уд, - тузы и знатоки, которые так никогда ему и не простили ни
вольности его слога, столь непохожего на их собственный, ни его
демократических, недопустимо демократических привычек и симпатий, так
задевавших их чувство собственного достоинства, ни его неровного,
беспорядочного образования, почерпнутого где придется: в книжных лавках и
картинных галереях, где он работал в скудные студенческие годы, и в одиноких
странствиях по Европе (которую он исходил пешком, а не объездил в почтовой
карете, сидя бок о бок с молодым аристократом, по моде профессиональных
критиков того времени), и в каждой школе знаний - будь то собор Святого
Петра в Риме или Святого Джайлза в Лондоне. И по образу жизни, и по образу
мыслей он так был не похож на признанных законодателей с их научными
титулами и белыми батистовыми шейными платками, что они его ошикали во всю
мочь своих легких и погнушались правдой, услышанной из уст философа в
поношенных одеждах.
Не верится, что Хорн унаследовал хоть маленький клочок от старой,
вытертой в пути, забрызганной мантии Хэзлитта. Хорн облачен в приличный,
добротный костюм покроя, явно отдающего Ист-Эндом,- гораздо более
щеголеватого, чем принято вне этой части Лондона - однако это наряд человека
честного, дородного и добродушного. Под его элегантным жилетом бьется
отзывчивое сердце, в кармане покоится рука, всегда готовая тепло пожать
протянутую дружескую руку и с радостью пожертвовать два пенса беднякам.
Чтобы прервать эту портняжную метафору (с которой не станут спорить те,
что не забыли труд, написанный Карлейлем об одежде {10}), заметим лишь, что
вне достоинств справедливости и добродушия, на наш взгляд, мистер Хорн не
вправе занимать критическую кафедру. В прежнем "Духе века" нельзя прочесть и
страницы, не встретив чего-нибудь ошеломляющего и блестящего - какого-нибудь
удивительного парадокса или яркой, ослепительной истины. Верные или
неверные, они всегда дают толчок уму читателя, потрясенному если не
истинностью, то новизной и дерзостью суждений. Из фонаря Хорна не изливаются
подобные лучи. Из него льются слова, потоки слов, и в небывалом изобилии,
однако этому полноводию недостает мыслей, высказываемые мнения, по большей
части, совершенно безупречны, и скука, ими вызванная, беспредельна.
^TО ЮМОРЕ^U
("Морнинг кроникл", 31 декабря 1845 г.)
...Возвышенное ценится широкой публикой гораздо больше, чем смешное, и
Милтон, разумеется, предшествует Рабле по званию и по уму. Удел писателей
комического жанра жить и сходить в могилу с горьким убеждением, что есть на
свете более высокое искусство, которого им не достичь, как ни старайся. Но,
право, это жребий не из худших. Не так уж плохо быть Меркуцио, если вы не
Ромео, и джентльменом - раз уж вы не герой, и полагаться на свой разум,
острый и благожелательный, не покушаясь на лавры возвышенного гения или
глубокого мыслителя, питать в душе сердечные привязанности и пламенные
чувства, но обнаруживать их с великой осторожностью и скромностью, - короче
говоря, если вам не дано быть автором "Потерянного рая" или ньютоновских
"Начал", не так уж плохо оказаться сочинителем "Веселого Блэкстоуна" {11}.
^TИСТОРИЯ ЛИТЕРАТОРА ЛЭМЕНА БЛЭНЧЕРДА {*} И МЫСЛИ О ТЯГОТАХ И РАДОСТЯХ ПИСАТЕЛЬСКОЙ ПРОФЕССИИ, ВЫСКАЗАННЫЕ ЕГО СОБРАТОМ ПО ПЕРУ МИКЕЛЬАНДЖЕЛО ТИТМАРШЕМ, ЭСКВАЙРОМ В ПИСЬМЕ К ЕГО ПРЕПОДОБИЮ ФРЭНСИСУ СИЛЬВЕСТРУ^U
("Фрейзерз мэгэзин", март 1846 г.)
{* Лэмен Блэнчерд {12}, Зарисовки с натуры.., с воспоминаниями об
авторе сэра Бульвера Литтона; в 3-х тт., Колберн, Лондон, 1846. - Примеч.
автора.}
Дорогой сэр, наш общий друг и покровитель, издатель настоящего журнала,
передал мне ваше римское послание и настоятельную просьбу сообщить, что
слышно нового в другом великом городе земли. Поскольку сорок колонок "Таймс"
не могут насытить страстного любопытства вашего преподобия, а околичности
истинно великой революции, которая происходит ныне в Англии, - не слишком
занимательный для вас предмет, я посылаю несколько страниц разрозненных
заметок о положении писателя, пришедших мне на ум во время чтения трудов и
биографии нашего недавно скончавшегося друга-литератора, к которому все, кто
его знал, питали, - что неудивительно, - самую и теплую и искреннюю
привязанность. Нельзя было не доверять такому безмерно великодушному и
порядочному человеку и не любить того, кто был так бесконечно весел, мягок и
приветлив.
Никто не может наслаждаться всем на свете, но как прекрасны те дары и
добродетели, которые ему достались. Хотя я знал Блэнчерда меньше, чем
другие, на мой взгляд, он вкусил не меньше радостей, чем большинство людей:
у него были добрые друзья, любящая семья, горячее сердце, умевшее ценить и
то, и другое, и, наконец, отнюдь не безуспешная карьера, что представляется
мне наименее важным. Однако в нас шевелится трусливое недружелюбие и
жалость, когда нам говорят, что кто-то умер в бедности. Вот желчный скряга,
денежный мешок, в котором нет ни вкуса к жизни, ни охоты радоваться своему
богатству, но он слывет достойным человеком; а вот другой - угрюмый и
гневливый, он видит мир сквозь кровавую пелену ярости либо сквозь мглу
предубеждений, а, может быть, он бесчувственный дурак без слуха, зрения и
сердца, чтоб наслаждаться музыкой, любовью, красотой, зато со средствами.
Вон тот болван расхаживает по своим угодьям, занимающим пять тысяч акров, а
этого безумца банкиры, кланяясь, сопровождают до кареты. Все мы не без
удовольствия разгуливаем по полям или катаемся и каретах с их владельцами,
которые отнюдь не вызывают у нас жалости. Мы племя подхалимов, и уделяем
жалость беднякам.
Я вовсе не виню в лакейских чувствах того добросердечного джентльмена и
знаменитого писателя, который поместил воспоминания о Блэнчерде, я лишь хочу
сказать, что нахожу их чересчур унылыми, ибо судьба героя скромного рассказа
вовсе не плачевна, да и сегодня нет ни малейшего резона выставлять
литераторов мучениками. Даже господствующая точка зрения, что сочинителям,
увы, не выделяют средств и не дают свободы создавать в тиши бессмертные
шедевры и потому они растрачивают свой талант на однодневки и так далее и
тому подобное, мне представляется подчас необоснованной и вредной. Неловко
признаваться, но большинство писателей, имей они твердое денежное
содержание, должно быть, навсегда оставили бы свое перо, а что до остальных,
труд, продиктованный потребой дня, лучше всего отвечает их способностям.
Пришли сэр Роберт Пиль {13} письмо и чек на 20.000 фунтов и поручи
распределить их между пятьюдесятью самыми достойными авторами, чтобы они
писали на досуге великие творения, на ком бы вы остановили выбор?
Дельцы книжного бизнеса, радеющие о серьезных сочинениях, не менее
бурно протестуют против модной развлекательной литературы, оно и не мудрено.
"Таймс", например, привел на днях отрывок из труда некоего доктора Кэреса,
лейб-медика короля саксонского, сопровождавшего недавно своего августейшего
повелителя в турне по Англии и написавшего об этом книгу. Среди иных чудес
столицы известный путешественник снизошел до посещения громадной и,
несомненно, самой примечательной из шумных лондонских диковин - он побывал в
типографии "Таймс", о чем как истый человек науки дает нам чрезвычайно
скверный, глупый и невразумительный отчет.
Он признается, что огромные листы бумаги внушили ему отвращение,
которое еще усилилось от мыслей, навеянных ее размерами. Ее здесь за день
тратят столько, что хватило бы на целый толстый том. Философ отдал бы
десятилетие подобному труду. Печатать ежедневно по такому тому грешно по
отношению к философам, которые не пользуются спросом, грешно по отношению к
читателям, которых приучают потреблять (и, хуже того, смаковать) поспешные,
сиюминутные суждения и легковесные, призрачные новости, вместо того, чтоб
просвещать и насыщать пищей попроще и поосновательней.
А сколько раз мы слышали подобные протесты знатоков: публика тратит
досадно много времени на книги-однодневки, писатели, которые могли бы
посвятить себя шедеврам, размениваются на миллионы беглых зарисовок. Даже
добрый, мудрый, славный доктор Арнольд {14} скорбит о пагубном пристрастии,
которым воспылали его питомцы к "Запискам Пиквикского клуба" - в Итоне {15}
и впрямь читают "Панч" не реже, чем латинскую грамматику.
Отстаивая свободу совести против любого, самого непогрешимого
авторитета, против самого доктора Арнольда, который представляется мне
величайшим, мудрейшим и лучшим из людей, родившихся за восемнадцать
последних столетий, давайте выскажемся откровенно: "Почему каждому дню не
иметь свою литературу? Почему писателям не делать легких зарисовок? Почему
читателям не наслаждаться каждый божий день или хотя бы зачастую приятным
литературным вымыслом?" Разумно и справедливо, если с этим не согласен
доктор Арнольд. Его душе, возвышенной и чистой, должно внимать
неблагосклонно побасенкам о Джингле и Тапмене, присловьям и причудам Сэма
Уэллера {16}. Банальности и вольности не подобают его обществу, и
безобидному балагуру лучше, смешавшись, удалиться, как он бы смолк и
присмирел в соборе. Увы, не все похожи на бесплотных ангелов. С горних высот
своей добродетели доктор Арнольд только и мог, что созерцать, печалясь,
несовершенства маленьких людишек где-то там внизу. Я не шутя хочу сказать,
что обладатель столь возвышенных и благородных чувств не в силах был судить
о нас и наших прегрешениях по справедливости. Порою нездоровый человек
испытывает дурноту и слабость, нюхая цветок, однако же виной тому отнюдь не
скверный или ядовитый запах, и вопреки всем докторам на свете, я нахожу, что
в смехе, как и в добрых, честных романах нет ничего предосудительного.
Смех, разумеется, не высший человеческий удел, и дар писать смешно не
высшая способность гения. Не в большей степени, чем чистка башмаков. Но те,
кому положено, не требуя наград и привилегий для своей профессии (если это
порядочные и достойные чистильщики), честно и хорошо делают свое дело и, не
считая его высшим проявлением гениальности, по собственному разумению,
выбирают себе святого покровителя - Мартина или Уоррена {17}, празднуют его
день, ваксят что есть мочи башмаки, обслуживают клиентов и в поте лица
зарабатывают свой хлеб.
Я выбрал это неизящное сравнение совсем не для того, чтобы принизить
труд писателей, а только потому, что ремесло чистильщиков не хуже остальных
годится для примера. Так или иначе, все люди повседневно трудятся, чтобы
добыть свой хлеб и кров. Не будь необходимости, никто бы не работал или
работал, может быть, но очень мало. Порою вместе с выгодой вы пожинаете
признание, но заработок остается главным побуждением. Не стоит закрывать на
то глаза или воображать, будто журналисты пишут для почестей и славы и
устремляются вперед под действием необоримых порывов гениальности. Если бы
за перо брались одни лишь гении, - чего не дай нам бог - много ли книг было
бы написано? И многие ли могут оценить творения гения? Чего стоят суждения о
поэзии... Юма {18}? Ничуть не больше, чем оценки миллионов смертных,
населяющих эту честную и глупую империю, которые имеют точно такое право
получать книги для чтения, как и самые утонченные и образованные критики.
Писатели зарабатывают на жизнь, производя товары, нужные читателям. Один
печатает полицейский отчет, другой - разоблачение, третий, с позиции
редактора, ругает сэра Роберта Пиля и превозносит лорда Джона Рассела {19}
или наоборот, взывая к тем кругам читателей, которые близки к нему по
взглядам или небезразличны к его теме. Давайте верить или хотя бы исходить
из того, что все они пишут совершенно честно, но нечего и думать, что они
стали бы работать постоянно без вознаграждения. Ну, а бессмертие не входит в
правила игры. Разумно ли на него рассчитывать или разыгрывать комедию, будто
мы движимы желанием стяжать его? Многие ли из всей пишущей братии вытянули
этот непомерный выигрыш? И честно ли просить его для многих? Из уважения к
нашим бедным потомкам и грядущим литераторам порадуемся лучше, что номерок
этот так редко выпадает. Иначе людям бы не доставало времени - они были бы
так погружены в давнишние шедевры, что до новых у них не доходили руки, и
будущие литераторы остались бы без пропитания.
Честно делать свое дело, увеселять и просвещать нынешних читателей, в
свой час сойти в могилу с чувством хорошо исполненного долга - да будет это
нашим общим жребием, по Божьей воле. Будем же довольны своей участью
мастеровых литературы, которые выкладывают правду как повелевает совесть, не
применяют недозволенных приемов, не опускаются до раболепных славословий и
выполняют роль не столь возвышенную, но мужественную и почтенную. Никто не
говорит, что доктор Лококк понапрасну тратит время, когда он каждый божий
день катается в карете или гостит у своих сановных и богатых пациентов,
вместо того, чтоб предаваться в кабинете отвлеченным рассуждениям о
медицине. Никто не укоряет сэра Фицроя Келли в том, что он пренебрегает
гениальным даром, когда, приняв в суде очередное дело, он выступает по нему
за деньги, тогда как мог бы, уединившись в своей конторе, отдаться изучению
природы и истории и исправлению законов. Вне всякого сомнения, каждый из
этих замечательных людей способен был бы путем глубоких штудий расширить
круг научных знаний в своей области, но между тем, дела житейские не терпят
отлагательств: все новые иски поступают к рассмотрению, все новые женщины
рожают, и кто-то должен отправлять эти обязанности. Услуги адвоката и врача
весьма необходимы обществу, которое вознаграждает их с немалой щедростью, и
точно так же ему с каждым днем нужней рукомесло писателей, и тем, кто в нем
искусен, все больше платят и выказывают больше уважения. Очень возможно, сто
лет спустя в литературном труде так увеличится потребность, так разрастется
книжная торговля, что гонорары станут вдвое или втрое больше, подымется
престиж писателей, они стяжают так называемые "почести" и будут умирать в
кругу благовоспитанных людей. Над нашим ремеслом смеются только потому, что
за него так мало платят. У общества нет лучшего мерила респектабельности.
Скажите мне, во имя всего святого, что заставляет публику подумывать о
памятнике сэру Уильяму Фоллету? Что он такого совершил? Составил 300.000
фунтов. А что такого совершил Георг IV {20}, чтоб удостоиться отлитых в
бронзу памятников это был образчик человека без величия, без достоинств, без
чувства долга, охочего до роскоши, сверкающих мундиров, ковров, кабриолетов,
черепахового супа, жирандолей, буланых скакунов, изысканного мараскина, он
воплощал и представлял собой все эти блага, и, почитая их превыше прочих,
общество воздвигло монументы "первому джентльмену Европы". Как только
литераторы разбогатеют, они получат свою долю славы, и завтрашнему автору
нашего журнала, возможно, станут платить десять гиней за то, за что сегодня
платят лишь одну, и вышлют приглашение на бал в Букингемский дворец, тогда
как вам и вашему покорному слуге, падре Франческо, отрадно посидеть за
трубкой в уютной маленькой Д... с ее усыпанным песком полом. Однако
счастливчик homme de lettres {литератор (фр.).} грядущего, который, как мне
грезится, танцует фанданго или что-нибудь такое в паре с герцогиней при
дворе у внуков Ее Величества, на деле, будет не лучше, не честнее и не более
достоин славы, чем нынешний писатель с его сомнительным престижем и скудными
доходами. Слава, эта награда величайших, приходит независимо от Баркли-сквер
{21}, она республиканское установление. Окиньте взором современных
сочинителей и, не называя ничьих имен (ибо они одиозны), сочтите по пальцам,
на кого бы вы поставили в соревновании на бессмертие. Сколько пальцев
осталось у вас незагнутыми? Нескромный вопрос. Увы, дорогой А., дорогой Б.,
считавшие, что ваше будущее обеспечено, вас ждет загробный мир, забвение и
темнота, любезные друзья! "Cras ingens uterabimus aequor" {"Завтра вновь в
беспредельное море", Гораций, 1,7,32 - "К Мунацию Планку" (пер. Г.
Церетели).} нет толку отрицать или чураться этого, туда нам надлежит отбыть,
чтобы сокрыться навсегда.
И что такое, в конце концов, это самое Признание - словцо нашей
профессии, заветная цель, к которой якобы стремится с притворной скромностью
каждый неумелый борзописец? Зачем к нему стремиться? И почему нельзя прожить
и без него? Нам только кажется, что мы о нем мечтаем. "Он пренебрег своим
талантом, он разменял на однодневки свой талант и время, которые, возможно,
породили бы шедевры" - вот суть того биографического очерка, который написал
сэр Бульвер Литтон {22} о нашем дорогом друге и коллеге Лэмене Блэнчерде,
скончавшемся при грустных обстоятельствах год тому назад.
Мне неизвестно ничего бесцельнее и вздорнее нелепого обыкновения,
введенного некоторыми литераторами, считать за пробный камень дружбы
комплименты их творениям. Довольно вам обмолвиться, что такая-то картина не
удалась, такое-то стихотворение слабо, или такая-то статья бессодержательна,
и среди наших авторов и живописцев немедленно отыщутся такие, которые
запишут вас в недоброжелатели или сочтут faux-frere {лжебрат (фр.).}. Что
общего между вашим другом и его произведением? Когда картина или статья
закончена и передана в руки публике, она принадлежит последней, а не автору,
и следует ценить ее на основании ее собственных достоинств, и потому - не
истолкуйте меня ложно - я сомневаюсь в правоте сэра Бульвера Литтона, когда
он утверждает, что Блэнчерд, имей он полную свободу и благоприятные условия,
должно быть, написал бы нечто первоклассное. На мой взгляд, его образование
и навыки, его живой и легкий слог, его искрящаяся, затаенная шутливость,
неизбывная нежность и ослепительная веселость нрава лучше всего пришлись к
тому, чем он и занимался. Как бы то ни было, он подчинялся долгу, много
более непреложному, чем работа над гадательными шедеврами, - кормить свою
семью. И нужно быть поистине Великим Человеком, чтобы позволить себе
пренебречь подобной осмотрительностью.
Три тома его очерков, приятных, зачастую и блестящих, не дают понятия
ни о даре автора, ни о его манере говорить, которая, как кажется, была
стократ милее. Словно у доброй сказочной крошки, из уст его сыпались
бриллианты и рубины. Его остроумию, всегда игривому и искрометному в
собрании друзей, присуще было замечательное свойство: оно никогда никого не
задевало. У него был редчайший дар - замечать в людях хорошее; рассказывая о
таких открытиях, кроткий маленький человечек начинал сиять, воспламенялся,
впадал в преувеличения с самым неотразимым пылом. О добрых делах других
людей, чужих удачных шутках, полюбившихся стихах друзей он говорил с
неизменной нежностью, где бы они ему ни встретились и где бы о них ни
заходила речь; в беседе он поигрывал, жонглировал словами, и, наконец,
пускал по кругу, словно чашу, подобно несравненной мисс Слоубой, вручавшей
всем младенца в последней "Рождественской песне". Но лучше остроты его речей
была их доброта. Он радовался от души и щебетал над рюмкой с заразительной
веселостью. Гостеприимство его было чарующим, в нем ощущалось что-то
восхитительно живое, простое и теплое. А как он заливался смехом! Как много
славных, дружеских картин мелькает в памяти, когда я вывожу сейчас эти
слова! Я будто слышу его веселый, звонкий смех и вижу его насмешливое,
доброе, улыбчивое еврейское лицо, соединявшее черты Вольтера с Мендельсоном.
Друзья Блэнчерда с удовольствием прочтут рассказ о нем сэра Буль-вера
Литтона, для прочих то будет небезынтересный образец биографии писателя.
<...> Сколько я знаю, ни черточки в этом прелестном образе не приукрашено.
Был ли герой воспоминаний разочарован в высших честолюбивых помыслах?
Смягчалась ли его работа удовольствием? Было ли неблагодарным его достойное
призвание? Как я уже сказал, призвание его не было неблагодарным, работа,
большей частью, была ему приятна, разочарование в высших честолюбивых
помыслах, буде он знал такое, не было невыносимым. Если каждый станет
разочаровываться из-за того, что не сравнялся с высшим совершенством, в
каком безумном, человеконенавистническом мире нам придется жить! С какой
стати писателям метить выше, чем они могут, и "разочаровываться" в той
крупице разума, которую им дал Господь? К тому же несправедливо говорить,
что человеку было неприятно его поприще, если его так горячо любили и
ценили, как Блэнчерда, и умные, и глупые - все, с кем его сводила жизнь.
Бедность ему и вправду докучала, но и она была посильна. Дома у него было
все, чем утешается человеческое сердце, за стенами дома этого всеобщего
любимца встречали всюду с участием и уважением. Нет, несомненно, такое
поприще не может быть неблагодарным. Долой эту докучную и нездоровую погоню
за известностью. Если угодно, тому, кто написал "Улисса", подобно Теннисону
{23}, или "Комуса" {24}, допущено претендовать на славу, пусть требуют ее и
будут взысканы, но, чтобы написать определенный набор слов и напечатать его
в виде книги, - не нужно быть о семи пядей во лбу, возьмем, к примеру,
настоящую статью, любой новый роман, памфлет или путевые очерки. Большинство
людей сколько-нибудь образованных и сносно владеющих пером, могли бы сделать
то же самое, потребуй от них того профессия. Пусть все они и им подобные
поступают в рядовые, берут свои ружья на плечо, заряжают, целятся и бодро
палят. Средний писатель так же не вправе сетовать на то, что он не Шекспир и
упускает лавры, как скажем, завидовать сэру Роберту Пилю, Веллингтону {25},
Хадсону {26} или Тальони {27}. Что человеку делать, если солнце светит в
небе, - греться и нежиться в его лучах или скорбеть из-за того, что он не
может сам воспламениться, как светило? Не верится, что Блэнчерд был
добровольным мучеником, скорей он был доволен своим местом в жизни..."
Однако стоит рассказать его историю полнее, не драпируя главного героя
в пышные слова, как в складки римской тоги, - так драпируют скульпторы свои
модели, чтобы придать им условно-героическую позу вместо гораздо более
интересной - той, что уделила им природа. Полезно было бы узнать эту
короткую волнующую повесть поподробнее. Юнец, которого засунули в контору к
адвокату, взбешен поденщиной, влюблен в театр, влюблен в поэзию, сочиняет
драматические сцены в духе Барри Корнуолла {28}, декламирует "Леонида" перед
антрепренером, остается без дома и куска хлеба и, не имея гроша за душой, но
преисполненный любовных чувств, ухаживает за своей прелестной молодой женой
<...>. Затем следует горестный приступ отчаяния, когда несчастный юноша
почти падает духом: отец от него отказывается, стихов его никто не печатает,
на любимый театр нет никакой надежды и нет надежды соединиться с той, к
которой он стремится. Отчего бы тотчас не покончить счеты с жизнью? Он читал
"Вертера", самоубийство ему внятно:
Не ведает мудрец, что сердце выстрадать должно,
Чтобы, изверясь, гибель выбрало оно.
- писал он в своем сонете. Если Благопристойности хотелось преподать
ему урок, не ясен ли он как божий день? Сторонись поэзии, остерегайся
театра, держись своего ремесла, не читай немецких романов, не женись
двадцати лет от роду. Казалось бы, подобные увещевания сами собой следуют из
этой истории. И все же, наперекор нужде и испытаниям, молодой поэт женится
двадцатилетним, работает усердно и не без успеха, обуздывает Пегаса,
взбирается по социальной лестнице, счастливо окружает себя любящей семьей и
преданными друзьями, и так все продолжается два десятилетия, пока судьба не
посылает ему и его жене промыслительный удар, который почти одновременно
уносит их в могилу.(...)
История Блэнчерда (если отвлечься от ее горестного конца, стоящего
особняком в его судьбе) никак не позволяет обвинять читателей в равнодушии к
литературе. Его карьера, рано оборвавшаяся, сложилась, в основном, удачно.
По правде говоря, мне невдомек, могла ли его всерьез облагодетельствовать
поддержка и вмешательство правительства, и непонятно даже, как можно было бы
о том ходатайствовать. Ни из чего не следует, что человек напишет гениальное
творение, даже имея полную свободу. Сквайр Шекспир из Стратфорда с его
земельными угодьями и рентами, с гербом над портиком - уже не тот Шекспир,
который писал пьесы. К тому же праздность, или, если угодно,
созерцательность, ничуть не внове сочинителям. Среди всех сквайров,
владевших землями и рентами, и среди тех, что занимали государственные
должности, доходные и необременительные, многие ли писали книги, да еще и
хорошие? Людей полезных правительство берет на службу и оплачивает: юристов,
дипломатов, солдат и им подобных, но в поэзии оно не нуждается и может
обойтись и без трагедий. Пусть литераторы стоят на собственных ногах. День
ото дня растет спрос на их труд и множится число заказчиков. Самые искусные
и удачливые из тех, что трудятся на ниве развлекательной литературы, имеют
такую власть над чувствами читателей и возбуждают к себе такое непритворное
участие, какое и не снилось их собратьям; а люди ученые и образованные,
которые стремятся к высшим почестям, их и удостаиваются. И несмотря на
отвращение доктора Кэреса, я нахожу, что никогда у нас так много не писали и
не читали жизненно полезного и никогда все виды сочинительства не были
окружены таким горячим интересом.
Однако пора кончать. Мое письмо и так приобрело недопустимые размеры, а
вы ведь жаждете новостей; разве вы не читали в сегодняшнем номере "Таймc"
реляцию о сражении с шахом? Засим прощаюсь
М. А. Т.
Лондон, февраля 20-го, 1846 года
^T"НОВЫЙ ТИМОН" БУЛЬВЕРА-ЛИТТОНА^U
("Морнинг кроникл", 21 апреля 1846 г.)
..."Новый Тимон" нисколько не похож на "Тимона" {29}, его поэзия, на
наш взгляд, нимало не похожа на природу, хотя порою не чужда поэзии. В ней
много шума без кипенья страсти и много ярости без ощущенья силы. Она
бесхитростна, подчас красива, богата выдумкой, но совершенно лишена
какой-либо естественности и подлинности. Стиль ее удивительно безвкусен, и в
обращении с английским языком автор обнаруживает беспримерную развязность.
Ничтоже сумняшеся он подбирает рифму к слову "жизнь" так, словно оно
читается в два слога, нехитрые личные местоимения снабжает ударением
("_Венеру одолев, Он сети избежал_"), прилагательные, снабдив их прописной
буквой (_Доброе, Прекрасное, Истинное, Прошлое, Грядущее_ и т.п.), возводит
в ранг существительных. С помощью того же несложного типографского приема он
наделяет существительные более важным смыслом: "_Глас Сердца башню Разума
потряс", "Но горе - Эгоист и хочет в том признаться", "Покой таится в Водах
Жизненной Стремнины", "Досуг парит, а Труд сидит за кругом_". Скажите на
милость, почему _Труд_ с большой буквы сидит за _кругом_, начинающимся с
малой? Может, и нам, подобно немцам, перевести все существительные в
категорию собственных имен? В довершение прочего, автор и вовсе выворачивает
существительные наизнанку, превращая их в глаголы... Кто вправе разрешить
себе такую вольность в обращении с нашей свято чтимой матерью - английской
грамматикой? Сэр Бульвер-Литтон, как известно, грешит этим неоднократно, в
его стихах и прозе то и дело _"стеклятся", "мимолетничают" и "таинствуют"_
потоки _Истинного, Запредельного, Прекрасного и Безобразного_. Автор "Нового
Тимона" с большим искусством перенял у него все эти недочеты, старательно
скопировал его героев, философию, звучание стиха - "_citharae а cantus
peritus_" {Он хорошо пел и играл на кифаре (лат.). (Тацит. История. Кн. 2,
8).}, вроде того вольноотпущенника Нерона, который старался убедить толпу,
что он и есть Нерон... Мы возражаем здесь не только _Тимону_, сколько его
критикам: нет, среди нас не объявился новый гений, нет, _Тимону_ не
воскресить былую славу наших бардов. Возможно, среди нас живут великие
поэты, но автор "Нового Тимона" больше всего к ним приобщился, когда убрал в
своем последнем позолоченном издании бестактность, допущенную по отношению к
одному из них в двух прежних изданиях этой самой выспренней из всех поэм.
^TО ЛОРДЕ БАЙРОНЕ^U
Из "Записок о путешествии из Корнхилла до великого Каира" (1846)
Мне не по вкусу красота, которой, словно театральной сценой, нужно
любоваться издали. Что проку в самом изящном носике, если кожа его грубостью
и цветом напоминает толстую оберточную бумагу, а из-за липкости и глянца,
которыми его отметила природа, он кажется смазанным помадой? И что бы ни
говорилось о красоте, станете ли вы носить цветок, побывавший в банке с
жиром? Нет, я предпочитаю свежую, росистую, тугую розу Сомерсетшира любой из
этих роскошных, аляповатых и болезненных диковин, которые годятся лишь в
стихи. Лорд Байрон посвятил им больше лицемерных песнопений, чем любой
известный мне поэт. Подумать только, темнолицые, толстогубые, немытые
деревенские девахи с приплюснутыми носами и есть "синеокие рейнские девы"!
Подумать только, "наполнить до краев бокал вином самосским"! Да рядом с ним
и слабое пиво покажется нектаром, и, кстати сказать, сам Байрон пил один
лишь джин. Нет, этот человек никогда не писал искренне. Впадая в свои
восторги и экстазы, он и на миг не упускал из виду публику, а это скользкий
путь, это даже хуже, чем признаться без утайки, что вас не ослепила красота
Афин. Широкая публика боготворит и Байрона, и Грецию, что ж, публике виднее.
В "Путеводителе" Марри {30} он назван "нашим национальным бардом". Нашим
национальным бардом! Бог мой! Он бард, вещающий от имени Шекспира, Милтона,
Китса и Скотта! Впрочем, горе ниспровергателю кумиров публики!
^TКАК ПРОДОЛЖИТЬ "АЙВЕНГО"^U
Предложения, высказанные месье Микель Анджело Титмаршем в письме к
месье Александру Дюма (1846)
Его сиятельству Александру Дюма, маркизу Дави де ля Пайетри
Милорд, позвольте скромному английскому литератору и страстному
почитателю вашего таланта представить несколько соображений о том, как
увеличить и без того огромную известность писателя Александра Дюма в нашем
отечестве. Мы трудимся, милорд, в прискорбных обстоятельствах - стране
отчаянно не достает романов. Правду сказать, в творениях из светской жизни
мы не знаем недостатка - одна лишь несравненная миссис Гор {31} изготовляет
их не меньше полудюжины в сезон, но невозможно обходиться только ими: порою
в голове мутится от непрестанных описаний балов в Д..., великосветских
сборищ в "Уайтсе" и "Крокисе" {32}, от дамских туалетов, ужинов у "Гантера",
dejeuners {Имеются в виду дневные приемы с закускою (фр.).}, залов Олмэка
{33}, французской кухни и французской речи, а также всего прочего, испокон
веку составляющего львиную долю всех подобных сочинений. Что же касается
наших авторов исторических романов, они, должно быть, погрузились в сон...
Наша словесность впала в спячку - ей не хватает романистов. Мы существуем
лишь за счет переводной литературы, и, прежде всего, за счет ваших творений,
сэр; а также книг Эжена Сю {34} - вашего выдающегося confrere {собрат,
коллега (фр.).}, трагического и загадочного Сулье {35} и пылкого и юного
Поля Феваля {36}, который борется за пальму первенства со всеми
вышеозначенными.
Должен признаться, что являюсь самым горячим сторонником методы,
которую вы с таким успехом вводите сейчас во Франции - я говорю здесь о
двадцатитомных романах с продолжением. Мне нравится, когда у книг есть
продолжение. Я просто упивался "Графом Монте-Кристо" и, кажется, ни разу в
жизни не радовался больше, чем когда узнал, добравшись до конца двенадцатого
тома "Трех мушкетеров", что мистер Орланди предоставляет мне счастливую
возможность наслаждаться еще двенадцатью томами этого же сочинения, на сей
раз именуемого "Двадцать лет спустя". Если бы можно было довести Атоса,
Портоса и Арамиса до стадвадцатилетнего возраста, мы с удовольствием читали
бы о них и дальше. Но наступает время, когда парламент распускают на
каникулы, газеты не печатают отчетов о дебатах, новые романы не выходят -
нам нечего читать!
Бывает, что герои, когда им минет лет эдак восемьдесят или, скажем,
девяносто, ветшают несколько от долгого употребления и больше не отвечают
своему исконному назначению - радовать и забавлять читателей, как встарь;
положим, вам случится, дорогой сэр, обескровить большинство своих героев,
которые достигнут того почтенного возраста, когда людям немолодым недурно
тихо удалиться на покой, почему бы вам не воспользоваться, думается мне,
созданиями чужого вымысла и не дописать, что с ними стало дальше? Довольно
многие романы Вальтера Скотта мне издавна казались недосказанными. Так,
например, владелец Рэвенсвуда бесследно исчезает в конце "Ламмермурской
невесты", вернее, шляпу его находят на берегу и все его считают утонувшим.
Но мне всегда воображалось, что он заплыл и в море ему встретился корабль,
и, значит, странствия его можно продолжить, скажем, в романе на морскую
тему. Точно так же я ни за что на свете не поверю, что приключения Квентина
Дорварда окончились в тот день, когда он обвенчался с Изабеллой де Круа.
Люди еще не такое выдерживают, и их невзгоды не кончаются с этим счастливым
жизненным событием. Разве мы навсегда прощаемся с друзьями или теряем
интерес к ним, усадив их в свадебную карету после праздничного dejeuner.
Ничуть не бывало! К тому же, требовать, чтобы в героях значились одни
холостяки, несправедливо по отношению к женатым. Но больше всего меня
разочаровывает развязка доброго старого "Айвенго" - "Иваноэ", как говорите
вы, французы. Право же, сами образы Ровены, Ревекки и Айвенго со всей
определенностью свидетельствуют, что дело не завершилось тем, чем его кончил
автор. Я слишком люблю этого лишившегося наследства рыцаря, чью кровь
воспламенило знойное солнце Палестины, а душу согрела близость прекрасной,
ласковой Ревекки, чтобы поверить, что он всю жизнь вкушал блаженство подле
этой ледышки и ходячей добродетели, подле этого образчика непогрешимости -
этой бездушной, чопорной жеманницы Ровены. Невыносимая особа, сэр, и я прошу
вас дописать отсутствующую часть романа, чтобы восстановить в правах его
доподлинную героиню.
Я высказал тут разом несколько советов, и если вы любезно с ними
ознакомитесь, вам, несомненно, достанет материала на многие последующие тома
"Айвенго". Примите, сэр, мои уверения в совершеннейшем почтении.
ваш искренний поклонник
Микель Анджело Титмарш
^TИЗ КНИГИ ОЧЕРКОВ "СТРАНСТВИЯ ПО ЛОНДОНУ" (1847)^U
Он назначил мне встречу в Сент-Джеймском парке, у колонны герцога
Йоркского {37} в день Гая Фокса {38}. В положенное время он стоял возле
ступенек и растроганно следил за играми детей, которых сопровождала, кстати
говоря, очень хорошенькая и молоденькая нянюшка. Окинув напоследок детвору
любовным взглядом, высокочтимый и достойный мистер Панч взял меня под руку
своей миниатюрной ручкой и мы отправились гулять по Мэллу.
Мне нужно было высказать своему патрону и благодетелю необычайно важные
соображения (по крайней мере, мне они казались таковыми). Я побывал во
многих странах как посланец Панча {39}, но, как и всех людей пытливого ума,
начиная от Улисса и кончая нынешними путешественниками, меня не оставляла
жажда странствий, и я намеревался предложить хозяину послать меня в еще одну
поездку. Я с жаром убеждал его, что было бы разумно посетить Китай, а еще
лучше Мексику - теперь это возможно, раз война окончена, и, кстати, почему
бы не отправиться в Америку, где, несомненно, будут рады корреспонденту
Панча и где так любят сдобренные юмором дорожные заметки?
- Мой милый Спек {40},- сказал мудрец, в ответ на мои
разглагольствования, - должно быть, вам уже лет двадцать пять, и, значит, вы
отнюдь не мальчик. Вы написали множество статей для моего журнала, плохих,
хороших, заурядных - всяких, и полагаю, что уже обзавелись немалым
пониманием света. Неужто вы не знаете, прожив так много лет в своей стране,
что англичане совершенно безразличны ко всему, что происходит за границей?
Кого интересуют бракосочетания в Испании, сражения в Мексике, скандал в
Швейцарии? Вы можете сказать, что значит слово "Ворор" {41} - фамилию
человека, название законодательного органа или селение в кантоне Ури? Вы
знаете кого-нибудь, кто бы читал сообщения в газетах об Испании и
Португалии? Меня тошнит от одного лишь вида имени "Бонфен" {42}, а слова
"Коста Кабраль" {43} приводят меня в содрогание! Тут он зевнул с такою
силой, что все мои надежды на поездку улетучились. Придя в себя от этого
могучего усилия, Мудрейший и Добрейший продолжал: "Вы любите порою
баловаться живописью, мистер Спек, скажите-ка, любезнейший, какой раздел на
выставках предпочитают англичане?".
Я, не колеблясь отвечал, что нашей публике милей всего портреты. Когда
я выставил свое большое полотно, с изображением Гелиогабала {44}, признаюсь,
что к нему... "Никто не подошел, - подхватил мистер Панч. - Зато все с
интересом смотрят на портреты, и то и дело слышится, как люди восклицают:
"Клянусь честью, матушка, это же миссис Джонс в белом атласном платье и с
диадемой на голове!" или "Ей-богу, это олдермен Блогг, застигнутый грозой!"
и так далее и тому подобное. Британцы любят видеть то, что им знакомо, вы
понимаете, что я хочу сказать, Спек? В журналах, как и на картинах, они
желают видеть олдермена Блогга, сэр", - он смолк, пока мы подымались по
ступенькам постамента герцога Йоркского, потом остановился, немного
задыхаясь, обвел тростью расстилавшуюся перед нами панораму. На улицах
царило оживление, стайки детей резвились у подножия колонны, на страшной
скорости носились омнибусы, на Хауэлл-стрит; на площади Сент-Джеймс стояли
экипажи, возле которых переминались с ноги на ногу ливрейные лакеи, статуя
Британии, парившая над зданием пожарной охраны лондонского графства,
смотрела вниз на Квадрант {45} и на всю округу.
- Вы рветесь странствовать, - сказал он, все еще помахивая тростью из
бамбука, - постранствуйте-ка здесь и приступайте к делу тотчас же, без
промедления. Вот вам задание - попутешествуйте по Лондону и опишите все, что
вы увидите: наглые приставания того вон попрошайки, мощные икры этого
носильщика портшезов, лошадку и фартук лорда епископа. Мое почтение, ваше
преосвященство. Описывайте все и вся и отправляйтесь в путь сию минуту,
левой шагом марш! - с этими словами, шутливо подтолкнув меня по направлению
к Ватерлоо, он вслед за епископом Буллоксмитским, чья лошадь только что
остановилась перед "Атенеумом", скрылся в дверях клуба, а я, оставшись в
одиночестве, отправился исследовать бескрайность Лондона, как приказал мой
замечательный хозяин.
Я был ошеломлен огромностью задачи. Меня не назовешь излишне скромным
человеком, но тут я спрашиваю себя, как я надеюсь справиться с такой
безбрежной темой? У всех прохожих, и мужчин, и женщин, которых я встречал на
улице, был свой таинственный характер, и мне отныне всех их предстояло
описать. Когда на перекрестке уличный метельщик окинул меня косым взглядом,
и, подмигнув, высокомерно попросил подачки, я отшатнулся и помчался дальше.
"Как знать, мой мальчик, - сказал я ему мысленно, - быть может, мне придется
разгадать как раз тебя - живописать твой дом, твою каморку, вернуться вспять
в твои младенческие годы, перетряхнуть до нитки все твое житье-бытье, понять
твою таинственную сущность. Как мне найти разгадку к твоему секрету?" Но, к
счастью, отсалютовав метлой, он поспешил на площадь Ватерлоо, чтобы догнать
почтенного члена парламента от Несуразборо, прибывшего недавно в Лондон,
чтобы разжиться у него двухпенсовой монеткой, а