Пролетали тучки,
легкие, как крылья ангелов. На Неве шел лед. Радост-
ный гул и треск ломающихся льдин сливался с гулом
колоколов. Казалось, что земля и небо поют: Христос
воскресе.

После обедни царь, выйдя на паперть, христосовался
со всеми, не только с министрами, сенаторами, но и с при-
дворными служителями, до последнего истопника и пова-
ренка.

Царевич смотрел на отца издали, не смея подойти. Петр
увидел сына и сам подошел к нему.

- Христос воскресе, Алеша! - сказал отец с доброю,
милою, прежней улыбкой.
- Воистину воскресе, батюшка!
И они поцеловались трижды.

Алексей почувствовал знакомое прикосновение бри-
тых пухлых щек и мягких губ, знакомый запах отца. И вдруг
опять, как бывало в детстве, сердце забилось, дух захвати-
ло от безумной надежды: "что, если простит, помилует!"

Петр был так высок ростом, что, целуясь, должен был,
почти для всех, нагибаться. Спина и шея у него забо-
лели. Он спрятался в алтарь от осаждавшей толпы.

В шесть часов утра, когда уже рассвело, перешли из
собора в сенат, мазанковое, низенькое, длинное здание,
вроде казармы, тут же рядом, на площади. В тесных при-
сутственных палатах приготовлены были столы с кули-
чами, пасхами, яйцами, винами и водками для разго-
венья.

На крыльце сената князь Яков Долгорукий догнал
царевича, шепнул ему на ухо, что Ефросинья на днях
будет в Петербург и, слава Богу, здорова, только на по-
следних сносях, не сегодня, завтра должна родить.

В сенях встретился царевич с государыней. В голубой
андреевской ленте через плечо, с бриллиантовой звездою,
в пышном роброне из ьелои парчи, с унизанным
жемчугом и алмазами двуглавым орлом, слегка нарумя-
ненная и набеленная, казалась Катенька молодой и хо-
рошенькой. Встречая гостей, как добрая хозяйка, улыба-
лась всем своей однообразною, жеманною улыбкою. Улыб-
нулась и царевичу. Он поцеловал у нее руку. Она по-
христосовалась в губы, обменялась яичком и хотела уже
отойти, как вдруг он упал на колени так внезапно, по-
смотрел на нее так дико, что она попятилась.

- Государыня матушка, смилуйся! Упроси батюшку,
чтоб дозволил на Евфросинье жениться... Ничего мне боль-
шe не надо, видит Бог, ничего! И жить-то, чай, недолго...
Только б уйти от всего, умереть в покое... Смилуйся,
матушка, ради светлого праздника!..
И опять посмотрел на нее так, что ей стало жутко. Вдруг
лицо ее сморщилось. Она заплакала. Катенька любила
и умела плакать: недаром говорили русские, что глаза
у нее на мокром месте, а иностранцы, что, когда она
плачет, то, хотя и знаешь, в чем дело,- все-таки чувству-
ешь себя растроганным, "как на представлении Андро-
махи". Но на этот раз она плакала искренно: ей, в самом
деле, было жаль царевича.

Она склонилась к нему и поцеловала в голову. Сквозь
вырез платья увидел он пышную белую грудь с двумя
темными прелестными родинками, или мушками. И по этим
родинкам понял, что ничего не выйдет.

- Ох, бедный, бедный ты мой! Я ли за тебя не рада,
Алешенька!.. Да что пользы? Разве он послушает? Как
бы еще хуже не вышло...

И, быстро оглянувшись - не подслушал бы кто -
и приблизив губы к самому уху его, прошептала тороп-
ливым шепотом:

- Плохо твое дело, сынок, так плохо, что, коли мо-
жешь бежать, брось все и беги.

Вошел Толстой. Государыня, отойдя от царевича,
незаметно смахнула слезинки кружевным платком, обер-
нулась к Толстому с прежним веселым лицом и спро-
сила, не видал ли он, где государь, почему не идет раз-
говляться.

Из дверей соседней палаты появилась высокая, костля-
вая, празднично и безвкусно одетая немка, с длинным
узким лошадиным стародевическим лицом, принцесса Ост-
Фрисландская, гофмейстерина покойной, Шарлотты, воспи-
тательница двух ее сирот. Она шла с таким решитель-
ным, вызывающим видом, что все невольно расступались
перед ней. Маленького Петю несла на руках, четырех-
летнюю Наташу вела за руку.

Царевич едва узнал детей своих-так давно их не видел.
- Mais saluez done monsieur votre pere, mademoisel-
le! -
Поздоровайтесь же с вашим батюшкой, мадмуазель! (франц.)
подталкивала немка Наташу, которая остановилась,
видимо, тоже не узнавая отца. Петя сперва уставился на
него с любопытством, потом отвернулся, замахал ручонка-
ми и разревелся.

- Наташа, Наташа, деточка! - протянул к ней руки ца-
ревич.

Она подняла на него большие грустные, совсем как у
матери, бледно-голубые глаза, вдруг улыбнулась и броси-
лась к нему на шею.

Вошел Петр. Он взглянул на детей и сказал прин-
цессе гневно по-немецки:

- Зачем их сюда привели? Им здесь не место. Сту-
пайте прочь!

Немка посмотрела на царя, и в добрых глазах ее бле-
снуло негодование. Она хотела что-то сказать, но увидев,
что царевич покорно выпустил Наташу из рук, пожала
плечами, яростно встряхнула все еще ревевшего Петю,
яростно схватила девочку за руку и молча направилась
к выходу, с таким же вызывающим видом, как вошла.

Наташа, уходя, обернулась к отцу и посмотрела на
него взглядом, который напомнил ему, Шарлотту: в этом
взгляде ребенка было такое же, как у матери, тихое
отчаяние. Сердце царевича сжалось. Он почувствовал, что
не увидит больше детей своих никогда.

Сели за стол. Царь - между Феофаном Прокоповичем
и Стефаном Яворским. Против них князь-папа со все-
шутейшим собором. Там уже успели разговеться и начи-
нали буянить.

Для царя был праздник двойной: Пасха и вскрытие
Невы. Думая о спуске новых кораблей, он весело погля-
дывал в окно на плывущие, как лебеди, по голу-
бому простору, в утреннем солнце, белые льдины.
Зашла речь о делах духовных.

- А скоро ли, отче, патриарх наш поспеет?
спросил Петр Феофана.

- Скоро, государь: уж рясу дошиваю,- ответил тот.
- А у меня шапка готова! - усмехнулся царь.
Патриарх был Св. Синод; ряса - Духовный Регламент,
который сочинял Прокопович; шапка - указ об учреждении
Синода.

Когда Феофан заговорил о пользе новой коллегии,-
в каждой черточке лица его заиграло, забегало, как живчик,
что-то слишком веселое: казалось иногда, что он сам смеет-
ся над тем, что говорит.

- Коллегиум свободнейший дух в себе имеет, нежели
правитель единоличный. Велико и сие, что от соборного
правления - не опасаться отечеству бунтов. Ибо простой
народ не ведает, как разнствует власть духовная от са-
модержавной, но великого высочайшего пастыря честью
и славою удивляемый, помышляет, что таковой прави-
тель есть второй государь, самодержцу равный, или
больше его. И когда услышится некая между оными
распря, все духовному паче, нежели мирскому последуют,
и за него поборствовать дерзают, и льстят себя, окаян-
ные, что по самом Боге поборствуют, и руки свои не
оскверняют, но паче освящают, аще бы и на кровопро-
литие устремилися. Изречь трудно, коликое отсюда бедствие
бывает. Вникнуть только в историю Константинопольскую,
ниже Иустиниановых времен - и много того покажется.
Да и папа не иным способом превозмог и нс токмо госу-
дарство римское пополам рассек и себе великую часть по-
хитил, но и прочие государства едва не до крайнего
разорения потряс. Да не вспомянутся подобные и у нас
бывшие замахи! Таковому злу в соборном духовном пра-
вительстве нет места. Народ пребудет в кротости и весьма
отложит надежду иметь помощь к бунтам своим от чина
духовного. Наконец, в таком правительстве соборном
будет аки некая школа правления духовного, где всяк
удобно может научиться духовной политике. И так, в Рос-
сии, помощью Божией, скоро и от духовного чина гру-
бость отпадет, и надеяться должно впредь всего лучшего...

Глядя прямо в глаза царю с усмешкою подобо-
страстною, но, вместе с тем, такою хитрою, что она каза-
лась почти дерзкою, заключил архиерей торжественно:

- Ты ecu Петр, К-амень, и на сем камени созижду
церковь Мою.

Наступило молчание. Только члены всепьянейшего со-
бора галдели, да праведный князь Яков Долгорукий
бормотал себе под нос, так что никто не слышал:
- Воздадите Божия Богови и кесарева кесаревы.
- А ты, отче, что скажешь? - обернулся царь к Сте-
фану.

Пока говорил Прокопович, Стефан сидел, опустив го-
лову, смежив глаза, как будто дремал, и старчески бескров-
ное лицо его казалось мертвым. Но Петру чудилось в этом


лице то, чего боялся и что ненавидел он больше всего -
смиренный бунт. Услышав голос царя, старик вздрогнул,
как будто очнулся, и произнес тихо:

- Куда уж мне говорить о толиком деле, ваше ве-
личество! Стар я да глуп. Пусть говорят молодые, а мы
послушаем...

И опустил голову еще ниже,-еще тише прибавил:
- Против речного стремления нельзя плавать.
- Все-то ты, старик, хнычешь, все куксишься! - по-
жал царь плечами с досадою.- И чего тебе надо? Гово-
рил бы прямо!

Стефан посмотрел на царя, вдруг съежился весь, и с та-
ким видом, в котором было уже одно смирение, без всякого
бунта, заговорил быстро-быстро и жадно, и жалобно,
словно спеша и боясь, что царь не дослушает:

- Государь премилостивейший! Отпусти ты меня на по-
кой, на безмолвие. Служба моя и трудишки единому
Богу суть ведомы, а отчасти и вашему величеству, на кото-
рых силу, здравие, а близко того, и житие погубил. Зре-
ние потемнело, ноги ослабли, в руках персты хирагма
скривила, камень замучил. Одначе, во всех сих бедствиях
моих, единою токмо милостию царскою и благопризре-
нием отеческим утешался, и все горести сахаром тем усла-
дился. Ныне же вижу лицо твое от меня отвращенно
и милость не по-прежнему. Господи, откуда измена сия?..

Петр давно уже не слушал: он занят был пляской
князь-игуменьи Ржевской, которая пустилась вприсядку,
под песню пьяных шутов:

Заиграй, моя дубинка,
Заваляй, моя волынка.

- Отпусти меня в Донской монастырь, либо где будет
воля и произволение вашего величества,- продолжал
"хныкать" Стефан.- А ежели имеешь об удалении моем ка-
кое сумнительство, кровь Христа да будет мне в поги-
бель, аще помышляю что лукавое. Петербург ли, Москва
ли, Рязань - везде на мне власть самодержавия вашего,
от нее же укрыться не можно, и нет для чего укры-
ваться. Камо ' бо пойду от дцха Твоего и от лица Твоего
камо бегу...
Куда (церковнослав.).
А песня заливалась.

Заиграй, моя волынка.
Свекор с печи свалился,
За колоду завалился.
Кабы знала, возвестила,
Я повыше 6 подмостила,
Я повыше 6 подмостила,
Свекру голову сломила.

И царь притоптывал, присвистывал:
Ой, жги! Ой, жги!

Царевич взглянул на Стефана. Глаза их встретились.
Старик умолк, как будто вдруг опомнился и застыдился.
Он потупил взор, опустил голову, и две слезинки
скатились вдоль дряхлых морщин. Опять лицо его стало,
как мертвое.

А Феофан, румянорожий Силен, усмехался. Царевич
сравнивал невольно эти два лица. В одном прошлое,
в другом - будущее церкви.

В низеньких и тесных палатах было душно. Петр велел
открыть окна.

На Неве, как это часто бывает во время ледохода,
поднялся холодный ветер с Ладожского озера. Весна
превратилась вдруг в осень. Тучки, которые казались ночью
легкими, как крылья ангелов, стали тяжелыми, серыми
и грубыми, как булыжники; солнце - жидким и белесова-
тым, словно чахоточным.

Из питейных домов и кружал, которых было множе-
ство по соседству с площадью, в Гостином дворе и далее
за Кронверком, на Съестном и Толкучем рынке, доносился
гул голосов, подобных звериному реву. Где-то шла драка,
и кто-то вопил:

- Бей его гораздо, он, Фома, жирен!
И врывавшийся в окна, вместе с этим пьяным ревом,
оглушительный трезвон колоколов казался тоже пьяным.
грубым и наглым.

Перед самым Сенатом среди площади, над грязною
лужею, по которой плавали скорлупы красных пасхаль-
ных яиц, стоял мужик, в одной рубахе - должно быть,
все остальное платье пропил - шатался, как будто разду-
мывал, упасть, или не упасть в лужу, и непристойно
бранился, и громко, на всю площадь, икал. Другой уже
свалился в канаву, и торчавшие оттуда босые ноги барах-
тались беспомощно. Как ни строга была полиция, но в этот
день ничего не могла поделать с пьяными: они валялись
всюду по улицам, как тела убитых на поле сражения. Весь
город был сплошной кабак.

И Сенат, где разговлялся царь с министрами, был
тот же кабак; здесь так же галдели, ругались и
дрались.

Шутовской хор князя-папы заспорил с архиерейскими
певчими, кто лучше поет. Одни запели:
Христос воскреси из мертвых.
А другие продолжали петь:

Заиграй, моя дубинка,
Заваляй, моя волынка.

Царевич вспомнил святую ночь, святую радость, уми-
ление, ожидание чуда - и ему показалось, что он упал
с неба в грязь, как этот пьяный в канаву. Стоило
так начинать, чтобы кончить так. Никакого чуда нет и не
будет, а есть только мерзость запустения на месте святом,

Петр любил Петергоф не меньше Парадиза. Бывая в нем
каждое лето, сам наблюдал за устройством "плезирских
садов, огородных линей, кашкад и фонтанов".

"Одну кашкаду,- приказывал царь,- сделать с брыз-
ганьем, а другую, дабы вода лилась к земле гладко, как
стекло; пирамиду водяную сделать с малыми кашкадами;
перед большою, наверху, историю Еркулову, который де-
рется с гадом седмиглавым, называемым Гидрою, из ко-
торых голов будет идти вода; также телегу Нептуно-
ву с четырьмя морскими лошадями, у которых изо ртов
пойдет вода, и по уступам делать тритоны, яко бы играли
в трубы морские, и действовали бы те тритоны водою,
и образовали бы различные игры водяные. Велеть сри-
совать каждую фонтанну, и прочее хорошее место в перш-
пективе, как французские и римские сады чертятся".

Была белая майская ночь над Петергофом. Взморье
гладко, как стекло. На небе, зеленом, с розовым отливом
перламутра, выступали черные ели и желтые стены двор-
цов. В их тусклых окнах, как в слепых глазах, мерцал
унылый свет зари неугасающей. И все в этом свете казалось
бледным, блеклым; зелень травы и деревьев серой, как
пепел, цветы увядшими. В садах было тихо и пусто. Фон-
таны спали. Только по мшистым ступеням кашкад, да
с ноздревых камней, под сводами гротов, падали редкие
капли, как слезы. Вставал туман, и в нем белели,
как призраки, бесчисленные мраморные боги - целый
Олимп воскресших богов. Здесь, на последних пределах
земли, у Гиперборейского моря, в белую дневную ночь,
подобную ночному дню Аида, в этих бледных тенях те-
ней умершей Эллады была бесконечная грусть. Как будто,
воскреснув, они опять умирали уже второю смертью, от
которой нет воскресения.

Над низеньким стриженым садом, у самого моря, стоял
кирпичный голландский домик - государев дворец Мон-
плезир. Здесь также все было тихо и пусто. Только в од-
ном окне свет: то горела свеча в царской конторке.
За письменным столом сидели друг против друга Петр
и Алексей. В двойном свете свечи и зари лица их, как
в эту ночь, казались призрачно-бледными.

В первый раз, по возвращении в Петербург, царь
допрашивал сына.

Царевич отвечал спокойно, как будто уже не чувство-
вал страха перед отцом, а только усталость и скуку.
- Кто из светских, или духовных ведал твое намерение
противности, и какие слова бывали от тебя к ним, или
от них к тебе?

- Больше ничего не знаю,- в сотый раз отвечал
Алексей.

- Говорил ли такие слова, что я-де плюну на всех -
здорова бы мне чернь была?

- Может быть, и говаривал спьяна. Всего не упомню.
Я пьяный всегда вирал всякие слова и рот имел незатво-
ренный, не мог быть без противных разговоров в кумпа-
ниях и такие слова с надежи на людей бреживал. Сам
ведаешь, батюшка, пьян-де кто не живет... Да это все пустое!

Он посмотрел на отца с такою странною усмешкою, что
тому стало жутко, как будто перед ним был сумасшедший.

Порывшись в бумагах, Петр достал одну из них и пока-
зал царевичу.
- Твоя рука?
- Моя.

То была черновая письма, писанного в Неаполе, к ар-
хиереям и сенаторам, с просьбой, чтоб его не оставили.
- Волей писал?

- Неволей. Принуждал секретарь графа, Шенборна,
Кейль. "Понеже, говорил, есть ведомость, что ты умер, того
ради, пиши, а буде не станешь писать, и мы тебя держать
не станем" - и не вышел вон, покамест я не написал.

Петр указал пальцем на одно место в письме; то
были слова:

"Прошу вас ныне меня не оставить ныне".
Слово ныне повторено было дважды и дважды зачерк-
нуто.

- Сие ныне в какую меру писано и зачем почернено?
- Не упомню,- ответил царевич и побледнел.
Он знал, что в этом зачеркнутом ныне - единст-
венный ключ к самым тайным его мыслям о бунте, о смер-
ти отца, о возможном убийстве его.
- Истинно ли писано неволею?
- Истинно.

Петр встал, вышел в соседнюю комнату, позвал ден-
щика, что-то приказал, вернулся, опять сел за стол и начал
записывать последние показания царевича.

За дверью послышались шаги. Дверь отворилась. Алек-
сей слабо вскрикнул, как будто готов был лишиться чувств.
На пороге стояла Евфросинья.

Он ее не видел с Неаполя. Она уже не была бере-
менна. Должно быть, родила в крепости, куда посадили
ее, тотчас по приезде в Петербург, как узнал он от Якова
Долгорукова.

"Где Селебеный?"- подумал царевич и задрожал, потя-
нулся к ней весь, но тотчас же замер под пристальным
взором отца, только искал глазами глаз ее. Она не смотрела
на него, как будто не видала вовсе.

Петр обратился к ней ласково:

- Правда Ли, Феодоровна, сказывает царевич, что
письмо к архиереям и сенаторам писано неволею, по при-
нуждению цесарцев?

- Неправда,- отвечала она спокойно.- Писал один,
и при том никого иноземцев не было, а были только я
да он, царевич. И говорил мне, что пишет те письма,
чтоб в Питербурхе подметывать, а иные архиереям пода-
вать и сенаторам.

- Афрося, Афросьюшка, маменька!.. Что ты?..-за-
лепетал царевич в ужасе.

- Не ведает она, забыла, чай спутала,- обернулся
он к отцу опять с тою странною усмешкой, от которой
становилось жутко.- Я тогда план Белгородской атаки
отсылал секретарю вицероеву, а не то письмо...

- То самое, царевич. При мне и печатал. Аль забыл?
Я видела,- проговорила она все так же спокойно и вдруг
посмотрела на него в упор тем самым взором, как три
года назад, в доме Вяземских, когда он, пьяный, бросился
на нее, чтоб изнасиловать, и замахнулся ножом.
По этому взору он понял, что она предала его.
- Сын,- сказал Петр,- сам, чай, видишь, что дело
сие нарочитой важности. Когда письма те волей писал, то
явно намерение к бунту не токмо в мыслях имел, но и в дей-
ство весьма произвесть умышлял. И то все в прежних
повинных своих утаил не беспамятством, а лукавством,
знатно, для таких же впредь дел и намерения. Однако
же, совесть нашу не хотим иметь пред Богом нечисту,
дабы наносам без испытания верить. В последний спра-
шиваю, правда ль, что волей писал?
Царевич молчал.

- Жаль мне тебя, Феодоровна,- сказал Петр,- а де-
лать нечего. Буду пытать.

Алексей взглянул на отца, на Евфросинью и понял,
что ей не миновать пытки, ежели он, царевич, запрется.

- Правда,- произнес он чуть слышно, и только что это
произнес, страх опять исчез, опять ему стало все безраз-
лично.

Глаза Петра блеснули радостью.
- В какую же меру ныне писал?

- В ту меру, чтоб за меня больше вступились
в народе, применяясь к ведомостям печатным о бунте
войск в МеКленбургии. А потом подумал, что дурно, и
вымарал...

- Так значит бунту радовался?
Царевич не ответил.

-А когда радовался,-продолжал Петр, как будто
услышав неслышный ответ,- то, чаю, не без намерения;
ежели б впрямь то было, к бунтовщикам пристал бы?

- Буде прислали б за мной, то поехал бы. А чаял
быть присылке по смерти вашей, для того...
Остановился, еще больше побледнел и кончил с усилием:
- Для того, что хотели тебя убить, а чтоб живого
отлучили от царства, не чаял...

- А когда бы при живом? - спросил Петр по-
спешно и тихо, глядя сыну прямо в глаза.

- Ежели б сильны были, то мог бы и при живом,-
ответил Алексей так же тихо.

- Объяви все, что знаешь,- опять обратился Петр
к Евфросинье.

- Царевич наследства всегда желал прилежно,- за-
говорила она быстро и твердо, как будто повторяла то,
что заучила наизусть.- А ушел оттого, будто ты, госу-
дарь, искал всячески, чтоб ему живу не быть. И как услы-
шал, .что у тебя меньшой сын царерич Петр Петрович
болен, говорил мне: "Вот, видишь, батюшка делает свое,
а Бог-свое!" И надежду имел на сенаторей: "Я-де ста-
рых всех переведу, а изберу себе новых, по своей воле".
И когда слыхал о каких видениях, или читал в курантах,
что в Питербурхе тихо, говаривал, что видение и тишина
недаром: "либо-де отец мой умрет, либо бунт будет"...

Она говорила еще долго, припоминала такие слова его,
которых он сам не помнил, обнажала такие тайны сердца
его, которых он сам не видел.

- А когда господин Толстой приехал в Неаполь,
царевич хотел из цесарской протекции к папе римскому,
и я его удержала,- заключила Евфросинья.
- Все ли то правда? - спросил Петр сына.
- Правда,- ответил царевич.
- Ну, ступай, Феодоровна. Спасибо тебе!
Царь подал ей руку. Она поцеловала ее и поверну-
лась, чтобы выйти.

- Маменька! Маменька! - опять вдруг весь потянулся
к ней царевич и залепетал, как в бреду, сам не помня,
что говорит.-Прощай, Афросьюшка!.. Ведь, может быть,
больше не свидимся. Господь с тобой!..
Она ничего не ответила и не оглянулась.
- За что ты меня так?..- прибавил он тихо, без
упрека, только с бесконечным удивлением, закрыл лицо
руками и услышал, как за нею затворилась дверь.

Петр, делая вид, что просматривает бумаги, поглядывал
на сына исподлобья, украдкою, как будто ждал чего-то.

Был самый тихий час ночи, и тишина казалась еще
глубже, потому что было светло, как днем.
Вдруг царевич отнял руки от лица. Оно было страшно.
- Где ребеночек?.. Ребеночек где?..-заговорил он,
уставившись на отца недвижным и горящим взором.-
Что вы с ним сделали?..

- Какой ребенок? - не сразу понял Петр.
Царевич указал на дверь, в которую вышла Евфро-
синья.

- Умер,- сказал Петр, не глядя на сына.- Родила
мертвым.

- Врешь! - закричал Алексей и поднял руки, словно
грозя отцу.-Убили, убили!.. Задавили, аль в воду как
щенка выбросили!.. Его-то за что, младенца невинного?..
Мальчик, что ль?
- Мальчик.

- Когда б судил мне Бог на царстве быть,- про-
должал Алексей задумчиво, как будто про себя,- наслед-
ником бы сделал... Иваном назвать хотел... Царь Иоанн
Алексеевич... Трупик, трупик-то где?.. Куда девали?..
Говори!..
Царь молчал.

Царевич схватился за голову. Лицо его исказилось, по-
багровело.

Он вспомнил обыкновение царя сажать в спирт мерт-
ворожденных детей, вместе с прочими "монстрами",
для сохранения в кунсткамере.

- В банку, в банку со спиртом!.. Наследник царей
всероссийских в спирту, как лягушонок, плавает! - захо-
хотал он вдруг таким диким хохотом, что дрожь пробе-
жала по телу Петра. Он подумал опять: "Сумасшед-
ший!" - и почувствовал то омерзение, подобное нездешне-
му ужасу, которое всегда испытывал к паукам, тарака-
нам и прочим гадам.

Но в то же мгновение ужас превратился в ярость: ему
показалось, что сын смеется над ним, нарочно "дурака лома-
ет", чтоб запереться и скрыть свои злодейства.

- Что еще больше есть в тебе? - приступил он снова
к допросу, как будто не замечая того, что происходит
с царевичем.

Тот перестал хохотать так же внезапно, как начал,
откинулся головой на спинку кресла, и лицо его поблед-
нело, осунулось, как у мертвого. Он молча смотрел на
отца бессмысленным взором.

- Когда имел надежду на чернь,- продолжал Петр,
возвышая голос и стараясь сделать его спокойным,- не
подсылал ли кого к черни о том возмущении говорить,
или не слыхал ли от кого, что чернь хочет бунтовать?
Алексей молчал.
- Отвечай! - крикнул Петр, и лицо его передернула
судорога.
Что-то дрогнуло и в лице Алексея. Он разжал
губы с усилием и произнес:
- Все сказал. Больше говорить не буду.
Петр ударил кулаком по столу и вскочил.
- Как ты смеешь!..

Царевич тоже встал и посмотрел на отца в упор. Опять
они стали похожи друг на друга мгновенным и как будто
призрачным сходством.

- Что грозишь, батюшка?-проговорил Алексей
тихо.- Не боюсь я тебя, ничего не боюсь. Все ты взял
у меня, все погубил, и душу, и тело. Больше взять нечего.
Разве убить. Ну что ж. убей! Мне все равно.

И медленная, тихая усмешка искривила губы его. Пет-
ру почудилось в этой усмешке бесконечное презрение.
Он заревел, как раненый зверь, бросился на сына,
схватил его за горло, повалил и начал душить, топтать
ногами, бить палкою, все с тем же нечеловеческим
ревом.

Во дворце проснулись, засуетились, забегали, но никто
не смел войти к царю. Только бледнели да крестились,
подходя к дверям и прислушиваясь к страшным звукам,
которые доносились оттуда: казалось, там грызет человека
зверь.

Государыня спала в Верхнем дворце. Ее разбудили.
Она прибежала, полуодетая, но тоже не посмела войти.

Только когда все уже затихло, приотворила дверь,
заглянула и вошла на цыпочках, крадучись за спиною мужа.

Царевич лежал на полу без чувств, царь - в креслах,
тоже почти в обмороке..

Послали за лейб-медиком Блюментростом. Он успокоил
государыню, которая боялась, что царь убил сына. Царе-
вич был избит жестоко, но опасных ран и переломов
не было. Он скоро пришел в себя и казался спокойным.

Царю было хуже, чем сыну. Когда его перевели,
почти перенесли на руках в спальню, с ним сделались
такие судороги, что Блюментрост опасался паралича.

Но к утру полегчало, а вечером он уже встал и,
несмотря на мольбы Катеньки и предостережения лейб-
медика, велел подать шлюпку и поехал в Петербург.
Царевича везли рядом в другой закрытой шлюпке.

На следующий день, 14-го мая, объявлен был народу
второй манифест о царевиче, в котором сказано, что госу-
дарь изволил обещать сыну прощение, "ежели он истинное
во всем принесет покаяние, и ничего не утаит; но понеже
он, презрев такое отцово милосердие, о намерении своем по-
лучить наследство, чрез чужестранную помощь, или чрез
бунтовщиков силою, утаил, то прощение не в прощение".

В тот же день назначен был над царевичем, как над
государственным изменником, Верховный суд.

Через месяц, 14-го июня, привезли его в гварнизон
Петропавловской крепости и посадили за караул в Трубец-
кой раскат.

"Преосвященным митрополитам, и архиепископам, и
епископам, и прочим духовным. Понеже вы нЫне уже до-
вольно слышали о малослыханном в свете преступлении
сына моего против нас, яко отца и государя своего, и,
хотя я довольно власти над оным, по божественным
и гражданским правам, имею, а особливо, по правам
Российским (которые суд между отца и детей, и у парти-
кулярных людей, весьма отмещут), учинить за пре-

ступление по воле моей, без совета других, а однако ж,
боюсь Бога, дабы не погрешить: ибо натурально есть, что
люди в своих делах меньше видят, нежели другие -
в их; тако ж и врачи: хотя б и всех искуснее который
был, то не отважится свою болезнь сам лечить, но призывает
других; - подобным образом и мы сию болезнь свою вру-
чаем вам, прося лечения оной, боясь вечныя смерти. Еже-
ли б один сам оную лечил, иногда бы не познал силы в сво-
ей болезни, а наипаче в том, что я, с клятвою суда
Божия, письменно обещал оному своему сыну прощение и
потом словесно подтвердил,- ежели истинно вины свои
скажет. Но, хотя он сие и нарушил утайкою наиваж-
нейших дел и особливо замысла своего бунтовного про-
тиву нас, яко родителя и государя своего, однакож,
мы, вспоминая слово Божие, где увещевает в таковых де-
лах вопрошать и чина священного, как написано во главе
17 Второзакония, желаем от вас архиереев и всего ду-
ховного чина, яко учителей слова Божия,- не издадите
каковый о сем декрет, но да взыщете и покажете от Свя-
щенного Писания нам истинное наставление и рассужде-
ние, какого наказания сие богомерзкое и Авессаломову
прикладу уподобляющееся намерение сына нашего по бо-
жественным заповедям и прочим святого Писания прикла-
дам и по законам, достойно. И то нам дать за подпи-
санием рук своих на письме, дабы мы, из того усмотря,
неотягченную совесть в сем деле имели. В чем мы на вас,
яко по достоинству блюстителей заповедей Божиих и верных
пастырей Христова стада и доброжелательных отечествия,
надеемся и судом Божиим и священством вашим закли-
наем, да без всякого лицемерства и пристрастия в том
поступите.
Петр"

Архиереи ответили:

"Сие дело весьма есть гражданского суда, а не духовного,
и власть превысочайшая суждению подданных своих не
подлежит, но творит, что хочет, по своему усмотрению,
без всякого совета степеней низших, однакож, понеже ве-
лено нам, приискали мы от Священных Писаний то, что
возмнилося быть сему ужасному и бесприкладному делу
сообщно".

Следовали выписки из Ветхого и Нового Завета,
а в заключение повторялось:

"Сие дело не нашего суда; ибо кто нас поставил
судьями над тем, кто нами обладает? Как могут главу
наставлять члены, которые сами от нее наставляемы и обла-
даемы? К тому же суд наш духовный по духу должен
быть, а не по плоти и крови; ниже вручена есть духовному
чину власть меча железного, но власть духовного меча.
Все же сие превысочайшему монаршескому рассуждению
с должным покорением подлагаем, да сотворит Государь,
что есть благоугодно пред очами его: ежели, по делам
и по мере вины, хочет наказать падшего, имеет образцы
Ветхого Завета; ежели благоизволит помиловать, имеет
образ самого Христа, который блудного сына принял и ми-
лость паче жертвы превознес. Кратко сказав: сердце
Царево в руце Божией. Да изберет ту часть, куда Бо-
жия рука его преклоняет".
Подписались:

"Смиренный Стефан, митрополит Рязанский.
Смиренный Феофан, епископ Псковский".
Еще четыре епископа, два митрополита греческих,
Ставропольский и Фифандский, четыре архимандрита, в том
числе Федос, и два иеромонаха - все будущие члены
Святейшего Правительствующего Синода.

На главный вопрос государя - о клятве, данной сы-
ну, простить его, во всяком случае - отцы не, ответили
вовсе.

Петр, когда читал это рассуждение, испытывал жуткое
чувство: словно то, на что он хотел опереться, провали-
лось под ним, как истлевшее дерево.

Он достиг того, чего сам желал, но, может быть,
слишком хорошо достиг: церковь покорилась царю так, что
ее как бы не стало вовсе; вся церковь - он сам.

А царевич об этом рассуждении сказал с горькой
усмешкой:

- Хитрее-де черта смиренные! Еще духовной коллегии
нет, а уже научились духовной политике.

Еще раз почувствовал он, что церковь для него пере-
стала быть церковью, и вспомнил слово Господне тому,
о ком сказано: "Ты - Петр, Камень, и на сем камне
созижду Церковь Мою".

Когда ты был молод, то препоясывался сам и хо-
дил куда хотел; а когда состареешься, то прострешь
руки твои и другой препояшет тебя и поведет, куда не
хочешь.

Первое заседание Верховного суда назначено было
17-го июня в аудиенц-зале Сената.

В числе судей были министры, сенаторы, генералы,
губернаторы, гвардии и флота капитаны, майоры, пору-
чики, подпоручики, прапорщики, обер-кригс-комиссары,
чины новых коллегий, и старые бояре, стольники, околь-
ничьи-всего гражданского и воинского чина 127 чело-
век - с борка, да с сосенки, жаловались знатные. Иные
даже не умели грамоте, так что не могли подписаться
под приговором.

Отслужив обедню Духу Святому у Троицы, для испро-
шения помощи Божией в столь трудном деле, судьи пере-
шли из собора в Сенат.

В палате открыли окна и двери, не только для све-
жего воздуха - день был знойный, предгрозный,- но и для
того, чтобы суд имел вид всенародный. Загородили,
однако, рогатками, заперли шлагбаумами соседние улицы,
и целый батальон лейб-гвардии стоял под ружьем на пло-
щади, не пропуская "подлого народа".

Царевича привели из крепости как арестанта, под ка-
раулом четырех офицеров со шпагами наголо.

В аудиенц-зале находился трон. Но не на трон, а на
простое кресло, в верхнем конце открытого четырех-
угольника, образуемого рядами длинных, крытых алыми
сукнами, столов, за которыми сидели судьи, сел царь пря-
мо против сына, как истец против ответчика.

Когда заседание объявили открытым, Петр встал и про-
изнес:

- Господа Сенат и прочие судьи! Прошу вас, дабы
истиною сие дело вершили, чему достойно, не флатируя
и не похлебствуя, и отнюдь не опасаясь того, что, ежели
дело сие легкого наказания достойно, и вы так учините,
мне противно было б,- в чем клянусь самим Богом
и судом Его! Також не рассуждайте того, что суд
надлежит вам учинить на моего, яко государя вашего,
сына; но, несмотря на лицо, сделайте правду и не погу-
бите душ своих и моей, чтоб совести наши остались
чисты в день страшного испытания, и отечество наше
безбедно.

Вице-канцлер, Шафиров прочел длинный перечень всех
преступлений царевича, как старых, уже объявленных
в прежних повинных, так и новых, которые он, буд-
то бы, скрыл на первом розыске.

- Признаешь ли себя виновным? -спросил царевича
князь Меншиков, назначенный президентом собрания.

Все ждали того, что, так же, как в Москве, в Столовой
палате, царевич упадет на колени, будет плакать и молить
о помиловании. Но по тому, как он встал и оглянул
собрание спокойным взором, поняли, что теперь будет не то.

- Виновен я, иль нет, не вам судить меня, а Богу
единому,- начал он и сразу наступила тишина; все слушали,
притаив дыхание.- И как судить по правде, без вольного
голоса? А ваша воля где? Рабы государевы-в рот ему
смотрите: что велит, то и скажете. Одно звание суда,
а делом - беззаконие и тиранству лютое! Знаете басню,
как с волком ягненок судился? И ваш суд волчий. Ка-
кова ни будь правда моя, все равно засудите. Но если
бы не вы, а весь народ Российский судил меня с ба-
тюшкой, то было бы на том суде не то, что здесь. Я на-
род пожалел. Велик, велик, да тяжеленек Петр - и не
вздохнуть под ним. Сколько душ загублено, сколько крови
пролито! Стоном стонет земля. Аль не видите, не слыши-
те?.. Да что говорить! Какой вы Сенат - холопы царские,
хамы, хамы все до единого!..

Ропот возмущения заглушил последние слова царевича.
Но никто не смел остановить его. Все смотрели на царя,
ждали, что он скажет. А царь молчал. На застывшем,
как будто окаменелом лице его ни один мускул не дви-
гался. Только взор горящих, широко раскрытых глаз уста-
вился в глаза царевичу.

- Что молчишь, батюшка? - вдруг обернулся он к
отцу с беспощадной усмешкою.- Аль правду слушать в
диковину? Отрубить бы велел мне голову попросту, я б сло-
ва не молвил. А вздумал судиться, так любо, не любо,-
слушай! Когда манил меня к себе из протекции цесарской,
не клялся ли Богом и судом Его, что все простишь?
Где ж клятва та? Опозорил себя перед всею Евро-
пою! Самодержец Российский - клятворугатель и лжец!

- Сего слушать не можно! Оскорбление величества!
Помешался в уме! Вывести, вывести вон! - послышался гул
голосов.

К царю подбежал Меншиков и что-то сказал ему на
ухо. Но царь молчал, как будто ничего не видел и не
слышал в своем оцепенении, подобном столбняку, и мерт-
вое лицо его было как лицо изваяния.

- Кровь сына, кровь русских царей на плаху ты пер-
вый прольешь! - опять заговорил царевич, и казалось, что
он уже не от себя говорит: слова его звучали, как про-
рочество.- И падет сия кровь от главы на главу, до по-
следних царей, и погибнет весь род наш в крови. За тебя
накажет Бог Россию!..

Петр зашевелился медленно, грузно, с неимоверным
усилием, как будто стараясь приподняться из-под страшной
тяжести; наконец, поднялся, лицо исказилось неистовой
судорогой - точно лицо изваяния ожило - губы разжа-
лись, и вылетел из горла сдавленный хрип:
- Молчи, молчи... прокляну!

- Проклянешь? - крикнул царевич в исступлении,
бросился к царю и поднял над ним руки.

Все замерли в ужасе. Казалось, что он ударит отца или
плюнет ему в лицо.

- Проклянешь?.. Да я тебя сам... Злодей, убийца,
зверь. Антихрист!.. Будь проклят! проклят! проклят!..

Петр повалился навзничь в кресло и выставил руки впе-
ред, как будто защищаясь от сына.

Все вскочили. Произошло такое смятение, как во время
пожара или убийства. Одни закрывали окна и двери; дру-
гие выбегали вон из палаты; иные окружили царевича
и тащили прочь от отца; иные спешили на помощь к царю.
Ему было дурно. С ним сделался такой же припадок, как
месяц назад, в Петергофе. Заседание объявили закрытым.
Но в ту же ночь Верховный суд опять собрался и при-
говорил царевича пытать.

"Обряд, како обвиненный пытается.

Для пытки приличившихся в злодействах сделано
особливое место, называемое застенок, огорожен палисад-
ником и покрыт, для того, что при пытках бывают
судьи и секретарь и для записки пыточных речей подьячий.

В застенке же для пытки сделана дыба, состоящая
в трех столбах, из которых два вкопаны в землю, а тре-
тий сверху, поперек.

И когда назначено будет время, то кат или палач
явиться должен в застенок с инструментами; а оные суть:
хомут шерстяной, к нему пришита веревка долгая; кнутья
и ремень.

По приходе судей в застенок, долгую веревку палач
перекинет через поперечный в дыбе столб и взяв подле-
жащего к пытке, руки назад заворотит, и положа их в хомут,
через приставленных для того людей встягивает, дабы
пытанный на земле не стоял, у которого руки и выво-
ротит совсем назад, и он на них висит; потом свяжет
ремнем ноги и привязывает к сделанному нарочно впе-
реди дыбы столбу; и растянувши сим образом, бьет кну-
том, где и спрашивается о злодействах и все записывает-
ся, что таковой сказывать станет".

Когда утром 19 июня привели царевича в застенок,
он еще не знал о приговоре суда.

Палач Кондрашка Тютюн подошел к нему и сказал:
- Раздевайся!
Он все еще не понимал.

Кондрашка положил ему руку на плечо. Царевич огля-
нулся на него и понял, но как будто не испугался. Пустота
была в душе его. Он чувствовал себя как во сне; и в ушах
его звенела песенка давнего вещего сна:
Огни горят горючие,
Котлы кипят кипучие,
Точат ножи булатные,
Хотят тебя зарезати.

- Подымай! - сказал Петр палачу.
Царевича подняли на дыбу. Дано 25 ударов.
Через три дня царь послал Толстого к царевичу:
- Сегодня, после обеда, съезди, спроси и запиши не для
розыску, но для ведения:

1. Что есть причина, что не слушал меня и нимало ни
в чем не хотел угодное делать; а ведал, что сие в людях
не водится, также грех и стыд?

2. Отчего так бесстрашен были не опасался наказания?

3. Для чего иною дорогою, а не послушанием, хотел
наследства?

Когда Толстой вошел в тюремный каземат Трубец-
кого раската, где заключен был царевич, он лежал на кой-
ке. Блюментрост делал ему перевязку, осматривал на спине
рубцы от кнута, снимал старые бинты и накладывал
новые, с освежительными примочками. Лейб-медику велено
было вылечить его, как можно скорее, дабы приготовить
к следующей пытке.
Царевич был в жару и бредил:

- Федор Францович! Федор Францович! Да прогони
ты ее, прогони, ради Христа... Вишь, мурлычит, прокля-
тая, ластится, а потом как выскочит на грудь, станет ду-
шить, сердце когтями царапать...
Вдруг очнулся и посмотрел на Толстого:
- Чего тебе?
- От батюшки.
- Опять пытать?..

- Нет, нет, Петрович! Не бойся. Не для розыска,
а только для ведения...
- Ничего, ничего, ничего я больше не знаю! - за-
стонал и заметался царевич.- Оставьте меня! Убейте, толь-
ко не мучьте! А если убить не хотите, дайте яду, аль
бритву,- я сам... Только скорее, скорее, скорее!..

- Что ты, царевич! Господь с тобою,-глядя на него
нежным бархатным взором, заговорил Толстой тихим бар-
хатным голосом.

- Даст Бог, все обойдется. Перемелется, мука будет.
Полегоньку, да потихоньку. Ладком, да мирком. Мало ли
чего на свете не бывает. Дело житейское. Бог терпел и
нам велел. Аль думаешь, мне тебя не жаль, родимый?..

Он вынул свою неизменную табакерку с аркадским
пастушком и пастушкою, понюхал и смахнул слезинку.

- Ох, жаль, болезный ты наш, так тебя жаль, что,
кажись, душу бы отдал!..

И, наклонившись к нему, прибавил быстрым шепотом:
- Верь, не верь, а я тебе всегда добра желал и те-
перь желаю...

Вдруг запнулся, не кончил под взором широко откры-
тых недвижных глаз царевича, который медленно припо-
дымался с подушек:

- Иуда Предатель! Вот тебе за твое добро! - плюнул
он Толстому в лицо и с глухим стоном - должно быть,
повязка слезла - повалился навзничь.

Лейб-медик бросился к нему на помощь и крикнул
Толстому:

- Уходите, оставьте его в покое, или я ни за что не
отвечаю!

Царевич опять начал бредить:

- Вишь, уставилась... Глазища, как свечи, а усы торч-
ком, совсем как у батюшки... Брысь, брысь!.. Федор Фран-
цович, Федор Францович, да прогони ты ее, ради Христа!..

Блюментрост давал ему нюхать спирт и клал лед на
голову.

Наконец, он опять пришел в себя и посмотрел на
Толстого, уже без всякой злобы, видимо, забыв об ос-
корблении.

- Петр Андреич, я ведь знаю, сердце у тебя доброе.
Будь же другом, заставь за себя Бога молить! Выпроси
у батюшки, чтоб с Афросей мне видеться...

Толстой припал осторожно губами к перевязанной руке
его и проговорил голосом, дрожавшим от искренних слез:
- Выпрошу, выпрошу, миленький, все для тебя сде-
лаю! Только бы вот как-нибудь нам по вопросным-то
пунктам ответить. Немного их, всего три пунктика...

Он прочел вслух вопросы, писанные рукою царя.
Царевич закрыл глаза в изнеможении.
- Да ведь что ж отвечать-то, Андреич? Я все сказал,
видит Бог, все. И слов нет, мыслей нет в голове. Совсем
одурел...

- Ничего, ничего, батюшка?! - заторопился Толстой,
придвигая стол, доставая бумагу, перо и чернильницу.-
Я тебе говорить буду, а ты только пиши...

- Писать-то сможет? - обратился он к лейб-медику
и посмотрел на него так, что тот увидел в этом взоре не-
преклонный взор царя.

Блюментрост пожал плечами, проворчал себе под нос:
"Варвары!" и снял повязку с правой руки царевича.

Толстой начал диктовать. Царевич писал с трудом,
кривыми буквами, несколько раз останавливался; голова
кружилась от слабости, перо выпадало из пальцев. Тогда
Блюментрост давал ему возбуждающих капель. Но лучше
капель действовали слова Толстого:

- С Афросьюшкой свидишься. А может, и совсем про-
стит, жениться позволит! Пиши, пиши, миленький!
И царевич опять принимался писать.

"1718 года, июня в 22 день, по пунктам, по которым
спрашивал меня господин Толстой, ответствую: