ные
доселе военные машины, призванные сеять смерть и ужас в рядах врага, --
боевые колесницы, которые косят людей длинными косами и оставляют на своем
пути одни человеческие обрубки, и еще какие-то дьявольские штуковины, тоже
на колесах, которые несутся, подталкиваемые скачущими галопом лошадьми, и
врезаются в ряды врага и против которых бессильна любая храбрость, и крытые
колесницы с упрятанными внутри неуязвимыми стрелками, способные, как он
сказал, сокрушить любой боевой порядок и прикрывающие собой пехоту, которая
врывается потом в открывшуюся брешь и довершает начатое. Здесь были орудия
убийства столь ужасные, что просто непонятно, как можно было до такого
додуматься, -- я, к сожалению, не имел возможности посвятить свою жизнь
военному искусству и не мог даже толком разобраться, что к чему. Еще там
были всякие мортиры, бомбарды и фальконеты, изрыгающие огонь, камни и
железные ядра, отрывающие солдатам головы и руки, и все это изображено было
так правдоподобно и отчетливо, словно исполнение рисунка занимало маэстро не
меньше его содержания. И он подробно объяснял, как действуют те или иные
орудия уничтожения и какое чудовищное опустошение они способны произвести, и
говорил об этом так же спокойно и деловито, как и обо всем прочем, что
занимает его ум и фантазию. И по нему видно было, что он бы с удовольствием
посмотрел, как сработают его машины на деле, что, впрочем, вполне понятно,
ведь это его детища, и кому не хочется полюбоваться на дело своих рук.
Маэстро Бернардо успевал, выходит, и этим заниматься, будучи
одновременно поглощен тысячью других дел -- исследуя природу, всяческие ее
тайны, изучая свои цветы и камни, и копаясь в теле Франческо, о котором,
помню, он рассказывал герцогу как о великом, непостижимом произведении
природы, и рисуя в Санта-Кроче "Тайную вечерю" с таким неземным, вознесенным
на невидимый пьедестал Христом, окруженным любящими учениками -- и
съежившимся в своем уголке Иудой, будущим предателем.
И тем и другим он занимался, я уверен, с совершенно одинаковым
увлечением. А почему бы ему и не увлекаться своими удивительными машинами
так же горячо, как всем прочим! Допустим, человеческое тело и в самом деле
очень сложное устройство, хотя лично я этого не нахожу, но ведь и машина не
проще, да к тому же, повторяю, он сам ее творец.
Герцога, как ни странно, заинтересовали не столько самые диковинные и
страшные на вид машины, хотя они-то, по-моему, как раз наиболее действенные,
один их вид мог бы обратить в бегство целое войско, сколько, наоборот,
внешне довольно немудреные и не такие уж страшные -- он сказал, что они ему
кажутся более надежными. Первые, по его мнению, -- скорее, дело будущего. А
сейчас надо использовать то, что осуществимо практически. Осадные
приспособления, любопытный способ минного подкопа под крепостные башни,
остроумные усовершенствования в устройстве метательных машин, составляющие
пока секрет для неприятеля, -- в общем, все то, что они, очевидно, и раньше
не раз обсуждали, а частью уже пустили в дело.
В общем же герцог был в восторге. Поразительное богатство идей,
богатство находок, буйный полет фантазии, поистине безграничной, -- все это
привело его в восхищение, и он в самых лестных выражениях прославлял гений
ученого старца. Никогда, мол, еще не доказывал маэстро с такой очевидностью
силу своей мысли и своего воображения! Оба они с головой погрузились в этот
захватывающий мир фантазии и с жаром обменивались мыслями -- совершенно так
же, как в тот недавний, самый плодотворный из проведенных ими вместе
вечеров. И я слушал их с радостью, потому что на сей раз и моя душа
переполнена была восторгом и благоговением.
Теперь мне совершенно ясно, почему герцог пригласил ко двору мессира
Бернардо и почему так держал себя с ним, обращался как с равным, всячески
выказывал свое почтение, окружал самым лестным вниманием. Теперь мне понятен
и его горячий интерес к ученым трудам Бернардо, к его исследованиям природы,
его необъятным познаниям, как полезным, так и бесполезным, понятны его
проницательные и восторженные суждения о живописи маэстро, о его "Тайной
вечере" в Санта-Кроче и обо всем остальном, что делал этот разносторонне
одаренный человек. Мне все теперь понятно!
Он поистине великий правитель!
Сегодня мне приснился страшный сон. Мне приснилось, будто маэстро
Бернардо стоит высоко-высоко на горе, рослый и величественный, в ореоле
седых волос над благородным лбом мыслителя, а вокруг носятся стремглав
чудища, те самые жуткие уроды, которых я видел на его рисунках в
Санта-Кроче. Они носились вокруг него подобно злым демонам, а он как бы
царил над ними. Лица у этих кошмарных созданий походили на морды ящериц и
лягушек, меж тем как его лицо было по обыкновению серьезно, строго и
благородно. Но постепенно он уменьшился в росте, тело его съежилось, стало
жалким и уродливым, и на нем выросли два крыла, составляющие одно целое с
волосатыми ногами, совсем как у летучей мыши. Сохраняя на лице прежнее
торжественное выражение, он начал махать ими и вдруг отделился от земли и,
окруженный кошмарными созданиями, унесся в ночную тьму.
Я не придаю значения снам. Они ничего не означают и ни с чем не
связаны. Действительность -- единственное, что имеет какое-то значение.
Что он урод -- я давно уразумел.
Кондотьер Боккаросса с четырьмя тысячами солдат перешел границу! Он
проник уже на две мили в глубь страны, застигнув врасплох Лодовико Монтанцу
по прозвищу Бык, который не ожидал нападения и не успел ничего предпринять.
Невероятная новость, поразившая весь город, как удар грома! Невероятное
событие, взволновавшее все умы!
В полнейшей тайне собрал кондотьер в недоступных горах на юго-востоке
своих наемников и дьявольски хитро подготовил нападение, завершившееся
теперь таким успехом.
Никто ничего не знал -- даже мы сами. Никто, кроме герцога --
подлинного инициатора и вдохновителя гениального плана нападения. Просто
непостижимо! Даже не верится!
Теперь дни дома Монтанца сочтены, и ненавистному Лодовико -- столь же,
говорят, ненавидимому соотечественниками, сколь и нами, -- свернут наконец
его бычью шею, на чем и кончится власть его гнусного рода.
Его обвели вокруг пальца -- это его-то, при всей его хитрости! Без
сомнения, он подозревал, что герцог вынашивает планы нападения на него, но
ему было известно, что никаких войск тут в городе нет, и он особо не
беспокоился. И менее всего он ожидал нападения именно с той стороны, где
местность столь труднопроходима и где у него нет даже никаких пограничных
крепостей. С Быком покончено! Настал час расплаты!
Трудно описать настроение, которое царит сейчас в городе. Люди толпятся
на улицах, жестикулируют, громко говорят, взбудораженные, разгоряченные, или
же стоят и молча смотрят на марширующие мимо отряды воинов -- войско самого
герцога. Неизвестно, откуда оно здесь взялось, словно из-под земли выросло.
По всему видно, что нападение было очень тщательно подготовлено. Звонят во
все колокола, и церкви полны народу, у входов давка. Святые отцы воссылают
горячие молитвы за успех войны, нет сомнения, что все это делается с
полнейшего благословения церкви. А как же иначе? Война всех нас увенчает
славой!
Весь народ ликует. При дворе особенное ликование -- воодушевление
небывалое, и герцогом восхищаются безмерно.
Наши войска будут введены в дело в другом месте: они перейдут границу
на востоке, по широкой речной долине -- Древний, классический путь
наступления. Один дневной переход -- и на равнине у подножия гор, где
местность удобна для сражения и где земля пропитана кровью героев, они
соединятся с отрядами кондотьера. Таков план кампании! Я его выведал!
Не в том смысле, что мне удалось что-то точно узнать, но я и без того
все разнюхал, схватывая на лету по крупицам, словечко тут, словечко там, и
пришел к вполне определенному выводу. Я только тем и занят, как бы все
разведать, ничего не упустить: подслушиваю у дверей, прячусь за шкафами и
драпировками, стараясь как можно больше выведать о тех грандиозных событиях,
которые сейчас происходят.
Каков план! И он наверняка удастся. На этом участке границы имеются,
правда, пограничные крепости. Но они падут. Не исключено, что и сами
сдадутся, так как всякое сопротивление бесполезно. А возможно, их возьмут
штурмом. Во всяком случае, помешать они нам не смогут. Ничто не сможет нам
помешать, поскольку нападение было таким неожиданным, таким невероятно
ошеломляющим.
Какой же он гениальный полководец, наш герцог! Какая многоопытная лиса!
Какая хитрость, какой расчет! И сколько величия в самом замысле кампании!
Я горжусь, что я карлик такого герцога.
Все мои помыслы сосредоточены на одном: как бы мне попасть на войну? Я
должен попасть. Во что бы то ни стало. Но как, каким путем осуществить мою
мечту? У меня нет никаких военных познаний в обычном смысле слова. Тех, что
требуются от военачальника или хотя бы от солдата. Но я владею оружием! И
фехтовать могу, как подобает мужчине! Моя шпага не хуже любой другой! Разве
что короче. Но короткие клинки иногда опаснее длинных! Враг на собственной
шкуре почувствует!
Я заболеваю от этих навязчивых мыслей, от страха, что останусь, чего
доброго, дома, с женщинами и детьми, останусь в стороне в тот самый момент,
когда наконец что-то происходит. И ведь самая кровавая резня будет,
наверное, именно сейчас, в самом начале.
Я жажду крови!
Меня берут! Берут!
Сегодня утром я наконец открылся во всем герцогу, высказал ему свое
горячее желание участвовать в походе. Я изложил свою просьбу с таким жаром,
что он, я заметил, не остался равнодушным. Мне к тому же повезло: я попал,
как говорится, в добрую минуту. Он пригладил свои короткие, зачесанные на
лоб волосы -- верный знак, что он в хорошем настроении, -- и черные глаза
его блеснули, когда он взглянул на меня.
"Разумеется, ты попадешь на войну", -- сказал он мне. Сам-то он идет, и
меня, естественно, захватит. Может ли герцог обойтись без своего карлика?
Кому же тогда потчевать его вином? И он весело подмигнул мне.
Меня берут! Берут!
Я сижу сейчас в походном шатре, который разбит на холме, поросшем
пиниями, враг у подножия гор виден отсюда как на ладони. Полотнище шатра в
широкую желтую и красную полосу -- это цвета герцога -- хлопает на ветру,
возбуждая и подстегивая, как звуки фанфар. Я в полном боевом облачении, все
в точности как у герцога: и латы, и шлем, и шпага на серебряной перевязи у
бедра. Время предвечернее, и сейчас тут, кроме меня, ни души. Наружный полог
откинут, и до меня доносятся голоса военачальников, обсуждающих план
завтрашнего сражения, а издалека -- мужественное, звучное пение солдат.
Внизу на равнине я различаю черно-белый шатер Быка и суетящиеся вокруг
фигурки людей, такие крохотные, что отсюда они кажутся совсем безобидными, а
вдалеке слева -- всадников без доспехов, голых по пояс, которые купают в
реке коней.
В походе мы больше недели -- время, насыщенное великими событиями.
Наступление развивалось точно так, как я и предсказывал. Мы взяли
пограничные крепости врага, обстреляв их предварительно из непревзойденных
бомбард мессира Бернардо. Впервые показавших, на что они способны, --
гарнизон тут же сдался, устрашенный их жуткой канонадой. Бык в спешке бросил
против нас не слишком многочисленные отряды из того войска, при помощи
которого он пытался остановить продвижение Боккароссы, но из всех жарких
схваток с ними мы вышли победителями, поскольку неприятель значительно
уступал нам в силе. Между тем наемники Боккароссы, встречая все меньше
сопротивления, огнем и мечом проложили себе путь на равнину и, не щадя
ничего живого, продвигались все дальше на север, чтобы соединиться с нами. И
вот вчера пополудни эта столь долгожданная, столь важная для дальнейшего
хода кампании встреча состоялась. Итак, в настоящее время наши объединенные
отряды стоят в предгорьях, между равниной и горами, составляя войско более
чем в пятнадцать тысяч человек, из них две тысячи конницы.
Я присутствовал при встрече герцога с кондотьером. То была историческая
минута, поистине незабываемая. Герцог, всем на удивление помолодевший за это
время, был в роскошных доспехах: кольчуга и налокотники из позолоченного
серебра, а на шлеме два пера, желтое и красное, -- они красиво заколыхались,
когда он, окруженный пышной свитой, изысканно приветствовал своего
пользующегося мрачной известностью союзника. Его всегда бледное, породистое
лицо чуть порозовело, а на тонких губах появилась улыбка, искренняя и
сердечная, но вместе с тем, как обычно, несколько сдержанная и как бы
настороженная. Напротив него стоял Боккаросса, могучий и широченный --
настоящий великан. У меня было странное чувство, будто я вижу его впервые.
Но таким я и правда видел его впервые -- ведь он явился прямо с поля боя. На
нем были стальные доспехи, казавшиеся совсем простыми в сравнении с
герцогскими, единственным их украшением была сделанная из бронзы звериная
морда на груди -- оскаленная в ярости львиная пасть. На шлеме никаких
перьев, никаких украшений -- просто гладкий шлем. Лицо его показалось мне
самым ужасным из всех человеческих лиц. Жирное, рябое, с такой челюстью, что
при виде ее невольно содрогнешься, с плотоядным, кроваво-красным ртом.
Толстые губы были плотно сжаты, а притаившийся где-то в самой глубине,
подобно хищнику в засаде, взгляд обратил бы, я думаю, в бегство любого
врага, лишь показавшись на миг из своего укрытия. На него было страшно
смотреть. Но я никогда еще не встречал человека, который выглядел бы
настолько мужчиной. Для меня он олицетворял собой понятие власти. Как
зачарованный смотрел я на него своим древним взглядом, все уже на свете
повидавшим, глазами карлика, вобравшими в себя опыт тысячелетий.
Он был немногословен, почти все время молчал. Говорили другие. Один раз
на какие-то слова герцога он улыбнулся. Не знаю, почему я сказал, что он
улыбнулся, но у других людей это называется улыбкой.
Интересно, может, он, как и я, не умеет улыбаться?
Он не гладколицый, как другие. И не вчера родился, а происхождения
древнего, хоть и не такого древнего, как я.
Герцог показался мне рядом с ним каким-то даже незначительным. И это
при всем моем преклонении перед моим повелителем, особенно возросшем, как я
не однажды упоминал, в последнее время!
Надеюсь, мне удастся повидать кондотьера в бою.
Итак, завтра на рассвете состоится решающая битва. Казалось бы,
атаковать следовало немедля, как только наши два войска соединились и покуда
Лодовико не успел еще перевести дух и собраться с силами -- что он теперь,
кстати, и поспешил сделать. Я высказал свои соображения герцогу, но он
сказал, что надо дать людям передышку. К тому же надо, мол, быть рыцарем по
отношению к противнику и дать ему возможность привести себя в боевую
готовность перед столь ответственным сражением. Я выразил свои сомнения
насчет благоразумности и целесообразности такого способа ведения войны.
"Благоразумие благоразумием, -- ответил он, -- но я прежде всего рыцарь. И
должен вести себя как рыцарь. Для тебя наши законы не писаны". Я покачал
головой. Попробуй пойми этого странного человека. Хотелось бы знать, какого
мнения Боккаросса.
А Бык, понятно, даром времени не терял. Ведь нам отсюда все видно. Он
успел даже за этот день подтянуть подкрепления.
Но мы, разумеется, в любом случае победим, это предрешено. И возможно,
оно и к лучшему, что он приумножил свое войско: будет кому рубить головы.
Чем больше врагов, тем убедительней победа. Он мог бы, кажется, сообразить,
что все равно будет разбит, и чем меньше у него солдат, тем для него же
лучше. Но он гордец и действительно упрям как бык.
Было бы, однако, большой ошибкой полагать, что он вовсе не опасен. Он
хитер, дерзок, изворотлив и поистине незаурядный военачальник. Он был бы
грозным противником, если б эта война не обрушилась на него столь
неожиданно. С каждым днем все яснее понимаешь, насколько важно было напасть
так вот неожиданно; мы, наверно, не раз еще об этом вспомним за время
похода.
Мне во всех подробностях известен план завтрашнего сражения. Наше, то
есть герцогское, войско ударит в центр, войско Боккароссы -- по левому
флангу. Мы пойдем, таким образом, в наступление не по одному, а сразу по
двум направлениям. Это вполне естественно, поскольку в нашем распоряжении
два войска. Неприятель же, у которого только одно, вынужден будет драться
тоже сразу на двух направлениях. Ясно, что это создаст для него очень
большие трудности, а нам обеспечит большие преимущества. В исходе
сомневаться не приходится. Хотя и мы, конечно, должны быть готовы к
известным потерям. И вообще сражение, мне думается, будет кровавым. Без
жертв, однако, ничего не достигнешь. Да и сражение это чрезвычайно важное,
от его исхода зависит, надо полагать, исход всей войны. Дело стоит того,
чтобы принести какие-то жертвы.
Меня все больше начинают занимать секреты военного искусства, до сих
пор от меня сокрытые. А разнообразие и напряженность походной жизни мне
очень даже по вкусу. Чудесная жизнь! Какое же это освобождение для тела и
для души -- участвовать в войне! Становишься как бы другим человеком.
Никогда еще я не чувствовал себя так хорошо. Мне так легко дышится. И так
легко стало двигаться. Тело словно невесомое.
Никогда в жизни я не был так счастлив. Да что там говорить! Разве я
знал прежде, что такое счастье!
Итак, завтра! Завтра!
Я, как ребенок, радуюсь этой битве.
Я страшно тороплюсь. Буду краток.
Победа завоевана, и победа блистательная! Враг отступает в полнейшем
беспорядке, тщетно пытаясь собрать расстроенные части. Мы преследуем их по
пятам! Путь к доселе неприступному городу Монтанца открыт!
Как только будет время, я подробно опишу эту замечательную битву.
События говорят сами за себя -- слова лишились всякого смысла. Я сменил
перо на меч.
Наконец у меня появилось немножко досуга, чтобы кое-что записать. Все
эти последние дни мы с боями упорно продвигались вперед и нам буквально
некогда было вздохнуть. Случалось, некогда было даже поставить на ночь
палатки, и мы располагались лагерем прямо в открытом поле, среди пиний и
олив, и спали, завернувшись в плащ и подложив под голову камень. Чудесная
жизнь! Теперь, как я уже сказал, досуга стало побольше. Герцог говорит, что
нам не мешает передохнуть, -- возможно, он и прав. Беспрестанные победы тоже
ведь в конце концов утомляют.
Мы стоим сейчас всего-навсего в полумиле от города, он весь перед нами
как на ладони: посредине на холме древний замок Монтанца в окружении шпилей,
башен, церквей и колоколен, дальше другие дома, попроще, и все это обнесено
высоченной крепостной стеной -- настоящее разбойничье гнездо. До нас
доносится перезвон колоколов -- не иначе они молят бога о спасении. Уж мы
постараемся, чтобы их молитвы не были услышаны. Бык стянул сюда все остатки
своего войска -- на равнину между нами и городом. Он собрал всех, кого
только мог. Все равно ему не хватит, принимая во внимание, как мы его
отделали. Такой незаурядный военачальник, а не понимает, как видно, всей
безнадежности своего положения. Судя по всему, он намерен драться до
последнего, бросить в бой все, что у него осталось, лишь бы избежать
уготованной ему судьбы. Это его последняя попытка спасти свой город.
Совершенно бессмысленная попытка. Судьба дома Монтанца была предрешена
тем историческим утром, почти неделю назад, и вот теперь настал их последний
час.
Ниже я попытаюсь дать подробное и достоверное описание великой, не
знающей себе равных битвы.
Началось с того, что оба наши войска одновременно пошли в наступление,
в точности как я и предсказывал. С вершины холма это представляло
величественное зрелище -- отрада для глаз и для души. Грянула боевая музыка,
развернулся герцогский штандарт, над красочными, стройными рядами
заколыхались знамена. Под звуки серебряных фанфар, огласивших озаренные
восходящим солнцем окрестности, ринулась вниз со склонов лавина пехоты.
Неприятель поджидал ее, сомкнувшись в тесные, грозные колонны, и, как только
вооруженные до зубов противники столкнулись, закипела рукопашная. Кровь там,
наверное, лилась рекой. Люди падали как подкошенные, раненые пытались
отползти, но их тут же добивали или просто затаптывали, слышались жалобные
вопли, обычные в каждой битве. Сражение колыхалось подобно разволновавшемуся
морю, местами перевес был, казалось, на нашей стороне, местами -- на стороне
неприятеля. Боккаросса делал сначала вид, будто наступает на одном с нами
направлении, но его отряды постепенно отклонялись в сторону, описывая
широкую дугу, и набросились на неприятеля с фланга. Тот был захвачен
врасплох хитрым маневром и не мог оказать серьезного сопротивления. Победа
была не за горами, по крайней мере на мой взгляд. Прошел уже не один час, и
солнце стояло высоко в небе.
И вдруг случилось нечто ужасное. Те наши отряды, что находились у реки,
дрогнули. Они начали отступать под натиском правого фланга войска Лодовико,
их теснили все дальше и дальше, а они только и делали, что беспомощно и
неуклюже отбивались. Казалось, они вовсе утратили боевой дух. Они все
отходили и отходили, до того, как видно, устрашившись смерти, что готовы
были купить себе жизнь любой ценой. Я не верил своим глазам. Я не мог
понять, что там такое творится, притом что мы ведь намного превосходили их
численностью: нас было чуть не вдвое больше. Вся кровь кинулась мне в лицо:
мне стыдно было за этих презренных трусов! Я неистовствовал, я кричал, я
топал ногами, я в бешенстве грозил им кулаками, осыпал их проклятиями --
изливал свой гнев и свое презрение. Что проку! Они меня, разумеется, не
слышали -- они все отступали и отступали. Мне казалось, я сойду с ума. И
никто не шел к ним на выручку! Никто и внимания не обращал на
затруднительность их положения. Да они того и не заслуживали!
Вдруг я увидел, как герцог, который командовал центром, сделал знак
нескольким отрядам, стоявшим позади. Те двинулись вперед, по направлению к
реке, и стали рьяно пробиваться сквозь ряды неприятеля. Неодолимые,
отвоевывали они пядь за пядью на пути к реке, пока наконец не вырвались с
ликующим воплем на берег. Отступление врагу было отрезано! Человек пятьсот--
семьсот, не меньше, оказалось в окружении. Они как бы попали в мешок, и им
ничего не оставалось, как ждать, пока их уничтожат.
Я остолбенел от изумления. Я и понятия не имел о подобного рода военной
хитрости. Я принял это за малодушие. Сердце у меня колотилось, я задыхался
от радости. У меня будто гора с плеч свалилась.
Дальше последовало захватывающее зрелище. Наши отряды начали со всех
сторон теснить окруженного неприятеля, оттесняя его к узкой полоске земли
между полем боя и рекой. В конце концов враг оказался зажатым так, что не
мог шевельнуться, и тут мы стали беспощадно их изничтожать. Я в жизни не
видел такой "кровавой бани". Баня-то получилась еще и настоящая, водяная: мы
стали теснить их уже прямо в реку, сбрасывать туда целыми кучами, топить как
котят. Они отчаянно боролись с течением, барахтались в водоворотах, вопили,
звали на помощь и вообще вели себя вовсе не по-солдатски. Почти никто из них
не умел плавать, они будто впервые очутились в воде. Тех, кому удавалось все
же вынырнуть, тотчас закалывали, тех же, кто пытался переправиться на другой
берег, уносило бурным течением. Почти никому не удалось спастись.
Бесчестье обернулось блистательной победой!
С этой минуты события развивались с невероятной стремительностью. Центр
обрушился на неприятеля, левый фланг тоже, на правом фланге отряды
Боккароссы рубили врага с удвоенной яростью. А вниз со склонов ринулась с
пиками наперевес свежая, отдохнувшая конница и врезалась в самую гущу
схватки, произведя полнейшую панику в измотанных, теснимых рядах войска
Лодовико. Не выдержав, они очень скоро показали нам спину. И с конницей во
главе мы бросились вдогонку, чтобы уж до конца пожать плоды нашей
замечательной победы. Герцог, естественно, не намерен был упускать
открывавшихся перед ним возможностей. Несколько отрядов, и пехота, и
конница, отделились вдруг от остального войска и двинулись по направлению к
боковому ущелью -- очевидно, с целью отрезать путь противнику. Как дальше
развивались события, нам уже не было видно, так как горы скрыли от нас
действия обоих войск. Все разом исчезло из глаз, скрывшись меж покрытыми
виноградниками холмами по другую сторону равнины, которая только что была
театром военных действий.
В нашем лагере на холме началась суматоха, все пришло в движение.
Запрягали в повозки лошадей, лихорадочно грузили всякое оружие и снаряжение,
все бегали, все суетились, обоз готовился в путь. Я должен был ехать с
повозкой, на которую сложили шатер герцога. Прозвучал сигнал к выступлению,
и мы спустились со склона и выехали на поле брани, которое являло собой
теперь унылую пустыню, усеянную телами убитых и раненых. Их было так много,
что нам то и дело приходилось ехать прямо по телам. В большинстве случаев
это были уже мертвецы, но некоторые начинали вопить как резаные. Наши
раненые кричали нам вслед, умоляя подобрать их, но у нас не было такой
возможности, нам нужно было торопиться, чтобы догнать войско. Войны
закаляют, привыкаешь, казалось бы, ко всему. Но ничего подобного мне не
доводилось еще видеть. Вперемешку с людьми лежали лошади. Мы переехали
лошадь, у которой все брюхо было разворочено и внутренности вывалились
наружу. Я не мог на это смотреть, меня чуть не вырвало. Сам не знаю, почему
это на меня так подействовало. Я крикнул вознице, чтобы погонял, он щелкнул
кнутом, и мы рванулись вперед.
Странное дело. Я не раз замечал, что в иных отношениях я очень
чувствителен. Есть вещи, вида которых я совершенно не выношу. Меня так же
вот начинает тошнить, стоит мне только вспомнить про кишки Франческо. Самые
естественные, казалось бы, вещи всегда почему-то особенно тошнотворны.
День шел к концу. Все на свете имеет, увы, свой конец. Солнце, которое
еще выглядывало из-за гор, освещало прощальными лучами поле брани, ставшее
свидетелем небывалой доблести, небывалой славы и небывалого поражения. Сидя
в тряской повозке, спиной к лошади, я смотрел, как сгущаются над равниной
сумерки.
И вот сцена погрузилась во мрак, и разыгравшаяся здесь кровавая драма
стала уже достоянием истории.
Теперь я могу сколько угодно заниматься своими записями. Дело в том,
что зарядил дождь. Небо будто разверзлось и низвергает потоки воды. И днем и
ночью все льет и льет.
Противно, разумеется. В лагере слякоть и грязь. Проходы между палатками
превратились в сплошное жидкое глинистое месиво, в котором увязаешь чуть не
по колено и где плавают вперемешку человечьи и лошадиные испражнения. Что ни
тронь, все липкое и грязное, противно прикоснуться. Сквозь холст палатки
тоже капает, и внутри все мокрое. Приятного, разумеется, мало, многим это
действует на нервы. С вечера каждый раз надеешься, что завтра установится
хорошая погода, но, проснувшись, слышишь все ту же барабанную дробь дождя по
полотнищу палатки.
И что в нем пользы, в этом бесконечном дожде! Он только мешает военным
действиям, приостановил всю войну. И как раз тогда, когда мы могли бы
пожинать плоды наших замечательных побед. Чего ради он льет!
Солдаты приуныли. Только и делают, что спят да играют в кости. И
никакого, естественно, боевого духа. А Бык тем временем собирается с силами,
уж в этом-то можно не сомневаться. Мы же, понятно, не становимся сильнее.
Беспокоиться, конечно, нечего, но просто зло берет, как подумаешь.
Нет ничего более губительного для боевого духа войска, нежели дождь.
Зрелище перестает захватывать, возбуждать, все как бы тускнеет, теряет свой
глянец, -- все то яркое и праздничное, что связано с войной. Вся красота
меркнет. Не следует, однако, представлять себе войну как вечный праздник.
Война не игрушки, это дело серьезное. Это смерть, гибель и истребление. Это
не просто приятное времяпрепровождение в увлекательных схватках с уступающим
по силе противником. Тут нужно учиться выдержке, терпению, умению выносить
любые лишения, тяготы, страдания. Это совершенно необходимо.
Если уныние охватит все войско, дело может принять угрожающий оборот.
Нам еще немало предстоит свершить, прежде чем мы вернемся домой с победой.
Враг еще не добит, хотя ждать, конечно, осталось недолго. И нельзя не
признать, что он довольно ловко сумел отступить после того страшного
разгрома у реки -- частично ему все же, удалось вырваться из окружения. А
сейчас он, повторяю, наверняка снова собирается с силами. Нам потребуется
весь наш прежний боевой дух, чтобы разгромить его окончательно.
В герцоге, однако, уныния не заметно ни малейшего. Он из тех, кто
по-настоящему любит войну -- во всех ее проявлениях. Он спокоен, уверен и
энергичен, постоянно в ровном, отличном расположении духа. Ни на минуту не
теряет мужества и уверенности в победе. Превосходный воин! В условиях
походной жизни мы с ним удивительно схожи.
Единственное, что я против него имею и чего не могу ему простить,
единственное, что служит поводом для горчайших с моей стороны упреков, --
его упорное нежелание отпускать меня на поле боя. Не понимаю -- отчего он
мне отказывает? Отчего препятствует? Я умоляю его перед каждым сражением,
один раз буквально на коленях умолял, обхватив его ноги и горько рыдая! Но
он либо делает вид, будто не слышит, либо же отвечает с улыбкой, что я, мол,
слишком ему дорог, не дай бог, что-нибудь со мной случится. Случится! Да я о
том только и мечтаю! Он никак не хочет понять, что для меня это жизненно
важно. Не понимает, что я всей душой рвусь в бой -- как ни один из его
солдат, более горячо, более искренне и страстно, чем другие. Для меня война
не игрушки, для меня это сама жизнь. Я жажду сражаться, жажду убивать! Не
ради того, чтобы отличиться, а ради самого сражения. Я хочу видеть, как
вокруг меня падают убитые, хочу видеть смерть и гибели. Он и не подозревает,
что я собой представляю. И я должен подавать ему вино, прислуживать ему и ни
на шаг не отходить от палатки, в то время как душа моя рвется в гущу битвы.
Я всегда только зритель, я вынужден смотреть, как другие делают то дело, на
котором сосредоточены все мои помыслы, -- самому же мне не дозволено принять
участие в схватке. Невыносимое унижение. Я до сих пор не убил ни одного
человека! Знал бы он, сколько страданий он мне причиняет, лишая меня такой
возможности.
Я поэтому не вполне искренен, утверждая, что по-настоящему счастлив.
Другие, конечно, тоже замечают мое боевое рвение. Но им, в отличие от
герцога, не известно, насколько это для меня серьезно. Они просто видят, что
я всегда хожу в доспехах и при шпаге, и удивляются. Их мнение насчет меня и
моей роли в этом походе мне совершенно безразлично.
Многих из нынешнего окружения герцога я, разумеется, прекрасно знаю.
Это его придворные и постоянные гости в его замке, прославленные воины из
древних, знаменитых родов, веками отличавшихся на войне, и разные там
высокопоставленные особы, которые благодаря уже одному своему высокому
положению оказались и во главе войска. Все нынешние военачальники давно и
прекрасно известны мне, так же как и я им. Они-то наряду с герцогом и
управляют ходом кампании. Его окружает, надо сказать, поистине избранное
общество -- самые блестящие представители военной аристократии страны.
Меня раздражает, что дон Риккардо тоже участвует в походе. Этот хвастун
и выскочка вечно тут как тут (предпочтительно под боком у герцога) со своими
дурацкими шуточками другим на потеху. Этот его плебейский румянец во всю
щеку, эти его крупные белые зубы, которые он без конца скалит, потому что
все ему кажется смешным, -- удивительно все же примитивная личность! Чего
стоит одна его манера встряхивать шевелюрой и с самодовольным видом крутить
все время между пальцами кучерявую черную бородку. Не понимаю -- как только
герцог терпит его присутствие!
И уж совсем непонятно, что привлекательного находит в этом родовитом
плебее герцогиня. Впрочем, меня это не касается, да и к делу не относится.
Меня это просто не интересует.
Когда слышишь разговоры о том, что он якобы храбр, то просто-напросто
не ясно, что при этом имеется в виду. Мне, во всяком случае, не ясно. Он
наряду с прочими участвовал в битве у реки, но мне что-то не верится, чтоб
он мог там хоть чем-нибудь отличиться. Я, например, вообще его там не
заметил. Вероятно, это он сам так говорит. А поскольку все смотрят ему в рот
и ловят каждое его слово, то ему ничего не стоит всех убедить. Лично я
совершенно не верю, что он проявил там храбрость. Несносный хвастун -- вот
что он такое.
Храбрец! Смешно даже подумать!
Вот герцог, тот действительно храбр. Он всегда там, где жарче всего,
его белоснежного скакуна и яркий плюмаж всегда различишь в самой гуще
схватки, враг, если пожелает, может в любую минуту сойтись с ним лицом к
лицу, он постоянно подвергает свою жизнь опасности. Он любит рукопашную ради
рукопашной, это сразу видно, она его опьяняет. И Боккаросса, разумеется,
храбр. Впрочем, по отношению к нему это, пожалуй, не то слово. Оно слишком
мизерно и не дает полного представления о том, каков он в бою. Мне
рассказывали: когда он идет на врага, то наводит ужас даже на самых
закаленных воинов. И самое страшное, говорят, что он как бы вовсе даже не
разъярен, не опьянен битвой, а просто сосредоточенно делает свое дело,
убивает методически и хладнокровно. Он, говорят, часто сражается спешившись
-- наверное, чтобы быть поближе к своей жертве. Похоже, ему просто нравится
пускать людям кровь, протыкать их насквозь. Как сражаются герцог и прочие,
выглядит, говорят, по сравнению с этим детской забавой. Сам-то я не видел,
поскольку издалека мне не разглядеть всех подробностей, знаю только с чужих
слов. Не могу выразить, до чего мне досадно, что нельзя посмотреть на него
вблизи.
Вот такие люди, как герцог и он, действительно храбры, каждый
по-своему. Но уж дон Риккардо! Просто смешно упоминать его рядом с ними.
Боккаросса -- как, впрочем, и его наемники -- любит, говорят, к тому же
сжигать все дотла на своем пути, грабить, разорять и опустошать все дочиста.
А это уже слишком, по мнению герцога, военная необходимость такого не
требует. Хотя вообще-то он и сам не против опустошений. Но там, где прошел
Боккаросса, не остается, говорят, ничего живого. В общем, -- конечно, если
верить разговорам, -- герцог и его кондотьер расходятся тут во мнениях.
Лично я склоняюсь больше к точке зрения Боккароссы. Вражеская земля есть
вражеская земля, и обращаться с ней надо соответственно. Таков закон войны.
Пусть это называют жестокостью, но ведь война и жестокость нераздельны, тут
уж ничего не поделаешь. Хочешь не хочешь, а надо истреблять тех, с кем
воюешь, а страну разорять дотла, чтобы она уже не могла оправиться. Опасно
оставлять у себя за спиной очаги сопротивления, надо быть уверенным, что тыл
безопасен. Нет, Боккаросса, бесспорно, прав.
Герцог иной раз как бы вовсе забывает, что он среди врагов. С
населением он обращается совершенно, на мой взгляд, непозволительно. Взять
хотя бы такой случай. Мы проходили через одно паршивенькое горное селеньице,
и он задержался поглядеть на какой-то там ихний праздник. Стоял и
внимательно слушал, как они дудят в свои дудки, будто это и вправду музыка и
стоило ради нее задерживаться. Не понимаю, какое он мог находить в ней
удовольствие. И что ему была за охота вступать в разговор с этими
полудикарями. Лично мне это совершенно непонятно. Да и сама эта их затея
была совершенно нелепая -- называлось это, кажется, праздник урожая или
что-то в этом роде. Одна беременная женщина выплеснула на землю немного вина
и оливкового масла, и все уселись вокруг этого места и стали передавать по
кругу хлеб, вино и самодельный сыр из козьего молока, и все ели и пили. И
герцог тоже уселся и стал есть вместе с ними и хвалить их оливки и этот их
ужасный с виду, плоский сыр, а когда подошла его очередь, поднес ко рту
старый, грязный кувшин с вином и пил из него, как все. Смотреть тошно. Я его
просто не узнавал. Никогда бы не подумал, что он способен так себя вести. Он
постоянно меня удивляет, не тем, так другим.
Когда он спросил, зачем женщина вылила на землю вино и масло, какой в
этом смысл, они смутились и замолчали, будто это невесть какой секрет, и на
их тупых деревенских физиономиях появилась хитроватая ухмылка. Наконец
удалось выяснить, что это для того, чтобы земля понесла и разродилась на
будущий год виноградом и оливками. Совсем уж смешно. Будто земля могла
знать, что они вылили на нее вино и масло и чего они от нее при этом хотели.
"Так у нас всегда делалось об эту пору", -- сказали они. А один старик с
длинной всклокоченной бородой, изрядно, видно, хлебнувший вина, подошел к
герцогу и, наклонившись, сказал доверительно, глядя ему в глаза: "Так отцы
наши делали, и не след нам отступать от обычая отцов".
Потом все они принялись танцевать свои неуклюжие деревенские танцы -- и
молодые, и старики, даже тот самый старикан, который стоял уже одной ногой в
могиле. А музыканты играли на своих самодельных пастушьих дудках, из которых
и всего-то можно было извлечь два-три звука, так что получалось все одно и
то же, одно и то же. Не понимаю, что за охота была герцогу слушать эту
примитивнейшую на свете музыку. Однако что он, что дон Риккардо -- этот тоже
был с нами, вечно он тут как тут -- так и застыли на месте, вовсе позабыв,
что идет война и кругом враги. А когда эти полудикари стали петь свои
тягучие, заунывные песни, они уж и вовсе не могли оторваться. Так и
просидели до самых сумерек. Пока наконец не сообразили, что оставаться к
ночи в горах все же небезопасно.
"Какой чудесный вечер", -- без конца твердили они друг другу на
обратном пути к лагерю. А дон Риккардо, которому ничего не стоит разохаться
и расчувствоваться, стал в самых высокопарных выражениях распространяться
насчет красот ландшафта, хотя ничего особенно красивого в нем не было, и то
и дело останавливался и прислушивался к дудкам и к песням, которые долго еще
доносились до нас из этого затерянного высоко в горах, грязного, паршивого
селеньица.
И в тот же вечер он явился в шатер к герцогу, прихватив в лагере двух
продажных женщин, которые неизвестно как умудрились пробраться к нам из
города через самое пекло -- вероятно, в надежде поживиться, поскольку у нас
с этим товаром дело обстоит неважно. И кроме того, женщине всегда интересней
переспать с врагом, как они сами сказали. В первый момент герцог; судя по
его виду, был неприятно поражен, и я не сомневался, что он сейчас
разгневается и выгонит вон этих шлюх, а дона Риккардо примерно накажет за
неслыханную дерзость, но, к моему неописуемому удивлению, он вдруг
расхохотался, посадил одну из них к себе на колени и велел мне подать самого
нашего благородного вина. Я такого в ту ночь насмотрелся, что до сих пор не
могу опомниться. Я дорого бы дал, чтоб не присутствовать при их ночной
оргии: теперь вот никак не отделаюсь от тошнотворных воспоминаний.
И как они только умудрились пробраться! Просто непонятно. Впрочем,
женщины, в особенности женщины такого сорта, все равно что крысы, для них не
существует препятствий, они где угодно ход прогрызут. Я собирался как раз
пойти спать в свою палатку, но пришлось остаться прислуживать им -- и не
только моему господину и дону Риккардо, но и этим размалеванным шлюхам, от
которых за сто шагов разило венецианскими притираниями и разгоряченной,
потной женской плотью. Н