ндии. Вот уж, насамделе, звездный час! Воображала ли она когда-нибудь в бараке, особенно однажды, когда три курвы таскали ее за волосы -- я ей сикель выжру, суке! Спас Шевчук. Ногами расшвырял вцепившихся оторв. Повел в медчасть. На обратном пути трахнул в снегу за кипятилкой. Воображала ли она тогда, что будет вот так сыпать направо и налево английскими фразами, и даже свой школьный французский припомнит, а все вокруг, настоящие джентльмены, будут ловить эти фразы и восхищенно им внимать? Беспокоило немного присутствие на периферии молодого советского генерала с загадочно знакомой, кавказской внешностью. Он, кажется, мало понимал по-английски, но зато был весьма чуток к русскому. А впрочем, пошли бы они подальше, все эти "чуткие": все изменилось, война все старое переломала, Россия теперь двинется к демократии! Вот как странно может переломаться народное горькое выражение "кому война, а кому мать родна!". -- Скажите, джентльмены, -- по-светски обратилась Вероника к присутствующим, -- это правда, что в Германии запретили перманентную завивку? Присутствующие переглянулись и засмеялись. -- Откуда вы это взяли, Вероника? -- спросил Тэлавер. Вероника пожала плечами: -- Мне муж сказал. Он где-то вычитал. -- Значит, маршал Градов интересуется не только танками? -- ловко тут вставил какой-то англичанин. Тэлавер положил ему руку на плечо: -- Между прочим, друзья, вопрос вполне серьезный. Я недавно был в Стокгольме и читал нацистские газеты. Вот как обстоит дело. После поражения под Курском и высадки наших войск в Сицилии в Германии, как известно, была объявлена "тотальная война". В рамках этой кампании по всему рейху на самом деле -- Вероника права -- были запрещены приборы для завивки. Все для фронта, так сказать, все для победы, экономия электричества! Тут, однако, вмешались некоторые романтические обстоятельства. Киноактриса Ева Браун, по слухам, близкий друг фюрера, обратилась к нему с просьбой не лишать арийских женщин их излюбленных машин, из-под которых они выходят еще большими патриотками. Фюрер, как романтический мужчина -- вспомните эти снимки в пальто с поднятым воротником, -- конечно, не устоял перед этой просьбой. Перманенты были возвращены с одной оговоркой: категорически запрещалась починка завивочных машин! -- Какая грустная история, -- неожиданно сказал индус. -- А как в России делают перманент? -- спросил Жан-Поль у Вероники. -- Вопрос не ко мне, мон шер, -- бойко ответила она. -- Мои сами вьются. Волны Амура. Не знаю, почему они не вьются у порядочных людей? Я погибаю, подумал Тэлавер, я просто погибаю в ее присутствии. -- Ну что ж, -- вздохнула она. -- Пора возвращаться в расположение Резервного фронта. Тэлавер повел ее обратно к маршальской части стола. -- Вы мне дадите, Вероника, хотя бы один, хотя бы самый маленький шанс вас снова увидеть? -- тихо и серьезно спросил он. Она посмотрела на него уже без светского лукавства и тоже понизила голос: -- Я живу на улице Горького наискосок от Центрального телеграфа, но... но в гости вас, как вы, надеюсь, понимаете, не приглашаю. Ему захотелось тут же нырнуть в словари, чтобы отыскать там слово "наискосок". После окончания банкета уже на лестнице маршала Градова с супругой догнал стройный генерал-майор кавказской наружности. -- Никита Борисович! Вероника Александровна! Я весь вечер верчусь перед вами, надеюсь, что узнаете, а вы не узнаете! -- Кто же вы, генерал? -- холодно спросил Никита. Вероника мельком глянула на него, сообразив, что маршал крайне удивлен колоссальным нарушением неписаной субординации: какой-то генерал-майоришка напрямую, да еще по имени-отчеству, обращается к нему, человеку из первой дюжины. -- Да я же Нугзар Ламадзе, а моя мама Ламара и ваша мама Мэри -- родные сестры! Никита сразу переменился. -- Кузен! -- вскричал он, охватил Нугзара за плечи, потряс. Глянул на погонные значки. -- Ты, значит, в танковых войсках? Нугзар хохотал, счастливый: -- Да нет, Никита, это просто небольшая маскировка, ну, понимаешь, для союзников! Я вообще-то в органах, но... -- он добавил гордо: -- Но в том же чине. Никита снова переменился, сощурился презрительно: -- Ага, вот по какому пути ты пошел... Нугзар замахал руками: -- Нет, нет, Никита, не думай, я не из этих... -- понизил голос, сыграл глазами, -- не из ежовцев... Просто, ну ты ж понимаешь, так жизнь сложилась... -- Какого же черта, Нугзар, ты в органах гниешь, когда такие события происходят? -- строго сказал Никита, как будто он только и делал, что думал о судьбе Нугзара, который "в органах гниет". -- Твое место на фронте! Ну, иди хотя бы ко мне, на Резервный! Хоть бы даже и по вашей части, а все-таки на фронте! Захочешь, танки дам, поведешь в атаку! Ну, хочешь ко мне начполитом? -- Позволь, позволь, Никита, да ведь у тебя там, кажется, и комиссарах Строило Семен? -- А на кой мне хер это говно?! -- вскричал Никита. -- Кого вы мне посылаете, в действующую армию?! Я такие мешки с говном еще в тридцатом году от себя откидывал! -- А мы тут при чем, Никита-батоно? Это его ПУР к тебе направил, а не мы, -- мягко, улыбчиво, почти открыто предлагая не верить его словам, заговорил Нугзар. -- Ладно, ладно, -- прервал его Никита. -- Знаю я, кто такой Стройло. Я не против органов, а против отдельных "органистов". Тех, что хуево играют! -- Когда это вы стали таким матерщинником, маршал? -- улыбнулась Вероника. Нугзар сиял, доверительно пожимал кузену локоть. Ему явно понравилось политически правильное замечание маршала об органах. -- Подумай над моим предложением, Нугзар, -- сказал на прощанье Никита и повел жену дальше, вниз по исторической лестнице. Нугзар сопровождал их до исторических дверей. -- Ну, вы вообще заходите, Нугзар, -- сказала Вероника. -- Пока на Резервный фронт не уехали, забегайте по дороге из органов. Мы живем... -- Я знаю, -- скромно сказал Нугзар. -- Откуда?! -- вскричала Вероника с совершенно театральным изумлением. -- Иногда знаешь больше, чем хочешь знать, -- развел руками Нугзар. -- Ты слышишь, Никита? Он знает больше, чем хочет знать! -- восклицала Вероника. Странное чувство превосходства над этими проклятыми, вездесущими, всю жизнь испоганившими органами кружило ей голову больше, чем выпитое шампанское. Никита грубовато, уверенно хохотнул, хлопнул кузена по плечу: -- У меня, на Резервном фронте, Нугзар, ты будешь знать ровно столько, сколько захочешь. Дверь за ними закрылась. Минуту или две Нугзар стоял в оцепенении. Ошеломляющие мысли -- о смене хозяина, о переходе под защиту миллионной массы войск -- проносились в его голове. Был третий час ночи, когда Никита и Вероника вышли из Спасских ворот Кремля и пошли по диагонали через Красную площадь. В небе двигались тучи, мелькали звезды, иногда являлась луна, размаскировывая затемненный город. Воздушными путями летели не только бомбардировщики, подступала еще и зима. Пока еще сухой морозной осенью цокали по каменной мостовой бальные туфли, стучали маршальские каблуки. "Наверное, воображает, как будет здесь на ворошиловском коне принимать парад, -- с неожиданной злостью подумала Вероника о муже. -- Победитель Никита! Все в порядке, все подчиняются, ничего не боюсь, наступаю! Две ППЖ исправно исполняют свои функции, одна полевая-походная, другая паркетно-парадная! Сейчас вот скажу тебе, Александр Македонский, что подаю на развод!" В огромном пространстве вокруг было пустынно, не спали только стража вокруг Кремля и зенитчики, да иногда проезжали машины с разъезжающимися гостями. За стеклами поворачивались к маршальской чете удивленные лица. -- Знаешь, Ника, со мной что-то неладное происходит, -- вдруг произнес Никита. -- С тобой, по-моему, все только очень ладное в последнее время происходит, -- холодно откликнулась Вероника. Он доверчиво и как-то очень по-юношески взял ее под руку: -- Нет, в человеческом смысле неладное. Я превратился в какую-то командную машину. Бросаю в прорыв дивизии, выдвигаю на заслон корпуса и так далее. Люди для меня стали просто гигантским набором пешек. Проценты потерь, проценты пополнений. Недавно в Ставке я отстоял свой план наступления и спас тем самым не менее тридцати тысяч жизней... Это хорошо, ты хочешь сказать? Да, но ты пойми, что я уж только задним числом, мимолетно, подумал об этих жизнях, а главное-то для меня было -- подтвердить эффективность моего плана наступления! Конечно, я понимаю, что другим командующий группы армий и быть не может на этой войне, но я иногда хватаюсь за голову -- да почему я должен быть таким, почему такое выпало на мою долю? Во мне всегда все человеческое было живо, даже в лагере. Теперь -- засыхает... Вероника, не отрываясь, смотрела сбоку на маршала, а тот выговаривал все это, ни разу на нее не взглянув, как будто все это выговаривалось и вслух, и в уме впервые, как будто он лихорадочно старается не упустить этой возможности выговориться, то есть возможности побыть наедине с единственным мыслимым собеседником при таких откровениях. Ну и, конечно, кому же ему еще все это выговаривать, не пропиздюхе же Таське! Бедный мой мальчик, вдруг подумала она о нем. Сволочи, грязные красные, что вы с нами сделали? -- Сердце, понимаешь, Ника, как будто покрывается мозолями, -- продолжал он. Бедный мой мальчик, которому я когда-то сумками таскала пузырьки с бромом из аптеки Ферейна. Говорили, что бром снижает потенцию, но за ним этого не замечалось. Наоборот, после брома он меня мучил без конца. Бедный мой мальчик, помнит ли он свои кронштадтские кошмары? Никита продолжал, будто отвечая впрямую на ее мысли: -- Это ужасное чувство, Ника, когда все рубцуется. Я потерял свои старые страхи, угрызения совести... помнишь мои кронштадтские кошмары?.. Они больше не посещают меня... -- Бедный мой мальчик, -- проговорила она. Он, потрясенный, остановился. Луна в это время вышла из-за туч и освещала шишастую темную глыбу Исторического музея, делая его похожим на отрог Карадага в восточном Крыму, где когда-то они познакомились с Вероникой. Ее отец, шумный московский литературствующий адвокат, с альпенштоком, возглавлял горные экспедиции с плетеными корзинками для пикников. В горах засиживались до темноты, до луны. Там он и загляделся в ее юное лицо, освещенное луной. Вот и сейчас перед ним ее лицо, освещенное луной... и она называет его "мой мальчик"... "Мой бедный мальчик", -- говорит она человеку, которому подчиняется миллион вооруженных мужиков, планы которого пытаются разгадать в Oberkommando des Heeres в ставках "Вервольф" и "Волчье логово"... Моя бедная девочка, мать моих детей... Ничто не оторвет меня от тебя... Он не сказал ни слова, но она поняла, что с ним произошло в этот момент что-то очень значительное, размыв какой-то ком слежавшейся грязи. Они пошли дальше еще медленнее, взявшись за руки, как дети. Спустились к Манежной, миновали гостиницу "Москва" и собирались уже пересечь Охотный ряд, когда вдруг, неизвестно откуда, явился перед ними вытянувшийся в струнку адъютант Стрельцов. -- Разрешите обратиться, товарищ маршал? Какие будут распоряжения до утра? Самолет прикажете отменить? Вероника оглянулась и увидела медленно приближающуюся группу офицеров. Очевидно, они следовали за командующим от самых ворот Кремля. Подъехали и остановились "виллис" и два "доджа", заполненные градовскими "волкодавами". Словом, группа сопровождения не дремала во время лунной прогулки. -- Какая у вас деликатная свита, Никита Борисович! -- засмеялась маршальша. Офицеры заколыхались в ответных улыбках. Ба, да тут знакомые все лица: и зам по тылу Шершавый, и личный шофер, дослужившийся уже до третьей офицерской звездочки Васьков, и две-три персоны из Особой Дальневосточной, кажется, Бахмет, кажется, Шпритцер, а самое замечательное состоит в том, что в группе шествует, успешно соревнуясь в росте, в округлости груди и в значительности лица с генералом Шершавым, не кто иной, как бывший серебряноборский участковый, ныне капитан Слабопетуховский. Никита явно окружает себя своими собственными "органами". -- Слабопетуховский, и вы здесь?! -- Так точно, Вероника Александровна! Обрел смысл жизни под флагами Резервного фронта и лично маршала Градова, а точнее, в АХУ штаба; к вашим услугам! Никита выглядел немного смущенным, и понятно почему: кого теперь этим людям называть хозяйкой? Быть может, впервые они видели его в состоянии нерешительности: отменять ли ночной полет к фронту? Она положила ему ладонь на щеку: -- Не верь своим мозолям, Китушка, ты все такой же. Когда тебя теперь ждать? Он облегченно вздохнул и поцеловал ее. В щеку. Во вторую. В нос. Губы -- на замке, иначе придется отменять полет. И вообще, надо сначала сделать ремонт в квартире, вот именно сделать ремонт, побелить потолки, натереть полы, вычистить ковры, ну и... ну и отослать Шевчука, черт... отослать его, конечно, не на фронт, куда-нибудь в теплое место, но покончить с этим... -- Теперь уже, очевидно, не раньше чем через месяц, -- сказал Никита. -- Ну, вот и хорошо, -- вздохнула она. -- Жду тебя через месяц еще с одной маршальской звездой, чтобы ты уже стал дважды маршалом. Дважды маршал Советского Союза, неплохо, а? А что с Борькой делать? -- Борьке скажи, что я категорически против его военных планов. Пусть окончит школу, тогда посмотрим. Верульку поцелуй сто тридцать три раза. Ну, пока! Он прыгнул в "виллис". Кавалькада тронулась. Вероника в своей короткой лисьей шубке и длинном шелковом платье пересекла Охотный ряд. До дома было два шага. Вот и кончился "первый бал Катюши Масловой", теперь я опять одна. А он даже и не вспомнил про мое сорокалетие. ГЛАВА XV ОФИЦЕРСКОЕ МНОГОБОРЬЕ Эту главу нам приходится начать маленькой сценкой, которая никак не хотела повисать на хвосте главы предыдущей, хотя и имела к ней прямое отношение. Дело в том, что, простившись с женой в Охотном ряду ноябрьской ночью 1943 года, маршал Градов не сразу отправился к ожидавшему его во Внуково бомбардировщику Ил-4, а сделал предварительно большой круг по спящей столице. В глухой час, когда московская флора, устав трепетать под западным ветром, поникла ветвями в извечном русском крепостническом стиле, а фауна только чирикала спросонья, отгоняя суматошные сны, все его машины подъехали к старому градовскому дому в Серебряном Бору. Оставив всех людей за забором, маршал открыл калитку все тем же старым приемом, известным ему с детства, а именно путем оттягиванья одной из планок забора и просовывания внутрь неестественно изогнутой руки. Этот способ почему-то считался недоступным воображению грабителя. Довольно часто, впрочем, калитка вообще не запиралась на засов, и вот эта уж картина с виду запертой, а на самом деле совершенно незапертой калитки действительно не поддавалась преступному воображению, если не считать чекистов, явившихся сюда за Вероникой осенью 1938 года. Никита Борисович надеялся увидеть свет в кабинете отца или лампочку у постели матери, тогда бы он зашел в дом, однако ни Борис Никитич, ни Мэри Вахтанговна в ту ночь бессонницей не страдали. Отец, впрочем, мог быть в эту ночь где угодно, кроме дома. Замначмедсанупра Красной Армии, он не столько сидел в своем московском кабинете, сколько перемещался по всей огромной линии фронта от Баренцева моря до Кавказа. Прошлым летом, в конце июля, Никита случайно натолкнулся на отца в самом пекле, на плацдарме Лютеж. Только что закончилась знаменитая танковая "битва в подсолнухах". Семечки, надо сказать, поджарились там на славу! Десятки, если не сотни "тигров", "марков", "тридцатьчетверок", "шерманов", "грантов" и "Черчиллей" горели и дымили на полнеба, стоя почти вплотную. Огромные клубы дыма поднимались из-за бугра, закрывая вторую половину небесного свода: там кто-то только что взорвал чье-то бензохранилище. Вот он -- типичный пейзаж тотальной войны: черное бесконечное вознесение, языки огня, мелькающие остатки живой природы. Между тем на бугре вокруг дымящихся развалин разворачивался полевой госпиталь. Солдаты еще натягивали палатки, а под одной из них уже шли операции. Никита, проезжая мимо в своем броневике, бросил взгляд на госпиталь, отметил оперативность разворачивания -- представить к наградам! -- и уже проехал было дальше, как вдруг увидел выходящего из палатки отца. Борис Никитич был в заляпанном кровавыми пятнами хирургическом халате. С горделивым видом, всегда появлявшимся у него после удачной операции, он стаскивал с рук асептические перчатки. Кто-то, очевидно, по его просьбе уже всовывал ему в рот дымящуюся папиросу. Никита хотел было броситься и заорать: "Какого черта ты здесь делаешь, в самом пекле? Тебе шестьдесят восемь лет, Борис Третий! Ты генерал, ты должен руководить по радио, по телефону, какого дьявола ты лезешь под снаряды?!" К счастью, он вовремя сообразил, что этого делать не следует. Он спокойно вышел из броневика, подошел к отцу и обнял его. Два фронтовых фотографа немедленно запечатлели трогательную сцену. -- Только что оперировал сержанта Нефедова, -- сказал отец. -- Просто мифическая какая-то личность. Откуда только у людей такое бесстрашие берется? Никита уже слышал о взводе Нефедова, который в течение суток умудрился отразить все атаки на высоком берегу Десны и продержался до подхода 18 дивизии. -- Знаешь, во время боя возникает какое-то особое возбуждение, заглушающее страх, -- сказал он. -- Вот танкисты, видишь, наши и фрицы, лупили друг друга в упор, никто не ушел. Что это такое? Они же все были как пьяные. Это нас и спасает, и это же нас всех и губит, если хочешь знать. -- Может быть, ты прав, -- задумчиво сказал отец. -- Скорее всего, ты прав... ты это лучше понимаешь как профессионал... В этот момент через бугор стали перелетать и падать в подсолнухи реактивные снаряды немецких шестиствольных минометов, так называемых "ванюш". Ни отец, ни сын не обратили на это ни малейшего внимания. -- Мы все под этим газом войны, -- сказал Никита. -- И ты, и я... Отец кивнул. Он, видимо, был чертовски благодарен сыну за этот разговор, за эту встречу на равных посреди побоища. -- Ну, а как вообще-то? -- спросил он, обводя рукой черный горизонт. -- Давим! -- шепнул ему Никита. По его душу уже бежали связисты и адъютанты. Они еще раз обнялись и расстались, даже не поговорив о матери. Сейчас, глухой ночью, сидя на пеньке сосны напротив градовского старого гнезда, Никита лишь мимолетно вспомнил эту сцену и тут же постарался от нее отделаться. Его уже тошнило от войны. Он жаждал не-войны. Он и в Серебряный Бор завернул не из сентиментальных, если разобраться, соображений, а оттого, что ему хотелось прикоснуться к чему-то своему, исконному, невоенному, неисторическому, к чему-то гораздо более важному, к тому, что излучает и поглощает любовь. Даже не к матери и отцу лично, а к материнству и отцовству. Он вспомнил тех, кто построил этот дом, -- своего деда Никиту и бабушку Марью Николаевну, урожденную Якубович; из тех Якубовичей. Он помнил тут себя лет с семи. Они приезжали с родителями по праздникам. Дед встречал их, трубя в большие усы, профессура восьмидесятых, эдакий российский путешественник и исследователь. Он, между прочим, одно время и был таковым, они и с Машей Якубович познакомились в Абиссинии, где работали в миссии Красного Креста. Дед обожал Никитку, мечтал, чтобы тот жил с ними в Серебряном Бору. Пробы показывали серьезную загрязненность воздуха Москвы. Здесь же был чистейший кислород и первородная мечниковская простокваша. Он даже завел для прельщения пони. Сажал мальчика верхом на маленького коня, торжественно провозглашал: "Грузинский царь!" -- намекая, стало быть, на происхождение по материнской линии. Впрочем, и без пони Никитка только и мечтал перебраться сюда, на сосновый берег изгибающейся реки, к таинственным оврагам и к озеру с холодящим названием Бездонка. Сидя сейчас в тиши и стыни перед все еще надежным, крепким, хоть и осевшим кое-где по углам террасы домом, Никита пытался вызвать в памяти не просто далекие, но космически недостижимые воспоминания детства и всеобщей любви. Мелькали лишь блики, потом все заволакивалось словесным дымом, рассказанной и зажеванной историей семьи. Вернутся ли ко мне эти блики, соединятся ли они в картины, хотя бы в мой смертный час? "Волкодавы" из своих "доджей" смотрели через забор на сгорбленную спину командующего. Они были вооружены автоматами, немецкими пистолетами "вальтер", наборами ручных гранат и тесаками. Никто из спящих в доме так никогда и не узнал, что ночью к ним приближалось такое воинство. Иначе двое из спящих никогда бы себе не простили своего молодого сна. Этими двоими были Борис IV и его верный друг и единомышленник, чемпион Москвы по боксу в среднем весе среди юношей Александр Шереметьев. Утро Борис и Александр начали, естественно, пятикилометровым кроссом. Для того, собственно говоря, и приезжали на дачу с ночевкой, чтобы утром в парке поработать над одной из программ офицерского многоборья. Даже фехтованием вообще-то приятнее заниматься на дорожке под соснами, ну, а для бега и плавания в ледяной воде лучшего места не найдешь. Во время бега немного поговорили о фехтовании. Казалось бы, чистейший атавизм в условиях современной механизированной войны, а все-таки необходимый элемент в воспитании молодого офицера. Очень много дает -- гибкость, координированность, способность принимать мгновенные решения. За завтраком -- по твердому настоянию Бориса IV варилась только крепкая овсяная каша, предлагались также два мощных источника белка -- крутые яйца, больше никаких разносолов -- обсуждалась ситуация на фронтах. При всех колоссальных успехах радоваться было еще рано. Враг по-прежнему силен. Вот, например, Третья гвардейская танковая армия, только что взявшая Житомир, была вынуждена вновь отдать город "панцерным" гренадерам генерал-полковника Германа Хофа и отойти, как сообщило Совинформ-Бюро, "на заранее подготовленные позиции". А посмотрите на атлантический театр военных действий, Александр: фашистская Италия разваливается, однако нацисты перебрасывают все больше войск через Альпы и явно намерены ударом бронированного кулака сбросить союзников в море. Ударом бронированного кулака, вот так! Добавьте сюда бесчинства подводных лодок, все более наглые перехваты северных конвоев! Иными словами, "злейший враг свободолюбивых народов мира" совершенно не собирается сдаваться. -- В общем, Борис, на нашу долю хватит, -- понизив голос и с подмигом произнес Александр Шереметьев. -- Ну, а как тебе нравятся японцы, дед? -- громко, чтобы заглушить намек Шереметьева, сказал Борис IV. -- Первейшие оказались нарушители Женевского соглашения по военнопленным! -- Под столом он сильно пихнул ногу боксера. Борис Никитич за своим неизменным "мечниковским" кефиром -- в доме все-таки удавалось поддерживать почти довоенный уровень питания -- шелестел газетами. -- Фокус событий, мальчики, сейчас перемещается в сферу дипломатии, -- сказал он, подчеркивая ногтем невзрачное коммюнике о встрече Молотова с Корделлом Холлом и Энтони Иденом. -- Вот это самое главное на сегодня. Это говорит о приближающейся встрече в верхах. Надо уметь читать газеты! Две старые женщины любовно смотрели на завтракающих мужчин, то есть на старика и двух мальчишек. Если бы вот каждое утро за кухонным столом собиралась такая компания! Увы, все чаще Мэри и Агаша оставались в скрипучем, а иногда почему-то как-то странно ухающем доме вдвоем и вспоминали о пропавших: о Кирилле, о Мите, о Савве, о бурнокипящем Галактионе, чье сердце не вынесло предательства и ареста в родном его Тифлисе, которому он принес столько добра. Вспоминали, и очень часто, своего домашнего ангела в виде остроухого пса с вечно лукавой улыбкой зубастой пасти, Пифочку, Пифагора. Пес прожил с ними все свои шестнадцать лет, и его кончина четыре года назад оставила их опустошенными и недоумевающими: как этот мир, особенно Серебряный Бор этого мира, может существовать без Пифагора? Мэри долго не могла играть Шопена. Пес вообще любил ее фортепиано, но звуки Шопена тянули его в кабинет, как магнит. Обычно он ложился у нее за спиной и клал морду на вытянутые лапы. Немножко похрапывал и явно наслаждался. Мэри начинала "Импровизацию" и всегда оглядывалась, ожидая увидеть своего любимца. Вместо него представала перед ее взором полнейшая пустота, "Импровизация" захлебывалась. Приезжавшая иногда мрачная и резкая Нинка просила мать не играть Шопена. Нет, пожалуйста, что угодно другое, Рахманинов, Моцарт, но Шопена почему-то не могу. Стыдно было признаться, что это из-за Пифочки. Приезжала и Циля, как всегда, расхристанная, юбки сваливаются, носки отцовских штиблет загибаются вверх, всегда пахло от нее каким-то прокисшим супом. Она продолжала поиски Кирилла, но уже без прежнего жара: война задвинула тюрьму в глубину, как ненужную до поры декорацию. На письма "в инстанции" она теперь уже не получала даже формального ответа, а однажды, когда ей удалось пробиться в комиссию партконтроля, ей там сказали: "Все-таки непонятно, товарищ, страна истекает кровью, борется за свое существование, а вас, коммуниста, волнует судьба какого-то бухаринца! Подождите до конца войны, тогда во всем разберемся..." Иногда, в моменты раздражения и, как казалось Мэри, даже некоторого подпития, Цецилия начинала метаться в кругу градовской семьи, бросала какие-то как бы абстрактные обвинения в адрес тех, кто не дает себе даже труда подумать о судьбе своих самых близких, для кого нет ничего важнее собственного комфорта. Есть, конечно, и другие люди, кричала она, есть люди, которые жертвуют всем для любимого человека, есть женщины, которые могли бы устроить свою судьбу, которым делают мужчины прямые предложения сожительства и даже брака, но они, эти женщины, отвергают все ради одной лишь идеи; ради фикции, мифа верности тратят свои лучшие годы -- Мэри терпела эти дурацкие намеки, старалась не развивать тему. Однажды, когда она попыталась сказать, что на все запросы Бо и даже на требования самого маршала Градова неизменно приходят ответы, что Градов Кирилл Борисович в списках живых не числится, и что надо, родная, примириться с ужасной мыслью, Цецилия впала в сущую истерику. Она носилась по даче, срывала почему-то шторы с окон, кричала: "Не верю! Не верю! Он жив! Кончится война, и во всем разберутся, мне обещали!" "Правильно, правильно, детка, -- увещевала ее Мэри. -- Может быть, после войны вдруг откроются какие-то тайны. Может быть, и Митенька вернется. Ведь вот после первой мировой множество возвращалось из тех, что числились пропавшими без вести". -- "Ну, Митька-то, конечно, вернется, -- успокаиваясь, говорила тогда Цецилия. -- Это вне сомнений, он вернется с орденом, искупит свое кулацкое происхождение..." "Искупит?! -- взрывалась тут Нинка, если, конечно, присутствовала. -- Что ты несешь, Циля, марксистка дубовая! Может быть, всем нам придется перед этим происхождением вину искупать, ты никогда об этом не думала?" -- "А ты -- декадентка! Играешь на мещанских настроениях своими песенками! -- тут же снова вскипала Цецилия и передразнивала: -- "Ту-учи в голубо-ом..." И тут же бывшие подружки-синеблузницы разлетались в разные углы. Настоящее блаженство испытывала Мэри Вахтанговна, когда под серебряноборской крышей встречались две ее внучки, илка Китайгородская и Веруля Градова. Обе хорошенькие блондиночки -- илка в папу, Веруля в маму, -- девчонки могли часами шептаться друг с другом, вместе смотрели альбомы по искусству, вместе приставали к бабушке -- сыграй нам, пожалуйста, фокстрот "Джордж из Динки-джаза"! А вот с Вероникой прежняя доверительность опять пропала. Мэри женским чутьем догадывалась о разладе и, конечно, инстинктивно становилась на сторону сына, хотя никогда, Боже упаси, не касалась этой темы. Ну а Вероника, естественно, как человек достаточно тонкой душевной организации улавливала этот Мэричкин совсем незаметный антагонизм и каждым словом, каждым жестом как бы бросала в ответ совсем незаметный вызов. Страшные передряги жизни, все эти взлеты, падения и новые взлеты, все-таки здорово изменили Веронику, думала Мэри. Вся ее жизнь сейчас -- это какой-то вызов. Всем окружающим, нищей Москве, войне, прошлому. Бросает вызов, идет, шикарная, в мехах, в серьгах, дерзейшая, если не сказать наглая. И потом, этот постоянный шофер, что это за личность, страшно даже подумать, что это за личность постоянно сопровождает генеральшу -- а теперь уже маршальшу -- Градову! Мэри Вахтанговна, хотя могла бы еще с двадцатых годов привыкнуть к постоянным продвижениям Никиты вверх по военной лестнице, все-таки еще не могла до конца взять в толк, что ее сын -- один из ведущих полководцев этой невероятной войны. Однажды в трамвае произошел любопытный эпизод. Раз в месяц она ездила в консерваторию на абонементные концерты. Садилась в трамвай на кольце и потому занимала сиденье у окна. Народу по дороге набивалось, конечно, битком, но она все-таки сидела у окна и всю дорогу до центра смотрела на печальные виды Москвы. К концу концерта обычно за ней приезжал автомобиль Главмедсанупра, и она не видела причин его отвергать: все-таки уже сильно за шестьдесят. Так вот однажды, по дороге туда, то есть в трамвае, кто-то из пассажиров произнес громким шепотом: "А вы знаете, братцы, кто там сидит у окна? Мать маршала Градова!" Мэри сделала вид, что не замечает любопытных и восхищенных взглядов, не слышит бормотания: "Мать маршала Градова, подумать только, в трамвае, мать маршала Градова, какая дама, какая скромность, нет, это насамделе мать маршала Градова с нами в трамвае?" Новость передавалась без конца от выходящих к вновь поступающим, а Мэри Вахтанговна сидела, умирая от гордости, но ничем не показывая, что эти разговоры относятся к ней, прямая и строгая, скромнейшая русская интеллигентка, мать защитника отечества, маршала Градова. "Ой, граждане, ну куда ж вы давите-то, тут же мать маршала едет!" Никита, мой мальчишечка, помню, будто было вчера, как он тут галопировал в матросском костюмчике на пони, а дед кричал ему, раздувая усы: "Грузинский царь! Ираклий! Багратион!" Цилины истерики, между прочим, имели некоторую семейную подоплеку: Кирюша никогда не был любимцем. По совершенно никому не понятным причинам он был чуть-чуть -- ну, действительно самую малость, почти незаметную толику -- обделен родительской любовью: львиные доли доставались старшему Никитке и младшей Нинке. Впрочем, может быть, это сущая чепуха, может быть, это только сейчас кажется, после гибели Кирюшки. Сколько мук они пережили с Бо, и конечно, оба казнились из-за Кирюши, хотя никогда и не говорили об этом вслух. Все это ведь так относительно, зыбко. Ну вот, например, разве означает, что я люблю илку и Верульку меньше Борьки IV, даже если он и мой любимчик? Даже Митю, неродного, я любила ничуть не меньше, и он меня любил как свою настоящую бабушку. И все же нельзя не признать, что никто из других внуков не обладает такими совершенными качествами, как Борька IV. Подумать только, какой в высшей степени положительный вырос юнец! Какие исключительные серьезность, ясность взгляда, четкость, спортивность, целеустремленность, самостоятельность мышления, физическая подготовка! И товарищей себе выбирает под стать: чего стоит один лишь Саша Шереметьев! Исключительная сила воли, очевидная, несмотря на этот его жуткий вид спорта, интеллигентность, безукоризненные манеры; ну просто что-то юнкерское, кадетское, из прежних времен. Удивительна манера двух юнцов обращаться друг к другу на "вы". Мальчики явно оказывают друг на друга замечательное влияние. Чего стоит, например, их решение не получать в школе ни по одному предмету оценки ниже "отлично". Школа -- это такая чепуха, такой вздор, говорят они, получать в ней что-то кроме высшей оценки просто ниже человеческого достоинства. Собранная концентрированная личность все школьные премудрости должна усваивать быстро, четко, без малейшей зацепки. Есть в этом стремлении к совершенству один пугающий элемент, эдакая современная "рахметовщина". Мальчишки помешаны на закалке, на самоограничении. Грубейшие свитеры, например, носят на голое тело, спят зимой в тридцатиградусный мороз с открытыми окнами, растираются снегом, едят только самую простую пищу, а однажды, прошлым летом, на неделю вообще отказались от еды, с утра уходили в лес и возвращались в темноте, самым вежливым тоном заявляя: "Спасибо, мы не голодны". Потом со смехом признались, что проводили эксперимент на выживание в обстановке "разрозненного десантирования". Какое, право, странное свойство обнаружилось у меня к старости, думала Мэри. Наслаждаюсь, глядя на то, как мои внуки поглощают пищу. Ловлю себя на том, что вместе с ними приоткрываю рот, словно бессмысленная гусыня, как будто происхожу не из Гудиашвили, а из каких-нибудь Ламадзе... Вот так и в то утро она наслаждалась, глядя, как уплетают овсянку Борис IV и его друг Александр Шереметьев, не зная, что это в последний раз разворачивается перед ней столь волшебное зрелище. Агаша, естественно, тоже обожала наблюдать семейные трапезы, однако с Борисом IV у нее были в последнее время большие огорчения. Отворачивается от своих любимейших пирожков со смешанной начинкой, да и товарищу не дает попробовать. Истинное получается кощунство, прости меня. Господи! Не в силах совладать со своими руками, она то и дело подталкивала к мальчикам блюдо с пирожками и тоже, конечно, не подозревала, что последний раз вот так подталкивает к любимому Бабочке (так она называла IV в отличие от Борюшки III) румяный, с мясом и грибами, соблазн. Между тем "идеальные мальчики" собирались сегодня оставить школу и родительские дома и перебраться в казармы сверхсекретного училища Главразведуправления Красной Армии, где их уже ждали. Все приготовления держались, конечно, в тайне, иначе домочадцы поднимут такой хай, что дойдет и до самого маршала, и тот тогда мгновенно все предприятие поломает. -- Вот так, мальчики, надо уметь читать газеты, -- повторил дед Бо, свернул свою "Правду" и встал из-за стола. -- Увидите, не далее как через месяц Сталин встретится с Черчиллем и Рузвельтом, и тогда окончательно определится дата открытия второго фронта! Дед уехал, а вскоре стали собираться и ребята. На прощанье Борис поцеловал бабушку и няню. Обе просияли -- нечастый подарок! Ребята прошли с полкилометра по дороге к трамваю, а потом свернули и вернулись к забору дачи со стороны леса. Здесь под стеной сарая припрятан был гибкий спортивный шест. Бросили жребий -- кому прыгать? Выпало Борьке. Он разбежался и махнул через забор. Прыжок оказался эффективным, но технически далеким от совершенства. Надо еще много работать. Борька открыл двери сарая и вытащил изнутри два заранее подготовленных рюкзака с личными вещами добровольцев. Перебросил их через забор. Потом перелез сам. С внутренней стороны можно было обойтись без шеста. С внешней, впрочем, тоже. В трамвае они обсуждали перспективы открытия второго фронта. -- Если бы вы были Эйзенхауэром, где бы предпочли высаживаться? -- спросил Борис IV Александра Шереметьева. -- Конечно, в Нормандии, -- ответил Александр. -- Силам вторжения там придется пересечь всего лишь узкий пролив Ла-Манш, и все базы в Англии будут под рукой. -- Да, но там их встретят мощные укрепления Атлантического вала, -- возразил Борис. -- Немцы уже два года готовятся к отражению именно там, в Нормандии. На месте Эйзенхауэра я выбрал бы неожиданный вариант и высадился бы в Дании. Побережье практически не защищено, земля плоская, население дружественное, прямой путь для марша на Берлин! -- Это интересно! -- с жаром, с нажимом воскликнул Александр, так что пассажиры в трамвае обернулись. -- Дайте подумать! Он думал весь остаток пути до центра и потом, уже на подходах к школе, что располагалась в районе площади Маяковского, все продолжал думать. Только уже у ворот вдруг бурно атаковал друга фиктивными боксерскими приемами, восклицая: -- Нет, вы не правы, вы не правы, Борис Четвертый Градов! Их 175 школа была, очевидно, самой уникальной в Москве: здесь учились дети высших членов правительства и генералитета. Учителя тут были предельно запуганы, перед учениками робели, однако во время перемены в коридорах можно было услышать шепотки: "Микоян сбежал с урока! Прямо не знаю, что делать с Буденной. Ну, знаете ли, вчера Молотова отличилась..." Кроме такой вот "аристократии" были тут, конечно, и простые ученики. К ним-то как раз и относился Александр Шереметьев. Ребята вошли в школьный двор, когда там мельтешила малышовка, начальные классы. Не разбирая происхождений, мелюзга носилась друг за другом, наслаждаясь первой переменкой. Среди этого кишения прогуливались также несколько старшеклассников, в том числе сумрачная сутуловатая девочка в клетчатом пальто. Она ни с кем не разговаривала и только похлопывала себя по толстым коленкам вполне простецким ученическим портфелем. Это была не кто иная, как Светка, дочь Верховного главнокомандующего, как называли Сталина Борис и Александр. В отдалении, не спуская со Светки глаз, пнем стоял ее сопровождающий, лейтенант из кремлевской охраны. Оставив свои рюкзаки в раздевалке спортзала, друзья направились к завучу. Предстояла самая серьезная часть операции -- извлечение школьных табелей для представления в тайное училище. Заведению этому, похоже, было плевать на излишние формальности, требовались просто молодые здоровые парни для обучения диверсионной работе в тылу врага, однако даже и там надо было представить школьные табели с отметками по всем предметам. Борис и Александр загодя уже говорили с завучем, старым почтенным лосем, обычно проходившим через школьные помещения медлительно и осторожно, так, как его сородичи передвигаются по лесу. Ребята навели тень на плетень, запутали все направления, сказав, что собираются после получения аттестатов зрелости поступать в сверхсекретную школу ВМС во Владивостоке, а туда нужно уже сейчас послать заявление и табель в придачу. Мой отец, добавил Борис IV, все это держит под контролем. Скорее всего, этого достаточно, думали ребята, но если вдруг возникнут подозрения, что ж, ничего не останется, как запугать лесного великана жестким физическим воздействием. К счастью, антигуманные действия не понадобились: табели уже были приготовлены и выданы без лишних расспросов. То ли авторитет маршала Градова подавил все подозрения, то ли старый лось полностью доверял своим круглым отличникам. Счастливые, ребята выскочили из школы и вдруг сразу же приуныли. "Самая серьезная часть операции" показалась им сущим пустяком перед тем, что еще предстояло. Они шли по улице Горького, смотрели на женщин, стоящих в очередях, выходящих из магазинов со своими жалкими покупками, на теток, подметающих мостовые, на теток-милиционеров и думали о том, что через несколько часов они окончательно уйдут из этого женского мира в мир мужчин, но прежде им надо попрощаться (по телефону, конечно, чтобы не сорвалась вся операция) со своими главными женщинами: маршальшей Градовой и бухгалтершей Шереметьевой. В зале Центрального телеграфа, отстояв очередь, ребята влезли в соседние телефонные будки. -- Что случилось?! -- услышав голос Бориса, тут же закричала Вероника неприятным, "утренним" голосом. Борис