вас не рассердятся и лишь станут еще участливее во внимание к вашему разбитому сердцу. Что касается Лиз-хен, то я сочинил для нее слезную повесть о моих приключениях (повесть, несравненно более романтическую, чем рассказанная здесь, поскольку я не связывал себя уважением к истине, каковой неуклонно придерживаюсь на этих страницах) и покорил ею сердце бедняжки, а кроме того, значительно усовершенствовался под ее руководством в немецком языке. Милые леди! Не называйте меня жестокосердным обманщиком: сердце Лизхен, до того, как я подверг его осаде, было уже не раз взято приступом и не однажды меняло хозяев; оно выкидывало то французский, то зелено-желтый саксонский, то черно-белый прусский флаг, смотря по обстоятельствам, - да и какая прекрасная молодая леди, отдав свое сердце военному мундиру, не должна быть готова к быстрой смене возлюбленных, а иначе сколь незавиден будет ее удел! Лекарь-немец, приставленный к нам после ухода англичан, только раза два удосужился нас навестить; и я, к великой досаде мистера Фэйкенхема, но имея в виду свои особые цели, постарался встретиться с ним в полутьме, с завешенными окнами, ссылаясь на то, что после контузии в голову не выношу света. Чтобы сойти за сумасшедшего, я закутывался в простыни с головой и объявлял доктору, что я египетская мумия или что-нибудь другое в этом роде. - Что за чушь вы городите, будто вы египетская мумия? - брюзгливо спросил меня мистер Фэйкенхем. - Скоро узнаете, сэр! - отвечал я. В следующий приход доктора я не стал его дожидаться, уткнувшись в подушку в темной спальне, а засел внизу в столовой играть в карты с Лизхен. На этот раз я завладел шлафроком моего лейтенанта и другими предметами его гардероба, которые пришлись мне впору и, смею надеяться, придавали мне вид совершеннейшего джентльмена. - Доброе утро, капрал, - сердито буркнул доктор в ответ на мою приветливую улыбку. - Капрал? Лейтенант, хотите вы сказать! - вскричал я со смехом, лукаво подмигивая Лизхен, которая еще не была посвящена в мои планы. - Как так лейтенант? - вскинулся на меня доктор. - Ведь не вы лейтенант, а... - Полноте, доктор! - воскликнул я, смеясь. - Слишком много чести! Вы, кажется, путаете меня с рехнувшимся капралом наверху. Чудак уже дважды выдавал себя за офицера... Наша любезная хозяюшка лучше вам скажет, кто из нас кто. - Вчера он вообразил себя принцем Фердинандом, - подхватила Лизхен, - а в прошлый ваш приход - помните - все представлялся египетской мумией. - Верно, верно! - подтвердил доктор. - Помню. Но как же это, ха-ха-ха, подумайте, лейтенант, ведь вы у меня в журнале значитесь капралом. - Не говорите мне о болезни этого несчастного, сейчас он вроде успокоился. Мы с Лизхен посмеялись ошибке доктора, точно самой забавной шутке на свете, а когда он собрался наверх послушать пациента, я посоветовал ему не говорить с помешанным о его болезни, - сегодня он показался мне особенно возбужденным. Читатель уже, разумеется, понял из этого разговора, в чем заключался мой план. Я замыслил бежать, и бежать под именем лейтенанта Фэйкенхема, позаимствовав у него оное, как говорится, нахрапом. Этот отчаянный поступок был продиктован суровой необходимостью. Называйте это подлогом, грабежом, если хотите, ибо, говоря по правде, я забрал у него также деньги и одежду; но, окажись я сегодня в таком же безвыходном положении, я без колебаний сделал бы то же самое; ведь я не мог бежать, не воспользовавшись его кошельком, равно как и его именем, а потому и счел себя вправе присвоить как то, так и другое. Пользуясь тем, что лейтенант по-прежнему пригвожден к постели, я забрал к себе его форменное платье, предварительно осведомившись у доктора, не задержался ли здесь кто из моих однополчан. Заключив из его ответа, что я не рискую встретить знакомых, я стал беспечно прогуливаться по городу в обществе мадам Лизхен, щеголяя в форме лейтенанта. Попутно я расспрашивал, не продает ли кто лошадь, а также явился с рапортом к коменданту под видом Фэйкенхема, лейтенанта английского пехотного полка, выздоравливающего и был даже приглашен на обед к офицерам прусского полка и остался крайне недоволен их кухней. Воображаю, как взбесился бы Фэйкенхем, знай он, как бесцеремонно я пользуюсь его именем! Когда этот достойный джентльмен спрашивал, где его платье, - а он частенько осведомлялся о нем, пересыпая свою речь бранью и угрозами, что, вернувшись в полк, прикажет меня выпороть за неисправную службу, - я почтительнейше уверял его, что оно внизу, убрано в сохранное место: оно и в самом деле было аккуратно сложено, однако в ожидании моего отъезда. Свои документы и деньги больной держал под подушкой. Между тем я присмотрел лошадь, и мне надо было расплатиться с ее хозяином. Итак, я назначил час, когда барышник должен был привести мне моего скакуна и получить причитающиеся ему деньги (не стану описывать здесь мое прощание с любезной хозяюшкой, скажу только, что оно было орошено слезами); собравшись с духом для предстоящего подвига, я поднялся к Фэйкенхему, одетый в его форму и в его кивере, лихо сдвинутом на левую бровь. - Ах ты пвохвост пвоклятый! - накинулся он на меня, перемежая свои слова еще более отборной бранью. - Подлый бунтовщик! С какой это стати ты вывядился в мою фовму? Погоди, вот вевнемся в полк и так же вевно, как то, что меня зовут Фэйкенхем, я с тобой васчитаюсь: живого места не оставлю! - Я получил повышение, лейтенант, - ответил я ему с глумливой улыбкой, - и пришел с вами проститься. - И, подойдя к его постели, добавил: - Мне нужны ваши документы и кошелек. - С этими словами я сунул руку ему под подушку. Но тут он громко завопил, словно хотел созвать весь полк на мою погибель. - Ни звука, сэр, - предупредил я его, - не то вам крышка! - И, достав носовой платок, так крепко завязал ему рот, что едва не задушил, а потом стянул ему локти рукавами рубашки, намертво связал их узлом, да так его и оставил, прихватив, разумеется, кошелек и бумаги и учтиво пожелав ему скорого выздоровления. - Это рехнувшийся капрал рвет и мечет, - пояснил я обитателям дома, которых встревожили крики, доносившиеся сверху. Итак, простясь с полуслепым ягдмейстером, а также (невыразимо нежно) с его дочкой, я вскочил на свою новую лошадь, лихо прогарцевал по городу и милостиво кивнул страже у городских ворот, почтительно отдавшей мне честь. Я снова чувствовал себя в привычной сфере и дал себе слово никогда больше не ронять свое джентльменское достоинство. Сперва я взял курс на Бремен, где стояла наша армия, повсюду заявляя, что везу в штаб-квартиру рапорты и письма варбургского прусского коменданта; но, едва миновав наши аванпосты, повернул коня и направился в Гессен - Кассельские владения, которые, по счастью, находятся недалеко от Варбурга; и как же я обрадовался, увидев на шлагбаумах сине-красные полосы, сказавшие мне, что я нахожусь уже на территории, не занятой моими соотечественниками. Я заехал в Гоф, а оттуда на другой день направился в Кассель, выдавая себя за курьера, везущего депеши принцу Генриху, стоявшему тогда на Нижнем Рейне. Остановился я в лучшей гостинице, где столовались штабные офицеры местного гарнизона. Желая поддержать честь английского джентльмена, я угощал их самыми изысканными винами, какие нашлись в гостинице, и рассказывал им о своих английских поместьях так речисто, что чуть ли не первый верил своим выдумкам, Я даже получил приглашение в Вильгельмсхехе, дворец курфюрста, где танцевал менуэт с прелестной дочкой самого гофмаршала и проиграл несколько золотых его превосходительству обер-егермейстеру его высочества. В гостинице за общим столом я познакомился с прусским офицером, который обращался ко мне весьма учтиво и без конца расспрашивал об Англии. Я старался отвечать ему с толком, хотя, боюсь, не слишком в этом преуспел, ибо никогда не бывал в Англии и понятия не имел ни о дворе, ни о тамошних аристократических семействах; но, увлекаемый тщеславием юности (а также склонностью хвалиться и заноситься в ущерб истине, чертой, присущей мне в те годы, хоть я и начисто отделался от нее впоследствии), я сочинил для него тысячу анекдотов, описал ему короля и его министров, объявил, что английский посланник в Берлине - родной мой дядя, и обещал новому знакомцу порадеть о нем в рекомендательном письме к моему родичу. Когда же офицер осведомился об имени этого дяди, я, не долго думая, сказал, что его зовут О'Трейди, считая, что это имя вполне постоит за себя и что жители Килбэллиоуэна в графстве Корк ни в чем не уступят другим семействам, о каких мне приходилось слышать. Что до случаев из моей полковой жизни, тут я был поистине во всеоружии. Хотелось бы мне, чтобы и другие мои рассказы были хоть вполовину так достоверны. В то утро, когда я покидал Кассель, мой друг-пруссак подошел ко мне с открытой приветливой улыбкой и сказал, что тоже едет в Дюссельдорф, куда якобы собирался и я. Итак, мы сели на коней и не спеша тронулись в путь. Вся местность кругом являла вид неописуемого запустения. Здешний государь был известен как самый бесчеловечный торговец людьми во всей Германии. Он продавал их всем, кто ни попросит, и в течение пяти лет, какие уже длилась война (вошедшая потом в историю как Семилетняя), перевел все мужское население в княжестве, так что некому стало обрабатывать землю: даже двенадцатилетних отроков угоняли на войну, и нам встречались целые гурты несчастных мальчуганов, обычно под конвоем нескольких кавалеристов с ганноверским краснокафтанником-сержантом или прусским унтер-офицером во главе. С некоторыми из этих конвоиров мой спутник обменивался приветствиями. - Вы не представляете, до чего мне претит знаться с этой братией, - пожаловался он. - Но такова печальная необходимость. Война требует все нового притока людей, отсюда и вербовщики, поставляющие человечье мясо. Они получают от нашей казны по двадцать пять талеров с головы. Конечно, за такого молодца, как, скажем, вы, - добавил он, смеясь, - цена доходит и до сотни. При старом короле за вас дали бы, пожалуй, и всю тысячу - для его полка гренадеров, который ныне правящий король расформировал. - Я сам знавал служивого из вашего гренадерского полка, - откликнулся я. - У нас его так и звали Морган-пруссак. - В самом деле? Кто же он был, этот Морган-пруссак? - Верзила гренадер, ваши вербовщики каким-то образом похитили его в Ганновере. - Экие канальи! - удивился мой приятель. - И хватило же смелости завербовать англичанина! - То-то и есть, что он ирландец, да такая расторопная голова, что где им против него! Сами посудите! Моргана, стало быть, схватили и зачислили в гвардию великанов, где он оказался на голову выше всех. Многие из верзил плакались на свою жизнь, на палочье, на бесконечные учения да на нищенскую плату; но Морган не принадлежал к ворчунам. "А по мне, - говорил он, - лучше раздобреть на берлинских харчах, нежели ходить в отрепье и подыхать с голоду в Типперэри!" - А где это Типперэри? - поинтересовался мой спутник. - То же самое спросили у Моргана его приятели. Типперэри - это чудесная провинция в Ирландии с главным городом Клонмелем, а это, скажу я вам, такая столица, что уступит только Лондону или Дублину, - не чета вашим континентальным городам! Морган сказал им, что родина его недалеко от этого города и что одно у него огорчение в нынешних счастливых обстоятельствах: братья его дома, поди, голодают, а ведь как славно бы им жилось на харчах его величества! "Голову даю на отсечение, - сказал Морган сержанту, которому он все это выкладывал, - был бы здесь мой братец Бин, его бы тут же произвели в сержанты". "А что, он до тебя дотянет?" - поинтересовался сержант. "До меня? Сказали тоже! Да у нас в семье меня недоростком зовут. Нас шестеро братьев, не считая меня, но Бин выше всех вымахал. В чулках семь футов росту! Это так же верно, как то, что меня зовут Морган". "А нельзя ли послать за твоими братьями и сманить их к нам?" "Нет уж, и думать не могите! С тех пор как меня заграбастал один из ваших, они сержантов видеть не могут, - отвечал Морган. - Эх, и жалко же, что они не приедут. Представляю, каким великаном смотрел бы Бин в гренадерской шапке!" Больше он ни слова не сказал про своих братьев, а только вздохнул, будто сожалея о их горькой участи. Сержант, однако, все доложил офицерам, а там дошло и до самого короля. Его величество такое взяло любопытство, что он согласился отпустить Моргана на родину, только бы тот доставил ему своих братьев-великанов и воротился в полк сам-седьмой. - Что ж, они и вправду такие, как он описывал? - поинтересовался мой спутник. Я невольно посмеялся его наивности. - Уж не думаете ли вы, - вскричал я, - что Морган воротился на службу? Держи карман шире! Ему лишь бы на свободу вырваться! На деньги, что ему дали для всей оравы, он купил себе в Типперэри славную ферму, да и зажил припеваючи, он на этой истории заработал побольше ваших вербовщиков. Прусский капитан от души посмеялся рассказу и заметил, что англичане всему свету известны как дошлая нация, однако согласился с моей поправкой, что ирландцы, пожалуй, будут похитрей англичан. Мы продолжали путешествие, весьма довольные друг другом, так как и у него нашлось, что порассказать из событий этой войны, - о храбрости и дальновидности Фридриха, о тысяче случаев, когда король был на волосок от смерти, о его победах и поражениях, не менее почетных, чем победы. Сейчас, на правах джентльмена, я с удовольствием слушал эти басни, а между тем всего три недели назад я был во власти совсем других чувств, описанных в конце предыдущей главы. Тогда я еще помнил, что слава достается генералу, а бедняге солдату выпадают лишь палки да оскорбления. - Кстати, кому вы везете депеши? - спросил меня офицер. Опять каверзный вопрос, на который я ответил наобум: - Генералу Роллсу. - Я видел генерала прошлый год, и это было первое имя, пришедшее мне в голову. Мой друг вполне им удовлетворился; мы продолжали тише путешествие до захода солнца и, так как лошади наши устали, решили сделать привал. - Вот славная гостиница, - сказал капитан, когда мы подъехали к дому, стоявшему, как мне показалось, в одиноком, глухом месте. - Она, может быть, хороша для Германии, но вряд ли придется по вкусу старой Ирландии, - возразил я. - В какой-нибудь лиге отсюда Корбах. Доедемте лучше до Корбаха. - А вам не хочется увидеть первую красавицу в Европе? - спросил офицер. - Ага, вы шалун, как я погляжу, вам не устоять перед этим доводом! И действительно, этот довод всегда действовал на меня неотразимо, в чем я охотно признаюсь. - Здешний хозяин богатый фермер, - пояснил мне капитан, - гостиницу он держит так, между прочим. И в самом деле, это место скорее походило на ферму, чем на странноприимный дом. Мы вошли в большие ворота и попали в обширный двор, обнесенный высокой каменной оградой, в глубине его высилось мрачное покосившееся здание. Во дворе стояло два фургона, лошади были выпряжены и жевали свой корм тут же под навесом; несколько человек слонялось взад и вперед, среди них два сержанта в прусской форме, они отдали моему капитану честь. Я счел это обычной формальностью, но чем-то жутким и отталкивающим веяло от гостиницы, и я заметил, что люди, открывшие ворота, тотчас же захлопнули их за нами. В этой местности неспокойно, пояснил мне капитан, повсюду рыщут отряды французской конницы, а с этими злодеями держи ухо востро. Как только сержанты взяли у нас лошадей, мы пошли в дом ужинать. Одному из них капитан поручил отнести ко мне в комнату мой дорожный саквояж, и я обещал молодцу рюмку шнапса за его труды. Старая карга, прислуживавшая за столом вместо очаровательного создания, которое я ожидал увидеть, принесла нам яичницу с беконом. - Угощение более чем скудное, - посмеялся капитан, - но солдат и не с таким мирится. С величайшей обстоятельностью он снял шляпу и перчатки, отстегнул портупею с саблей и уселся за стол. А тогда и я, чтобы не уступить ему в учтивости, снял оружие и сложил его туда же, на старый комод. Старуха принесла нам прекислого вина, и этот вырви-глаз вместе с ее пакостной рожей сразу испортили мне настроение. - А где же обещанная красотка? - спросил, я, как только карга скрылась за дверью. - И-и, пустое! - рассмеялся капитан, пронизывая меня пристальным взглядом. - Считайте это шуткой. Я устал, мне не хотелось ехать дальше. По части прекрасного пола лучше этой женщины тут не найдешь. И ежели она вас не прельщает, придется вам, мой друг, подождать до другого случая. Эти слова мне и вовсе не понравились. - Клянусь честью, сударь, - сказал я, напружившись, - вы поступили весьма неучтиво. - Я поступил, как считал нужным! - отпарировал капитан. - Сэр, - вскричал я, - вы забываетесь, я британский офицер! - Вздор и вранье! - заорал мой спутник. - Вы дезертир! Вы самозванец, сэр! Уже три часа, как я вас разгадал. Вы и вчера были мне подозрительны. Мои люди донесли мне, что из Варбурга сбежал солдат, и я был уверен, что это вы. Ваши враки и все ваши благоглупости окончательно меня убедили. Вы говорите, что везете депеши генералу, которого уже десять месяцев нет в живых. У вас дядя посол, а вы даже имени его не знаете. Согласны вы взять задаток и поступить к нам на службу или предпочитаете быть выданным вашему начальству? - Ни то, ни другое! - воскликнул я и с проворством тигра бросился на него. Но противник мой был начеку. Он выхватил из карманов пару пистолетов, выпустил заряд в воздух и вскричал, стоя по другую сторону стола и следя за каждым моим движением: - Ни с места, или я размозжу тебе череп! В ту же минуту дверь распахнулась, и в комнату ворвались давешние сержанты, держа наперевес мушкеты с примкнутыми штыками. Игра была кончена. Я бросил нож, которым было вооружился, так как старая карга, подав нам вина, унесла мою саблю. - Я вступаю добровольно, - сказал я. - Ну вот, давно бы так, голубчик! А как прикажете вас записать? - Пишите Редмонд Барри из Балли Барри, - сказал я надменно, - потомок ирландских королей! - Случалось мне навещать ирландскую бригаду Роша, - сказал вербовщик с усмешкой, - я подбивал там кое-кого из вашей братии перейти к нам, и чуть ли не все они были потомками ирландских королей. - Сэр, - сказал я, - потомок или не потомок, но я, как видите, джентльмен! - Таких джентльменов у нас в войсках хоть пруд пруди, вот увидите, - отвечал капитан все с той же язвительной усмешкой. - Тем временем, господин Джентльмен, предъявите свои бумаги, тогда будет ясно, кто вы такой. У меня в бумажнике вместе с документами Фэйкенхема лежало несколько банкнотов, и мне совсем не улыбалось с ними расстаться. А я подозревал, и совершенно справедливо, что это пустая уловка капитана, чтобы ими завладеть. - Мои личные бумаги вас не касаются, - заявил я. - А в армию я зачислен как Редмонд Барри. - Подать сюда, без разговоров! - взревел капитан, хватая трость. - Не дам! - заупрямился я. - Собака! Ты бунтовать? - крикнул он и наотмашь ударил меня тростью по лицу, очевидно, чтобы вызвать на сопротивление. Я кинулся к нему, чтобы вцепиться ему в горло, но тут налетели оба сержанта и повалили меня наземь, я ударился головой в то самое место, куда недавно был ранен, и потерял сознание. Когда я опомнился, из раны хлестала кровь, мой нарядный кафтан с меня сорвали, кошелек и бумаги исчезли бесследно, а руки были связаны за спиной. У великого и преславного Фридриха имелись десятки таких торговцев белыми рабами; они шныряли повсюду вдоль границ его страны, сманивали целые отряды, похищали крестьян и не останавливались ни перед какими преступлениями, чтобы снабдить его блистательные полки пушечным мясом. Я не могу отказать себе в удовольствии поведать здесь, какая судьба постигла подлого негодяя, который, презрев закон дружбы и товарищества, так успешно обвел меня вокруг пальца. Этот субъект, происходивший из знатной фамилии, человек, не лишенный способностей и мужества, был одержим страстью к игре и мотовству; плата наводчиков в отряде вербовщиков привлекала его больше, нежели жалованье капитана в пехотном полку. Самого короля, должно быть, тоже больше устраивало видеть его в первом качестве. Звали его мосье Гальгенштейн, и он весьма благоуспешно подвизался на своем разбойничьем поприще. Он говорил на всех языках, бывал во всех странах, и ему ничего не стоило раскусить такого простака и хвальбишку, как я. В 1765 году, однако, его постиг заслуженный конец. В то время он обретался в Келе против Страсбурга и, гуляя по мосту, часто вступал в разговоры с часовыми французских аванпостов, суля им золотые горы на прусской службе. Однажды, углядев на мосту красавца гренадера, он обещал ему по меньшей мере роту, если тот согласится служить Фридриху. - Поговорите с моим товарищем, вон он там стоит, - сказал гренадер. - Без него мне ни на что не решиться. Мы с ним земляки, росли в одной деревне, а теперь служим в одной роте, спим на соседних койках и никогда не разлучаемся. Обещайте ему чин капитана, а уж за мной дело не станет. - Приходите с товарищем ко мне в Кель, - разливался Гальгенштейн, заранее потирая руки. - Мы с вами отлично пообедаем, и я постараюсь удовлетворить все ваши желания. - Лучше переговорите с ним здесь, - стоял на своем гренадер, - мне нельзя отлучаться с поста. Пройдите вперед и потолкуйте с ним сами. Гальгенштейн, еще немного поторговавшись, прошел наконец мимо часового, но вдруг одумался и в страхе бросился назад. Тут гренадер приставил ему к груди штык и приказал не двигаться с места: он-де взят под стражу. Увидев себя в опасности, пруссак одним прыжком перемахнул через перила и кинулся в воду. Бесстрашный часовой бросил мушкет - и за ним. Француз плавал лучше, он догнал вербовщика, потащил его к страсбургскому берегу и сдал на руки властям. - Тебя должно расстрелять, - объявил часовому генерал, - за то, что ты кинул свой пост и свое оружие; но ты заслуживаешь и награды - за храбрость и отвагу. Король предпочитает тебя наградить. - И гренадеру дали деньги и чин. Что касается Гальгенштейна, то он объявил себя дворянином на службе у прусского короля, и в Берлин был послан запрос, чтобы проверить его показания. Но король, хоть и не стеснялся направлять на эти дела людей такого звания (офицера - сманивать солдат союзных армий), не мог, однако, расписаться в собственном позоре. И вот из Берлина приходит письмо, где говорится, что дворянский род Гальгенштейнов действительно имеется в королевстве, но что человек, выдающий себя за такового, заведомый обманщик и самозванец, ибо все офицеры этого имени неотлучно находятся в своих полках и при исполнении своих обязанностей. Для Гальгенштейна это было смертным приговором, и он был повешен в Страсбурге как шпион. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . - В фургон его - к другим, - сказал он, как только я пришел в себя. Глава VI Фургон вербовщиков. Эпизоды солдатской жизни Фургон, куда меня препроводили, стоял, как уже сказано, во дворе фермы, рядом с другим таким же неприглядным экипажем. Оба они были набиты рекрутами, которых гнусный вербовщик, заманивший меня в ловушку, привел под знамена преславного Фридриха. Когда часовые бросили меня на солому, я разглядел при свете их фонарей десятка полтора темных фигур, сбившихся в кучу в омерзительной передвижной темнице, куда теперь ввергли и меня. Крики и проклятия, которыми разразился мой сосед насупротив, сказали мне лучше всяких слов, что он ранен, как и я; и всю эту ужасную ночь всхлипывания и стоны бедных узников сливались в неумолчный горестный хор, весьма успешно не дававший мне забыться благодетельным сном и отдохнуть от ужасных страданий. Примерно в полночь (насколько я мог судить) заложили лошадей, и скрипучие громыхающие колымаги пришли в движение. Двое вооруженных до зубов солдат примостились на наружной скамье, и их свирепые, освещенные фонарями лица поминутно заглядывали за холщовые занавески, проверяя, все ли узники налицо. Эти полупьяные скоты то и дело принимались петь любовные или солдатские песни вроде: "О, Gretchen, mein Taubchen, mein Herzens-Trompet, mein Kanon, mein Heerpauk und mein Musket"; "Prinz Eugen, der edle Hitter" {"О Гретхен, моя голубка, моя нежно любимая труба, моя пушка, моя литавра, мой мушкет"; "Принц Евгений, благородный рыцарь" (нем.).} и т. п., их дикие завывания и Jodler {Тирольские трели (нем.).} звучали каким-то адским аккомпанементом к стонам пленников. Впоследствии я не раз слышал эти песни на марше, в казармах или ночами у бивуачных костров. И все же я не чувствовал себя таким несчастным, как во время поступления на военную службу в Ирландии. Пусть я унижен до положения ничтожного рядового, думал я, по крайней мере, никто из знакомых не явится свидетелем моего позора, а это всегда заботило меня превыше всего. Никто не скажет: "Смотрите, вот молодой Редмонд Барри, потомок рода Барри, дублинский щеголь и светский денди, вот он стоит руки по швам и ест глазами начальство!" Если бы не мнение света, по которому должен равняться всякий уважающий себя человек, я мирился бы и с самой низкой долей. Здесь же я, в сущности, был отрезан от мира, как если бы находился где-нибудь в сибирской глуши или на острове Робинзона Крузо. Я рассуждал так: "Попался, так нечего скулить: в каждом положении есть свои хорошие стороны, умей же их находить, бери от жизни все, что можно. У солдат на войне сотни возможностей пограбить или как-нибудь еще поразвлечься; тут можно сочетать приятное с полезным; не теряйся же и будь доволен своей судьбой. Ко всему прочему, ты на удивление храбрый, красивый и ловкий малый; как знать, может, еще и продвинешься на новой службе". Итак, я смотрел на свои незадачи как истый философ, решивший не поддаваться унынию и переносить все страдания с высоко поднятой, пусть и разбитой, головой. Последнее обстоятельство требовало на ближайшее время огромного терпения, ибо нас отчаянно трясло, и каждый толчок отзывался в мозгу такой ужасной болью, что голова раскалывалась на части. Когда занялось утро, я увидел своего ближайшего соседа: долговязый, белобрысый, в черной паре, он лежал, прислонясь головой к соломенной подушке. - Ты ранен, камрад? - спросил я. - Благодарение создателю, я тяжко стражду телом и душой и чувствую разбитость во всех членах; однако я не ранен. А вы, мой бедный юноша? - Я ранен в голову, - отвечал я, - и мне нужна ваша подушка. Отдайте ее мне... у меня в кармане складной нож!! - При этом я смерил его зверским взглядом, как бы говорившим (впрочем, это самое я и хотел сказать, шутки в сторону - a la guerre comme a la guerre {На войне как на войне (франц.).}, а я вам не какой-нибудь слабонервный мозгляк!), что, если он не отдаст мне подушку по доброй воле, придется ему познакомиться с моим клинком. - Друг мой, к чему угрозы, - кротко сказал белобрысый, - я бы отдал ее вам за спасибо. - И он протянул мне свой набитый соломой мешочек. Прислонясь головой к стенке фургона и приняв наиболее удобное из возможных положений, он принялся повторять про себя: "Ein fester Burg ist unser Gott" {Твердыня крепкая наш бог (нем.).}, из чего я заключил, что передо мной лицо духовное. Тем временем тряска и прочие дорожные неудобства вызывали в фургоне все новые возгласы и возню, из каковых можно было понять, что за разношерстная компания здесь собралась. То какой-нибудь деревенщина распустит нюни; то кто-нибудь взмолится по-французски: "О mon Dieu, mon Dieu!"; {О господи, господи! (франц.)} несколько пассажиров этой национальности о чем-то тараторили между собой и так и сыпали проклятиями; какой-то рослый детина в противоположном углу фургона то и дело поминал черта и ад, и я понял, что в нашу компанию затесался англичанин. Но вскоре я был избавлен от дорожных тягот и дорожной скуки. Невзирая на подушку, отнятую у духовного лица, голова моя, и без того разламывавшаяся от боли, пришла в резкое соприкосновение со стенкой фургона, у меня снова потекла кровь, и все вокруг заволокло туманом. Помню только, что время от времени кто-то давал мне пить и что в каком-то укрепленном городе мы сделали привал и немецкий офицер пересчитал нас; всю остальную часть пути я провел в сонном оцепенении, от которого очнулся только на больничной койке под наблюдением монашки в белом капоре. - Они коснеют во тьме духовной, - произнес голос на соседней койке, когда монашка, завершив круг своих милосердных обязанностей, удалилась. - Они блуждают в кромешной ночи невежества и заблуждений, - и все же свет веры брезжит в сердцах этих бедных созданий. Это был мой товарищ по плену, его большое скуластое лицо благодаря белому ночному колпаку и обрамлявшей его подушке казалось огромным. - Как? Вы ли это, герр пастор? - воскликнул я. - Покамест всего лишь кандидат, - поправил меня ночной колпак. - Но, благодарение господу, сэр, вы пришли в себя. Чего только с вами не творилось! Вы говорили по-английски (мне знаком этот язык) - об Ирландии, о какой-то молодой особе и Мике, а также о другой молодой особе и горящем доме и об английских гренадерах, - вы даже пропели два-три куплета из какой-то баллады и поминали еще многое другое, несомненно, касающееся вашей биографии. - Она у меня незаурядная, - сказал я. - Пожалуй, нет человека равного мне происхождения, чьи бедствия могли бы сравниться с моими. Признаться, я смерть люблю похвастать своим происхождением и своими дарованиями, ибо не раз убеждался, что, если сам не замолвишь за себя словцо, никакой близкий друг не сделает этого за тебя. - Что ж, - сказал мой товарищ по несчастью, - охотно верю и готов со временем выслушать повесть вашей жизни, но сейчас вам лучше помолчать, ибо горячка была весьма упорной и вы потеряли много сил. - Где мы? - спросил я, и кандидат сообщил мне, что мы находимся в епархии и городе Фульда, занятом войсками принца Генриха. В окрестностях города завязалась перестрелка с французским отрядом, отбившимся от своих, и шальная пуля, залетев в фургон, ранила беднягу кандидата. Читатель уже знаком с моей историей, и я не стану ни повторять ее здесь, ни приводить те добавления, коими я ее изукрасил во внимание к товарищу по невзгодам. По правде же сказать, я поведал ему, что принадлежу к самому знатному роду в Ирландии, что мой родовой замок - красивейший в стране, что мы несметно богаты и состоим в родстве со всей знатью; что происходим мы от древних королей и т. д. и т. п.; к моему удивлению, в разговоре выяснилось, что мой собеседник знает об Ирландии куда больше моего. Когда речь зашла о моих предках, он спросил: - Которую же династию вы имеете в виду? - О, - сказал я (у меня отвратительная память на даты), - самую древнюю, конечно. - Что я слышу? Неужто вашу родословную можно проследить до сыновей Яфета? - А как вы думаете! - ответил я. - Да что там до Яфета - до Навуходоносора, если желаете знать. - Вижу, вижу, - сказал кандидат, улыбаясь. - Вы, стало быть, тоже не верите этим легендам. Все эти парфолане и немедийцы, которыми бредят ваши авторы, не пользуются признанием в исторической науке. Я думаю, у нас так же мало оснований верить этим басням, как и преданиям о Иосифе Аримафейском и короле Бруте, с которыми лет двести назад носились ваши кузены-англичане. Тут он прочитал мне целую лекцию о финикийцах, скифах и готах, о Туате де Данане, Таците и короле Мак-Нейле; то было, собственно говоря, первое мое знакомство со всей этой братией. Он говорил по-английски не хуже меня и так же свободно, по его словам, владел еще семью языками; и действительно, когда я процитировал единственный известный мне латинский стих, принадлежащий поэту Гомеру, а именно: As in praesenti perfectum fumat in avt, - {Бессмысленйый набор английских и латинских слов.} он сразу же перешел на латынь; но я кое-как вышел из положения, сославшись на то, что у нас, в Ирландии, принято другое произношение латыни. У моего честного друга оказалась прелюбопытная биография, и я, пожалуй, приведу ее здесь - она лучше всего покажет читателю, какую разношерстную компанию составляло наше рекрутское пополнение. - Я, - начал он, - саксонец по рождению, отец мой служил пастором в селении Пфаннкухен, где я и впитал начатки знаний. Шестнадцати лет (сейчас мне двадцать три), когда л овладел греческим и латынью, не говоря уж о таких языках, как французский, английский, арабский и древнееврейский, мне перепало наследство в сто рейхсталеров - сумма вполне достаточная, чтобы пройти курс университетских наук, и я отправился в знаменитую Геттингенскую академию, где в течение четырех лет изучал точные науки и богословие. Не пренебрегал я и светской выучкой, в меру своих возможностей, конечно; так, я брал уроки у танцмейстера по грошену за урок, учился владеть рапирой у фехтовальщика-француза; слушал на ипподроме лекции о лошадях и верховой езде, читанные знаменитым профессором-кавалеристом. По-моему, человек должен знать все, что он в силах вместить, должен всячески расширять свой жизненный опыт; а поскольку все науки равно необходимы, ему подобает, по возможности, знакомиться со всеми. Увы, во многих областях личного развития (в противность духовному, хоть я и не берусь отстаивать правильность этого разделения) я оказался совершеннейшим тупицей. Пробовал я изучить искусство хождения по канату у цыганского маэстро, гастролировавшего в нашей alma mater, но этот мой опыт оказался плачевным: как-то, сорвавшись с проволоки, я разбил себе нос. Учился я также править четверкой у нашего же студента-англичанина герра графа лорда фон Мартингэйла, ездившего в университет на собственной четверке. Но и тут осрамился: напоровшись на калитку у Берлинских ворот, я вывалил из кареты подругу моего учителя фрейлейн мисс Китти Коддлинс. Я давал молодому лорду уроки немецкого, когда же произошел этот прискорбный случай, он отказался от моих услуг. За неимением средств пришлось оставить сей curriculum {Курс наук (лат.).} (прошу прощения за эту шутку), а иначе я мог бы блистать на любом ипподроме и (по выражению высокородного лорда) в совершенстве правил бы вожжами. В университете я выступил с тезой о квадратуре круга, которая бы, верно, вас заинтересовала, а также дискутировал с профессором Штрумпфом на арабском языке и, как говорят, одержал над ним верх. Я, разумеется, также овладел южноевропейскими языками - что же до языков северной Европы, то для человека, знающего в совершенстве санскрит, они никакой трудности не представляют. Изучить русский, я уверен, показалось бы вам детской забавой, и я всегда буду сожалеть, что не познакомился (в должной мере) с китайским; если бы не теперешние печальные обстоятельства, я бы непременно поехал в Англию, чтобы на торговом судне добраться до Кантона. Я никогда не отличался бережливостью: небольшого капитала в сто рейхсталеров, с каковым благоразумный человек лет двадцать не знал бы горя, едва хватило мне на пять лет учения, и пришлось мне прервать занятия, растерять учеников, да и засесть тачать башмаки, чтобы скопить немного денег, а уж там возобновить учебу. Тем временем заключил я сердечный союз с одной особою (тут кандидат слегка вздохнул), которая, не будучи красавицей и имея уже сорок лет от роду, могла бы тем не менее составить мое счастье; а тут как раз с месяц назад мой друг и покровитель проректор университета доктор Назенбрумм сообщил мне, что румпельвицский пастор приказал долго жить, - так не угодно ли мне включиться в список кандидатов и прочитать в Румпельвице пробную проповедь. И так как получение такого прихода способствовало бы моему союзу с Амалией, я охотно дал согласие и тут же приступил к сочинению таковой. Хотите послушать? Нет? Ну что ж, со временем, в походе, я ознакомлю вас с отдельными выдержками. Итак, продолжу мое жизнеописание, которое уже близится к концу или, вернее сказать, вплотную подводит меня к нынешнему времени. Я произнес в Румпельвице проповедь, в коей, смею надеяться, мне удалось удовлетворительно разрешить так называемый Вавилонский вопрос. Я прочитал ее в присутствии самого герр барона и его благородного семейства, а также некоторых высокопоставленных лиц, гостивших в замке. Следующим в вечерней программе выступил герр доктор Мозер из Галле; но хотя его рассуждение блистало ученостью и хотя он успешно расправился с одним параграфом у Игнатия, доказав, что это явная интерполяция, однако не думаю, чтобы его проповедь сделала такое же впечатление, как моя, и чтобы румпельвичане были от нее в большом восторге. По окончании ее все кандидаты высыпали из храма и в добром согласии отужинали в румпельвицском "Синем Олене". Мы еще сидели за столом, когда вошел слуга и сказал, что какой-то человек желал бы поговорить с одним из их преподобий, а именно с "долговязым". Он, очевидно, имел в виду меня: я был головой и плечами выше самого высокого из преподобных кандидатов. Я вышел наружу посмотреть, кому угодно со мной побеседовать, и без труда узнал в незнакомце последователя иудейского вероучения. "Сэр, - сказал мне оный иудей, - мне посчастливилось услышать от друга, присутствовавшего сегодня в церкви, рубрики вашей замечательной проповеди. Они произвели на меня глубокое, я бы даже сказал, неизгладимое впечатление. Правда, по одному-двум пунктам у меня возникли сомнения, но если ваша честь не откажется мне их растолковать, я полагаю - да, я полагаю, - что ваше красноречие может обратить Соломона Гирша в истинную веру". "Что же это за пункты, мой добрый друг?" - спросил я. И я перечислил ему все двадцать четыре подзаголовка моей проповеди, чтобы он сказал, какие из них вызывают у него сомнение. Мы прогуливались взад-вперед под открытыми окнами гостиницы, и товарищи мои, уже слышавшие все это утром, попросили меня, с некоторым даже раздражением, избавить их от повторного слушания. Поэтому мы с моим учеником проследовали дальше, и по особливой его просьбе я начал свою проповедь сначала. Память у меня прекрасная, достаточно мне трижды прочесть книгу, чтобы изложить ее слово в слово. И вот, под сенью деревьев, в мирном сиянии луны, я излил перед ним слова моего поучения, которое недавно произнес при ярком свете дня. Мой израилит слушал, затаив дыхание, прерывая меня лишь возгласами, выражавшими удивление, безоговорочное согласие, восхищение и все возрастающую убежденность. "Замечательно! Wunderschon!" - восклицал он после каждого особенно красноречивого оборота, перебрав, таким образом, все лестные выражения в нашем языке. Кто же из нас не падок до лести! Так прошли мы мили две, и я уже готовился приступить к изложению главы третьей, когда мой спутник предложил мне зайти к нему в дом, мимо которого мы проходили, и выпить кружку пива, от чего я никогда не отказываюсь. Этот дом, сэр, был тем самым постоялым двором, где, насколько я понимаю, попались и вы. Не успел я войти, как трое вербовщиков набросились на меня, объявили дезертиром и своим пленником и потребовали мои деньги и бумаги, каковые я в отдал, не преминув указать им в самой торжественной форме на все неприличие их поступка в отношении духовной особы; то была рукопись моей проповеди, рекомендательное письмо проректора Назенбрумма, удостоверяющее мою личность, и три грошена четыре пфеннига разменной монетой: Я уже сутки просидел в фургоне, когда явились вы, а французский офицер, лежавший насупротив, (пом