ится, по большому счету, в общем-то нравилась. Второй посадки она, конечно, уже не выдержала бы. Ну, а если бы просто "закрыли семафор", было бы еще хуже: окончательно бы спилась красавица Москвы. Все прошло неожиданно гладко. Во-первых, Лаврентий, который поначалу лично курировал операцию, вдруг утратил к ней интерес. Во-вторых, похоже было на то, что вмешались самые крупные чины союзников, чуть ли не сам Эйзенхауэр из Германии через союзническую контрольную комиссию или даже прямо через Жукова обратился к Сталину с просьбой не чинить препятствий женитьбе полковника Тэлавера на вдове дважды Героя Советского Союза. Так или иначе, но Берия перестал спрашивать об этом деле, а на прямые вопросы только отмахивался: делай, мол, как хочешь, не имеет, дескать, большого значения. И вот только тогда, когда голубки улетели в Заокеанию -- по последним данным, мирно живут в Нью-Хэвене и ни хрена не имеют общего с государственными секретами, -- тогда только маршал начал жутковато шутить насчет половых связей с американской разведкой. Снова этот подлец сделал вилку конем: с одной стороны, мол, дело ерундовое, значит, и не надо поощрять Ламадзе, а с другой, попахивает, мол, слегка, чуточку так смердит самым страшненьким, так что если, мол, плохо будешь соображать, можно и раздуть этот запашок. Что касается запашков, то, как говорится, в доме повешенного ни слова о веревке. От вождя в последние годы частенько смердит. Жене осточертел со своими бесконечными случками на стороне, перестала следить за его кальсонами. Ну, а сам чистоплотностью не отличается, хорошо моется только перед заседаниями Политбюро... Вообще, с годами какие-то странности стали наблюдаться в чудовище. Вдруг помешался на спорте, на своем любимом "Динамо", Еще до войны упек в лагеря футболистов-спартаковцев, четырех братьев Старостиных, чтобы не мешали успехам "команды органов", а теперь вообще съехал с резьбы: охотится за спортсменами, переманивает их из армейских клубов, а иногда просто похищает. Особенно докучает ему новое общество ВВС, что под эгидой Василия, самого генерал-лейтенанта Сталина. Вдруг ни с того ни с сего начинает беситься. Думаешь, в разведке какой-нибудь провал, в Иране что-нибудь неладно или в Берлине или там какой-нибудь сбой в развороте "ленинградского дела", а оказывается, вся беда в том, что Васька опять к себе каких-то хоккеистов перетащил. А то вдруг вообще начинается нечто не вполне рациональное, чтобы не сказать иррациональное. Не так давно Нугзар, войдя в кабинет, застал Лаврентия Павловича за чтением "Советского спорта". Сразу понял, что чем-то недоволен вождь в жалкой газетенке, чем-то она его вдруг раздражила. Что-нибудь не так, товарищ маршал? Можно сказать, что "не так". Вот полюбуйся, что печатают, негодяи. Палец, похожий на миниатюрный хрен в морщинистом гондоне, упирается в стихотворение "На Красной площади". Нугзар мучительно читает: Парад принимает маршал, На площадь в потоке колонн Под звуки чеканного марша Вплывает заря знамен. Вливается грохот металла И кованый цокот копыт. И в солнечном шелке алом Октябрьский ветер кипит. Но вот за полками пехоты Проходят полки труда, Заводы идут, как роты, И песня звенит в рядах. "Читай вслух!" -- вдруг гаркнул Берия. Нугзар вздрогнул: таким криком можно и без пистолета человека пришить. Все-таки набрался мужества, развел руками: надо иногда показывать характер чекиста. "Не понимаю, что тут такого читать, Лаврентий Павлович?" Берия нервно хохотнул, вырвал газету: "Не понимаешь? Тогда слушай, я тебе сам прочту с чувством, с толком, с расстановкой". Он начал читать, то и дело останавливаясь, упираясь пальцем в строку, взглядывая на Нугзара и продолжая, распалялся каким-то странным бешенством, часто делая неправильные ударения в русских словах. Сегодня у стен кремлевских Спортсменов я узнаю. Отвага, юность и ловкость Проходят в строгом строю. Над площадью солнца лучи, Золотом плиты облиты, Приветствуют москвичи Любимцев своих знаменитых. Колонны шагают легко, И Красная площадь светлеет, Стоит полководец веков На мраморном Мавзолее. Бессильная ярость за океаном, От злобы корчатся Черчилли, А он строительством мира занят -- Будущее вычерчивает. По всей неоглядной Отчизне, Равненье на Кремль держа, Строится коммунизм По Сталинским чертежам. Вскипают в степи седой Полезащитные полосы, Тундра в осаде садов Покорно пятится к полюсу. Встают города, расцветают пески, Распахнуты светлые дали! И нам, как имя Отчизны, близки Два имени, Ленин и Сталин! "Ну вот, -- чтение закончилось как бы в каком-то изнеможении -- Ну, что теперь скажешь?" "Ничего не понимаю, Лаврентий Павлович", -- без всякого сочувствия ответил помощник. Он и в самом деле не понимал, ради чего тут было устроено, один на один, такое фиглярство вокруг стиха. "Ах, ты не понимаешь, Нугзар!.. Это печально. Если даже ты не понимаешь, то на кого же я могу положиться? Только на свое чутье?" "Простите, Лаврентий Павлович, что же тут можно найти? Тут все, как полагается..." "Эх, Нугзар, Нугзар, не по-дружески себя ведешь... Сколько раз я просил, один на один не называй меня по отчеству, Нугзар-батоно. Я всего на десять лет старше, всю жизнь вместе работаем, понимаешь..." Отшвыривает "Советский спорт", начинает расхаживать по кабинету, причем xoдит так, что только и жди, как бы не повернулся с пистолетом. "Никто мен не понимает в этой блядской конторе, кроме Максимильяныча!" Имеется виду Маленков. "Ты что, Нугзар, между строк не можешь читать? Не видишь, сколько тут издевательства? Над нами над всеми издевается негодяй! Как его зовут? Посмотри, как подписывается? Евг. Евтушенко. Что это фамилия такая, Евг. Евтушенко? С такой фамилией нельзя печататься в советской прессе!" "Слушай, Лаврентий, дорогой, что такого в этой фамилии, -- возразил Нугзар в том стиле, который вроде от него требовался. -- Обыкновенная украинская фамилия, а "Евг." -- это, наверное, сокращение от "Евгений"..." "Я этому Евгению не верю! -- взвизгнул Берия. -- Меня чутье никогда не подводило! Суркову верю, Максиму Танку верю, даже Симонову верю, да Антанасу Венцлове, а этому нет! Откуда такой взялся -- Евг.?" Вдруг смял комом "Советский спорт", ударил ногой, как вратарь, выбивающий мяч. "Проверить и доложить, товарищ Ламадзе!" Одернул пиджак, нахмуренный пошел к столу читать протоколы ленинградских допросов. Нугзар тогда подумал: сам с собой играет в кошки-мышки, зловещий бандит. Пытается отвлечься от бесконечных убийств. Конечно, нелегко забыть как вот в этом же лубянском кабинете поросенком визжал под допросом вчерашний член Политбюро Николай Вознесенский. А сколько таких "поросят" у него на совести! У всех у нас. Все мы тут черные духи, дьяволы, иначе и не скажешь. Однако этот хочет отвлечься: девчонки, спорт... Вот он читает эту газетенку, такой, видите ли, нормальный болельщик, и вдруг опять мрак накатывает, опять крови захотел, теперь какого-то Евг. Евтушенко... А тот, несчастный, и не подозревает, кто им заинтересовался. Старается, делает из одной строчки три себе на пропитание, то есть под Маяковского крутит. Наверное, какой-нибудь бывший лефовец, пожилой и замшелый неудачник... Нугзар надел штатский макинтош, мягкую шляпу и поехал в "Советский спорт". Редактор там сразу же, похоже, описался от страха. Вскочил, зашатался, побежал куда-то, в коридоре закричали: "Тарасова к главному!" Прибежал какой-то завотделом. Вот товарищи из органов интересуются вашим автором. Спокойно, спокойно, товарищ редактор, почему множественное число? Не "товарищи интересуются", а вот лично мне интересно, почему вы печатаете такого Евг. Евтушенко. Звонко пишет, говорите? Молодо, говорите, пишет? Любопытно, любопытно. Он сейчас здесь, говорите? А где же? Да вот он здесь, товарищ генерал, на лестнице курит. Позвать? Не надо. Просто покажите. Редактор лично открыл дверь на лестницу. Там стоял долговязый мальчишка в вельветовой курточке, в кепочке-букле, торчал сизый от дыма нос, гордо позировали новые туфли на микропорке. "Вот это и есть Евг. Евтушенко?" -- "Так точно". -- "Сколько же лет этому вашему Евг. Евтушенко?" Редактор дернулся из-за стола, потом, остановленный жестом грозного гостя, плюхнулся обратно в свое стуло. Трудно было взирать на такого гостя из-за начальственного стола, хотелось навытяжку, по-курсантски. "Тарасов, сколько лет этому вашему автору?" У Тарасова лицо непроницаемое, даже презрительное: от страха, должно быть, утратил всякую искательность. "Шестнадцать, -- бормочет он, -- или восемнадцать... Во всяком случае, не больше двадцати..." -- "Наверное, еще школьник?" -- "Кажется", -- с каким-то даже высокомерием прогундосил Тарасов. Через коридор видно было, как кто-то сверху, из другой редакции, прошел мимо Евг. Евтушенко и как тот потянулся к прошедшему длинной шеей, прозрачный зрачок блеснул неожиданно умудренной лукавинкой. Прошедший хохотнул, что-то сказал, явно вдохновляющее, отчего Евг. Евтушенко сплясал на лестничной площадке маленького трепачка-чечеточку: дела идут, контора пишет! "Чем же вас подкупили его стихи?" -- спросил Нугзар у Тарасова. На главного редактора он уже не обращал никакого внимания. Тарасов сидел, как Будда, почти отключившись от действительности. Все-таки разомкнул уста: "Звонкостью такой... ну, молодостью такой..." В этот момент Евг. Евтушенко прикончил папиросу каблуком микропорки и заметил, что дверь в кабинет главного редактора открыта. Немедленно поспешил мимо по коридору в туалет и, проходя, заглянул в кабинет с огромным, всеохватывающим интересом. Каков пацан, подумал Нугзар, и вдруг сложилась другая оригинальная мысль: нет, такому в тюрьме явно нечего делать. Тарасов тут вытащил из кармана бумажный лепесток. Вот, еще одно стихотворение принес. Есть неожиданные рифмы... идейность безупречная... Последнее стихотворение Евг. Евтушенко называлось "Судьба боксера" и рассказывало о тяжкой судьбе американского атлета по имени Джин. ...Вспомнил войну, русского солдата, Уроженца Сибири дальней, который, дружбе солдатской в задаток, Джину подарил Портрет Сталина. Ничего сейчас у Джина нет, Только этот портрет! Идет чемпион неоднократный, Сер сквер. А наверное, сейчас бьют куранты В Москве. Там люди, как воздухом, дышат свободой Под знаменем Сталинских светлых идей. Там спорт -- достояние всего народа, Воспитывает людей!.. "Где же здесь неожиданные рифмы?" -- спросил Нугзар. Вся ситуация вдруг показалась ему чрезвычайно забавной. Странная какая-то необязательность присутствует в этой россыпи обязательных слов. Неужели Берия это уловил? "Неоднократный -- куранты, сквер -- Москве..." -- пробормотал Тарасов. "Что?" -- "Корневые рифмы". -- "Ах да". Это поколение явно не собирается в лагеря. На что они рассчитывают? На корневые рифмы? "Вы пока что, товарищ Тарасов, воздержитесь от напечатания этого стиха, -- мягко посоветовал он. -- Лады?" -- "Как скажете", -- сказал Тарасов. "Ну, просто до моего звонка, пока не надо. Стихи, ей-ей, не испортятся за пару недель. Помните, как один поэт сказал: "Моим стихам, как драгоценным винам, наступит свой черед"?" Тарасов проглотил слюну, отвлекся взглядом в угол: виду подавать нельзя, что помнишь запрещенную Цветаеву. Наверное, думает: ну и чекисты пошли с такими стишками на устах. Не знает этот Тарасов, что я рос рядом с поэтами. Там, рядом с поэтами, и вырос в убийцу. Такой, стало быть, облагороженный вариант душегуба. За две недели Берия, разумеется, и думать забыл об авторе стихов "На Красной площади". Приближалось главное событие 1949 года, испытания "устройства" в Семипалатинске. Несколько раз собирали актив засекреченных ученых, накручивали кишки на кулак. Совершили поездку по объектам. Проверяли схему агентуры влияния в западных средствах массовой информации. Если испытание пройдет успешно, надо будет, чтобы об этом, с одной стороны, никто не узнал, а с другой стороны, чтобы узнали все. Хозяин не раз намекал, что от испытания зависит новая расстановка сил на мировой арене. Возможно наступление по всему фронту. В утренней почте Берии всегда присутствовал "Советский спорт". Иной раз он вытаскивал его из кучи газет, быстро заглядывал в сводку футбольного чемпионата, -- как там возлюбленное "Динамо" крутится, хлопал ладонью по краю стола то с досадой, то с удовольствием и тут же отбрасывал орган Госкомитета по физкультуре. Однажды Нугзар для собственного алиби все же упомянул о посещении редакции -- сделал он это именно тогда, когда шеф был меньше всего расположен говорить о чем-нибудь, кроме "устройства". Однако Лаврентий Павлович тут же его перебил: "О чем ты говоришь, генерал? Да пошел он на хер, этот гамахлэбуло Шевкуненко!" Из этого можно было сделать вывод, что тот приступ необъяснимой ярости в адрес поэта, скорее всего, относится к чудачествам среднего возраста, что все это надо забыть в той же степени, как не следует держать в уме разные прочие эскапады сатрапа, и уж во всяком случае молодой Евг. Евтушенко может пока что благополучно трудиться над своей "корневой рифмой" во славу завоеваний революции. Он просто сделал из меня своего холуя, думал Нугзар, следя в щелку за тоненькой фигуркой с торчащими накладными плечами, просто потакателя своим гнусным причудам, хоть и просит всякий раз помочь ему "как мужчина мужчине". Тут перед станцией метро загорелись фонари. -- На! -- сказал Берия. -- Вот, полюбуйся, какая прелесть! Я просто влюблен! -- Что "на"? -- спросил Нугзар. Шеф протягивал ему свой охотничий бинокль. Он влюблен, оказывается. Влюбленный кабан. Такому бы хороший заряд в лоб, чтобы стекла посыпались. Нугзар подкрутил колесико. Ничего не скажешь, хороша цейсовская оптика. Перед ним отчетливо выделялось из толпы прелестное детское лицо: светлые глаза избалованной красоточки, крутой лобик, говорящий о мало испорченной породе, тоненький и чуточку, самую чуточку, длинноватый носик, полнокровные губки, мелькающий между ними, словно язычок огонька, изничтожитель мороженого. Все это овевалось под нарастающим ветром трепещущей волной каштановых волос. -- Хороша! -- проговорил генерал-майор Ламадзе. -- А я что говорил! -- воскликнул маршал Берия. Изо рта пахнуло, как из преисподней. Зубы не чистит, мученик идеи! -- Хороша будет! -- закончил свою мысль Ламадзе. -- Что значит будет? -- возмущенно возопил Берия, словно гадкий мальчик, у которого отнимают кость. Пардон, что-то тут не сходится: гад, срака! -- Года через два-три хороша будет, -- мягко и лживо улыбался Нугзар. Почему-то он не мог себе представить, что подойдет к этой девчоночке, покажет ей свою эмгэбэшную книжку и поволочет затем в лимузин. К кому угодно, но только не к этой! Пусть хоть глаза выкалывает, не пойду! -- Ты говоришь не как кавказец, -- продолжал чванливо, с выпячиванием подбородка брюзжать Берия. -- Вспомни, в каком возрасте в Азербайджане девчонок берут в постель. В Азербайджане может быть, думал Ламадзе, в цивилизованных христианских странах никогда! Его собственная дочка Цисана, между прочим, тоже подходила уже к "возрасту", кажется, уже месячные начались, и хоть держалась еще за мамкину юбку, а вдруг... через годик привлечет внимание какого-нибудь, если можно так сказать, тлетворного маршала. От этой мысли потемнело в глазах. Убойной силы у меня в правой руке еще достаточно... вот этим биноклем со всего размаху прямо под челюсть, чтобы проломить основание черепа... -- Притащить девчонку, товарищ маршал? -- вдруг спереди бойко сделал запрос верный Шевчук. -- Зачем ты пойдешь?! Зачем не Нугзарка пойдет?! -- взвизгнул Берия. Когда злится, начинает неправильно говорить по-русски. Нугзар весело рассмеялся: -- Я просто подумал, Лаврентий, что по закону РСФСР... ха-ха-ха, ведь мы же на территории РСФСР, нас... ха-ха-ха, могут привлечь за растление малолетних... Мысль о привлечении по закону РСФСР показалась Берии такой забавной, что он даже на минуту забыл о девчонке. -- Ха-ха-ха, ну, Нугзар, насмешил... все-таки ты еще не совсем занудой стал... Шевчук, слышал? По закону РСФСР! В этот момент вся диспозиция возле метро "Парк культуры" резко переменилась. К девчонке подошел молодой крепкий парень в короткой суконной заграничного покроя куртке. Снисходительно и уверенно хлопнул ее по попке. Девчонка обернулась и радостно бросилась ему на шею, не выпуская, однако, полусъеденного мороженого. Парень сердито отмахивался от сладких капель. Схватив за руку, бесцеремонно потащил ее через толпу к пришвартованному под фонарем могучему мотоциклу. Через несколько секунд мотоцикл уже отчаливал, сразу же разворачиваясь в сторону Садового кольца. Девчонка сидела на заднем сиденье, обхватив парня вокруг талии, то есть по всем правилам послевоенного московского романешти. -- За ними, товарищ маршал? -- вскричал Шевчук. Восклицанием этим он, разумеется, только лишь выказывал стопроцентную преданность и двухсотпроцентное рвение. Может ли возникнуть по Москве более нелепое зрелище, чем бронированный "паккард" второго человека в государстве, преследующий фривольную парочку на мотоцикле? Передавать приказ машине сопровождения тоже было нелепо: за эти несколько минут мотоцикл умчится далеко, ищи-свищи его по необъятной Москве. Да и вообще сам стиль бериевской похотливой охоты не предусматривал суеты, спешки, погони. Наоборот, все должно проходить в медленном неотвратимом, как сама нынешняя власть, гипнотизирующем темпе. В общем, сбежала антилопка! -- Это все из-за тебя, Нугзар, -- с досадой, но, к счастью, без особенной злобы проговорил Лаврентий Павлович. -- Малолетку, видите ли, пожалел, а за ней как раз и подъехал ебарь. -- Вдруг расхохотался: -- Это же анекдот, привлекут, говорит, к ответственности за растление, а за малолеткой ебарь-шмобарь тут же подъезжает? Нугзар, сообразив, что опасность вдруг утекла по прихотливым извивам тиранической психологии, тоже охотно расхохотался, закрутил красивой головою с благородными седыми опалинами на висках. -- Сплоховал, сплоховал я, Лаврентий. Отстал от жизни, старею, наверное. -- Ну, вот теперь за это сам и ищи новую дичь! -- весело хихикал Берия. -- Даю тебе пять минут. На ночь глядя нам надо еще к Хозяину заехать. Он нажал кнопку. Из вмонтированного в спинку переднего кресла шкафчика выехал поднос с коньяком, хрустальными стаканами, боржомом и лимончиком. Неудачу надо быстро запить и зажевать лимоном. Дичь не заставила себя ждать. Из недр метрополитена явилась прямо как по заказу московская Афродита с плебейской юной мордахой, завершенный вариант наложницы. Не говоря ни слова, Берия кивнул. Нугзар выпростался из "паккарда" и двинулся к девушке. По разработанной схеме в таких случаях он должен был быть чрезвычайно вежлив, что было нетрудно, учитывая хорошее в общем-то тифлисское воспитание. Ему надлежало притронуться к козырьку -- если в штатском, то к полям мягкой шляпы, -- затем извлечь, увы, не то, что вы думаете, уважаемый читатель, а наводящую на всех ужас книжечку МГБ и только потом уже мягким баритончиком произнести: "Простите за беспокойство, но с вами хочет поговорить человек государственной важности". Нугзар всю эту схему выполнял неукоснительно за исключением сакраментальной фразы, которую он подавал на свой манер: "Простите за беспокойство, но с вами хочет поговорить один из государственных мужей Советского Союза". Какая разница в конце концов, однако ему казалось, что он вносит в ситуацию какую-то убийственную иронию. Именно этими "государственными мужами Советского Союза" он как бы на одно мгновение убивал злодея, а самого себя спасал от грязнейшего унижения. Неизвестно еще, как шеф реагировал бы, узнай он о нугзаровском варианте приглашения: ведь до недавнего времени он даже и от верного оруженосца, и может быть особенно от него, ждал подвоха. Сейчас, кажется, он уже не ждет от меня ничего, кроме подлейшего раболепия, ну а жертвам, тем уж не до словесной игры: естественно, голову теряют от страха, ничего не помнят. Плебеечка, только что гордо под взглядами мужчин несшая свои божественные формы, съежилась при виде вылезшего из страшного лимузина и направившегося прямо к ней красавца генерала. Приближался самый драматический момент ее маленькой жизни. "Помню, я еще молодушкой была" -- так будет петь когда-то поближе к старости. Он взял под козырек и извлек из нагрудного кармана -- нет-нет, дорогой читатель, -- извлек книжечку с испепеляющей аббревиатурой: МГБ, Московская Геронтократия Блядожоров, что-то в этом роде. На лице у нее вдруг россыпью выступили веснушки, проявилось несколько оспинок. Ничего, сойдет на сегодня. -- Простите за беспокойство, но с вами хочет поговорить один из государственных мужей Советского Союза. Девушка так перепугалась, что не могла ни вымолвить слова, ни шевельнуть ногою. Нугзар мягко взял ее под руку. Он вообразил, что шеф в этот момент уже законтачивает свою систему в кармане штанов. -- Вам не нужно ни о чем беспокоиться. Как вас зовут? -- Л-л-люда, -- еле слышно пробормотала жертва. Нугзар заметил, что за этой сценой внимательно наблюдают постовой милиционер и киоскерша. -- Не волнуйтесь, товарищ Люда, поверьте, нет никаких причин волноваться. Просто с вами хочет познакомиться... (подчеркнул голосом многозначное слово, чтобы поняла, дура, просто выебать хотят, а не под расстрел... ну, поняла?., ну, не целочка же... нет, ничего не понимает, трясется идиотка...) хочет познакомиться один важный государственный... (чуть не сказал "преступник") деятель... Он повел ее с осторожностью, словно больную. Открылась дверь, но не в главной машине, а в сопровождающей. Очевидно, Шевчук уже сбегал, передал приказ быкам: благополучно доставить к соответствующему подъезду на Качалова. Очевидно, решено сначала к Хозяину с докладом, а уж потом, как скотина выражается, в царство гармоний. Возле самой машины Люда вдруг взбрыкнула, вся вытянулась стрункой да так заартачилась, что у Нугзара у самого шевельнулось нечто мужское в "остывшей душе", однако тут же майор Галубик выскочил, ловко подсадил девицу под задок. Дверь захлопнулась. Нугзаровская часть операции благополучно завершилась. А мотоциклист с пассажиркой между тем мчались. Уродливая, с точки зрения какого-нибудь парижанина, Москва казалась им, двадцатитрехлетнему и шестнадцатилетней, прекрасней и, уж конечно, загадочней любых кинематографических Парижей. Эх, сейчас бы вместо илки сидела бы сзади какая-нибудь взрослая девка, думал Борис IV. Предположим, Вера Горда обнимала бы меня за мускулы живота. А вот если бы вместо нашего Бабочки мчал бы меня сейчас какой-нибудь известный спортсмен, предположим, чемпион по прыжкам в высоту, моряк Ильясов, думала Елена Китайгородская, дочь поэтессы Нины Градовой, то есть родная кузина нашего мотоциклиста. Вот такое тесное соприкосновение со спиной спортсмена, разве это возможно? Обвив прелестными руками мускулистого живота неродственного мужчины разве мыслим? Да и , вообще, слово "обвив" -- разве это существительное? -- Сегодня оба обещали деду и бабке приехать на ужин в Серебряный Бор. У илки был урок фортепиано в частном доме на Метростроевской, а после урока, как договорились, Борис подхватил ее у метро "Парк культуры". Ни тот ни другая, разумеется, не подозревали, что попали в фокус некоей вельзевуловской компании из бронированного автомобиля. Проехали мимо первого в Москве высотного дома, шестнадцатиэтажной гостиницы "Пекин". Она была еще в лесах, однако огромный портрет Сталина уже закрывал окна ее верхней, башенной части. Тот же персонаж, по сути дела, присутствовал в любом московском окоеме, куда бы ни отлетало око. Там над крышами виднелся профиль, выложенный светящимися трубками, сям вздымалась парсуна -- герой в мундире наконец-то приобретенного высшего титула -- генералиссимуса отечески озирает веселящиеся под его сенью народы: "Сталин -- знаменосец мира во всем мире!" Через пару недель, к 32-й годовщине Октября, лик его явится в самом зените московского небосвода среди фонтанов праздничного салюта. Когда в прошлом году Борис Градов вернулся из Польши, Москва как раз пульсировала огненными излияниями. Вождь народов плыл над Манежной, подвешенный к заоблачным невидимым дирижаблям. Вокруг разрывались и вспыхивали тысячами многоцветные шутихи, которые давно уже утратили способность шутить, а стало быть, и собственное имя в условиях грандиозных торжеств. Уже и слово "фейерверк" было к подобным зрелищам не применимо. В ходу был лишь вдохновляющий "салют" вместе с его могучими "залпами". После четырех лет в лесах или на окраинах полусожженных городов старший лейтенант Градов даже несколько растерялся посреди столичного великолепия. Тысячи запрокинутых лиц с застывшими улыбками взирали на распростертый в небесах цезарский лик. Цезарский, если не больше, подумал основательно к этому моменту пьяный Борис. Разноцветные пятна, летящие по щекам и по лбу, проплывающие иной раз розовые и голубые облачные струйки явно намекали на небесное происхождение этого лика. "Ах, какими красочными мы сделали наши празднества!" -- громко вздохнула рядом представительная дама. Над верхней губой у нее красовались, будто подклеенные, основательные черные усики. Борис потягивал шнапс из плоской, обтянутой сукном офицерской фляги. "Он на нас прямо как Зевс оттуда, сверху, смотрит, правда?" -- сказал он даме. "Что вы такое говорите, молодой человек?" -- с испуганным возмущением прошептала дама и стала от него поскорее в толпе отдаляться, "А что такого я сказал? -- пожал плечами Борис. -- Я его просто с Зевсом сравнил, с отцом олимпийских богов, разве это мало?" Не переставая отхлебывать из своей фляги, он выбрался с Манежной на улицу Горького, то есть прямо к своему дому, где ждала его в любой день и час огромная и пустая маршальская квартира. Маршальская квартира! Маршал здесь в общей сложности не провел и недели. Здесь жили чины помельче. Однажды вернулся с тренировки в неурочный час, забежал в "библиотеку" (так все чаще здесь называли кабинет отца) и остолбенел от стонов. На диване, распростертая, лицом в подушку, лежала мать: золотая путаница головы. За ней на коленях, в расстегнутом кительке трудился Шевчук. На лице застыла кривая хулиганская усмешка. Увидев Борьку, изобразил священный ужас, а потом отмахнул рукой: вали мол, отсюда, не мешай мамаше получать удовольствие. Пьяный старший лейтенант теперь, вернее, тогда, в мае сорок восьмого, то есть сразу по возвращении из Польской Народной Республики, где он огнем и ножом помогал устанавливать братский социализм, сидел на том же самом диване, в темноте, тянул свой шнапс и плакал. Здесь нет никого. Здесь меня никто не ждал. Она уехала и сестренку Верульку забрала. Теперь живет в стане поджигателей войны. Не знаю, можно ли ее называть предателем Родины, но меня она предала. По потолку и по стенам все еще бродили отблески затянувшегося до полуночи салюта. На карниз падали обгоревшие гильзы шутих. Одна пушка салютной артиллерии палила поблизости, очевидно, с крыши Совета Министров. Водки становилось все меньше, жалости к себе все больше. Последний год в Польше Борис уже не воевал. За исключением двух-трех ночных тревог, когда всю их школу на окраине Познани вдруг ставили "в ружье", а потом без всяких объяснений командовали "отбой". Аковцы, то есть те, что назывались на политзанятиях "силами реакции", уже либо были уничтожены, либо умудрились выбраться за границу, либо растворились среди масс замиренного населения; теперь за ними охотились местные органы. Бориса вместе с еще несколькими лесными боевиками МГБ и ГРУ откомандировали на должности инструкторов в Познанскую школу. Там он в течение года передавал свой вполне приличный убивальный опыт курсантам польской спецохраны, народу, надо сказать, довольно уголовного типа, которым иногда приходилось не просто показывать какой-нибудь прием самообороны без оружия, но доводить его до конца. В течение года он послал не менее дюжины рапортов с просьбой о демобилизации для продолжения образования. Всякий раз ответ был однозначный и исчерпывающий: "Вопрос о вашей демобилизации решен отрицательно". Он уже стал подумывать, не принять ли приглашение в закрытую школу старшего командного состава, чтобы хоть таким образом перебраться в Москву, поближе к деду с его связями, как вдруг его вызвали в совместный польско-советский директорат и объявили, что пришла демобилизация. Впоследствии выяснилось, что как раз дед, Борис III, и был непосредственно замешан в это дело. Проведав какими-то путями, кому непосредственно подчиняется его таинственный внук, Борис Никитич начал планомерную осаду этой инстанции, стараясь дать понять товарищам, что всему свое время, что мальчик, движимый романтикой и патриотизмом, вернее, наоборот, патриотизмом и романтикой, вот именно в этом порядке, отдал родине и вооруженным силам четыре года своей жизни, а между тем ему необходимо продолжить образование для того, чтобы принять эстафету династии русских врачей Градовых. В конце концов ему, заслуженному генералу, профессору и действительному члену Академии медицинских наук, отцу легендарного маршала Градова, трудно было отказать. Невидимая инстанция пошла на попятный и со скрежетом отдала деду его внука, столь ценный для дела мира во всем мире диверсионно-разведывательный кадр. И вот блаженный день. Борис IV запихивает форму с погонами на дно вещмешка. Отправляется на познанскую толкучку и закупает себе кучу польского штатского барахла. Пьет с начальником АХО, дает ему на лапу и получает в личное пользование как бы списанный огромный эсэсовский "хорьх" с откидной крышей. Денег куча -- и рублей, и злотых: Польская объединенная рабочая партия щедро благодарит за помощь в закладывании основ пролетарского государства. Затем -- и в Познани, и в Варшаве, и в Минске, и в Москве -- соответствующие товарищи проводят с ним леденящие душу собеседования, Ты, Градов, -- грушник и, хоть ты уходишь от нас, никогда не перестанешь быть грушником. В любой момент ты можешь понадобиться и обязан прийти, иначе тебе пиздец. Если же ты нас предашь, то тогда, где бы ни был, в любом месте земного шара, тебе "пиздец со щами"; знаешь, что это такое? Хорошо, что знаешь. Если же ты останешься нашим верным товарищем, тогда тебе во всем "зеленый семафор". Намекалось, и довольно прозрачно, чтобы никогда ни при каких обстоятельствах не принимал предложения от чекистов. У них своя компания, у нас своя. Если прижмут, беги к нам. Официально ему объявили, что он остается в сверхсекретных списках резерва ГРУ. Разумеется, дали подписать не менее дюжины инструкций о неразглашении того, что знал, в чем приходилось принимать участие во время спецопераций на временно оккупированной территории Советского Союза и в сопредельной братской стране Польше. В случае нарушения к нему будут применены строжайшие меры согласно внутреннему распорядку, то есть опять все тот же пиздец. Так или иначе, прибыл на тяжеленном "хорьхе" (нагружен в основном запчастями) к родимым пенатам, в Серебряный Бор (предоставляем тем, кто уже успел прочесть два наших первых тома, возможность вообразить эмоции обитателей градовского гнезда), и там получил ключ от пустой квартиры на улице Горького. Он уже знал из смутных намеков в бабкиных письмах, что мать уехала в какие-то места, не столь отдаленные, однако предполагал, что куда-нибудь на Дальний Восток с каким-нибудь новым генералом или высокопоставленным инженером, а то и, чем черт не шутит, с тем же самым мелким демоном его юношеских ночей, вохровцем Шевчуком, однако такого отдаления, американского, не мог себе даже и в бреду вообразить. К тому времени, то есть к весне 1948 года, вовсю уже разыгрывалась новая человеческая забава, "холодная война". Вчерашние "свои парни", янки стали злобными призраками из другого мира. Склонный к метафорам вождь бриттов вычеканил формулу новой советской изоляции -- "железный занавес". О почтовой связи с Америкой даже и подумать-то страшно советскому обывателю, что касается такого спецсолдата, как Бабочка Градов, то для него любая попытка связаться с матерью была теперь равносильна измене своему тайному ордену, что носил имя, схожее с голубиным воркованием "гру-гру-гру", и в то же время напоминал грушу с откушенной мясистой задницей. Намерения у Бабочки поначалу были весьма серьезные. Немедленно и самыми скоростными темпами получить аттестат зрелости. Все его одноклассники уже заканчивали четвертый курс вузов, и поэтому надо было догонять, догонять и догонять! Что потом? Поступить и окончить за три года какой-нибудь престижный московский институт, ну, скажем. Востоковедения, или Стали и сплавов, или МГИМО, или Авиа, ну... Ну, уж конечно, не какой-нибудь заштатный "пед" или "мед". Аргументация деда была хороша только для выхода из армии, но уж никак не для честолюбивых амбиций Бориса IV. Далеко не заглядывая, он хотел принадлежать к лучшему кругу столичной молодежи, не к середнякам из всех этих "педов" и "медов", до того ординарных, что их уже просто по номерам называют -- первый, второй, третий... Медицинский? Трупы резать в анатомичке? Нет уж, прости, дед, насмотрелся я трупов. Борис III разводил руками: ну, что ж, этот аргумент действительно не отбросишь. Благие намерения Бабочки в практической московской жизни, однако, забуксовали. В вечерней школе, куда он записался для получения аттестата, он чувствовал себя кем-то вроде Гулливера в стране лилипутов. И впрямь что-то лилипутское появлялось в глазах одноклассников при его появлении. Никто из них не знал, кто он такой, но все чувствовали, что им не ровня. Учителя и те как-то поеживались в его присутствии, особенно женщины: темно-рыжий, отменных манер и образцового телосложения парень в свитере с оленями казался чужаком в плюгавой школе рабочей молодежи. "У вас какой-то странный акцент, Градов. Вы не с Запада?" -- спросила хорошенькая географичка. Бабочка рассмеялся; идеальная клавиатура во рту: "Я из Серебряного Бора, Людмила, хм, Ильинична". Географичка затрепетала, вспыхнула. В самом деле, разве ей под силу научить такого человека географии? И всякий раз с тех пор, встречаясь с Градовым в школе, она потупляла глаза и краснела в полной уверенности, что он не берет ее только лишь по причине пресыщенности другими, не чета ей, женщинами: аристократками, дамами полусвета. Между тем о пресыщенности, увы, говорить было рановато. Двадцатидвухлетний герой тайной войны, оказавшись в Москве, вдруг стал испытывать какую-то странную робость, как будто он не в родной город вернулся, а в чужую столицу. Заколебалась и мужественность, вновь возник некий отрок "прямого действия", как будто все эти польские дела происходили не с ним, как будто тот малый с автоматом и кинжалом, субъект по кличке Град, имел к нему не совсем прямое отношение, и вот только сейчас он вернулся к своей сути, а этой сути у него, может быть, не намного больше, чем у того пацана, что он однажды ночью повстречал на Софийской набережной. Не будет преувеличением сказать, что таинственный красавец Градов сам немного подрагивал при встрече с географичкой. С одной стороны, очень хотелось пригласить ее на свидание, а с другой стороны, неизвестно откуда появлялась чисто детская робость: а вдруг потом начнет гонять по ископаемым планеты? Среди множества женских лиц вдруг высветилось одно под лучом розового ресторанного фонарика: эстрадная певица Вера Горда. Как-то сидел один в "Москве", курил толстые сигареты "Тройка" с золотым обрезом, пил "Особую", то есть пятидесятишестиградусную, не залпом, а по-польски, глотками. Вдруг объявили Горду, и, шурша длинным концертным платьем, поднимая в приветственном жесте голые руки, появилась белокурая красавица, что твоя Рита Хейворт из американского фильма, до дыр прокрученного в Познани. Весь зал закачался под замирающий и вновь взмывающий ритм, в мелькании многоцветных пятен, и Боря, хоть и не с кем было танцевать, встал и закачался; незабываемый миг молодости. "В запыленной пачке старых писем мне случайно встретилось одно, где строка, похожая на бисер, расплылась в лиловое пятно..." Одна среди двадцати мужланов в крахмальных манишках, перед микрофоном, полузакрыв глаза, чуть шевеля сладкими губами, наводняя огромный, с колоннами, зал своим сладким голосом... какое счастье, какая недоступность... Да почему же недоступность, думал он на следующее утро. Она всего лишь ресторанная певичка, а ты отставной разведчик все-таки. Пошли ей цветы, пригласи прокатиться на "хорьхе", все так просто. Все чертовски просто. Совсем еще недавно тебе казалось, что в мире вообще нет сложных ситуаций. Если был уже продырявлен пулей и дважды задет ножом, если не боишься смерти, то какие могут быть сложные ситуации? К тому же она, кажется, заметила меня, видела, как я вскочил, смотрела в мою сторону... Он опять пошел в "Москву", и опять Вера Горда стояла перед ним с протянутыми руками, недоступная, как экранный миф. "Мне кажется, что Бабочка проходит через какой-то послевоенный шок", -- сказал как-то Борис Никитич. "Наверное, ты прав, -- отозвалась Мэри Вахтанговна. -- Ты знаешь, он не позвонил ни одному из своих старых друзей, ни с кем из одноклассников не повстречался". Бабушка была почти права, то есть права, но не совсем. Приехав в Москву, Борис на самом деле не выразил ни малейшего желания увидеть одноклассников -- "вождят" из 175-й школы, однако попытался узнать хоть что-нибудь о судьбе своего кумира, бывшего чемпиона Москвы среди юношей Александра Шереметьева. Последний раз он видел Александра в августе сорок четвертого на носилках. Его запихивали в переполненный "Дуглас" неподалеку от Варшавы. Тогда тот был еще жив, бредил под наркотиками, бормотал бессвязное. Потом на запрос о судьбе друга пришел приказ впредь не делать никаких запросов. Судьба Шереметьева оказалась предметом высшей государственной тайны, очевидно, потому, что ранение произошло во время сверхсекретной операции по вывозу коммунистического генерала из горящей Варшавы. В сорок восьмом, уже получив на руки все документы, то есть частично освободившись от "гру-гру-гру", Борис рискнул обратиться к непроницаемым товарищам, которые его провожали: "Ну, все-таки хотя бы сказали б, товарищи, жив ли Сашка Шереметьев, а если нет, то где похоронен". -- "Жив, --сказали вдруг непроницаемые товарищи и добавили: -- Это все, что мы можем сказать, товарищ гвардии старший лейтенант запаса". Что же получается, думал Борис, жив и до сих пор засекречен? Значит, до сих пор служит? Значит, руки-ноги целы? Но ведь этого не может быть; его правая нога при мне была расплющена стальными стропилами. Оставшись при этих сведениях, Борис IV продолжил свое одиночество. общем-то одинок он был не из-за высокомерия и даже не из-за послевоенного шока, как предполагали дед и бабка, а просто потому, что отвык -- или никогда не умел -- навязываться. Иногда он ловил себя на том, что, как подросток, надеется на какой-нибудь счастливый случай, который соединит его с какими-нибудь отличными ребятами, с