдаленно об этих гадостях догадывались, метлой бы этой вот, которой черепки от вашей трубки сейчас выгребаю, из комнаты вас погнала. Уж коли совесть вашу за пенковую трубку можно купить, я за вас и понюшки табака больше не дам! Почтенный наш Майер, крепко таким заявлением скандализованный, ни слова не говоря, встал, взял шляпу и пошел - сначала к Фельсу и Губеру. В лавке он выяснил, сколько всего понакупила там дочь. Да, это поболее трехсот форинтов выйдет. Тереза хорошо осведомлена. Что поделаешь, всегда найдутся добрые друзья, готовые сообщить про вас все, что только может вам неприятность причинить. Оттуда направился он в театр, к директору, и спросил, какое у Матильды жалованье. Директор, не заглянув даже в книги, тотчас ее припомнил и сказал: шестнадцать форинтов, но и тех она не заслуживает, потому что готовится кое-как, вперед не продвинулась совсем, да, видно, и не заинтересована в этом, - репетиции пропускает, полжалованья на вычеты уходит у нее. Это было уже слишком! Не помня себя бросился Майер домой. Вломился он, по счастью, с таким шумом, что у семьи было время укрыть Матильду от его ярости. Но все же хоть то удовлетворение получил, что лишил всех прав на имущество негодяйку и от дома отлучил, предупредив, чтоб и на порог не совалась, а не то шею ей свернет, кости переломает, на куски изрубит и со свету сживет посредством казней столь же малоупотребительных. Незлобивый человек, воспылал он свирепостью тигриной, жестоко-неумолимой; о проклятой им дочери и слышать больше не хотел, запретив даже имя ее при нем произносить, а какая посмеет, вышвырну, мол, и ту. Безжалостная эта фраза вызвала слезы безутешные, но честный Майер порешил быть отныне твердым и не замечать, как дочки с матерью вздыхают все время за обедом. Вздыхать никому не возбраняется, пускай себе вздыхают, если им нравится, но он, Майер, и не подумает даже спрашивать, почему да отчего. Неделю целую выдерживал он характер, хотя иной раз не прочь был бы и услышать словечко - одернуть, по крайней мере; а так ведь и не за что. Часто уже с языка готов был сорваться у него вопрос о дочери, но сдержится и промолчит. Наконец однажды за обедом - вся семья была в сборе, но к еде никто не прикасался, хотя подали "штерц" [мука с картофельным пюре, пережаренные с жиром], - Майер не выдержал. - Ну, что там еще? Что с вами? Почему не едите, кукситесь мне тут? Дочери поднесли к глазам передники и пуще прежнего расплакались. - Доченька при смерти моя, - рыдая, ответила мать. - Ну, конечно! - сказал отец, полную ложку жареной муки отправляя в рот, так что чуть не поперхнулся. - Не так-то это просто, помереть. Не так уж оно легко... - Да и лучше бы для нее, бедняжки, умерла бы - и не страдала больше. - Что ж вы доктора к ней не позовете? - Доктора недугов таких не лечат. - Гм, - буркнул Майер и принялся в зубах ковырять. Жена помолчала и завела слезливо: - Все-то тебя поминает, все тебя одного; только б разик последний отца повидать, ручку поцеловать ему да скончаться спокойно... При этом слове все семейство завыло в голос, что твой орган. Сам Майер достал платок, сделав вид, будто сморкается. - И где же она лежит? - спросил он, стараясь говорить твердо. - В Цукерманделе [тогдашняя окраина Пожони], в комнатке дешевой, меблированной, одна, всеми покинутая. "Ага, значит, в бедности живет, - подумал Майер. - Так, может, не совсем верно, что сестра про нее говорила? Ну, влюбилась, положим, и подарки брала; не такой уж это грех, не следует же из этого, будто она на содержании. Ох, уж эти завидущие старые девы, сами радостей в жизни настоящих не изведали, вот и злятся на молодых". - Гм. И обо мне, значит, негодница, вспоминает. - Она говорит, это проклятье твое ее сгубило. Как отсюда ушла... - Тут снова общие рыданья прервали ее. - Как ушла, - продолжала Майерша, - так с тех пор и не вставала. И не встанет больше, уж я знаю, теперь одна дорога ей - в могилу... - Ладно, отведите меня к ней после обеда! - отрезал Майер, окончательно отмякнув. Вся семья повисла у него на шее, лаская его и целуя. Какой папочка добрый, какой великодушный, лучше на свете нет. Еле дождавшись, пока со стола уберут, поспешили все приодеть мягкосердого главу семейства, палку ему подали и вместе отправились в Цукермандель. Там в убогой мансарде, где, кроме кровати и бесчисленных пузырьков с лекарствами, не было в полном смысле ничего, лежала Матильда. Сердце защемило у доброго отца при виде этого запустения. Так, значит, Матильда - нищая! Вот бедняжка! Хотя не трудно бы и сообразить, что не могла же она за одну неделю все свои кружевные рубашки и шелковые косынки проесть, с лекарствами проглотить! Увидев отца, девушка хотела было приподняться, но упала без сил. С сокрушением подошел к ней Майер, точно сам кругом перед ней виноват. Дочь схватила его руку, прижала к груди и, осыпая поцелуями, стала умолять прерывающимся голосом простить ее. Поистине каменное сердце требовалось, чтобы устоять! Он простил. Тут же кликнул извозчика и отвез ее обратно домой. Пусть соседи плетут что вздумается! Кровь у него в жилах или водица? Как это может отец собственное дитя из-за ничтожного проступка губить. Тем более что и причины ведь отпали все. В тот же день Майер получил доставленное ливрейным лакеем и собственноручно написанное не раз уже упомянутым помещиком послание, в коем выражалось искреннее сожаление, что невинные его знаки внимания, чуждые всякого дурного умысла, подали повод к столь печальным недоразумениям. Он-де все почтенное семейство глубоко уважает, и питаемые им к Матильде чувства вызваны исключительно ее искусством. Сколь же добродетель ее неуязвима, о том никто не знает лучше его самого, в чем готов он дать хоть письменное заверение, буде таковое потребуется. Ах, какой честный, достойный человек! Майер, Майер! Где голова твоя была, что не подумал ты и другую сторону выслушать? Право же, впору теперь хоть самому у своей оскорбленной семьи прощения просить. Другой отец ответил бы такому поклоннику: ну, так женитесь, коли у вас дурного умысла нет. Но артистка - исключение, ее не возбраняется просто "обожать", как и ее искусство. А обожать - не значит "соблазнять"; это значит только чтить, восхищеньем и признанием дарить, для чего еще вовсе не требуется жениться. - Ну, хорошо, - сказал Майер, окончательно успокоенный письмом, - это уже дело другое. Но пусть, по крайней мере, на улицах, за кулисами Матильду не преследует, это все-таки ее компрометирует! Пускай, если у него намерения честные, домой приходит к нам. Вот нескладный человек! Хлебом крыс кормить, чтобы ночью не шумели, заместо того чтобы кошку завести! Матильда, само собой, поправилась в два дня, налилась, округлилась, как спелое яблочко, а помещик преспокойно стал в дом к ним ходить. Не будем трудиться его описывать, все равно нам не долго с ним знаться, - спустя несколько месяцев он уже за границу укатил. За ним последовал один банкирский сынок, потом другой помещик, а там четвертый, пятый, кто их всех перечтет. И все большие поклонники искусства, все люди милые, приличные, - слова от них нескромного не услышишь. Маменьке они целовали ручку, с папенькой о разных умных вещах толковали, а дочкам, приходя и уходя, кланялись так почтительно, будто графиням каким. Попадались и веселые молодые шутники среди них, способные даже мертвого рассмешить; бывало, и на кухню заглянут с Майершей почудить, стряпни ее отведать, блинок стянуть, - в общем, славные такие проказники. Три меньшие дочери тоже выросли и похорошели, - одна краше другой. Были они погодки, по возрасту шли почти вплотную друг за дружкой. Едва расцвела девичья их краса, в доме у Майеров стало еще шумнее и многолюдней. Прежнее роскошество пошло, мотовство, легкомыслие, беспрестанное веселье; самое изысканное общество собиралось, что ни день: графы да бароны, аристократы, банкиры и прочие важные господа. Примечал, правда, наш Майер, что на улице графы эти да банкиры делают почему-то вид, будто не знакомы, и, даже с дочками его встречаясь, смотрят мимо; но не привык он голову себе ломать над вещами неприятными, - решил, так, мол, у них принято, у важных господ. Подрастала уже и младшая. Ей двенадцать исполнилось, и видно было, что красотой она еще затмит остальных. Платьице на ней было еще коротенькое и кружевные панталончики; сзади двумя плотными полукружьями на плечи опускались косы. Вертевшиеся в доме обожатели шутки ради то и дело осведомлялись: "Ну, когда же и тебе длинное платье сошьют?" Но в один прекрасный день редкое, нежданное посещение свалилось на г-на Майера. С веселыми девицами как раз любезничала стайка бойких молодых людей; одного, лишнего, приставили к мамаше, развлекать. Папенька же мух бил на стенках, и при каждом очень уж звонком хлопке кто-нибудь из дочек, к вящему его удовольствию, взвизгивал, будто от испуга. В это-то время в дверь и постучали, а так как никто не отозвался, постучались еще раз, потом еще. Кто-то из веселой компании вскочил отворить в полной уверенности, что там свой брат шутник, вздумавший их разыграть. Иссохшая старушечья фигура в поношенном черном платье предстала перед расфранченным обществом. Тереза... На оторопевшего Майера даже икота напала. Не удостоив остальных и взглядом, престарелая дева безо всякого стеснения направилась прямо к брату. Добрейший глава семейства пришел в совершенное замешательство. Что делать: предложить гостье сесть? Но куда? Рядом с кем-нибудь из этих "merveilleux"? Представить ее веселой компании как сестру или притвориться незнакомым? И с каждым ли из высоких гостей знакомить по отдельности или сразу всех отрекомендовать как друзей дома? Сама Тереза выручила его из затруднения. - Бы нужны мне на несколько слов, - холодно, невозмутимо обратилась она к нему. - Если можете оставить гостей ненадолго, проводите, будьте любезны, куда-нибудь, где мы им не помешаем. Довольный, что может увести сестру от своих благородных гостей, папаша Майер ухватился за это предложение и растворил двери в дальние комнаты. Только они вышли, все общество разразилось громким смехом. Майер поспешил увлечь Терезу подальше, - таким уж глупцом он не был, чтобы не понять: потешаются над старой барышней, живым обломком прошлого века. - Присядьте, дорогая сестрица. О, какое счастье увидеть вас наконец... Был он сладок, как торговец лимонами. - Я не любезничать сюда пришла, - сухо возразила Тереза, - и садиться ради нескольких слов мне незачем. И стоя объясню. Два года мы не видались; вы за это время заметно отдалились от меня и жизнь ведете такую, что сблизиться опять мы едва ли когда-нибудь сможем. Огорчения вам большого это, по-моему, не доставит, вот почему и решаюсь я так сказать. Так вот, четырех дочерей пустили вы уже по одной дорожке, и тут я молчу; в такие дела лучше не мешаться. Не перебивайте, пожалуйста, я не в пику вам говорю, вы сами себе хозяин, поступайте как знаете. Но у вас еще младшая дочь растет, и той двенадцать уже, скоро невеста. Я не сцены вам устраивать пришла, не хочу и рацеями надоедать о нравственности, о боге, о религии да целомудрии девичьем, наподобие тех ханжей, над которыми великие умы и баре знатные смеются. Не собираюсь и к отцовскому сердцу взывать, умолять: хоть в пятой сберегите, что потеряли в четырех. Потому что знаю слишком хорошо: будь на то даже воля ваша, сил не хватит, а достанет силы, так ума не наберется. Майер, даже когда в лицо ему говорили такие вещи, только улыбался, до того мягок был. - Объясню вкратце, зачем пришла, чтобы не обременять вас долее своим присутствием. Я прошу - нет, _требую_ отдать младшую дочь мне. Я ей строгое, добропорядочное воспитание дам, какое и подобает девушке нашего сословия. Душа эта еще не испорчена, еще в руце божьей, и я до скончанья дней моих буду стараться добродетель ее сберечь, а от вас и прочих членов семейства ничего не желаю, кроме одного: оставьте всякие помыслы о ней, и да поможет мне господь в моем благом намерении. Не лишним считаю, однако, заметить, что не зря я сказала перед тем "требую". В случае, ежели бы вы паче чаяния отклонили мое предложение, я перед верховными властями буду ходатайствовать удовлетворить его, а это вам мало приятного сулит, ибо, что касается меня, я и до самого примаса [глава венгерской католической церкви] готова дойти и перед ним изложить причины, вынуждающие меня к такому шагу. Долгих размышлений предложение мое не требует, но до завтрашнего утра дам вам все-таки срок, решайте. Если к тому времени дочери вашей не будет у меня, смело можете рассчитывать приобрести во мне врага упорнейшего. Господь да смилуется над вашими прегрешениями. И с этими словами почтенная старая дева повернулась и оставила дом. Пока была она у провожавшего ее Майера перед глазами, в голове у него словно все остановилось, ни одной мысли. Лишь после ее ухода стал он приходить в себя. Девицы и кавалеры всячески потешались над внешностью старухи, и шутки эти вернули папаше Майеру самообладание. Он принялся объяснять, что ее сюда привело. - Ни много, ни мало, как Фанни к себе забрать вознамерилась - навсегда, насовсем. - Ого! Ах! Ох! - раздалось со всех сторон. - И главное, почему, хотел бы я знать. Почему? Что я, неправильно ее воспитываю? Есть разве какие нарекания на меня, можно меня в чем-то упрекнуть? Или не холю я дочурок своих, как зеницу ока не берегу? Сказал им когда хоть словечко поперек? Что же я - мошенник, аферист, который дурной пример своим детям подает и поэтому закон велит отобрать их у него? Ну вот вы, господа, что плохого можете сказать обо мне? Вор я, может быть? Разбойник с большой дороги или фальшивомонетчик? Богохульства вы от меня слышите или в расточительстве можете обвинить? Так витийствовал он, красуясь перед гостями, расхаживая с горячностью по комнате, как по сцене: ни дать ни взять трагический герой. И разглагольствования его возымели в конце концов успех: юные кавалеры один за другим повыскакивали все из дома. В угрозе Терезы послышалось им нечто могущее затронуть их самих. Настоящее, однако, возмущение против Терезы вспыхнуло, лишь когда семья осталась одна. Всех потрясла эта из ряда вон выходящая дерзость. Ох и змея, ехидна, язва, каких свет не создавал; пускай сунется еще, уж мы ей намылим шею, лопатой огреем, метлой поганой погоним баламутку эту противную. Сам Майер совершенно вышел из себя. Гнев не давал ему покоя, гнал вон из дома: излиться хотелось кому-нибудь. Было у него еще по прежней службе трое добрых знакомых, по сю пору чиновников судебной палаты, дошлых законников, на чей совет слепо можно было положиться. Давно он их, правда, не видел, но тут пришло ему в голову проведать всех троих и опередить Терезу, если та решит вдруг, чего доброго, законную силу придать своей угрозе. Первым навестил он советника Шмерца - круглолицего добродушного сорокалетнего холостяка, который как раз гвоздику сажал у себя в садике. Майер выложил ему свои жалобы. Рассказал, какой подлый удар готовит Тереза, угрожающая на него самому примасу заявить. Советник с улыбкой на лице слушал его сетования, лишь изредка остерегая, чтобы тот в пылу декламации не наступил на грядки, там у него дельфиниум и целозия посеяны, когда же Майер кончил, ответил мягко, успокоительно: - Не сделает этого Тереза. "Не сделает?" - подумал Майер. Этого ему было мало. Ему хотелось услышать: не сможет ничего сделать, права никакого не имеет, а посмеет, так оскандалится. Шмерц, однако, намеревался, видимо, еще множество гвоздик посадить в этот день, и Майер решил лучше наведаться со своими жалобами к другому, в надежде на ответ более определенный. Другой был г-н Хламек, известный адвокат, человек в городе весьма уважаемый, но крайне сухой и практичный, однако же сам семейный, отец двух дочерей и троих сыновей. Хламек выслушал с профессиональным терпением все изложенное и ответствовал тоном благожелательным: - Стоит ли, друг мой, с сестрой из-за таких вещей препираться. Загорелось ей, видите, дочь вашу к себе взять, ну и пусть берет, их и так довольно у вас; по себе знаю, что с тремя сыновьями и то мороки меньше, чем с дочерью одной. Не стал бы я противиться ей на вашем месте. Майер не вымолвил ни слова. Этот совет ему еще меньше понравился, и он к третьему знакомому пошел. То был человек в его глазах самый достойный. Имя носил он венгерское и звался его благородием г-ном Бордачи. Асессор-криминалист судебной палаты, Бордачи неимоверно груб бывал, когда рассердится, и всей палатой вертел, как хотел. Почтенного криминалиста нашел Майер сидящим за грудой судебных актов, ибо, закопавшись в какое-нибудь дело, асессор - такая уж отличала его привычка - настолько сроднялся с ним, что только им и жил, кипятясь при виде разных беззаконных каверз, бесстыдных подтасовок и не успокаиваясь, пока не поможет все-таки выпутаться правой стороне. Славился он, кроме того, своей неподкупностью; сующих ему золотой выставлял попросту за дверь, а с барыньками красивыми, кои прелестями своими пытались повлиять на его мнение, вел себя с такой откровенной невежливостью, что те больше ни о чем уж не отваживались справляться у него. Увидев входящего к нему Майера, Бордачи снял очки, положил в раскрытые акты - заметить, где остановился, и зычным кучерским басом вскричал, сопровождая вопрос свой кабацкими кивками и подмигиваньем: - Ну, что там еще, друг Майер? Тот обрадовался обращенью "друг", хотя было оно у асессора обычнейшим присловьем, - называл он так и помощника своего, и гайдука, и тяжущиеся стороны, особенно когда бранил их. С апломбом изложил Майер все происшедшее и присел даже, не дожидаясь приглашения, - совсем как в былые времена, когда были они сослуживцами. Говоря, не имел он обыкновения глядеть в лицо собеседнику, и душевная эта робость лишала его преимущества следить за действием своих слов. Поэтому Майера страшно поразило, когда по окончании его речи Бордачи гаркнул наисвирепейшим образом: - Ну и зачем вы мне тут все это рассказываете? У Майера кровь в жилах застыла, он не знал, что сказать, только губы его беззвучно шевелились, как у качающейся гипсовой фигурки. - А?! - рявкнул его благородие г-н Бордачи еще оглушительней, вплотную подступив к несчастному клиенту и выкатывая устрашающе глаза. Бедняга вскочил испуганно со стула, на который уселся без приглашения. - Я, осмелюсь доложить, совета пришел попросить и... и заступничества, - пролепетал он, чуть не плача. - Что такое?! Так вы полагаете, что я еще заступаться намерен за вас? - заорал асессор, будто глухому. - Я думал, что давняя та симпатия, кою вы, ваша милость, изволили некогда питать к дому моему... - пробормотал злополучный отец. - Что? - перебил его Бордачи. - К дому вашему? Тогда еще он приличным домом был, а сейчас Содом и Гоморра ваш дом, на все четыре стороны распахнутый, любой лоботряс заходи. Вы дочек своих четырех с адским пеклом сговорили, всем честным людям в поношение, вы - юношества городского развратитель, чье имя всюду поминается в стране, где только есть беспутные сыновья и беспутные отцы! Тут Майер залился слезами, твердя, что он-де ничего не знал. - Какими дочерьми благословил вас господь, а вы опозорили их на весь свет. Невинность, любовь, спасенье души пустили в оборот, продавать стали, с торгов сбывать тем, кто побольше предложит; делать глазки на улице обучили их - прохожих завлекать; смеяться, улыбаться, нежные чувства изображать к людям, которых они и видят-то первый раз; как врать получше, денежки чтобы повыманить у них! Бедняга Майер, запинаясь от рыданий, пробормотал, что думать не думал такого никогда. - И вот еще одна дочка осталась у вас, последняя, самая милая, самая красивая. Когда я ходил к вам еще, она совсем крошкой была, и все особенно любили ее, с колен не спускали. Помните или забыли уже? И ее тоже теперь хотите продать? И злитесь, артачитесь, отбиваетесь всеми правдами и неправдами, когда особа достойная и уважаемая хочет спасти ребенка, невинность ее оградить от растлителей, душу и сердце вырвать из лап наглых, никчемных развратников, шатунов этих праздных, модников-свистунов, фертиков набекрень, чтобы не увяла, несчастной и презираемой не стала при жизни, проклятой и покинутой на смертном одре, добычей страха и ужаса, геенны огненной там, за гробом! И вы ершитесь еще? Ну, конечно; ведь вас сокровища хотят лишить, которое за большие деньги продать можно, заранее небось и прикинули уже: такую-то, мол, и такую-то цену запрошу. Что, не так? У Майера от смятения и страха зуб на зуб не попадал. - Вот что я вам скажу, ежели способны вы еще внять доброму совету, - продолжал асессор неумолимо. - Если уж желает почтенная ваша сестрица Тереза взять к себе дочь вашу Фанни, отдайте вы ее безо всяких условий, сдайте ей на попечение миром, по-хорошему, а опять ершиться будете, до суда дело доведете, я, видит бог, сам упрячу вас этими вот руками! - Куда? - вскинулся в испуге Майер. Асессор замолчал от неожиданности, но тотчас нашелся. - Куда? Если с вашего ведома все это у вас творится, в исправительный дом, вот куда, а без вашего ведома - так в сумасшедший! С Майера было довольно. Он поклонился и пошел. Входную дверь едва нашарил, на улицу вывалился, пошатываясь. "Эка, успел нагрузиться!" - пересмеивались зеваки. Итак, посторонние уже ему говорят, что он человек непорядочный, от чужих доводится услышать, что его клянут, высмеивают, презирают, сводником честят, который любовью своих дочерей торгует; что дом его вертепом, местом развращения юношества слывет. А он-то думал, что лучше его на свете нет, что дом его всеми уважаем и почитаем, что дружбы его домогаются наперебой. На ум пришло даже, пристойно ли ему теперь самому переступить этот порог. С горя и не заметил он, как ноги сами его принесли к маломлигетскому [Маломлигет - юго-восточная окраина Пожоня в то время] озеру. "Какое красивое озеро, - подумалось ему, - и сколько мерзких девчонок можно бы в нем утопить - и самому туда же, за ними следом!" Он поворотил обратно и поспешил домой. А там все пересуды, да жалобы, да сокрушенья продолжались по поводу Терезиного требованья. Младшая сестра из одних объятий в другие переходила; ее прижимали к себе, целовали, будто оберегая от страшного несчастья. - Фанничка, бедняжка! Тяжеленько придется тебе у Терезы. У нас служанке и той легче. - Чудесные деньки тебя там ждут: шить да вязать, а вечером "Часы благочестия" [полное название: "Часы благочестия истинному христинству во споспешествование" (1828-1830) - известное в свое время в Венгрии душеспасительное чтение] читать тетушке на сон грядущий. - Представляю, как чернить она будет нас, пока ты совсем от нас не отдалишься, глядеть даже не захочешь! - Ах, бедная, она ведь и поколачивать еще вздумает тебя, старая карга! - Бедняжечка Фанни! - Бедная моя деточка! - Бедная сестричка! Совсем этими причитаньями ребенка растревожили и сошлись наконец на том, что Фанни, буде отец и взаправду тетке ее порешит отдавать, скажет: "Не хочу", - а остальные поддержат. Тут как раз на лестнице послышались его шаги. Прямо в шляпе вошел он в комнату: в таких домах, как этот, шапок не снимают. Он знал, что все смотрят на него. И что лицо у него слишком расстроенное, чтобы их напугать. - Собирайся, - ни на кого не глядя, сказал он Фанни. - Пальто и шляпку надень. - Зачем, папа? - спросила Фанни, как все невоспитанные девочки, которые, прежде чем сделать, обязательно с вопросами будут приставать. - Пойдешь со мной. - Куда, папа? - К Терезе. Все приняли изумленный вид. Фанни, теребя с опущенным глазами какую-то ленточку, робко молвила: - К Терезе я не хочу. На столе лежали разобранные пяльцы. - Что ты сказала? - переспросил Майер, наклоняясь к дочке, будто не расслышав. - Я к Терезе _не хочу_. - Ах, вот как? Не хочешь? - Я дома хочу остаться с маменькой и сестричками. - С маменькой и сестричками? И такими же, как они все, стать? И с тем взял дочь за руку и, не успела та даже испугаться, так ее отколотил схваченной со стола боковинкой пяльцев, что самому стало жалко. Сестры бросились между ними, и кстати! Все боковины обломал об них папаша Майер. На жену пяльцев уже не хватило, и ее он просто двинул кулаком, да так, что в угол отлетела. Заблаговременно и в надлежащих дозах примененное, средство это, может, и помогло бы, но так вышло из леченья одно мученье. За всю сию баталию Майер словечка не проронил, только ярость свою вымещал, как вырвавшийся из клетки зверь. Потом рванул Фанни за руку и потащил, не прощаясь, к Терезе. Девочка всю дорогу плакала-заливалась. Избитые же дочери, едва за отцом затворилась дверь, пожелали ему в сердцах больше совсем не возвращаться. И пожелание это сбылось, потому что с того дня Майер в самом деле из Пожони исчез. Куда уж он подевался, что с ним сталось, так никто и не узнал. Одни утверждали, будто в Дунай бросился, другие - что за границу уехал. И долго еще возвращались домой разные путешественники с известием, будто видели, кто в Турции, а кто в Англии очень похожего на него человека. 11. ИСКУСИТЕЛЬ ВО ХРАМЕ Берет его диавол на весьма высокую гору и показывает ему все царства мира и славу их и говорит ему: все это дам тебе, если, падши, поклонишься мне. Тогда Иисус говорит: отойди от меня, Сатана! Священное писание Господи боже! Насколько же легче богачам попасть в царствие небесное! В какие только прегрешения не впадает бедняк, которые даже и не снились богачу! Слыханное ли дело, чтобы богачи воровали, - чтоб инстинкт самосохранения толкнул их на этот шаг, предаваемый проклятию и словом божиим, и судом людским? Слыхано ли, чтобы благородные дамы своей невинностью за деньги поступались? Нет. Это грех бедняков: дочек бедных людей. С незапамятных времен, с каких только ведомы злато и любовь, говорилось, что она - от бога, а злато - от диавола. И редко разве божеское за диавольское продают? Очень часто. Но позор достается всегда лишь тем, кто _продает_, а не тем, кто _покупает_. Скромна и старательна девушка? Не видела никогда вокруг иного примера, кроме доброты, терпения и самоотречения? Сердцем в добродетели укрепилась и краской заливается от одного нескромного взгляда? Чиста душой, невинна помыслами и неприступна в целомудрии своем?.. Ну а если взнесет искуситель на гору высокую и покажет мир изобильный и ненасытный в удовлетворении радостей и наслаждений своих и скажет: "Смотри, все это дам тебе, если, падши, поклонишься мне!" - много ль найдется, кто, не потеряв головы, ответит: "Отойди от меня, Сатана!" Особенно ежели станом строен и ликом приятен искуситель. А ведь всякому известно: упадешь - разобьешься, да и по закону природы падают вниз только, а не вверх. И все-таки сколько же, сколько их, _падших вверх_! Три года уже прошло с тех пор, как Фанни стала жить у своей тетки Терезы. На юную, восприимчивую душу сильно повлияли эти годы. Давно замечено, что хорошие и дурные склонности дремлют в сердце человеческом рядом, в одной колыбели. Какие поощряются, те и растут, покидая собратьев: педагогика рушит доктрины краниологов [краниология - наука о строении черепа; здесь подразумевается теория о предопределяющем значении наследственности]; Фанни, родная сестра печально знаменитых веселых девиц, стала образцом кротости и целомудрия. Быть может, и сестры ее совсем иными стали бы, дай кто другое направление их душевному росту... Поначалу строга и неумолима была с ней Тереза, - это поломало шипы детской строптивости. Ни одного промаха девочке не спускала, никаких противоречий, самомалейшей прихоти не терпела; все ее время до минуты расписала на разную работу, которую неуклонно с нее спрашивала. От взгляда ее ничто не могло укрыться, обмануть эти сурово-проницательные глаза просто нельзя было. Они насквозь видели девичью душу, - любая сомнительная мысль прозревалась еще в зародыше и вырывалась с корнем. Что делать, сперва сорную траву надо выполоть, а потом уж цветы сеять. Куда как неприятна сухая воспитательная метода таких