нить какое-нибудь событие из своей прежней жизни, любое. Формы, жесты, звуки наполняли его воображаемый полуосвещенный театр, но краски, краски не являлись на сцену. Он помнил, что краски были, но все они выцвели, и мир, который когда-то был настоящим, пестрым и ярким, представлялся ему теперь монотонно-серым. А то еще, глядя, как по сцене мелькают серые тени, он старался вспомнить, что он чувствовал, когда и сам жил в этом умершем мире. Но чувства, как и краски, были утрачены памятью, сохранившей лишь позы и жесты. И однажды ночью, слушая музыку, он понял, что не знает даже своих нынешних чувств. Но и тут ему не пришло в голову, что он сам старается оградить себя от эмоций. День за днем он работал как одержимый, глядел себе на руки и старался ничего не чувствовать. Даже ел, стараясь не замечать вкуса. Если все, что тебе остается от прежней жизни, - это воспоминания, лишенные чувств и красок, так, может, и нынешняя жизнь - это тоже всего лишь череда бессмысленных поступков, тотчас превращающихся в бесцветные воспоминания? Он помнил, как следил в детстве за вечно движущимися руками матери. И руками отца. И клялся, что никогда не станет таким. Прежде он и не был таким, но теперь - теперь стал. Он помнил, как его отец, старик, расстающийся с жизнью, сидел в кресле на кухне, и его опухшие руки неподвижно лежали на коленях. Но нога, правая нога с большим пальцем, торчащим из проношенного войлочного шлепанца, равномерно подергивалась в судороге. Старик сидел, уставившись в пол, потому что вся его жизнь сводилась к ожиданию этой судороги, и вот наступал безжалостный момент, когда она приходила, и, глядя на это, хотелось вскочить и заорать, и выскочить на улицу, и бежать через поле, в горы, куда глаза глядят. И теперь не одну ночь подряд, вспоминая отца и его дергающуюся ногу, он вставал с кровати и уходил из комнаты. Шел наверх, бродил по дому, и под конец выключал фонарик в большой спальне, где была кровать с балдахином, подходил в темноте к окну и глядел в сторону развалившегося коровника. В первую такую ночь он, вернувшись к себе и услышав шорохи невыключенной музыки, схватил приемник и размахнулся, готовый бросить его об пол. Но потом опустил руки, выключил приемник и в тишине долго смотрел на него. Если впоследствии ему случалось оставить приемник включенным, он уже спокойно брал его со стула, выключал, ставил на место, торопливо раздевался и ложился в постель. А уж сон-то был ему верен в этом средоточии однообразия, где ничего не происходило и ничего не произойдет: полежав какое-то время, он засыпал. Потому что теперь тот кошмар, от которого прежде он просыпался весь в поту, испуганный, подавленный своей виной, был ему уже не страшен. Возможно, он притаился где-нибудь в темноте и ждал только случая, чтобы присниться. Но пока что Анджело спал спокойно. Просто теперь он жил в другом сне, и это было платой за избавление от прежнего кошмара. Еще осенью, разбирая старье в сарае, он нашел охотничье ружье. Оно было старое и ржавое, но он его разобрал, отмочил в керосине, вычистил металлической стружкой и смазал. Когда в январе установилась ясная морозная погода, он стал днем уходить из дому и охотиться на кроликов. Ему было не по себе оттого, что он нарушал привычный ритуал трудового дня, но в небе сияло солнце и самый вид дома был ему невыносим. Когда в сумерках он приносил на кухню пару кроликов, уже ободранных и выпотрошенных, он чувствовал, что этим искупает нарушение привычного распорядка дня. В первый день он охотился в лесу и в поле на востоке от дома, но, возвращаясь, каждый день все больше забирал к юго-западу, все ближе к другому лесу и к просеке. На пятый день, вернувшись задолго до темноты, он спрятался в буреломе возле поляны, где стоял старый коровник. Где-то вдалеке трещала белка. Позже, высоко над кустами, где он скрывался, показалась одинокая ворона, упорно и размеренно махавшая крыльями. Там, наверху, где она летела, пересекая видимый ему участок неба, еще было солнце, и черные вороньи перья поблескивали. Когда ворона исчезла, он опустил глаза и заметил, как потемнело в лесу. Он поднялся и вышел на просеку, которая вела к дому. У крыльца он увидел большую белую открытую машину. Он видел ее уже в четвертый раз. Машина появлялась каждый месяц. Наблюдая из-за сарая, он дождался, пока человек в сером костюме и сером пальто вышел из дома и сел в машину. Внезапно она мощно рванулась и исчезла, и он уже не был уверен, что она и вправду была здесь. Он даже подумал, что если бы не ушел днем из дома или хотя бы не ходил в тот лес, к коровнику, то и машина бы не приехала. Но он знал, что это вздор. Машина приезжала каждый месяц. ГЛАВА ШЕСТАЯ В тот вечер, прежде чем идти на кухню ужинать, Анджело дважды приложился к бутылке. Из-за машины. Потому что она приезжала из того мира, откуда каждую ночь до него доносился шепот музыки и где цветные огни пронизывали полумрак танцевального зала, из того мира, где, танцуя, ты чувствуешь, как пахнут волосы твоей девушки, - из того мира, куда ему никогда не вернуться. Зачем приезжала эта проклятая машина, эта macchina maledetta, из-за которой он теперь стоит посреди комнаты и дрожит с головы до ног, сам не зная почему? Тогда-то он и приложился к бутылке во второй раз, потом пошел на кухню, и, пока он ел, женщина пялилась на него еще безжалостнее, и глаза у нее блестели как-то особенно. Он ушел, не доев, лег на кровать, включил приемник, взял журнал и принялся с остервенением читать его, шевеля губами, чтобы придать словам форму, но слова сегодня были пусты и бессмысленны; и в глубине души он яснее обычного ощущал, как тягостен обряд чтения, как тщетна надежда, ради которой он его совершал, - надежда, что если прочесть все слова на всей пожелтевшей бумаге, что сложена вдоль стены, то, может быть, кончится сон и мир снова станет живым, полным красок и звуков. Но читать он не мог. Выключил радио. Тишина была невыносима. Он встал, пошел наверх и, как всегда, бродил по комнатам, пока не попал в большую спальню, он заранее знал, что придет сюда. Стал посреди комнаты, включил фонарь, закрыл глаза и, слушая в темноте свое дыхание, запрещал себе идти к окну, хотя знал, что непременно подойдет к нему. И когда наконец подошел, то прижался лицом к стеклу, стараясь не выдавить его, и долго глядел в запретную сторону. Стекло было холодно как лед. Лед, который отрезал его от всего мира, от всего бывшего и будущего. Потом он заметил, что стекло запотело от его дыхания и сквозь него уже ничего не видно. Он спустился к себе и лег, дрожа от прикосновения холодных простыней. Включил приемник. Простыни как будто согрелись, но он никак не мог унять дрожь. Тут в дверь постучали. - Можно, - сказал он. Что мог он еще сказать? Она остановилась там, где кончался круг света от стоявшей на столе лампы. На ней был грязно-серый халат, которого он раньше не видел. Из-под халата торчал подол серой фланелевой рубашки. Он поднял глаза к ее лицу, белому на фоне темного коридора. "Приходит в мою комнату, - подумал он, - приходит ночью, сама". Он почувствовал, что леденеет от злобы. Но дальше все было не так, как он предполагал. Она неподвижно стояла в дверях, улыбаясь неожиданно мягкими, полными губами, и глядела на него с тем новым блеском в глазах, который встревожил его еще за ужином и продолжал беспокоить и сейчас. -- Что надо? - спросил он. -- Можно мне войти? - спросила она, все так же смиренно стоя в черном дверном проеме. -- Этот дом, - проговорил он, - он твой. Секунду она молчала, все так же блестя глазами, потом сказала: - Лучше бы ты этого не говорил. "Лучше бы ты не глядела на меня так", - подумал он. Ибо он чувствовал: что-то меняется, что-то происходит, как раз теперь, когда он уверил себя, что ничего уже не произойдет, и научился жить в этом неменяющемся мире. И ему захотелось разозлить ее, потушить этот новый блеск в ее глазах, вывести ее из себя. Пусть бы она вышвырнула его вон. Он вдруг увидел себя бредущим в темноте по дороге, снова в городском костюме, в котором он сюда пришел, и даже ощутил твердые неровности замерзшей грязи на дороге под тонкими подошвами лакированных туфель. Он почувствовал какую-то злобную гордость, почувствовал, что снова становится самим собой, что снова свободен. Свободен, может быть, как никогда прежде. И поторопился ответить, пока не исчезло это чувство: - Что же мне говорить? - Я хочу кое-что рассказать тебе, - сказала она. Что-то менялось, что-то происходило. - Можно мне присесть? - спросила она. - Этот дом, - повторил он, делая вид, что ему все равно, - он твой. По потолку метнулась тень - взлетела и замерла, и он не глядя понял, что женщина сняла лампу со стула и поставила ее на пол, а сама села на стул. Он не сводил глаз с потолка. "Если она ждет, чтобы я на нее посмотрел, пусть ждет хоть до скончания века", - подумал он. Она не стала ждать до скончания века. - Сегодня приезжал мистер Гилфорт, мистер Маррей Гилфорт. Да, что-то менялось, это было ясно. - Скажи мне, как тебя зовут, - услышал он. Несколькими часами раньше Маррей Гилфорт поднялся по ступенькам веранды. Он оглядел сверкающий краской пол, потом внимательно осмотрел свежую замазку на окнах. Сработано все было на совесть, пожалуй, даже лучше, чем в старые времена. Торопясь, упрямо не желая анализировать ощущения, которые у него вызвало это открытие, он дважды стукнул большим дверным молотком и прислушался к гулкому эху, разнесшемуся по дому. Он представил себе, как звук волнами расходится в темном и пыльном воздухе прихожей. "Интересно, - подумал он, - действительно ли звуковые волны заставляют предметы колебаться? Неужели пылинки в темном воздухе прихожей двигаются в такт ударам молотка?" Ему не открывали. Тогда он вошел сам. - Кэсси! - крикнул он, проходя в гостиную. С минуту постоял там, оглядывая рухлядь, некогда составлявшую гордость хозяев: портрет, рояль розового дерева и прочее. Дверь в комнату, которая когда-то была столовой и где теперь спали Кэсси и Сандер, отворилась, и она вошла, такая же, как всегда, только рукава старой коричневой куртки закатаны до локтей и в правой руке - безопасная бритва с клочком мыльной пены на лезвии. Она смотрела на бритву. Подняла голову. - Я его порезала, - сказала она. - Так ты его бреешь, - пробормотал Маррей, тотчас почувствовав несуразность своего замечания. Он только сейчас сообразил, что за все те годы, пока он регулярно ездит посмотреть на то, во что превратился Сандерленд Спотвуд, он ни разу не видел Сандера небритым, но никогда не задумывался, кто же его бреет - бреет каждый день, год за годом. - Здесь подождешь или зайдешь к нему? - спросила она, стоя в дверях. - Я еще не кончила. - Я зайду к нему, - сказал он; ему вдруг захотелось увидеть, как она это делает. Она уже была возле кровати и взяла полотенце, чтобы остановить яркую струйку крови, стекавшей из длинного пореза на скуле. Приложив полотенце, она посмотрела на Маррея и сказала: - Один раз я его очень сильно порезала. В самом начале, еще когда у меня была опасная бритва. - Она отняла полотенце и поглядела на ранку. Кровь все еще текла, и она снова прижала полотенце к скуле. И снова посмотрела на Маррея. - Шрам остался, большой, - сказала она. - Можешь посмотреть. Там, на другой стороне. Не зная, как отказаться, он обошел кровать и посмотрел. Шрам был величиной с двадцатипятицентовую монету. Глядя на белую, как сало, кожу, Маррей вспоминал, как в прежние времена на полном лице Сандера всегда горел лихорадочный румянец, а теперь блеклая кожа, вся в морщинах и складках, словно слишком просторная для этого черепа, сползла вниз, превратив некогда мощный и уверенный нос в жалкий восково-белый сучок. Маррей заметил, что машинально поднял правую руку к собственному лицу. "Пятьдесят четыре, - думал он, - мне уже пятьдесят четыре". И тут же с отчаянной радостью вспомнил: "Но он старше! Он на два года старше!" -- Пожалуй, кровь уже остановилась, - сказала она. Посмотрела на запачканное кровью полотенце и повесила его на спинку стула. - Мне надо перейти на ту сторону. Со стулом. -- Я помогу, - сказал Маррей и, подойдя, поднял стул вместе с железным тазиком, в котором качнулась вода, покрытая радужной мыльной пленкой. Возле тазика стоял большой старомодный бритвенный стакан с тусклым золотым вензелем "С.С." и в стакане - помазок. Он аккуратно поставил стул по другую сторону кровати и посмотрел на Сандера. Правая щека была покрыта желтой, точно пшеница, щетиной - без единого седого волоска. Она намылила щеку и подбородок и начала осторожно водить бритвой. Маррей следил за аккуратными движениями ее рук. Он с болью и тоской думал о том, как день за днем, год за годом она преданно склоняется над этим человеком, который даже в своем нынешнем состоянии остается ее властелином. Мысленно Маррей увидел былого Сандера - не эту груду костей и плоти, а того мужлана, каким был Сандер, когда Кэсси впервые пришла в этот дом: в осенние сумерки он верхом подъезжал к дому, спешивался одним прыжком, возбужденный от яростного галопа, с раскрасневшимся лицом и пылающими голубыми глазами, которые, как виделось теперь Маррею, словно прожекторы освещали темное крыльцо, влетал в дом и, повинуясь внезапному желанию, хватал в объятия опешившую девушку, зажимая ей рот, нес ее в холодную спальню, чтобы там самой своей безжалостностью заслужить эту парадоксальную преданность, надолго пережившую былые страсти и радости плоти. Бритва перестала скрипеть, и наступившая тишина вывела Маррея из задумчивости. Женщина мыла бритву. - Готово, - сказала она. - Осталось только сполоснуть лицо. И, взяв тазик и стакан, вышла, оставив дверь открытой. Маррей приблизился к кровати и наклонился, вглядываясь в голубые глаза. Прежде, когда Сандерленд Спотвуд радовался или злился, эти глаза вспыхивали, как пламя бунзеновской горелки, когда ее хорошо настроишь. В точности как бунзеновская горелка, это сравнение пришло Маррею в голову, когда однажды они с Сандером работали за одним столом в университетской химической лаборатории. Но теперь, глядя в те же глаза, он увидел в них печальную синеву снятого молока и на секунду почувствовал головокружительную радость: он присутствовал при торжестве справедливости. Гилфорт выпрямился, чувствуя себя победителем. Но вдруг до него дошло, что все это время глаза следили за ним. Глаза жили. И помнили его. Знали, чем он был, и знали, что он есть. "Черт бы его побрал! - подумал Маррей с внезапной яростью. - Да что же он не умирает!" Если бы Сандер Спотвуд умер, на свете не осталось бы никого, кто помнит Маррея Гилфорта мальчиком, который боялся оседлать серого жеребца, нырнуть с высокого утеса в глубокую заводь, и даже когда он, не выдержав издевательской усмешки Сандера, заставлял себя пойти на риск, - даже тогда он продолжал бояться. Но будь Сандер Спотвуд мертв, никто на свете уже не вспомнил бы того Маррея, которого теперешний Гилфорт - а при встрече с ним на улице люди почтительно кланяются - старался забыть, уничтожить, похоронить. Нет, один человек все же останется. И он произнес про себя его имя: "Маррей Гилфорт". С мерзким ощущением в желудке - его мутило от страха - он стоял возле кровати и смотрел в эти всезнающие безжалостные бледно-голубые глаза. Когда Кэсси вернулась с тазиком горячей воды, он спросил: - Сандер понимает, что делается вокруг него? - Иногда мне кажется, что понимает. Она бережно обтирала лицо Сандера влажным полотенцем. - Надеюсь, что понимает, - сказал Маррей. И услышал, как откуда-то издалека помимо воли голос его продолжает: - Потому что тогда он должен знать о том, что ты делала для него все эти годы. Как ты предана ему, как отдала ему всю свою жизнь, как... С каким-то странным выражением она смотрела на него, и вода с полотенца в опущенной руке медленно капала на пол, расплываясь темным пятном на ветхом бесцветном ковре. Но голос его не замолкал. Гилфорт был бы рад его остановить, но голос не унимался: - ...Знать, что ты способна на такую преданность, потому что хранишь память о счастье, которое вы принесли друг другу, и я говорю "надеюсь", потому что, зная все это, он даже в нынешнем своем состоянии был бы счастлив, и это значит, что твои заботы о нем не бессмысленны, а ведь для человека главное - иметь смысл жизни, потому что иначе... Боль камнем росла у него в груди, он задыхался. Она уже снова мыла, обтирала Сандера, низко наклонившись и спрятав от Маррея лицо. Она всегда отворачивалась, когда язык брал над ним верх. Он все еще задыхался, пытаясь вспомнить, что же хотел сказать, и выжидая, пока успокоится боль и глаза снова обретут способность видеть. Все так же не поднимая к нему лица, она медленно и равнодушно проговорила: - Делаю, что могу. Он овладел собой, расправил плечи. С деловым видом достал бумажник. - Здесь сто долларов, Кэсси, как обычно, - и положил хрустящие банкноты на свободное место среди барахла, наваленного на большом столе. Потом достал перо и лист бумаги. Она подошла, протянув руку за пером. - Прочла бы сначала, - велел он. - Это более... по- деловому. Она прочла расписку, подписала ее и отнесла деньги в дыру за кирпичом. Он прокашлялся. - Мне надо тебе кое-что сказать. Согнувшись перед печкой, заменявшей теперь камин, она будто и не слышала. - У меня к тебе серьезный разговор, - повторил он. - Да, - сказала она, вернувшись и став перед ним. - Это касается... - начал он, остановился, многозначительно поведя глазами на кровать. - Лучше будет перейти в другую комнату. Он пошел следом за ней и церемонно отворил дверь, пропуская ее в гостиную. Там они стали по разные стороны стола с мраморной столешницей. Он коснулся пальцами мрамора и прокашлялся. Так делалось в суде. Он любил начинать негромко и доверительно. Пафос - это он оставлял на потом. Маррей снова прочистил горло и подождал, пока блуждающий взгляд Кэсси остановится на нем. Нелегко заставить ее сосредоточиться. Они стояли друг против друга в полутемной гостиной; дыхание белым паром повисало в холодном воздухе. - Скажи мне, как тебя зовут, - повторял ее голос. И Анджело сказал. - Анд-же-ло Пас-сет-то, - произнес он по слогам, не глядя на нее, по-прежнему не сводя глаз с потолка. - Анд-же-ло Пас-сет-то, - так же по слогам повторила она, словно пробуя имя на вкус. Услышав, как Кэсси словно себе самой, словно его и нет в комнате, повторяет его имя.Анджело повернулся на бок и поднялся на локте. - Ты, - вспылил он, - столько времени не знаешь, как меня зовут, и не спросила?! Она поглядела на него, и опять эти мягкие, полные губы улыбнулись, а глаза вдруг стали еще ярче, чем прежде. Она покачивала головой и глядела на него так, точно он был где-то далеко. Это дало новую пищу раздражению. - Ты приходишь сюда ко мне, спишь со мной уже столько времени - и что? И ничего? Как меня зовут?! Кто я есть?! Тебе все равно. Гнев его выдохся, потому что под этим ровным взглядом издалека злиться было совершенно бессмысленно. - Нет, - сказала она. - Все это не так. Я знала, как тебя зовут. Но сегодня... Он опять откинулся на спину, аккуратно подтянул одеяло. - Но сегодня мне захотелось услышать, как ты произносишь свое имя, - сказала она. - Как оно должно звучать. - Это зачем? Что вдруг? - Потому что сегодня все переменилось, - сказала она тихо и терпеливо, ясно и открыто глядя ему в глаза, и это злило его и почему-то пугало. - Что переменилось? - крикнул он. - Святая мадонна, что переменилось? - Раньше я не знала. - Что не знала? - Он приезжал сегодня днем, - сказала она, на этот раз спокойно и по-деловому. - И сказал мне, что ты был в заключении. В Фидлерсбэрге. Тебя держали в тюрьме. И что... - Ах, он сказал! Он тебе сказал! - озлобленно выкрикивал Анджело. - Он сказал! - Тише, - просила она, - тише. - Такой скажет, - продолжал он уже без злобы. - Навидался я таких, как он. Я их всех знаю. Я их по костюму и по лицу узнаю за милю. - Тише, - просила она, - тише, успокойся. - Он сказал, чтобы я уходил? - Допустим, - подтвердила она, - но... - Допустим! - Он сел в постели. - Выйди в коридор, я оденусь и уйду! - Тише, - сказала она почти шепотом, - тише. Ложись обратно. Он лег. Не потому, что она велела, а потому, что она сказала это шепотом и ему пришлось напрячь слух, чтобы расслышать ее слова, как он напрягал слух, когда по радио звучала музыка. Он медленно убрал локоть, лег и подтянул одеяло. С минуту он лежал, забыв обо всем, потому что внезапно снова увидел, как ворона, которую он спугнул днем, появляется над потемневшим лесом и медленно летит по холодному, пустому, высокому небу и заходящее солнце сверкает на черных, уверенных, упрямых крыльях, несущих ее над лесом на север. Потом ворона исчезла. Анджело Пассетто был чист, пуст и огромен, как опустевшее небо. Она что-то говорила, и только теперь он начал понемногу разбирать: - ... а я говорю нет, он был не виноват, его же выпустили, нечестно снова ворошить старое. Я ему даже не скажу, что знаю. Когда ты пришел ужинать, я еще не собиралась тебе говорить. Но когда пошла спать, я начала думать. Я думала, как они посадили тебя в тюрьму и столько времени держали и ты был еще такой молодой и ни в чем не виноват... Она наклонилась к нему, и это была совершенно другая женщина, ее он не знал. Эта улыбка, и эта мягкость, и эта грусть, такая диковинная, и блеск в затуманенных глазах - все было другим. И она говорила: - Ах, Анджело, такой молодой, как они посмели! Он отвернулся, закрыл глаза, напрягся, как струна. На мгновение он снова увидел ворону в высоком пустом небе. Потом все исчезло. Он не раскрывал глаз. - Но я им тебя не отдам, - говорила она, - никогда. Он чувствовал у себя на лбу ее руку. И слышал: - ...ты не виноват... ты ни в чем не был виноват... ни в чем, никогда... В ту же секунду, несмотря на прохладную, мягкую ладонь на лбу, несмотря на голос, повторявший, что он ни в чем никогда не был виноват, он увидел искаженное гневом лицо Гвидо Альточчи, увидел, как у всех на глазах тот высвободил руку и, указав на него, выкрикнул злобно и беспощадно: "Предатель!" Эту сцену, этот обвиняющий перст он тысячи раз видел в ночных кошмарах. И знал, что в следующую секунду Гвидо проведет пальцем по вздувшемуся горлу и, скривив рот, изображая агонию, захрипит, словно захлебываясь кровью. Да, вопреки прохладной ладони, лежавшей у него на лбу, старый сон вернулся на мгновение, и Анджело почувствовал испарину. Но рука нежно поглаживала его, и голос повторял: - ...не виноват, ни в чем не виноват... ни в чем... Пусть бы Гвидо Альточчи услышал этот голос! И Анджело кричал ему: "Слушай, Гвидо, слушай! Не виноват... слышишь, она говорит, я не виноват... ни в чем не вино..." Маррей вышел из дома и на мгновение поднял глаза к закатному небу за ревущим ручьем. Облетевшие деревья на гребне были отчетливо, до веточки, видны на фоне холодно светящегося небосклона. Глядя туда, он думал или, вернее, старался не думать, что все получилось иначе, чем он ожидал. Он включил стартер и, когда мотор мгновенно сработал, выжал до упора педаль газа. Затрещал лед на лужах, колеса забуксовали в полузамерзшей грязи, и это вывело его из задумчивости. Ну что за дура эта Кэсси! Ни одна нормальная женщина не стала бы держать в доме преступника, всего три года назад осужденного за вооруженное ограбление и соучастие в убийстве! Что с того, что его условно освободили? Он преступник, и к тому же даго Оскорбительное прозвище: так называют в США итальянцев (прим. перев.)., все равно что черномазый. Впрочем, Маррей и сам свалял дурака. Нужно было только сказать ей, что парень преступник. А он позволил Кэсси вытянуть из него всю историю. Что этому Пассетто было всего двадцать лет, что он утверждал, будто просто ехал в Новый Орлеан искать работу и не знал, что Гвидо уже отсидел срок за вооруженное ограбление, не знал, что машина краденая. Когда в полиции его слегка обработали, Анджело согласился помочь следствию и указал место в ручье, в десяти милях дальше по шоссе, куда бросили револьвер. Это решило дело. - Но он ни в чем не был виноват, - сказала эта дура. - Может, и был, - сказал Маррей, - это никому не известно.. Он помог следствию, и никто не стал особенно копаться. - Против него не было улик. Только то, что он там был. - Перестань, Кэсси, ты же прекрасно понимаешь, что он с ними поехал не в бирюльки играть. Именно так преступники... - Но ведь он ничего не сделал, а его посадили на... - Ну ладно, посмотрим на это иначе. Не такой уж он хороший. Ведь он заложил всех остальных. - Как это - заложил? - Предал своих друзей. Послал их на электрический стул. По-твоему, это хорошо? - Но ведь он сказал правду. Да, вспоминая теперь все это, Гилфорт понимал, что свалял дурака. Да еще вышел из себя. Но как тут было сдержаться, когда она несла такую чушь? Конечно, Пассетто усердно хозяйничал. Еще бы, этот малый своего не упустит. Маррей так ей это и объяснил, а она только поглядела на него и сказала: - Ты не знаешь, каково быть все время одной. Все время одной. Когда даже некого попросить помочь. От такого упрека и святой вышел бы из себя! Сто раз Маррей пытался уговорить ее переехать в город, где можно снять дешевую квартиру, нанять прислугу. Не удивительно, что он вспылил. И точно спятивший миллионер заявил ей, что, если она не переедет в город, он наймет строительную бригаду, чтобы привести тут все в порядок, и пришлет профессиональную сиделку. Точно у него миллионы, точно он забыл, что и так платит за все из собственного кармана, потому что у Сандерленда Спотвуда давным-давно нет ни гроша и это он, Маррей Гилфорт, содержит их обоих, а взамен не имеет ничего, кроме груды расписок от Кэсси Спотвуд. Да, дураком он был, дураком и остался. Но на этот раз ему повезло. Потому что она отказалась от его опрометчивого предложения. Она желает жить, как жила, с Сандером и этим каторжником. Заявила, что никуда отсюда не поедет, шагнула к нему и, глядя ему прямо в лицо, как она умеет, приказала: "Посмотри на меня! Посмотри на меня, Маррей Гилфорт, и сам посуди - на что я нужна этому человеку? Я старуха". И он посмотрел, увидел ее бесформенную коричневую куртку, темные неподвижные глаза на бескровном лице и подумал: "Неужели под этой дурацкой курткой, вернее, под тем, что она надевает под эту куртку, тело у нее такое же белое, как лицо?" - и уже старался не думать о том, как это тело, должно быть, светится в темноте... И выпалил: - Нет! Не старуха! И, не отводя глаз от ее лица, подумал вдруг с такой внезапностью, будто эта мысль пряталась где-то в тени других мыслей и теперь спокойно вышла на свет, - подумал о том, что Бесси давно уже нет, Бесси, которая столько лет была тощей, точно жердь, а потом вдруг ни с того ни с сего так разжирела, что бриллиантовые кольца, врезались в ее пухлые пальцы. А вот Кэсси Спотвуд, если сорвать с нее эту чертову куртку, окажется стройной, как в юности. Кэсси всегда была тоненькой, стройной девушкой... Уже сгустились сумерки. Гилфорт съехал на обочину и остановил машину. Здесь, между этими кустами, начиналась когда-то дорога к старому дому Гилфортов. Уже много лет как дом перестал существовать. Впрочем, разве это был дом? Вспоминать о нем Маррей не любил. Не то чтобы это была лачуга, нет, вполне пристойный домик, но не такой, каким ему хотелось бы помнить свое родовое гнездо. Не хотелось вспоминать и о тогдашней жизни. Не потому, что в ней было что-то трагическое. Или хотя бы неприятное. В ней просто не было ничего значительного. Так, мелькание теней. Если бы трагическое! Теперь на том самом месте, по которому он тысячи раз проходил мальчишкой, стояла его машина - свидетельство жизненного успеха, и сквозь стекло этой машины он смотрел в сгущавшиеся сумерки и слушал приглушенный шум ручья. Она сказала ему: "Да, я знаю, ты большой человек. Ты богат, тебя выбрали прокурорам или чем-то в этом роде. Стоит тебе захотеть, и все будет по-твоему". Он на мгновение почувствовал себя свободным и сильным. Но только на мгновение, потому что она продолжала: "Да, Маррей, ты все можешь. И если Анджело выселят или еще что-нибудь с ним сделают, я буду знать, чья это работа". Он почувствовал, что уличен, потому что как раз об этом и думал: стоит ему только слово сказать в полиции, и дело будет сделано. Но это еще было не все. Она добавила: "И тогда - запомни, Маррей, я не шучу, - тогда ты меня больше не увидишь". И еще прежде чем смысл ее слов дошел до его сознания, он почувствовал себя беззащитным, словно его раздели у всех на виду. Кэсси говорила с ним так, словно у нее были на него права, словно он - влюбленный мальчишка, которым можно командовать. Да кто она такая в конце концов? Думает, она молода и прелестна? Эта стареющая баба в идиотской бесформенной куртке, хозяйка промозглой заплесневевшей гостиной! Он стоял возле покрытого мрамором стола и в ярости говорил себе: "Черт возьми, задирает передо мной нос. Да знает ли она, какие у меня были женщины!" Он вспомнил Чикаго, роскошные номера, обставленные с дешевой изысканностью, пенящееся шампанское, возбуждающий запах женских волос, и уже воспаленное воображение рисовало ему не одну Милдред, его окружали прекрасные женщины, они тянулись к нему жаждущими губами, руки их обвивали его, ласкали, и эти видения, обрамленные дымчатым узором, появлялись и исчезали, как в калейдоскопе мерцающих зеркал. То была минута его величия: с холодным презрением смотрел он через стол на стареющую женщину по имени Кэсси Спотвуд. Но и она глядела на него, и теперь, в сумерках, сидя в неподвижной машине и вспоминая ее безжалостные глаза, он снял шляпу, уронил ее на сиденье и прижался лбом к рулю. Руки его сжимали руль, словно в отчаянном напряжении бешеной езды. Но машина стояла на обочине, и, закрыв глаза, ощущая твердый, холодный обруч, давивший на лоб, он, словно раздвоившись, видел себя сидящим в машине и одновременно снова переживал случившееся много лет назад. Была осень того года, когда Сандер женился на Кэсси, и он, Маррей, приехал сюда на выходной пострелять дичь, хотя Бесси, которая не одобряла ни Сандера, ни охоту, устроила ему сцену и осталась дома. Проведя день в полях, потом пообедав, он сидел с Сандером и Кэсси у камина, погруженный в дремоту от обильной пищи, тепла и виски, и вдруг Сандер налил себе почти полстакана, не разбавляя, поленившись даже положить лед, проглотил все в три глотка, потом, ничего не объясняя, встал, схватил девушку за руку, чуть ли не сдернул ее со стула и сказал: "Пошли". Не оборачиваясь, уверенный, что она последует за ним, Сандер как ни в чем не бывало пошел к двери. Искоса бросив на Маррея быстрый взгляд, который ему так и не удалось разгадать, девушка двинулась следом. Маррей остался сидеть у камина, держа в руке уже тепловатый стакан виски и слушая тяжелые, не заглушенные даже ковром мужские шаги по лестнице, потом - после короткой паузы - резкий звук по-хозяйски захлопнутой двери. Позже, по пути в свою спальню, он остановился возле этой двери в темном коридоре, и от выпитого виски у него гудело в голове, точно ветер выл в бесчисленных проводах. И теперь, прижимая лоб к рулю, он видел себя стоящим в темном коридоре возле двери. Отчетливо, точно чей-то голос, он услышал свою мысль: "Есть такие, которые просят, и покупают, и воруют, и подбирают остатки, и ты один из них". И дальше: "А есть такие, которые берут, не спрашивая, но ты не в их числе". А настоящие мужчины - это те, кто берет, не спрашивая. И Маррей задавал себе вопрос: если бы он был мертв, а Бэсси жива, каким бы она его помнила? И стала бы Кэсси, если бы тогда все обернулось иначе и она вышла бы за него, а не за Сандера и это он лежал бы теперь без движения на месте Сандера, стала бы Кэсси так же преданно склоняться над ним, Марреем, и брить его каждый день, год за годом? Не открывая глаз и по-прежнему до боли прижимаясь лбом к рулю, чтобы не потерять связи с реальным миром, он поднял руку, потрогал щетину у себя на щеке и представил себе пальцы, которые касались бы его лица, если бы это он лежал там - неподвижный и величественный, счастливый уже оттого, что знал в жизни счастье. Но тут другой вполне реальный голос вторгся в мрачный мир его размышлений. - Проснитесь, мистер. Что с вами? Он вздрогнул, поднял голову. Уже стемнело, но он разглядел возле машины неясную фигуру мужчины с охотничьим ружьем под мышкой и возле его ног еще более темный силуэт собаки. Маррей сделал над собой усилие и ответил, что все в порядке. - Я думал, может, вам нехорошо, - сказал тот, и Маррей начал было объяснять, что он просто немного устал, ничего страшного, но охотник уже исчез в темноте. Тогда, протянув руку к ключу зажигания, Маррей сказал себе: "Да, все будет в порядке, только бы стать членом Верховного суда. У мужчины должно быть в жизни свое дело". Анджело Пассетто проснулся. Он не знал, долго ли спал, но, проснувшись и еще не открыв глаз, почувствовал у себя на лбу прохладу ее ладони. На какую-то долю секунды его мышцы напряглись, чтобы сбросить руку со лба, но за эту долю секунды он успел вспомнить, как однажды, ребенком, он проснулся в темноте и впервые за долгую болезнь почувствовал, что жар прошел, и все плывет, и ему прохладно и хорошо, и на лбу у него материнская ладонь. Воспоминание исчезло, Он открыл глаза. Но головы не повернул. Даже когда услышал: - Ты заснул. Ты долго спал. - Да, - ответил он, не глядя на нее и пытаясь понять, что с ним происходит. - Знаешь, почему я пришла к тебе сегодня? - услышал он. ╖ - Нет. - Я не собиралась. И не собиралась тебе говорить о том, что рассказал Маррей. Но я никак не могла уснуть. Мне пришло в голову такое, о чем я раньше никогда не думала. - Она замолчала. Потом он услышал: - Знаешь, о чем я думала? - Нет, - сказал он. - Я думала о том, как тебя заперли в тюрьме и как ты лежал там, в камере, по ночам. Сначала я думала только об этом. Но потом - знаешь, что мне пришло в голову? - Нет. - Мне вдруг пришло в голову, что и сама-то я всю жизнь прожила в тюрьме. И я вдруг поняла, что ты там чувствовал. Тогда я вскочила с кровати, схватила халат и побежала босиком по коридору, а потом... Он вспомнил, как Кэсси стояла в дверях, и он сразу увидел, что она босая. Увидел белые ноги, прибежавшие к нему по темному холодному полу. - ...а потом я боялась постучать. Мне стало плохо, и голова начала кружиться, и все поплыло в темноте, но я знала, что должна постучать. Я должна была тебе рассказать, что я знаю, каково тебе было там, в камере, по ночам. Он старался не слушать ее. Он весь напрягся и дышал медленно и тяжело. Он старался остановить самого себя, помешать тому, что сейчас должно было произойти. Но не слышать было нельзя. - Анджело! Скажи, ты и теперь просыпаешься в темноте и не знаешь, где ты, и думаешь, что ты все еще там, в тюрьме? Скажи, Анджело? Он все еще сопротивлялся и дышал медленно и натужно. Но вдруг что-то будто лопнуло в нем, как сухая древесина, которую медленно гнули, и он услышал свой голос: - Да. И тогда она сказала: - Не будет так больше, Анджело, никогда в жизни. Он держался. Что-то в нем надломилось, но он еще держался. Он все еще держался, когда после долгого молчания она тихо, почти шепотом, спросила: - И еще знаешь что, Анджело? Знаешь, чего я еще хочу? - Нет. - Я хочу, чтобы, когда ты просыпаешься здесь, в этом доме, ты знал, что ты не в тюрьме, что ты свободен. Ведь ты всегда можешь уйти отсюда. И то, что раньше в нем только надломилось, теперь развалилось совсем. Или просто подалось, уступило. Он перевернулся на живот, поднялся на локтях, поглядел на нее, увидел, как она сидит со сложенными на коленях руками, освещенная снизу резким светом лампы, а на стену и потолок ложится ее тень, и на фоне этой черной тени белеет ее лицо, - увидел все это и со стоном потянулся к ней. Чуть помедлив, глядя на него все так же задумчиво и отчужденно, словно сквозь легкую дымку, она дала ему руку. Он схватил ее и, повалившись ничком, уткнулся лицом в ее ладонь. ГЛАВА СЕДЬМАЯ "Здесь не должно быть пятна. Пятно на потолке не на том месте", - вот первое, что ей пришло в голову, когда она проснулась. Пятно должно было быть дальше, над печкой. Но тут она внезапно поняла, что и сам потолок не тот. И подумала: "Я тоже. Я. тоже другая". Она осторожно высвободила руки из-под одеяла и легонько дотронулась ими до своего лица. Она почувствовала, как от этого прикосновения у нее вспыхнули щеки, и, когда она отняла руки, это ощущение не исчезло. "Да, - думала она, закрыв глаза, - человек - всего лишь пространство, окруженное воздухом, который касается кожи, и только так ты и чувствуешь свою форму, чувствуешь, что ты живой, что ты - это ты". Она открыла глаза. Увидела, что мир вокруг нее светится. За окном виднелись черные ветки дуба, схваченные инеем, и они сверкали на солнце. Не поворачивая головы - а обернуться еще не настало время, - она видела часть крыши курятника, и крыша эта сверкала. Светилась освещенная солнцем стена в ногах кровати. Уголком глаза она видела стул возле кровати, и стул тоже весь сиял. И старый грязно-серый халат, перекинутый через спинку стула, и старая фланелевая ночная рубашка. Мир был реален, и он светился. Она обернулась. Сначала она удивилась. Она не узнала Анджело. Потом решила, что это из-за волос. Она всегда видела их расчесанными до блеска, а теперь они были растрепаны. Но нет, дело было не только в волосах. Он лежал на боку, лицом к ней, немного подтянув колени, слегка согнувшись. Кожа у него на скулах казалась гладкой и мягкой, несмотря на черные щетинки. Всегда настороженные, блестящие, черные птичьи глаза Анджело были закрыты, и от этого лицо его казалось беззащитным. Губы были расслаблены, и по их легчайшим, почти неприметным движениям она видела, как он медленно дышит. Глядя на его чуть шевелящиеся губы, она подумала, что, наверное, таким Анджело был в детстве и кто-нибудь, бывало, вот так же смотрел, как он спит. Тут он проснулся и увидел ее нежный, сияющий взгляд. - Мне кажется, я только сейчас родилась, - тихонько сказала Кэсси. Он не ответил. Она высвободила руку из-под одеяла и указала на окно. - Смотри, - сказала она. - Все так сияет. Будто весь мир только сейчас родился. Он повернул голову, немного приподнялся и поглядел в окно, на залитое светом морозное утро. Потом она заметила, что он смотрит на ее голую руку, и спрятала ее под одеяло. Он положил голову на подушку и снова глядел ей прямо в глаза. - А тебе, - сказала она, - тебе тоже кажется, что ты только сейчас родился? Ему было немного не по себе, не страшно, не больно, а просто не по себе, и это неприятное ощущение росло. Он закрыл глаза, чтобы не смотреть на нее, но сразу же снова открыл их. И увидел, что рука с вытянутым указательным пальцем тянется к нему. Вот палец коснулся его губ и осторожно очертил форму рта. Потом рука снова исчезла под одеялом. - Ты совсем не такой, как