на  часы  и  обманом отобрал у  него
винтовку.
     И, отходя ко второй роте, вкось сказал генерал Кветницкому:
     - Плохая рота!
     А цветущий адъютант, идя за ним, что-то мелко вписывал в книжечку.
     У Пухова разобрали винтовки на разостланных шинелях. Кропотливо и долго
выспрашивал генерал,  как называются части.  Путались,  видел Алпатов и сам,
что плохо знали винтовку во  второй роте,  но генерал сказал ему удивленно и
даже обиженно:
     - Вы только послушайте, полковник! Послушайте, что они делают!
     И,  обернувшись к  бледному,  морщинистому,  с красными шишками Пухову,
спросил его быстро:
     - Вы больны?
     - Никак нет, - хрипло ответил Пухов.
     - Нет,  больны.  Потрудитесь написать рапорт о  болезни.  Вам  назначат
комиссию для осмотра. Немедленно.
     Сказал и пошел дальше, не объяснив Пухову, чем и почему он болен.
     Попробовал осуждающе посмотреть на Пухова Алпатов - и не мог.
     В  третьей роте  попался молодой солдат  башкир  Ахмадзянов,  совсем не
понимавший по-русски.
     - Как его учили говорить? - спросил взводного генерал.
     - Покажешь голову -  говори:  голова;  покажешь ноги -  говори: ноги, -
ответил бойкий взводный - костромич.
     - Зубы, наверное, знаешь? - спросил генерал Ахмадзянова. - Знаешь зубы?
     Но и зубов не знал Ахмадзянов;  не мигая, блистал белками, крепко зажал
в руке винтовку, молчал.
     - Зачем же вывели его в общий строй? - спросил генерал Алпатова.
     - Зачем вывели его в строй? - спросил батальонного Выставкина Алпатов.
     И  капитан  Дудаков,   на  которого  перевел  глаза  жидкий  в  корпусе
Выставкин,  задрал огненную бородку на генерала, поперхнулся было, но сказал
твердо:
     - Притворяется, ваше превосходительство.
     Может быть, и притворялся. Только когда боролись эти Ахмадзяны в байрам
совсем по-дикому,  по-лесному, перекатами, бросками, перешвыривая друг друга
через голову,  -  любил смотреть на них Алпатов; а солдаты они были трудные,
по вечерам,  собравшись в  кружок,  пели тоскливо и иногда бегали из полка и
пропадали в безвестной отлучке.
     К полдню,  когда вплотную занят был пятою ротой генерал, солнцу надоело
уже смотреть на него,  заволоклось тучей, переполненно-сырой и серой, отчего
потемнел лес,  и плац,  и лагерь и потухли штыки.  И не от этого ли внезапно
понял Алпатов,  что генерал не только мелочен,  не только "жаден", не только
строг и  не только высокомерен:  он как будто и приехал с готовой уже мыслью
провалить полк, поэтому и был такой "чужой".
     Стало тоскливо -  почти незнакомое Алпатову чувство,  -  не  страх,  не
сознание оплошности,  не сожаление о чем-то,  что можно было бы исправить, а
только густое томление,  тоска.  И  уж  не  вмешивался ни во что,  ничего не
говорил Алпатов,  только смотрел на  всех  озадаченно и  как-то  согласно со
всеми: на ротного, как ротный, на фельдфебеля, как фельдфебель, на рядового,
как рядовой.
     А генерал шел вдоль фронта -  очень высокий,  сухой и прямой, чуть-чуть
около самой шеи сутулый,  так что голова по-черепашьи тянулась вперед и ярко
краснела на ней фуражка,  преувеличенно новая,  твердая,  с широкой тульей и
аккуратно обрезанными полями.
     И  ни в  одном слове не сбивался он:  сказал и идет дальше,  и нигде не
повышал голоса,  точно это и  не смотр и  он не генерал,  точно все это -  и
полк,  и  смотр,  и  командир бригады,  и небо в холодных тучах,  и сосны на
задней линейке лагеря,  и  он  сам,  Алпатов,  не всамделишнее,  а  нарочно.
Крякнул Алпатов,  чтобы почувствовать себя,  а в это время капитан Гугнивый,
лучший из ротных командиров,  объяснял генералу, что в чем-то он не виноват,
и  Алпатов хоть  и  не  слышал ясно,  но  всем нутром своим знал,  что  прав
Гугнивый.
     - Капитан,  положите перста на уста,  -  брезгливо сказал ему генерал и
двинулся дальше.
     Поймав на  себе  недоуменный и  близкий такой  взгляд Гугнивого,  снова
крякнул и сказал Алпатов:
     - Лучшая рота в полку, ваше превосходительство.
     Повернул к нему высокую черепашью голову генерал,  скользнул глазами по
его кокарде...
     - Лучшей она будет там,  в царствии небесном (кивнул на небо),  а здесь
она никуда не годится.
     И опять ровный шаг вперед.
     Провалилась словесность,  провалились приемы;  рядовой Суходрев, старый
солдат с начищенной медяшкой за стрельбу на прикладке, почему-то явно свалил
винтовку.
     - Вы  -  из  рук вон плохой ротный командир!  -  брезгливо и  отчетливо
сказал  генерал капитану Гугнивому,  и  немолодое,  корявое,  угловатое лицо
капитана стало вдруг мальчишески сконфуженным, жалким.
     А  по  Цимбалистову,  по его косому,  мягкому,  точно тряпками набитому
животу,  по  огромной сивой бороде и  черным очкам,  провел чуть насмешливым
взглядом и спросил:
     - До предельного возраста вам сколько еще, капитан?
     И, смешавшись и покраснев, не сразу ответил Цимбалистов:
     - Ваше превосходите... два года семь месяцев.
     - Покажите шашку.
     И Цимбалистов смешался и покраснел еще сильнее: нарочно для смотра взял
он новую златоустовскую шашку, но забыл ее отпустить.
     Генерал посмотрел упорно долго на  капитана и  обидно ничего не сказал,
только, отойдя от него шага на два, обернулся к нему и спросил вбок:
     - А ваши очки были объявлены в приказе?
     И,  нарочно не слушая,  что ответит Цимбалистов,  ткнул глазами в глаза
курносого взводного:
     - Первому взводу надеть шинели внакидку.
     Нашел на шинелях не те клейма: не того срока, не там поставлены.
     Третий  взвод  оглядел  весь  сразу,   поморщился,  почесал  переносье,
спросил:
     - Отчего это у них такие тупые морды?
     - Ваше превосходите... большей частью башкиры, - ответил Цимбалистов. -
Кроме того, мордва.
     Отвернулся генерал, не хотел смотреть: двинулся дальше.
     А когда дошел он до левого фланга роты, столкнулся с Мишкой.
     Никто потом не  мог ясно представить и  объяснить,  как именно и  зачем
попал на  смотр медвежонок:  вышел ли  он на плац вместе с  солдатами,  или,
оставленный в лагере,  заскучал и пробрался в ряды, хитро крадучись уже в то
время,  когда начался смотр,  только стоял он на задних лапах,  приземистый,
бурый,  по  форме теснясь к  локтю маленького мордвина Коноплева,  -  правой
лапой  отдавал честь,  левую  сложил  по-нищенски,  калачиком,  и  ожидающе,
преданно даже скосил глаза на генерала.
     Остановился генерал,  поднял голову,  брови... Удивленно спросил своего
адъютанта:
     - Что это?
     - Медвежонок, - улыбнулся адъютант молодо.
     - Во-от!.. А! На смотру?.. Строевая часть?.. Убра-ать!
     Крикнул вдруг голосом неожиданно высоким и  пискливым,  и  первое,  что
подумал Алпатов, было: "Кричишь?.. Вот ты как кричишь?" И мелькнуло даже как
будто благодарное чувство к  Мишке,  что вот до  него не  кричал генерал,  а
теперь показал голос - кричит просто и понятно, как все. Но, выйдя вперед, и
вспотевши сразу, и зубами стукнув, Алпатов толкнул Мишку в грудь кулаком.
     Растерянно прижав уши,  подался Мишка,  упал на  четвереньки,  фыркнул,
мотнул головою, но никуда не ушел - припал, как собака, к земле, остался.
     Побелел генерал.
     - Убра-ать! - еще визгливее крикнул и руку поднял.
     Плотный  фельдфебель  шестой  роты  подскочил,   как  нянька,  обхватил
медвежонка за шею, потащил, но Мишка упирался, косился назад, ворчал горлом.
Еще  несколько человек -  и  поручик Кривых и  Коноплев -  кинулись помогать
фельдфебелю,   а   в  середине  расстроенной  роты  стоял  высокий  генерал,
рассерженно чмыхал, пожимал плечами, качал головою и, как рыба, то открывал,
то закрывал рот.
     - Я вас спрашиваю, полковник, что это?
     - Ручной, - виновато улыбнулся было Алпатов.
     - Да, да, да... ручной!.. На смотру?
     - Недоглядели, ваше превосходительство... Привык очень к людям.
     - Бе-зо-бразие!.. - Посмотрел на красивого адъютанта, точно ему жалуясь
на Алпатова,  передернул челюсть,  точно зубы у него были вставные,  и опять
повторил:
     - Безобразие... А?
     Адъютант сочувственно кашлянул.
     Отвели Мишку подальше от рот,  в  закоулок,  к  трем соснам у  передней
линейки (и  все время стоял генерал и  следил,  как его вели),  приставили к
нему конвойных, но только отошли, - кособоким резвым чертом бросился опять в
строй медвежонок, и бежали за ним испуганные конвоиры, штыки наперевес.
     В  это  время (захолодало вдруг) дождь начал падать неожиданно большими
звучными каплями,  замигала белая  сетка  перед  глазами,  и  в  этой  сетке
по-новому для Алпатова замелькал бегущий медвежонок,  как будто не  он,  как
будто не сюда совсем,  а  к городу,  и вдруг вот он,  здесь,  опять здесь и,
подбежав,  стал на задние лапы, а передними, как прежде, как всегда, отдавая
честь правой, - левой просил подачки у сердитого генерала, смотрел на него в
упор,  капризно шевелил пятачком и как будто вызывающе даже ждал,  когда же,
наконец,  даст он  ему  сахару,  булки,  круглую медяшку,  которую солдаты в
кухнях честно обменивают на морковь и капусту.
     - Ка-ак? - отступил на шаг генерал; лицо, мокрое от дождя, заструилось,
острое,  желтое.  -  Полковник!  Нет,  что же это?..  Это -  не полк!  Это -
зверинец! Это... черт знает - зверинец!..
     Похолодевший Алпатов бросился на своего Мишку, растопырив ладони, хотел
схватить сгоряча за  горло,  как Силин Пармен,  и  не успел.  Медвежонок как
будто понял уже,  что сердитый генерал - его враг: шерсть на холке поднялась
дыбом,  глазки стали  острей,  зеленей и  злее,  и  тою  самою правою лапой,
которой только что  отдавал честь,  Мишка рванул генерала за  рукав шинели -
так и разодрал от локтя до обшлага прочный франтовской драп...
     Полил дождь,  заливал морду звереныша и лицо генерала,  остервенело бил
кулаком  медвежонка Алпатов,  генерал сипло  кричал:  "Застрелить!  Убить!..
Расстрелять!"  Выхватил шашку -  золотое оружие за  храбрость,  взмахнул над
головой,  и  видно было,  как  рука  дрожала.  Оглядевшись быстро,  красивый
адъютант выстрелил из  нагана в  присевшего на  землю  звереныша сверху вниз
между лопаток, в упор.
     Поднял Мишка  изумленную лобастую голову,  всю  зеленую от  расширенных
болью глаз,  заревел протяжно,  тяжело ринулся было к левому флангу роты, но
Коноплев,  его  дядька,  с  размаху  ударил  его  прикладом  в  затылок,  и,
ошарашенно  завертев  головою,  он  медленно  опрокинулся  на  спину,  сразу
окровавив под собою глинистую грязь,  и  чей-то яркий,  белый и жесткий штык
вонзился ему  сбоку  между  ребер  и  неловко пришил к  земле.  Столпившись,
трудолюбиво,   яро   добивали  своего   медвежонка  подкованными  каблуками,
прикладами,  кололи штыками,  и  все  молчали при  этом,  кричал только один
генерал.  Нагнувши к  Алпатову голову,  длинноносый,  мокрый,  растерзанный,
нелепый, кричал он:
     - Под суд!..  Я вас -  под суд!.. За растраты, за упущения, за... за...
за... безобразие - под суд!
     - Ваше превосходительство... - пытался вставить Алпатов.
     - Такого командира полка  немыслимо терпеть в  бригаде!  Нет!  Слышите?
Нет! Под суд!..
     И  тут  же  с  плаца уехал на  станцию -  даже церемониальным маршем не
пропустил полка.
     Обмякший,   видел  Алпатов,   как   отъезжали  его  (не  его)  вороные,
разбрасывая грязь,  как жирно лоснился поднятый верх его (не его) экипажа, и
Флегонт  в  безрукавке  и  шапке  с  павлиньими перьями,  несмело  прикрытый
клеенчатым плащом, неуклюже откачнувшись, торчал на козлах.
     Генерала не  было видно,  но  он был:  отплывало злое,  чтобы вырасти и
прийти снова, и остановить его было нельзя.
     С  фуражки за шею холодная,  гнусная текла вода;  солдаты и офицеры все
были мутные, мокрые, лишние; ненужные желтели медные трубы музыкантов.
     - По палат-ка-ам! - во всю силу легких крикнул Алпатов и добавил кругло
и сочно: - К чертовой матери, скоты!
     Покосился на убитого медвежонка,  похожего теперь на жалкую, втоптанную
в  грязь,  дохлую шалую  бурую собаку,  махнул рукой;  капитану Цимбалистову
хотел было сказать густое слово, но только посмотрел на него долго и хмуро и
тоже  махнул рукой,  и  один,  откланявшись офицерам,  пошел  к  городу,  по
привычке прочно ставя ноги. Шел и смотрел в землю.
     А дома, где была тревожная Руфина Петровна, и нянька Пелагея, и дети, и
Мэри,  и  Джек,  и в столовой лампа с хрустальными висюльками,  и в кабинете
шкаф с  медным зеленым шлемом и  зубами местного мамонта,  в сумерки,  когда
застучали,  открываясь,  ворота и  Флегонт приехал со станции,  с  Алпатовым
случился удар:  отняло всю правую половину тела.  Лежал он красный, тяжелый,
силился говорить,  но говорил бессвязно, и почему-то по-легкому, по-мужичьи:
кумпол, Капказ, обнаковенно. Думали, что выходится, отпустит, но к ночи удар
повторился,  и уж ничего не мог выговорить Алпатов,  и на заплаканную Руфину
Петровну и детей глядел непонимающими глазами.
     От нового удара утром Алпатов покорно умер.
     Хоронили его в  Аинске,  и  в то время как писались о его полке куда-то
выше злые бумаги, сам он медленно плыл на кладбище. Добросовестно начищенные
к  смотру медные трубы пригодились для похоронного марша,  и медленно шел за
оркестром зверинец-полк.  День был теплый. Пахло весенними кедрами, листьями
берез и тою безымянной травкой, которая ползуче стелется везде и без которой
не мог представить себе земли Алпатов.


     А в августе,  когда полком командовал уже другой полковник,  маленький,
щупленький,  по фамилии Курч,  и Руфина Петровна носила на могилу георгины и
ждала  пенсии,  и  Бузун,  переведенный "для  пользы службы",  вышел  уже  в
отставку,  и желтели березы,  и стаились птицы,  из глухой тайги,  с поселка
Княжое,  опять приехал на  базар в  Аинск чалдон Андрей Силин,  по  прозвищу
Деримедведь.  Привез на  продажу мешок чесноку,  горку крупной репы,  клетку
уток и  клетку поздних цыплят,  и вдобавок ко всему этому...  малого сосунка
медвежонка.

     1911 г.


        ПРИМЕЧАНИЯ

     Медвежонок.  Впервые  напечатано в  "Альманахе петербургских писателей"
1912 года. Вошло в шестой том собрания сочинений изд. "Мысль" с посвящением:
"Илье Ефимовичу Репину посвящаю.  18 января 1913 г." и с датой: "Ноябрь 1911
г.".  В собрании сочинений изд.  "Художественная литература" (1955-1956 гг.)
автор дал "Медвежонку" подзаголовок:  "Поэма".  Печатается по этому изданию,
том второй.

                                                                 H.M.Любимов