Ну-ка навались нынче наскоком!.. Ты говоришь, девять  приказов  стрельцов?
Стрельцы те, вишь, все  почесть  с  Сенькой  в  море  ушли,  на  пятьдесят
стругах; полторы тыщи их всего в Астрахани. Залетели нынче сокола - глядел
ли? Крылья золотые. Ты  думаешь,  вечно  служить  стрельцам  не  в  обиду?
Скажешь, глядючи на казаков, они не блазнятся? Половина, коли затеять шум,
сойдет к ворам. Глянь тогда, пропала Астрахань, а с  ней  и  наши  головы!
Нет, тут надо  тихо...  Узорочье  лишне  побрать  посулами  да  поминками,
сговаривать их да придерживать, а там молчком атамана словить, заковать  -
и в Москву: без атамана шарпальникам нече делать станет под  Астраханью...
Вот! А ты руками, ногами  скешь,  саблей  брячешь...  Ой,  Михаиле!  Я  не
таков... Пойдем-ка вот до дому да откушаем.  Святейший  митрополит  придет
тож: вот голова - на плечах трясется, слово же молвит - молись!  Лучше  не
скажешь.
   Воевода с братом ушли  из  Приказной.  У  крыльца  им  подали  верховых
лошадей.
   По дороге воевода приказал развести по подворьям купцов разинский полон
- беков и сына ханова.


   <b>3</b>

   Дни стояли светлые,  жаркие.  Чуть  день  наставал,  в  лагерь  казаков
приходили горожане из Астрахани, а с ними иноземцы, взглянуть на  грозного
атамана. Слава о Разине ширилась за морем. Пошла слава от турок,  которые,
слыша погром персидских городов, крепили свои заставы,  строили  крепости.
Всем пришедшим хотелось увидать персиянку; говорили, что княжна невиданная
красавица; иные прибавляли, что  "персиянка  -  дочь  самого  шаха  Аббаса
Второго, оттого-де шах идет войной к Теркам". Разин стоял в большом шатре,
разгороженном пополам фараганским ковром. Иноземцы, зная, что атаман любит
пировать, несли ему вино.  За  хмельное  Разин  отдаривал  кусками  шелка,
жемчугами и парчой. Народ ахал, оглядывая подарки атамана.  Сказки  о  его
несметном богатстве росли и ширились.
   Вплоть до татарских становищ на Волге за Астраханью по берегу теснились
люди, где на  особенно  раздольной  ширине  волжской  качались  атаманские
струги, убранные коврами, шелком и цветной материей. Один из  стругов  был
обтянут сплошь красным сукном, с мачтами, окрученными рудо-желтым  шелком;
на мачтах два золотых паруса из парчи. Любопытные спрашивали казаков:
   - Кто такой живет на диковинном стругу?
   - Царевич! - коротко отвечали казаки.
   - Заморской царевич-от?
   Иные, не зная, но желая ответить, говорили:
   - Да, царевич, вишь, Лексей от царя, бояр сбег к атаману!
   - Вишь ты! Атаман - он за правду идет противу воевод.
   - Пора унять толстобрюхих, бором, налогой задавили народ!
   - То ли еще узрим!
   Сегодня особенно яркий день с ветром, доносящим от моря с учугов  запах
рыбы и морских трав. Волга здесь пахнет морем. К атаману  в  шатер  пришли
три немчина. Один сказался капитаном царского  струга,  другой  -  послом,
третий, особенно длинноволосый, в куцем бархатном кафтане, в мягкой  шляпе
без пера, - художник. Первые двое при шпагах, третий принес с собой черный
треножник, ящик плоский да тонкую доску. Вошел в шатер атамана, сбросил на
землю шляпу, недалеко от входа поставил треножник, сказал Разину:
   - Их бин малер [я живописец]. Хотель шнель писаит.
   На треножнике укрепил доску, окрашенную бледной краской.
   - Чего тому, сатане?
   Лазунка улыбнулся атаману.
   - Он, батько, парсуну исписать с тебя ладит... Я  их  на  Москве  много
глядел: ходят, списывают ино людей, ино стены древние, мосты.  А  то  один
пса намарал: как живой пес вышел, лишь не лает...
   - О, то занимательно! Пущай марает, не прещу.
   - Гроссер казак! Штэен [Большой казак! Стоять надо] нада.
   Немчин отбежал в сторону, упер левую руку в бок, правую вытянул вперед,
надул щеки и выставил, как бы сапогом хвастая, правую ногу.
   - Алзо зо [вот так].
   - Ха! Стоять перед  чертом  потребно?  Ну,  коли  стану.  Лазунка,  дай
булаву!
   Лазунка подал булаву. Разин встал.
   - Ты скоро, волосатый?
   - Вас? [Что?]
   Атаман отдернул запону отверстия, в шатер хлынул свет.
   - Гутес лихт! [Хороший  свет!]  Карош...  карош...  -  Немец  хмурился,
вглядываясь в фигуру атамана, слегка прислоненную к фараганскому  ковру  -
по красному узорчатые блестки. Рука художника,  накидывая  контур,  бегала
быстро, уверенно по доске. Разин был одет  в  голубой  бархатный  зипун  с
алмазными  пуговицами.  Красная  бархатная  шапка  сдвинута  на   затылок,
седеющие кудри упрямо лезли  на  высокий  хмурый  лоб.  В  прорехах  шапки
золотые вошвы [вшитые куски дорогой  материи]  с  жемчугом.  Поверх  шапки
намотана узкая чалма зеленого зарбафа с золотыми травами, на  конце  чалмы
кисти, упавшие одна на  плечо,  другая  за  спину.  Длинные  усы,  черные,
сливались, падая вниз, с густо седеющей бородой. Вглядываясь в его  впалые
смуглые щеки, обветренные морем, рисуя острый, нечеловеческий  взгляд  под
густыми бровями, немец, работая спешно, бормотал одно и то же:
   - Страшен адлер блик! [Страшен орлиный взгляд!]
   С левого плеча атамана спускалась золотая цепь,  на  ней  сзади  сабля.
Опоясан был Разин  ярко-красным  шелком  с  серебряными  нитями.  Петли  с
кистями висели от кушака до колен.
   - Како он марает, сатана? - Разин двинулся.
   Художник взмахнул волосами, погрозил ему кистью, запачканной в краску:
   - Штэен блейбен [надо стоять].
   - Черт тя поймет, ха! Грозит пером, а у меня  в  руке  булава...  Скоро
мажь.
   - Нынче мож...
   - Фу! Устал... Худче много, чем бой держать, стоять болваном.
   Отдавая Лазунке булаву, Разин не успел взглянуть на портрет, полы шатра
распахнулись; отстраняя  чмокающие  удивленно  на  работу  художника  лица
казаков, в шатер пролезла высокая фигура богатырского склада в  стрелецком
кафтане.
   - Месяц ты ясный, а здорово-ко, Степан Тимофеевич!
   Разин хмурый сел на ковры, на прежнее место,  молчал,  наливая  в  чашу
вино, и, не глядя на стрельца, сказал:
   - Сам пришел, палач Петры Мокеева?
   - Мокеева, батько, чул я, шах кончил, не я...
   - Шах оно шах, а ты пошто руку приложил?
   - Не навалом из-за угла - игра такая, играли во хмелю оба - сам зрел!
   - Чикмаз, с Петрой, кабы жив, воеводу просто за гортань  взяли:  сдавай
Астрахань!
   - Захоти, батько,  Астрахань  твоя!  Молодцов  нарочито  по  тому  делу
привел: надо, так хоть завтре иди бери...
   - Годи, парень, кричать: немчины близ, да един в  шатре:  то  воеводины
гости.
   - Много кукуй смыслят! Эй, ты, куричий хвост, поди отсель, скоро!
   Чикмаз взмахнул длинной рукой,  задел  мольберт  и  чуть  не  опрокинул
работу немца.
   - Хальт! Мейн готт, гробер керл! [Стой! Боже  мой,  грубый  парень!]  -
Немец в ужасе замахал одной рукой, другой схватил портрет.
   - У нас скоро, иди!
   - Жди, Чикмаз, дай гляну, что волосатый пес марал.
   Разин встал. Немец показал ему работу.
   - Ото, выучка человечья великая, и что она деет: как  воочию  я,  едино
лишь немотствую да замест булавы - палка в руке...
   - Тю... маршаль штаб! [маршальский жезл] Маршаль...
   - Лазунка, дай ему, волосатому, жемчугу пригоршню - заслужил...
   Лазунка в углу из мешка достал горсть жемчуга, всыпал в  карман  немцу,
тот поклонился  и,  продолжая  внимательно  разглядывать  атамана,  словно
стараясь запомнить могучую фигуру его, сказал:
   - Другой парсун пишу - даю тебе.
   Художник, бережно  приставив  портрет  к  стене  шатра,  спешно  собрал
мольберт, забрал работу и еще спешнее пошел, забыв на земле в шатре шляпу.
Лазунка догнал художника, нахлобучил ему шляпу. Разин сел, приказал:
   - Садись, Чикмаз! Нече споровати  -  пить  будем,  не  Персия  здесь  -
Астрахань. А в своем гнезде и ворон  сокола  клюет.  Унес  ноги  -  ладно,
червям не угодил на ужин.
   - Тое ради могилы утек я, батько!
   Наливая Чикмазу вина, Разин спросил:
   - Скажи все, что мыслишь о своем городе и людях.
   Чикмаз выпил вино,  утер  привычно  размашисто  рукавом  длинную  сивую
бороду, ответил:
   - Перво, батько Степан, знай мою душу! Не с изменой, лжой пришел  я.  И
тогда не кинул ба поход, да посторонь тебя  были  люди,  кои  застили  мою
любовь к тебе, - Петра, Сергей, Серебряков Иван...  Нынче  не  те  -  иные
удалые надобны. А я от прошлого с тобой -  буду  служить.  Надо  на  дыбу?
Пойду!
   - Верю! И люди надобны.
   - Привел я Ивашка Красулю, Яранца Митьку,  да  в  Астрахани  ждет  тебя
удалой еще - Федька Шелудяк  (*58).  Этих  четырех  нас  покудова  буде...
Заварим кашу - Красуля стрелецкой сотник.
   - Добро!
   - И еще - от себя дозволь совет тебе дать, батько.
   - Сказывай!
   - С воеводой Львовым Семеном  пей,  гуляй.  Не  знай  страху  -  прямой
человек! Прозоровских же спасись.
   - То я ведаю.
   - Гей, Красулин! Яранец! Атаман кличет.
   На  голос  Чикмаза  вошли  двое,  приземистый,  широкоплечий  Яранец  и
высокий, узкий, с длинной редькообразной головой рыжий Красулин.
   - Лазунка, дай еще чаши.
   - Пьем за здоровье Степана Тимофеевича!
   - Сил наберись, батько, да скоро и в Астрахань воевод судить.
   - Много довольно им верховодить, кнутобойствовать с иноземцами!
   - Зажали стрельцов!
   - Стрельцы все твои, они шатки царю.
   - Робята! Силы батько Степан скоро наберется. Людей по листам подметным
идет немало, иные идут по слуху... Чуял я, Степан Тимофеевич, -  обратился
к Разину Чикмаз, - Ус Василий казаков ведет, не дальне место видали их. Да
за казаками идут калмыцкие - многие улусы. Все к тебе, и  долго  Астрахани
не быть под воеводами. Навались только.
   - Вот что я мыслю, соколы! Бунчук, знамена и пушки, кои мне не надобны,
да ясырь перский сдал воеводе. Нынче по уговору к  царю  шлю  послов  бить
головами и вины наши отдать. Ране ведаю: царь у бояр в руках, а бояре  вин
моих не дадут царю спустить, только все до  конца  вести  надо.  Замордует
царь моих или обидит - гряну я на город! Вы же мне верны будьте, неторопко
и тайно подговаривайте стрельцов, потребных  ко  взятию  Астрахани.  Я  же
подметные письма пущу шире да пришлых людей зачну обучать к пищали...
   - То и будет так, Степан Тимофеевич! - сказал Чикмаз.
   - Будет так, батько, клянемся! - прибавил Красулин.
   Яранец взмахнул кулаком:
   - Эх, за все беды воздадим воеводам с подьячими!
   - Знай, Степан Тимофеевич, мы твои до смерти.
   - Добро, соколы!
   Стрельцы ушли, и вдали черневшая слобода скрыла их фигуры.  Безоблачное
небо сине. Из-за Волги, с крымской стороны, по равнине, голой,  бесконечно
просторной, все шире и ярче золотели стрелы встающего месяца.


   <b>4</b>

   В ту же ночь пять казаков собрал Разин в своем шатре.
   - Обещал воеводе шесть, да одного не подберу.
   Лагунка сказал:
   - Пошли меня, батько!
   - Люблю, Лазунка, когда ты приходишь и без просьбы служишь мне... Совет
твой тож люблю...
   - Я скоро оборочу, батько!
   - Дай подумать. Сядьте, соколы! - Казаки сели. - Ты, Лазарь Тимофеев, -
обратился Разин к пожилому худощавому казаку с хитрыми глазами,  -  опытки
знаешь, шлю тебя, чтоб глядел зорко и слушал, как будут  говорить  в  пути
стрелецкие головы. А чуть узнаешь беду к вам -  беги  в  Астрахань!  Ближе
будет - на Дон. Дон сбеглых не выдает.
   - Увижу, батько.
   - И все так: ежели худое тюремное над собой услышите,  бегите  кто  как
может... Бояр я ведаю: зовут лестью, да ведут  к  бесчестью...  Казак  ли,
мужик для них не человек, едино что скотина та, которая пашет и их кормит.
Теперь же пейте на дорогу - да в ход. Лазунка, вина царевым посольцам!
   Выпили вина.
   Разин продолжал:
   - Сряжайся, Лазунка! Буду я здесь время коротать со сказочником,  дидом
Вологжениным.
   Казаки-послы ушли. Разин спросил Лазунку:
   - Тебе пошто, боярская голова, на Москву поохотилось?
   - Невесту позреть, батько! Чай, нынче ее  сговорили  за  другого!  Мать
тоже глянуть надо... люблю ее...
   - Кто же не любит мать? А я вот не упомню мати своя... Знай, на  Москве
матерых казаков в станицах, пришлых, от царя кормят, вином и медом поят  и
пивом; становят во двор и ходить не спущают никуда без  приказу...  Старым
атаманам лошадь с санями дают, коли зима... Я  же  не  глядел  на  царское
угощенье, от дозора стрельцов, что  у  караула  станицы  были,  через  тын
лазал, а пил-ел в гостях.  И  тебе  велю  -  не  становись  на  дворе  под
стражу... Тут они тебя, коли зло на разум им падет, возьмут, как квочку на
яйцах... Там у меня в Стрелецкой слободе, от моста  десную  с  версту,  на
старом  пожарище,  в  домике,  схожем  на  бурдюгу,  жонка  живет,   зовут
Ириньицей... Сыщи ее. Коли дома тесно  -  она  укроет.  Только  пасись  от
сыщиков... Про меня ей скажи все и про княжну скажи  -  поймет...  Гораздо
меня любит, и будешь ты ей родней родного. Еще не ведаю, жив ли дедко  ее,
юрод? Древний старец был... Тот, должно, помер...  Мудрой  был,  книгочей,
все бога искал... Возьми что  надо,  да  спеши:  казаки,  вишь,  на  коней
садятся. Коли имать будут - беги сюда!
   - Будь здрав, батько! Прости-ко, Степан Тимофеевич!
   - Не блазнись, коли служить царю потянут.
   Разин на дорогу обнял Лазунку и вышел за ним из шатра. А за Волгой,  со
стороны Яика-городка, широко чернело, шевелилось, слышался скрип колес,  в
мутном лунном тумане на телегах передвигались сакли киргизов, доносился их
крик:
   - Жа-а-ксы-ы! [Хорошо!]
   - Бу-я-а-рда! [Здесь!]
   - Бар? [Да?]
   - Бар!
   Разин, прислушиваясь, понимал далекий крик степных  людей:  недаром  он
был в молодости от войска к ним послан. Лишняя морщина  прорезала  высокий
лоб атамана. Вспомнилось ему далекое прошлое. И первый  раз  за  всю  свою
жизнь он скользнул мыслью с легким  сожалением,  что  с  детства  не  знал
отдыха: на коне, или в челне, или был в схватке, в боях.
   Подумал, уходя в шатер:
   "О,  несказанно  тяжела  ты,  человечья  доля!  Свобода  ли,   рабство,
богатство и почесть венчаются кровью... Пируешь за  столом,  тебе  говорят
красные речи, а за дверями на твою голову топор точат..."


   <b>5</b>

   Смешанным говором лопочет многоголосая Астрахань. Жжет солнце, знойное,
как летом. Люди  теснятся,  переругиваются,  шумят  между  каменных  лавок
армян, бухарцев и персов. Толпа проплывает с базара по улицам, застроенным
каменными башнями, церквами и деревянными домами с крыльцами в  навесах  и
столбиках.
   У церквей нищие  в  язвах,  в  рядне  и  полуголые,  усвоив  московскую
привычку клянчить, тянут:
   - Православные, ради бога и великого государя милостыньку, Христа ради!
   Хотя в толпе православных мало.
   В углу базарной площади серая пытошная башня. Из ее узких  окон  слышны
на площадь крики, визг и мольбы. Казаки, смешавшись с  толпой,  выделяются
богатой одеждой и шапками в кистях из золота, говорят:
   - В чертовой башне те же песни поет наш брат!
   Стрельцы, зарясь на наряд казаков, идя обок, отвечают:
   - То, браты, по  всей  Русии  ведется...  В  какой  город  ни  глянь  -
услышишь... Ежели пытошной в нем нет, то губная изба правит, и тот же вой!
   - Да, воеводские суды - расправы!
   Разин идет впереди с  есаулами  в  голубом  зипуне,  на  зипуне  блещут
алмазные пуговицы, шапка перевита  полосой  парчи  с  кистями,  на  концах
кистей драгоценные камни. Сверкает при движении его спины и  плеч  золотая
цепь с саблей. Если атаман не подойдет  сам,  то  к  нему  не  подпускают.
Есаулы раздают тому, кто победней, деньги.
   - Дай бог атаману втрое чести, богачества! - принимая, крестятся.
   Нищие кричат:
   - Атаман светлой! Дай убогим божедомам бога деля-а...
   - Помоги-и!..
   - Дайте им, есаулы!
   Нищих все больше и больше,  как  будто  в  богатом  городе,  заваленном
товарами,  широко  застроенном,  кроме  нищих  и  нет  никого.   Оборванец
подросток тоже тянет руки:
   - Ись хочу! Мамку, вишь, пытать имали...
   - Пошто мамку-т, детина?
   - За скаредные про царя слова, тако сказывали...
   - Мальцу дайте! Пущай и он про царя говорит похабно.
   Разин, махнув рукой, проходит спешно дальше.
   На площади среди каменных амбаров,  рядов,  казаки,  идущие  в  хвосте,
дуваном и одеждой  торгуют.  Из  казацких  рук  в  руки  купцов  переходят
восточные одежды, куски парчи, шелка, золотые  цепочки  и  иное  узорочье.
Армяне в высоких  черных  шапках,  в  бархатных  халатах  бойко  раскупают
кизылбашское добро. Один из армян, с желтым  лицом,  испуганными  глазами,
тряся головой в сторону соотчичей, кричит хрипло:
   -  Гхаркавор-э  пхахэл  аистергиц,  цахэлу  хэтевиц  мэн  к  тала  нэн!
[Продадут, потом нас ограбят! (армянск.)]
   Над ним смеются, плюют в его сторону, хлопая по карманам халатов.
   - Аксарьянц, инчэс вахум? Мэнк аит мартканцериц к  гхарустананк!  [Чего
боишься? Мы от этих людей разбогатеем! (армянск.)]
   Многие  из  разинцев,  спустив  в  царевых  кабаках  Астрахани  деньги,
вырученные за дуван, продают с себя дорогое платье, напяливая тут  же  под
шутки толпы вшивое лохмотье, за бесценок взятое у нищих,  а  иногда  и  из
лавок брошенное до того замест половиков. Мухи разных величин  лепятся  на
голые потные тела, бронзово-могуче сверкающие, то опухшие от соленой  воды
или тощие, как скелеты, от лихорадок.
   - Козаку тай запорожцу усе то краки [кусты] та буераки - гая  [леса]  ж
нема!
   - Козаку все одно - лезть в рядно!
   - Верх батько даст, низ едино все в бою изорвется.
   - Тепло! Без одежки легше.
   Вот целый ряд узкоглазых, смуглых, скуластых,  в  пестрых  ермолках,  в
чалмах, потерявших цвет; глядит этот ряд на  казаков,  сверкая  глазами  и
ярко-белыми зубами в оскаленных ртах.
   - Нынче на Эдиль-реку ходым?
   - Волга! Кака-те Етиль?
   - Нашим Эдиль-река!
   - Куда, козак? Зачим зывал на Астрахан булгарским татарам?
   - Лжешь, сыроядец! То калмыки.
   - Булгарским кудой, злой,  не  нашим  вера,  не  Мугамет...  Булгарским
булванам молит!
   - К батьку идет всяк народ! Всяка вера ему хороша...
   - Акча барабыз [деньги есть? (татарск.)], козак?
   - Менгун есть: перски абаси, шайки... талеры.
   - Купым! Дешев! Наша вера не кушит кабан, кушит карапус [арбуз].
   - Вам не свыня - жру коня?
   - Бери менгун! Нам кабан гож.
   Почти не спрашивая цены, за бесценок казаки тащат  в  становище  убитых
кабанов...


   <b>6</b>

   На крыльце деревянного широкого дома, с резьбой, с  пестрыми  крашеными
ставнями, стоит веселый, приветливый воевода Семен Львов, гладит рыжеватую
курчавую бороду. Становой кафтан распахнут, под кафтаном  желтая  шелковая
рубаха, шитая жемчугами, отливает под солнцем золотом.
   - Иди, иди-ка, дорогой гость! Жду хлеба рушить.
   - Иду, князь Семен, и не к кому иному, к тебе иду. Едино лишь дума!..
   - О чем дума, Степан Тимофеевич?
   - Вишь, не обык к воеводам в гости ходить: а ну, как звали на крестины,
да в сени не пустили?.. Не примут-де, так остудно с пустым брюхом в  обрат
волокчись.
   - Звал, приму! Не то в сени - в горницы заходи.
   - На том спасибо! А вот и поминки тебе.  -  Разин  обернулся  к  казаку
сзади: - Дай-кось, Василий!
   Взяв у казака крытую золотой парчой  соболью  шубу,  Разин,  ступив  на
крыльцо, накинул шубу воеводе на плечи:
   - Носи, да боле не проси! Держу слово...
   - Ой, то неладно, Степан Тимофеевич!
   Разин нахмурился.
   - Уж ежели такая рухледь тебе, князь Семен, негожа, то уж лучше нет.
   - Шуба-т дивно хороша! Эх, и шуба! Да вишь,  атаман,  народу  много,  в
народе же холопы Прозоровского есть, а доведут? И погонят в Москву  доносы
на меня...
   - Чего Прозоровскому доносить, князь Семен? Сам он имал мои поминки! Не
един ты...
   - А жадность боярская какова, ведаешь, Степан?
   - Я еще подумаю... будет ли срок ему доносить.
   - Ой, не надо так, атаман удалой, пойдем-ка вот в  горницы  да  за  пир
сядем, и народ глазеть перестанет на нас.


   <b>7</b>

   От многих огней светел большой дом воеводы Прозоровского. Сам он  стоит
посреди палаты  в  новом  становом  кафтане  из  золотой  парчи,  даренном
Разиным. Слуги наливают  вино,  мед  и  водку  в  серебряные  чаши.  Когда
открывается дверь вниз, в людские горницы, то видно по  лестнице  шагающих
слуг с блюдами серебряными и  лужеными.  Воевода  по  очереди  подходит  к
столам, заставленным кушаньями, по очереди и чину подает гостям  из  своих
рук чаши с  хмельным.  Каждый  гость,  принимая  чашу,  кланяется  в  пояс
хозяину. За столом среди иноземцев сидит  брат  воеводы  Михаил  Семенович
Прозоровский, кричит воеводе хмельные хвалебные слова. У горок с серебром,
между боковыми окнами, седой дворецкий в черном  бархате  и  двое  слуг  в
синих узких терликах, считая, выдают столовое серебро, чаши, если кому  из
гостей не хватает. В углу палаты, ближе к выходным дверям, слуга на ручном
органе, большом ящике на ножках, играет протяжные песни;  орган  гремит  и
тренькает. Несогласные со звуками музыки голоса военных немцев, англичан и
голландцев звучат, спорят, хвалят хозяина; едят из небольших блюд  руками.
Кравчий с двумя слугами  с  серебряным  котлом  обходит  столы,  золоченой
лопаткой прибавляет в блюда гостей кушанья.
   - Здравит, храбрый князь!
   - Много лет жить воеводе, богато и крепко!
   - Русское спасибо, дорогие гости! Вкушайте во здравие,  служите  честно
великому государю моему, и милостью вас царь-государь не обойдет.
   - Рады служить!
   Воевода обводит мутными глазами гостей, при  огне  глаза  Прозоровского
зеленоваты, лицо его осунулось, проседи в длинной бороде как будто больше,
князь задумчив и невесел.
   - Да сядь же ты, братец Иван Семенович!  Трудишься,  а  сам  ничего  не
вкушаешь.
   - Да, да, капитан. Место князю и воеводе...
   - Зетцт ер зих и радует унзэрн блик! [Пусть сядет и радует наши очи!]
   К органу пристали трубачи, голоса гостей среди медного гула музыки едва
слышны. Орган смолк, но к трубачам присоединились  сопельники.  От  музыки
дребезжат зеленоватые пузырчатые стекла  в  рамах  окон:  князь  Иван  ими
недавно заменил слюду. Скамьи под гостями  крыты  ковром.  На  одну  такую
скамью за столом вскочил длинноногий, тощий немец в синем  узком  мундире,
капитан Видерос. Воевода только что  наполнил  его  чашу  хмельным  медом.
Видерос  кричит,  тяжелая  чаша  мотается  в  его  длинной,  тонкой  руке,
обтянутой узким рукавом, густые капли меда  падают  из  чаши  на  ковер  и
головы пьяных гостей. Музыканты дуют в трубы, ответно трубам гудят сопели.
Капитан махнул свободной  рукой  и,  топыря  редкие  рыжие  усы,  крикнул,
багровея в лице:
   - Эй, музик, тихо! Я зкажет слово! Капитэнэ, все ви да слушит!
   Музыка затихла.
   Капитан  обтер  пот  со  лба  большим  платком,  на  его  узкой  голове
оттопырились потные белобрысые волосы, он продолжал, повизгивая на высоких
нотах:
   - Иноземцы! К вам будет мои злова - немцы, голландцы и англитчане... О,
я должен говорить на иноземном,  но  хочу  сказать  русски,  чтоб  дорогой
хозяин Иван Земеновитч понял мой реч... Да, знаю я, между вами есть лейте,
ди эльтер зинд альс их [люди старше меня], я говорю и ви ошен прошу слушит
меня, вот! Я, Видерос унд Видрос, злужу русской цар и всегда  хочу  умерет
за них... Цар любит иноземец! О, я много то видал и вас,  деутше  [немцы],
прошу злужит русский цар, злужит до конец жизни... И глядел я, почему  наш
либер [дорогой] хозяин, воевода Иван Земеновитч, ист них хейтэр [невесел].
А вот почему задумчив он! Под Астрахан сел воровской  козак  Расин,  о  ду
либер химмель [о небо], - то великое нешастье, и я, как золдат и  стратег,
знаю, что зие ошен опасно и надо от того  крепит  штадт  Астрахан.  Это  я
знаю... многий фольк [народ] дикий зтекает к  Астрахан.  Расин  им  гехэйм
руфт ан [тайно призывает] рабов и дикарей из степ Заволжья; он им, склавен
[рабам], обещал дать поместья звоих господ  -  бояр.  Я  знаю:  козак  унд
рейбер [казак и разбойник] - едино злово, едино дело и не  от  нынче  одер
морген [или завтра] они,  козаки,  грабят  торгови  люд  на  Волга.  Мужик
русский из веков - раб, он не может быть иным и жить без господина, ер ист
шмутциг унд унгебильдет [он грязен и невежествен]; как черв, мужик роет  в
земле и навозе, добывая зебе пропитание, а господину своему золото... Вир,
эдле  деутше  унд  андерэ  ауслендер  [нам,  благородным  немцам  и   иным
иностранцам], не может идти  з  рабом.  Я  знаю,  что  вы,  эдле  капитэнэ
[благородные капитаны], не пойдете з рабами, но все ж, чтоб никто  из  нас
вэре нихт ферфюрт фон рейберн [не пошел бы с разбойниками]. Вам всем, эдле
капитэнэ, известно: кто из нас идет ханд ин ханд [рука об руку] с  чернью,
тот гибнет. Дас ист дас шикзаль [такова участь] римлянина Мария  и  других
благородных, кто пошел с толпой рабов. Наша честь велит нам идти всегда за
цар и бояра. Эс лебе хох унзер бунд дер  ауслендер!  [Да  здравствует  наш
союз иностранцев!] Да будем мы крепок меж себя! Пуст наши  тапферн  кригер
[храбрые воины] успокоят хозяина и воеводу, да глядит он, что мы его  шутц
унд хофнунг [оплот и надежда]. Пью здоровье князя Ивана Земеновитча!
   - Виват, воевода!
   - Браво, Видрос!
   Капитан, мотнув  клочковатой  головой,  сошел  со  скамьи,  выпил  мед,
поклонился Прозоровскому и сел.
   Воевода сидел на своем месте выше других, он встал, подошел  и,  обняв,
поцеловал Видероса.
   - Благородный капитан Видерос заметил сумление моего  лица.  Мы  пируем
здесь, Разин же  чествуется  моим  товарищем,  другим  воеводой  -  князем
Семеном Львовым! -  Еще  более  гнусавя,  Прозоровский  прибавил,  понизив
голос: - Сместить Семена Львова без указу великого государя я не мочен, но
знаю - крамола свила гнездо в его доме... Какие речи ведут они меж  собой,
нам неведомо! Воровской же атаман задарил воеводу  поминками  многими,  и,
кто  ведает,  может  статься,  князь  Семен,  прельстясь  дарами,  продает
Астрахань врагу? К Разину стеклось много народу, и Астрахань нам неотложно
крепить надо... как говорит благородный  капитан  Видерос.  Тому  же  меня
поучает и святейший митрополит Астраханский: "Потребно,  княже,  затворить
город, крепить его, пока не поздно!" То слова преосвященного.
   - Братец Иван Семенович! А забыл ты свои слова, когда говорил, принимая
в палате воровских послов?
   - Какие слова, Михаиле, забыл я?
   -  А  те  -  "что  взять  атамана,  заковать  и  в  Москву   послать...
шарпальникам под Астраханью тогда нече делать будет"?!
   - Так говорил я, князь Михаиле, то подлинно...
   - Хочешь не хочешь, я, дорогой мой брат, учиню самовольство, а  таково:
Стенька Разин, вор, нынче в Астрахани. В городе, минуя  шатких  стрельцов,
есть солдаты  полковника  пана  Ружинского,  народ  надежный,  подчиненный
капитанам. Храбрые же иноземцы, брат воевода Иван Семенович, не сумнюсь, -
они слуги великого государя и мне помогут на пользу Астрахани. Я  же  буду
рад исполнить твое давнишнее желание - я захвачу атамана, сдам, за крепкий
караул заковав! О его сброде мужицком да калмыках и думать не надо  -  без
воровского батьки сами разбредутся семо и овамо...
   - Эх, Михаиле Семенович! Брат, ты не подумал, что  у  Сеньки-князя,  не
договорясь с ним, ничего взять не можно.
   - Возьмем и Сеньку, коли зачнет поперечить да разбойничьим  становщиком
стал!
   - Эх, брат Михаиле! Сенька-князь  -  боевой  воевода.  Ему  и  стрельцы
послушны, к ему посадские тянут - сила он... Иное мыслю - укрепить  город.
А как с атаманом быть - о том не на пиру сказывать.
   - Не удастся нам? Что ж такое! Пошлешь вору улестную грамоту:  "Брат-де
мой учинил в пьянстве".
   - Идем, фюрст Микайло, берем золдат, идем!..
   Михаил Прозоровский вышел из-за  стола,  поклонился  брату,  подошел  к
Видеросу, подал капитану руку, и  оба  они  исчезли.  Мало-помалу  с  пира
уходили все иноземцы, кланяясь хозяину; иные ушли тайно.  Бояре  и  жильцы
еще пировали, хозяин ходил по  палате  с  озабоченным  лицом,  подходил  к
окнам, всматривался в темноту. За кремлем в сумраке, все более  черневшем,
зажглись факелы собиравшейся дружины, потом явственно ударил набат.
   - Пошел-таки? Не дай бог!
   Воевода приказ-ал зажечь в углу перед образом лампаду, встал на  колени
и начал молиться. Гости тихо, не прощаясь с воеводой, расходились.
   Окруженный слугами с факелами, на широком резном  крыльце  стоял  князь
Семен Львов. Под темным кафтаном сверкал панцирь, на голове воеводы шлем с
прямым еловцом [еловец - шпиц  шишака  шлема],  рука  лежала  на  рукоятке
сабли. Кругом крыльца пылают факелы, толпятся  вооруженные  люда,  впереди
всех до половины ступеней лестницы остановился с обнаженной саблей  Михаил
Прозоровский, ветер треплет его черную бороду, глаза блестят, он кричит:
   - Князь Семен, подай нам вора-атамана, Разина Стеньку!
   - В моем дому воров нет! - спокойно ответил и еще раз повторил  воевода
Львов, не меняя положения.
   - Подай вора, князь Семен!
   - Князь  Михаиле  Семенович!  Разину  Степану  великим  государем  вины
отданы, и казакам его отданы ж, а посему до указа государева, как  быть  с
казаками впредь, лезть во хмелю навалом с воинскими людьми к моему дому  -
стыд, позор и поруха государева указа... Я же того,  кто  прощен,  хочу  и
чествую как гостя, и гостя в моем дому брать никому не попущу... Не от сей
день служу я государеву службу. Не жалея головы, избывая крамолу... Ты же,
князь Михаиле, своим бесправьем, хмельной докукой  сам  кличешь  на  город
войну!
   - Подавай вора, Сенька-князь, или ударим с  боем  на  тебя,  заступника
разбойного дела!
   - А ударишь с боем, Михаиле, будем биться, пытать  -  чья  возьмет,  да
особо судим будешь государем!
   - В кольчугу влез? Эк ты возлюбил воровские поминки! Гей, солдаты!
   - Есаулы! Примите бой! Мои  холопы  да  караульные  стрельцы  оружны  и
готовы!
   Во двор ко Львову вбежал раненый солдат, крикнул:
   - Вороти в обрат, князь Михаиле! Слободские мещане пошли на нас, да кои
стрельцы с ними заедино балуются с пищалей.
   За воротами двора во мраке шла  свалка  -  крики  заглушались  пальбой.
Воевода Львов исчез с крыльца...
   В горенке князя при свечах слуги, торопливо убирая, таскали  серебряную
посуду со стола. Разин встал, когда подступили к крыльцу люди и  раздались
голоса. Он постоял у окна, глядя на огни факелов и лица солдат  на  дворе,
двинул чалму на шапке и, берясь за саблю, шагнул из горенки. За порогом  в
сумраке воевода встретил атамана:
   - Вертай-ка, гость, в избу!
   - Хочу помочь тебе, князь Семен! Не по-моему то - хозяина бить будут, а
я зреть на бой.
   - В таком бою твоих есаулов будет, тебе не надо мешаться - охул на меня
падет, пойдем-ка!
   Воевода взял свечу, идя впереди, лестницами и переходами вывел  атамана
в сад. Свеча от ветра погасла. Воевода  шел  в  темноту,  пихнул  ногой  в
черный тын, маячивший на  звездном  небе  остриями  столбов,  -  открылась
дверь.
   - Лазь, атаман!  Дай  руку  и  ведай:  не  я  на  тебя  навалом  пошел.
Прозоровских дело... На пиру согласились тебя взять!
   Разин пожал, нащупав, руку воеводы.
   - Молыть лишне! Знаю, князь. Есаулов тож проведи.
   - Уйдут целы. Прощай!
   За тыном перед глазами, за черным широким простором, стлалось за линией
каймы с зубцами широкое  пространство,  мутно-серое,  посыпанное  тусклыми
алмазами.
   - Волга?
   Кто-то, осторожно обнимая, придержал Разина.
   - Тут ров, батько!
   - А, Чикмаз!
   - Е-ен самый! Мы как учули набат и давай с Федьком Шелудяком орудовать,
слободу подняли,  допрежь  узнали,  что  Прозоровский  Мишка  иноземцев  с
солдатами взял тебя имать, мы в пору к солдатам приткнулись, да из темы  -
раз, два! - пищальным боем и в топоры ударили... Наши из  темы  не  видны.
Прозоровского люди все огнянны... Тут, батько; мост, сквозь  мост  лазь  и
будешь за городом.
   - Добро, Чикмаз! Мыслю я к Астрахани приналечь. Скоро, чай, твоя помога
надобна будет.
   - Того ждем, батько!
   Пролезая путаные, влажные в  мутных  отсветах  балки  поперечин  моста,
Разин сказал:
   - Иди в пяту, не попадись Прозоровского сыщикам. Я угляжу берег, дойду!
   - Путь-дорога, Степан Тимофеевич!


   <b>8</b>

   Широкий простор Волги отсвечивает звездной россыпью на  много  верст...
Под ногами земля мутно-серая... Маячат  ближние  сакли  татар  на  длинных
хребтах повозок, чернеют лошади, отпущенные кормиться.  В  темноте  лошади
сторожко задирают черные головы, жмутся к жилью. Палатки  казаков  серы  и
тусклы. Где-то проходит дозор, слышен негромкий окрик:
   - Гей, кто-о?
   - Нечай!
   В большом шатре атамана сквозь полотно расплывчатые пятна огней.
   - Шемаханская царевна ждет?
   Атаман  тихо  шагает,  чтоб  поглядеть  на  персиянку:  как,  оставшись
одинокой, она живет в шатре. Прошел дозорный казак, узнал атамана.  Разин,
прислушиваясь к звукам своего жилья, подумал:
   "Поет ли, говорит что?" - подошел к шатру.  Чуть  приподняв  полотнище,
заглянул: на сундуках  горели  свечи,  на  атаманском  месте  на  ковре  и
подушках полусидел длинный, черноусый,  с  калмыцкими,  немного  раскосыми
глазами, с черными, прямо на лоб и шею, без завитков, падающими  волосами.
На его плечо прилегла голыми руками, положив  на  руки  голову,  княжна  в
шелковой тонкой рубахе. Персиянка  жадно  слушала  казака;  казак  говорил
по-персидски. Разин поднял ногу шагнуть и медленно опустил.
   "Жди, Стенько!"
   Казак говорил, покуривая трубку; докурив, вынул изо рта трубку, сунул в
карман синего кафтана, повернул к княжне лицо, что-то  спросил  -  она  не
ответила; тогда казак обхватил  ее  голову  с  распущенными  косами  левой
рукой,  на  которой  лежала  девушка,  поцеловал  ее  в  глаза  -  она  не
отворачивалась; а когда казак  ее  отпустил,  персиянка  заломила  смуглые
руки, глядя вверх, заплакала,  редко  мигая,  начала  что-то  полушептать,
видимо жалуясь. Казак погладил рукой по голове княжну, но она не  изменила
положения. Он ударил себя кулаком по колену, сказал, как  говорят  клятву,
какое-то незнакомое слово.
   "Сторговались - в сани уклались!" - почему-то  отозвалось  в  голове  у
Разина много лет назад у  Ириньицы  в  Москве  сказанное  юродивым,  и  он
ответил тому далекому голосу: "Да, сторговались!"
   Откинув завесу, шагнул в шатер. Казак быстро встал на ноги,  княжна  не
шевельнулась, не взглянула на атамана: она так же сидела, заломив руки.
   - Зейнеб, уходи!
   Понимая много раз слышанное приказание господина, персиянка быстро, как
и не была, исчезла. Казак, здороваясь, протянул руку. Разин не пожал руки,
сел на свое место: сидя, открыл ближний сундук и, вытащив кувшин с  вином,
две чары серебряных, налил.
   - Сядь, Лавреев, - пей!
   Васька Ус сел, сказал, берясь за чару:
   - Много скорбит, батько, девка по родине... Спустить ее надо, увезти, -
не приручить к клетке вольную птицу.
   - Не я имал,  Василий.  Имал  княжну  Петра  Мокеев,  любимой-памятной:
спустить - память Мокеева забвенна станет... Пей! Едино есть,  с  Мокеевым
мы сошлись на Волге... Разве что Волгу поспрошать - быть как?
   Ус, опорожнив чару, заговорил просто, не хвастливо:
   - Я для тебя Царицын занял, батько... Шел с казаками, стал под городом.
Царицынцы затворились, мекали - ты идешь с боевым табором, потом пытали, -
где ты? Я сказал:  "Пошел-де  Разин  калмыков  зорить";  сказ  за  сказом,
глядят, мы - мирные, зачали ходить на Волгу за водой и, к колодцам выходя,
караул ставили, чтоб казаки врасплох город не взяли... У меня  же  казакам
наказано: "Не шевелить вороха малого!" Стал я с посадскими беседы вести, с
торговыми торговать без обману... Обыкли... Водкой поить стал  их,  медами
украинскими, чую - жалобят на воеводу. "Так вы чего, - говорю, -  кончайте
лиходея!"
   - Пей, Василий!
   - "Заведите нас  в  город,  коли  самим  не  управиться  с  воеводскими
захребетниками, а мы город не  тронем..."  Тайком  привели  попа  -  крест
поцеловал, что не трону город. Они ночью караул разогнали, замок  с  ворот
сбили и нас  завели.  Воеводу  мы  повесили  -  Тургенева  Тимоху.  Головы
стрелецкие стрельцов повели на Царицын, а мы  тех  стрельцов  со  стены  в
пушки взяли; голов, кто не сдался, утопили, иных повесили.
   - То ладно, Василий! Еще Астрахань возьмем, и  будет  нам  с  чем  зиму
зимовать. Худо вот - девку ты метишь в Кизылбаши повести. Но одну спустить
- кумыки, а пуще лезгины полонят... устьманцы.
   - Одну не можно спустить, батько!
   - Ежели ты уйдешь с ней, где ж я такого найду, как ты?  Удалых  мало  -
Сергей в Ряше сгиб, Серебрякова Ивана да Петру шах кончил, ты же посторонь
идти норовишь... Думай, сам гляди! Народ бежит к нам - народ простой,  без
боевой выучки, с  топором,  луком  да  стрелой...  С  боярами  дело  будет
крепкое, не все время  нам  посадских  подговаривать.  У  царя  с  боярами
иноземцы,  орудийные  мастеры,  капитаны  да  огнеприметчики.   Выучка   у
иноземцев заморская, новая, а  надобно  нам  ихнее  изломить,  свой  зарок
сполнить: на Москве у царя наверху подрать грамоты кляузные, с  народа  же
поместную крепость снять!
   - Знаю, батько! Тяжелое наше дело...
   - Нелегко, да взялись - пятить некуда... Идет, ждет, дела просит народ!
Ты же с бабой в Кизылбаши и там перекрасишься в перса.
   - Не таю, батько Степан: с жалости слово ей дал - увезти...
   - Дать-то дал, да меня забыл? Все  ж  хозяин  ясыря  я...  Как  же  ты,
ведаешь ведь, атаманский дуван дается особой, любой - никто руки к ему  не
тянет, из веков так: любое атаману! Как и Сергей, -  названой  брат  ты...
Сергей за меня голову сложил - надо было. За него, не думая,  и  я  сложил
бы, в том сила наша... Ты же не тот, - что значит чужая кровь:  не  впусте
твоя мать была турчанка...
   - Не турчанка, батько Степан, - персиянка... Учила меня суру читать, да
кабы не отец, я был бы мухаммедан...
   - Вот-то оно - чужой ты!
   - Как брату, батько, думал я, ты дашь  девку:  она  и  я  смыслим  друг
друга... Мне с ней путь один! Тебя она - прости - не любит...
   - Княжну не жаль! Любви к  ней  нет...  Удалого  же  человека  потерять
горько. Горько еще то, что ты, как Сергей, ничего не боишься,  какой  хошь
бой примешь и удал: когда я шатнусь, атаманить можешь, не уронишь дела...
   - Отдай мне персидку, батько! Люблю я ее... Полюбил, вот хошь убей.
   - Приискал в шатрах место?
   - Да, есть!
   - Поди! Проходить будешь ближний к солончакам  шатер  Степана  Наумова,
прикажи ему ко мне.
   - Прощай, Тимофеич!


   <b>9</b>

   Разин сидел, глубоко задумавшись. Локти уперлись в колени, большие руки
зарылись в кудри. С виду второй Разин, только  сутулее  и  уже  в  плечах,
тронул атамана за локоть садясь.
   - На зов твой, батько!
   - Да, Степан, да, да, да... - Разин надел шапку, тряхнул головой, налил
два ковша крепкого меду, один выпил, другой поднес есаулу.
   - Пей, атаман Степан Тимофеевич!
   - Пошто?! Я Наумыч, батько!
   Разин сказал упрямо:
   - Ты Степан Тимофеевич, знай!
   - Что с тобой, батько? Пришел в становище удалой - Васька Ус... Казаков
с тыщу привел; по пути Царицын, сказывают, заняли. Сила твоя что  ни  день
растет, слава ширится, а ты как не в себе - вид твой скорбен.
   - Понял так, будто я с глузда сполз? Нет, есаул. А вот: наряжу я тебя в
свою сбрую, дам чекан, которой много  казаки  знают,  шапку  с  челмой,  с
золотыми кистями, вот эту, нахлобучишь и замест  меня  на  Дон  поедешь  с
честью... За тобой - хо! - потянут царевы лазутчики, доносить будут царю с
боярами: "То-де да это угодует Стенька Разин!" - Степан!  Я,  тут  сидючи,
влезу в есаульскую  рухледь,  зачну  носить  кафтан  с  перехватом,  сбоку
прицеплю плеть, булаву тебе дам... Бороду, коли занадобится,  сбрею  -  не
голова, отрастет борода. Буду ведом атаманом  втай,  своим,  ближним;  для
черни слыть есаулом атаманским... Сказки,  вишь,  идут  про  царевича:  от
царя, бояр сбег к атаману, оттого-де заказное слово у Разина  "нечай";  не
чаете, как царевича узрите. И то нам ладно. А тут еще я: подбавил сказки -
наказал обволокчи черным сукном речной струг, посадил в черной однорядке с
крестом на груди попа сбеглого, схожего с  расстригой  Никоном,  коего  на
Москве зрел в патриархах, схож бородой и зраком - на черта нам  Никон,  да
сказки прибавит... Тебе же, когда досуг падет на долю,  глянуть  истинного
Никона придется, шагнуть в Ферапонтов,  спытать  его  -  не  загорится  ли
злобой на бояр? Ох, то ладно было бы! Всю бы Русь с им от женска  рода  до
старческа подняли. Да нет, чую, сердцем  и  слухом  чую  -  потух  старик.
Бояра, царь и многая приспешная царю сволочь путает, лжет, сказки пущает в
народ, и мы зачнем лгать.
   - Не осмыслил я, батько, тебя сразу... Ты затеял ладно...
   - Нынче так! Пушки кол в струги  на  дно  кинем,  паздерой  да  соломой
засыплем, а тех, что не скрыть,  ответишь  воеводе:  "Надобны-де  нам  теи
пушки от немирных сыроядцев - пойдем степью с Царицына на Дон!"  Уволокешь
за собой речные струги, паузки плоскодонны и челны. В  греби  народу  тебе
хватит, мужиков-топорников сошлось много... Худо  то,  есаул:  бойцы  наши
сплошь сермяжны, лапотны, к бою пищали несвычны, им не давалась  пищаль  -
запрет от бояр, помещиков, оттого, как цель держать, огнем дуют - оба  ока
заперты. Обучать их - гляди, бояра времени не дадут...  Ну,  черт  с  ним!
Ваших голов мне жаль - своя на то  идет...  По  Волге  наплывешь,  Степан,
стрельцов ли, солдат в колодках - сбивай путы, мани с собой.  Всяк  дорог,
кто к пищали свычен.  Они  и  сами,  колодники,  шибутся  на  твой  струг,
пойдут... На Дон придешь - в Черкасск не бувай, матерым казакам не кажись:
много с детства знают меня. Стань ты при входе Донца в Дон на  остров  меж
Кагальницкой да Ведерниковой. Остров большой. Кинь шатры, немедля строй на
острове бурдюжный город, окопай рвом, роскаты наруби, тут  те