годетельствован сверх меры заслуженного.
Какой-то начальник отдела кадров в служебной характеристике одного
сотрудника, отметив его вполне положительные профессиональные и служебные
качества, закончил характеристику следующим признаком: "...но внешний вид не
соответствует занимаемой должности". Что он понимал под внешним видом,
остается тайной автора этой юмористической характеристики. Имея в виду эту
часть характеристики, характеристику В. Н. Терновского надо начать с конца,
т. е. отметить, что его внешний вид вполне соответствовал занимаемым
должностям. С него можно было писать кинематографически стилизованный
портрет ученого, художника, артиста, дирижера оркестра. Орлиноподобный нос
на худощавом, бритом, слегка тронутом морщинами лице был украшен очками в
золотой оправе. Зачесанные назад редкие волосы, открывающие узкий невысокий
лоб. Улыбки на лице никогда не видно, что производит впечатление серьезной
вдумчивости. На голове темно-синий берет, дополняющий общий стиль. Речь
Терновского медленная, растянутая, с речевыми оборотами, стилизованными под
дореволюционного интеллигента. Эту маску он сохранял и в лекциях студентам.
Он не читал лекции, он вещал; это был не сухой курс трудной анатомии, а
декламация. К студентам он обращался со словами: "Друзья мои!", в которых
была и демагогия, и деланная снисходительность отягощенного наукой ученого к
юным слушателям. В декламационном изложении анатомических терминов,
например, таком, как: "Как красиво звучит название -- „протуберанция
окципиталис магна", он имел прототип в чеховском "человеке в футляре",
восхищавшемся красотой иностранных слов: "алон, трон, бонус...". За этой
напыщенностью, однако, скрывалась пустота и поверхностное знание анатомии.
Может быть, когда-то он ее и знал, но многое забыл, как это выяснялось
нередко при научном контакте с ним (он его избегал) и из некоторых его
поступков.
С деятельностью профессора В. Н. Терновского я соприкоснулся
непосредственно в Институте морфологии, где я был заместителем директора А.
И. Абрикосова -- по руководству научной работой. Как уже было упомянуто,
Терновский был заведующим отделом нормальной анатомии, насчитывавшим 24
сотрудника. Вследствие отсутствия специального помещения для этого отдела,
требующего организации большого анатомического хозяйства с анатомическим
театром, трупохранилищем и т. д., отдел этот был на территории кафедры
анатомии 2-го Медицинского института (где Терновский был профессором) и, по
существу, был разросшимся придатком к этой кафедре, ее финансовым
усилителем, а большинство сотрудников совмещали службу в институте со
службой на кафедре. В силу этих обстоятельств контроль за работой этого
отдела практически был невозможен. Он целиком осуществлялся В. Н.
Терновским, т. е. вообще не осуществлялся, т. к. сам Терновский был редким
посетителем кафедры. Науки в отделе никакой не было, а отчеты о ней были
просто фикцией.
Деятельность Терновского была направлена в основном на улучшение своих
финансовых дел. Они в избыточной степени были обеспечены большими служебными
окладами и платой за звание академика. Несмотря на это, он провел
сомнительную финансовую операцию с анатомической библиотекой.
В прямом обмане, граничащем с криминалом, он был уличен в истории с
изданием Медгизом за его авторством краткого руководства по анатомической
технике. Как легко выяснилось, это "оригинальное" руководство было точным
переводом немецкого руководства, приложенного к учебнику анатомии одного
немецкого анатома. Пикантно еще и то, что немецкий автор этого учебника во
втором его издании это руководство выпустил, находя его, как он отметил в
предисловии, неудачным. Терновский рассчитывал, вероятно, на то, что
советские анатомы знакомы с немецким учебником по второму изданию и забыли
об этом руководстве по анатомической технике, помещенном в первом издании.
Но его расчеты не оправдались. Дотошный профессор П. П. Дьяконов обнаружил
бессовестный плагиат и широко о нем информировал. Надо сказать, что в
русском издании этого руководства не все было плагиатом. Был и оригинальный
вклад Терновского в виде неряшливо выполненных, точно детской рукой,
контурных изображений некоторых анатомических деталей, к тому же
свидетельствующих об элементарном невежестве исполнителя. Так, например,
коленная чашечка (надколенник), самостоятельная анатомическая деталь, в
изображении Терновского оказалась частью бедренной кости.
Разыгрался скандал, получивший отображение в печати. Но
высокопоставленные друзья Терновского начали энергично отмывать добела
черного кобеля. Как это ни странно (в ту пору, однако, ничто не было
странным), им это удалось, вопреки народной мудрости. Заступничеством друзей
вся вина была свалена на анонимных ассистентов (никто наказан не был,
фамилия их нигде не упоминалась), которые якобы подвели своего доверчивого
шефа. Никаких последствий эта гнусная история не имела.
В Институте морфологии все научные планы отдела анатомии и все отчеты
об их выполнении из года в год заключались в редактировании перевода на
русский язык произведения средневекового анатома Везалия. Когда, наконец,
этот средневековый "Везалий" увидел русский свет, то, как утверждали,
перевод был сделан не с оригинала, написанного на латинском языке, а с
немецкого его перевода.
Верным и активным помощником Терновского по очковтирательству была его
старший научный сотрудник С. Б. Дзугаева. Это -- тоже яркий персонаж того
периода, но более мелкого калибра.
Осенью 1949 года Институт морфологии получил распоряжение президиума
Академии о сокращении ежемесячного фонда зарплаты путем сокращения числа
сотрудников. Инициатива в практическом решении этого вопроса предоставлялась
руководству института, но рекомендовалось не обескровливать полноценные в
научном отношении лаборатории путем равномерного сокращения числа их
сотрудников, а ликвидировать отдельные структурные единицы, не
представляющие большой ценности для института. По всем своим признакам такой
структурной единицей был отдел анатомии, и в полной убежденности в его
научной бесплодности, в бессовестном расходовании на его паразитическое
существование государственных средств -- я представил к сокращению этот
отдел целиком, полагая, что это совпадет с интересами государства.
Инициатива исходила от меня, но ее в дальнейшем поддержал А. И. Абрикосов, и
она была реализована. Президиум Академии согласился с предложением и
аргументацией института и утвердил представление о сокращении.
Что за этим последовало, можно было предвидеть. Это был взрыв бомбы,
эхо которого доносилось до меня еще очень долго. Первая реакция была со
стороны начальника Управления кадров Академии Зилова, деятеля сталинского
периода. В момент опубликования приказа о сокращении его не было в Москве, а
по возвращении он увидел, что реализация приказа резко расходится с его
установками о целевой направленности операции по сокращению. По его
установкам основной смысл и задача всей операции заключалась в сокращении
числа научных сотрудников-евреев. Ликвидацией отдела Терновского эта цель ни
в какой степени не достигалась, но обратного хода не было, приказ о
сокращении был уже издан, и финансовая задача сокращения была полностью
выполнена. Тогда Зилов потребовал в виде компенсации увольнения некоторого
числа евреев; это требование было совершенно откровенным, без прикрытия его
фиговым листком. Но здесь поживиться особенно было нечем. Научный состав
был, в общем, высокой профессиональной квалификации, и без фигового листка
сокращение этого состава было бы слишком скандальным. Зилов был в крайне
затруднительном положении. Чтобы хоть чем-нибудь поживиться, он нацелился на
две фамилии, но с одной из них ему не повезло. Владелица фамилии оказалась
очень упорной в сопротивляемости и никак не хотела стать жертвой зиловской
кровожадности. Неожиданное заступничество она нашла в лице всесильного
академика Лысенко. Эта сотрудница вела исследование в области
наследственности рака. Она добралась до Лысенко, рассказала ему об общем
направлении своих работ, и Лысенко обратился с официальным письмом к
директору института А. И. Абрикосову. В письме он одобрительно отозвался о
ее работах, находя их интересными, и указывал, что такого ценного
исследователя увольнять не следует. Сам по себе характерен факт
вмешательства Лысенко в дела института, никакого отношения к нему не
имеющего. Занятным тут является и то обстоятельство, что исследования
"жертвы" велись с позиций менделизма-морганизма, ненавистных Лысенко, но по
ограниченности своей общей эрудиции в вопросах генетики он в этом не
разобрался, т. к., по-видимому, сути этой генетики он до конца не знал. В
результате демарша Лысенко пришлось бедному Зилову ограничиться одной
жертвой, да и то, как оказалось впоследствии, только наполовину. Его
антисемитская гора родила даже не целую мышь, а только полмыши!
Однако возвратимся к Терновскому. Существует пессимистический закон,
согласно которому ни один благонамеренный или добрый поступок не должен
оставаться безнаказанным. Теоретически я знал этот закон, но никогда ему не
следовал по своей оптимистической природе. Но на сей раз я вынужден был
убедиться в силе этого закона. Наказание последовало позднее, но сигнал о
его неотвратимой неизбежности я получил вскоре после описанного события.
Сигнал этот мне был передан одним руководящим работником Академии для
ознакомления (разумеется, совершенно конфиденциально). Передаю почти
дословно первые строки этого сигнала, адресованного всемогущему Берия,
палачу, шефу органов госбезопасности.
"Глубокоуважаемый Лаврентий Павлович! Считаем необходимым обратить Ваше
внимание на Институт нормальной и патологической морфологии Академии
медицинских наук. Директором этого института состоит академик А. И.
Абрикосов, но за его спиной действует шайка еврейских буржуазных
националистов, ставящих своей задачей разрушение русской науки. Во главе
этой шайки стоит профессор Я. Л. Рапопорт, членами шайки являются (далее
следует несколько имен крупных научных работников-евреев). Эта шайка,
возглавляемая Рапопортом, при попустительстве академика Абрикосова,
ликвидировала отдел анатомии Института морфологии, во главе которого стоял
крупнейший ученый, действительный член Академии медицинских наук, профессор
В. Н. Терновский. Отдел анатомии был лучшим научным отделом института, его
украшением, выпускавшим замечательные научные работы". Далее на двух
страницах идет безудержное и бессовестное восхваление научных достижений
Терновского и его отдела и освещение гнусной работы "шайки".
Письмо это (авторство его не вызывает сомнений) было направлено Берия в
президиум Академии для ответа по существу его. О дальнейшей переписке мне
ничего не известно, судя по ближайшим последствиям, инсинуации, содержащиеся
в письме, были президиумом убедительно опровергнуты. Но все же письмо,
конечно, не прошло бесследно, и напоминание о нем я получил в грозные дни
1953 года. Надо ли говорить о том, чего добивались авторы этого послания,
адресуя его Берия, и какую реакцию ожидали они от этого палача?
Литературное творчество "обиженных" анатомов не ограничилось письмом к
Берия. Они вдохновили на аналогичный подвиг мою аспирантку Лидию Ищенко. Об
этом стоит рассказать подробнее, это -- тоже событие, характеризующее эпоху.
Л. Ищенко в 1948 году была принята в аспирантуру по Институту
морфологии к А. И. Абрикосову. Лаборатория А. И. Абрикосова находилась при
его кафедре патологической анатомии 1-го Московского медицинского института
в переулке, носящем теперь имя академика Абрикосова. По истечении года
работы А. И. Абрикосов представил Ищенко к отчислению из аспирантуры ввиду
выяснившейся неспособности ее и крайней неуживчивости в коллективе, где она
перессорилась со всеми. Однако отдел кадров Академии не согласился с ее
отчислением и принял решение о продолжении ее аспирантуры под моим
руководством в моей лаборатории, находившейся на территории 1-й Московской
городской клинической больницы на Ленинском проспекте. Я категорически
воспротивился переводу в мою лабораторию аспиранта с прочно сложившейся
репутацией, вызвавшего небывалую реакцию со стороны такого терпеливого и
доброжелательного руководителя, как А. И. Абрикосов. Но в Академии мне было
заявлено, что сопротивление бесполезно, что хочу я или не хочу, но Ищенко
будет продолжать аспирантуру в моей лаборатории. По-видимому, для такого
категорического, не подлежавшего оспариванию решения были какие-то высшие
соображения.
Первое время Ищенко держала себя сравнительно нормально, т. е. без
эксцессов. По-видимому, значение имело уступчивое и доброжелательное
отношение к ней со стороны моих сотрудников, которое я им внушил.
Несомненной была ее низкая общая культура с убогой речью, замкнутость и
отчужденность от остального коллектива. Она с грехом пополам выполняла
текущие задачи по прозекторской работе, не выявив желания и способностей к
ней. Я сохранил за ней тему ее диссертационной работы, данную ей А. И.
Абрикосовым, совместно с ней разработал детальный план исследований. Она
посещала общие для всех аспирантов и молодых диссертантов института занятия
по иностранному языку и марксистско-ленинской теории. На моих сотрудников и
на всех, с кем она соприкасалась на этих занятиях, она производила
впечатление душевнобольного человека.
В течение первого года ее работы у меня (второго года аспирантуры) она
всячески уклонялась под любыми предлогами от контроля за ее научной работой,
то откладывая контрольный отчет, то избегая встречи со мной для такого
отчета. С этим она вступила в третий, последний год аспирантуры, и я
предпринял энергичное наступление для получения отчета и ознакомления с
состоянием диссертационной темы. Представить мне для проверки исходные
научные материалы в виде гистологических препаратов она наотрез отказалась,
откровенно намекая на то, что я или кто-нибудь другой могут их использовать
для своей работы, т. е. научно обокрасть ее. Тогда я, употребив большую
настойчивость и большую степень терпения, добился ее согласия на
представление хотя бы письменного отчета. При этом она заявила, что
диссертация у нее совсем готова, что даже написаны выводы, и на мое
удивление законченностью выводов при отсутствии конкретных материалов
исследования и его литературного оформления она сказала буквально следующее:
"Материалы всякий дурак может собрать и описать их, а вот хорошие выводы не
всякий может сделать". Ошеломленный такой декларацией о методике научного
творчества, я был в тупике -- как мне поступить? Ведь я отвечаю за
своевременное завершение аспирантуры с представлением законченной
диссертации, а в то время это была не только служебная, но и политическая
ответственность, и я ее понимал и чувствовал. В Академии при ознакомлении с
положением дела от меня отмахивались с твердым указанием о необходимости
доведения аспирантуры Ищенко до благополучного конца. Я снова предпринял
энергичную атаку на Ищенко с требованием представить мне хотя бы выводы из
диссертации, на что она дала согласие. В назначенный день и час после
настойчивых напоминаний она пришла ко мне в кабинет, держа в руках листы
бумаги, но дать их мне для прочтения отказалась, сказав, что прочтет их
сама. Я согласился и на это. Она начала что-то говорить, глядя на листы и
переворачивая их, причем из ее речи было совершенно ясно, что она, не
читает, а фабулирует, т. е. делает вид, что читает, а в действительности
произносит тут же выдуманный, не связанный единой мыслью набор слов и фраз.
Мне удалось на одно мгновенье заглянуть в скрываемые от меня листы и
заметить, что только в некоторых (она держала их веером) имеется несколько
написанных слов в начале страницы. Положение мое было трудное, т. к. я
вынужден был пойти на беспрецедентный и порочащий меня, как руководителя,
шаг -- требовать отчисления Ищенко из аспирантуры почти у самого
календарного срока ее окончания, о чем я ее информировал.
В один, как говорят, прекрасный день мне звонят по телефону из здания
Всесоюзного института экспериментальной медицины (ВИЭМ) в другом конце
Москвы, где размещалась основная часть лабораторий института и дирекция, что
туда прибыл корреспондент "Правды" и, предъявив свою корреспондентскую
карточку, ходит по лабораториям, беседует с сотрудниками, не говоря о цели
своего визита. Но из разговоров с сотрудниками выясняется, что он
интересуется главным образом мною, моим участием в подготовке кадров,
отношением к молодежи и к их работе. Ответы он получил самые для меня
благоприятные, т. к. действительно я помогал молодежи, чем мог, многие
проходили патологоанатомический практикум в моей лаборатории. Корреспондент
интересовался также Ищенко, мнением сотрудников о ней, и они без обиняков
единодушно говорили, что она душевнобольная. К концу дня я приехал в ВИЭМ,
застал там корреспондента, но он не проявил ко мне никакого интереса и
никакого желания поговорить со мной, хотя я был заместителем директора
института по научной работе.
На следующий день в мою лабораторию вдруг нагрянула комиссия (всего
состава ее я не помню, по-видимому, это были люди мало мне известные),
которая опять-таки, не вступая со мной в контакт, выясняла у сотрудников
(даже у лаборантов) характер моего руководства их работой, внимания, которое
я этому уделяю, нет ли предпочтительности по отношению к одним (в частности
-- евреям) и дискриминационного пренебрежения к другим. Здесь также
выяснилось, что особый и придирчивый интерес они проявляют к
взаимоотношениям с Ищенко, не преследую ли я ее, не скрывая, что они очень
хотели бы получить на это утвердительный ответ. Однако они его не получили,
чем были явно недовольны и не удовлетворены. Какие выводы сделала комиссия
из своего визита, мне неизвестно, да и она не информировала меня о своих
заданиях и целях. У меня нет никакого сомнения, что она прибыла с готовыми
выводами (подобно тому, как у Ищенко были заранее готовые выводы по
несделанной диссертации), а ее посещение лаборатории необходимо было для
формального обоснования выводов.
Между тем в ближайшие дни в ученом совете института под
председательством А. И. Абрикосова должен был состояться отчет Ищенко по ее
диссертационной работе. На этом заседании присутствовал и корреспондент
"Правды". Отчет произвел на всех тяжелое впечатление бреда невежественного и
душевнобольного человека и был признан неудовлетворительным. Корреспондент,
молодой человек интеллигентной внешности, сидел в задних рядах зала в
соседстве с молодыми сотрудниками института. После конца заседания они
спросили у него его мнение об отчете и об Ищенко. Он ответил, что ему
все-таки не все ясно. Я случайно встретился с корреспондентом у входа в
вагон метро и тоже спросил у него о его впечатлении. Он уклонился от прямого
ответа (он был сдержан в словах) и сказал только, что он едет доложить
начальству обо всем и думает, что статьи не будет. Я в тот момент не понял,
о какой статье идет речь. В первый момент думал о какой-то уголовной статье
за какое-то преступление и был в недоумении до тех пор, пока не узнал в
президиуме Академии о подоплеке всего этого непонятного ажиотажа вокруг
аспирантки Ищенко. Там мне показали направленное ею в редакцию "Правды"
письмо на многих страницах машинописи. В этом письме-доносе она писала о
том, что она сделала крупное научное открытие, но была вынуждена тщательно
скрывать его от меня и моих сотрудников, так как я домогался овладеть этим
открытием и присвоить его себе. Далее она писала очень подробно о тех
преследованиях, которым она подвергалась по национальным побуждениям с моей
стороны, и что к этим преследованиям я привлек сотрудников еврейской
национальности из моей лаборатории и из лаборатории А. И.Абрикосова, называя
в том числе и тех, которые ее в глаза не видели и не слышали о ней ничего. В
разговоре со мной обо всем этом деле вице-президент Академии Н. И.
Озерецкий, образованный психиатр и умный человек, сказал мне, что для него
была совершенно ясна тяжелая форма шизофрении у аспирантки Ищенко, но меня
спасло то, что это стало ясным и очевидным для всех, кто вступал с ней в
контакт. Для жертвенной героини она не подошла, иначе бы мне несдобровать. Я
только тогда понял, о какой статье говорил корреспондент, готовилась
разгромная статья в "Правде", посвященная мне.
Прочтя этот донос, многие его формулировки, я почувствовал в нем что-то
мне знакомое. Я узнал в нем знакомый уже мне почерк авторов письма к Берия.
Тут я вспомнил, что мне мои сотрудники говорили о странном интересе Ищенко к
кафедре анатомии Терновского, о ее частых визитах туда якобы по научным
делам. Что же, писать доносы тоже надо учиться, и она нашла опытных
учителей, подстрекателей и инструкторов по доносам. Я только никак не мог
понять, каким образом она вступила в контакт с Терновским и Дзугаевой.
Кто-то указал ей эту дорогу, т. к. сама она безусловно не подозревала о
самом наличии этих людей по своей замкнутости и отсутствию соответствующей
ориентировки. Много лет спустя я получил достоверный ответ на этот вопрос.
Таким "диспетчером подлости" была одна из технических секретарей
медико-биологического отделения Академии, темная, но ясная по специальным
связям с "органами" личность, подруга Дзугаевой и "покровительница"
Терновского.
Прошло много трудных и бурных лет с кульминацией в виде "дела врачей".
Постепенно все становилось на свои места, очищался политический и моральный
фон, так омраченный сталинской эпохой. Ушли в далекое прошлое и стали
туманом события, связанные с аспиранткой Ищенко. Она сама бесследно
исчезла... Как вдруг лет через 10--12 после этих событий (происходивших
ранней весной 1951 года) донеслось их эхо. Однажды (это было часов около
восьми вечера, было уже темно) я, сидя за работой в своем домашнем кабинете,
услышал звонок в прихожей и женские голоса. Открывшая кому-то двери
работница сказала мне, что меня спрашивает какая-то женщина. Я сказал, чтобы
она вошла ко мне в кабинет, и вдруг я увидел... Ищенко. Мне бросилась в
глаза ее безобразная полнота, характерная для многих больных шизофреничек с
резко нарушенным обменом, особенно после пребывания в психиатрических
больницах. В руках у нее была потрепанного вида канцелярская папка. В первый
момент я от неожиданности оторопел и даже немного испугался, как будто
увидел привидение, оживший призрак, давно ушедший из моего сознания. Я
пригласил ее сесть, она села и стала сбивчиво повторять одну и ту же фразу:
"Вас будут вызывать, вас будут спрашивать, я принесла вам эти бумаги, чтобы
вы их знали", и стала протягивать мне папку, в которой я увидел знакомые мне
листки с копией ее доноса, пожелтевшие от времени и плохой бумаги. Я стал ее
успокаивать, что меня никто никуда вызывать не будет, ни о чем не будут
спрашивать, что мне эти бумаги не нужны, но она стереотипно повторяла: "Вас
будут вызывать, будут спрашивать", и настойчиво протягивала мне эти
постаревшие документы человеческой подлости. Я едва-едва ее успокоил,
проводил до дверей и за двери вместе с ее бумагами и вернулся в свой
кабинет, взволнованный этим визитом, реально вернувшим меня в, казалось бы,
навсегда канувшее в вечность прошлое при виде живого мрачного призрака его.
Анализируя свой отказ принять от нее эти бумаги, я понимаю, почему я так
поступил. Эта несчастная берегла их в течение многих лет и решила расстаться
с ними, принести их мне в дар, как свидетельство своего раскаяния,
подсказанного ей больной совестью шизофреника. Я не мог принять этого
"дара", я был в ужасе от этих отвратительных реликвий прошлого. Было
смешанное чувство брезгливости и глубокой жалости к этой несчастной женщине,
тоже продукту и жертве эпохи.
Академик Лина Штерн -- жизненные повороты
Имя академика Лины Соломоновны Штерн в широких кругах нового поколения
работников медицины и биологии известно более понаслышке и вытеснено обилием
новой информации. Образ ее, заслуживающий объективной портретной
характеристики, сохранился в памяти лишь очень немногих уцелевших
современников, к которым принадлежит и автор этих строк.
Л. С. Штерн, выходец из обеспеченной семьи латвийских евреев, получила
медицинское образование в Швейцарии. По окончании университета в Женеве в
1904 году она, выделявшаяся своими способностями, была оставлена для
научно-исследовательской работы при кафедре физиологии этого университета,
во главе которой стоял известный в то время профессор Прево. Она скоро стала
ассистентом профессора Прево и быстро завоевала себе научное имя в мировой
науке рядом работ, особенно работами в области окислительных ферментов. Она
с успехом выступала на всех крупных международных конференциях и конгрессах,
и это также создало ей большую популярность в научном мире, в то время
сравнительно ограниченном и чрезвычайно доступном для широких личных
контактов. Последнее облегчалось для Л. С. Штерн свободным владением всеми
европейскими языками. Ее друзья, по ее словам, острили, что она говорит на
всех языках, даже на еврейском, но это была только шутка: еврейского языка
она не знала. В дальнейшем, в 1917 году она была избрана профессором кафедры
биохимии Женевского университета (в те времена не было такого водораздела
между физиологией и биохимией) и занимала эту кафедру до своего переезда в
Советский Союз в 1925 году. Материально она была очень обеспечена (до 20 000
полноценных, "золотых" франков в год), состоя одновременно с заведованием
кафедрой консультантом фармацевтических фирм. Здесь она создала метод
получения гормонально-активных препаратов, в дальнейшем развитый и
использованный ею и ее сотрудниками в исследовательских работах в Москве для
получения "метаболитов" различных органов и тканей. Суть метода заключалась
в приживании тканей в питательной среде, в которую они отдавали продукты
своей специфической жизнедеятельности. Последние ее работы женевского
периода были посвящены исследованиям особого физиологического механизма в
центральной нервной системе, обеспечивающего столь важное для нормальной
функции нервной ткани мозга постоянство его внутренней среды и ограждение ее
от вредных внешних влияний, и в первую очередь -- от различных веществ,
содержащихся в крови и могущих быть вредными для нервной ткани мозга. Этому
механизму она дала название -- "гематоэнцефалический барьер" (т. е. барьер
между кровью и тканью мозга), ставшее классическим его определением и прочно
укоренившееся в медицине и биологии. В дальнейшем принцип барьерных
механизмов она распространила на все органы, и этот принцип, в основе
которого лежит проницаемость кровеносных капилляров, получил название
"гистогематические (кроветканевые) барьеры" -- название, также
укоренившееся.
Таким образом, к моменту своего переезда в Советский Союз у Л. С. Штерн
был крупный научный багаж, крупное имя в мировой науке и полное материальное
и академическое благополучие в мирной буржуазной Женеве. Все это она, не
задумываясь, как она сама говорила, ни на минуту (в решениях она была
быстра), променяла на новую жизнь в новой обстановке бурного строительства
социалистического общества, отнюдь не сулившего ей буржуазного покоя. Ее
поступками иногда руководили какие-то элементы авантюризма в ее характере,
интуитивное влечение к новому. Это относилось и к ее научному творчеству. Ее
женевские и другие друзья из капиталистического мира решительно отговаривали
ее от переезда в Советский Союз. Они пугали ее: "Вас там ограбят материально
и научно и, в конце концов, посадят в ЧК и сошлют в Сибирь". И все же ее не
остановили эти пророчества, угроза потери друзей, и она, не задумываясь,
приняла предложение академика А. Н. Баха, ее старого друга, и профессора Г.
И. Збарского переехать в Советский Союз для научной и педагогической работы.
Для того чтобы понять многое из последующей ее жизни в Советском Союзе,
необходимо представить академическую среду 20-х годов и основные черты самой
Л. С., ее характерологический портрет, перенесенный в эту среду.
В мировой физиологической науке того времени королевский престол
занимал И. П. Павлов. Его место в науке не требует комментариев и
мотивировок, а в своем отечестве он был подлинным и непререкаемым
физиологическим вождем. Вся советская физиология была павловской
физиологией, все советские физиологи, занимавшие кафедры физиологии в вузах
(а в то время наука еще была сосредоточена в вузах), были в той или иной
степени учениками и последователями И. П. Павлова. Это была в
действительности единая павловская школа. Следует при этом заметить, что
переход представителей этой школы, как и самого И. П. Павлова, на общие
рельсы Советского государства и советского строя совершался медленно, с
большим трудом, что отнюдь не представляло исключения в общем настроении
русской научной интеллигенции того времени. В эту атмосферу научного и
политического единства ворвался чуждый элемент в лице Л. С. Штерн, и она
была встречена в штыки.
Объективность требует сказать, что такой встрече способствовали и
некоторые черты самой Л. С. Внешность ее отнюдь не была подкупающей и на
первый взгляд не внушала непосредственной симпатии. Небольшого роста,
полная, с коротко постриженными седеющими (а в дальнейшем седыми) волосами,
русским языком владеет не совсем свободно, часто подыскивает нужные слова,
которые собеседнику иногда приходится подсказывать. Речь с сильным
французским акцентом.
Характер Л. С., определявший ее поступки и взаимоотношения с окружающим
человеческим миром, был соткан из редкого сочетания противоречивых черт, и,
как это ни представляется парадоксальным, эта противоречивость формировала
своеобразную цельность и неповторимую оригинальность, отсутствие штампа в ее
натуре.
Парадоксальной была нередкая наивность в восприятии внешней обстановки
и в оценке различных событий -- наряду с глубиной суждений, характеризующей
высокий интеллект. Иногда, однако, эта наивность была, несомненно,
наигранной. Доверчивость сочеталась в ней с подозрительностью. От первой
выигрывали часто различные проходимцы, гангстеры от науки, использовавшие
научный опыт и авторитет Л. С. в своих грязных целях; от второй страдали
близкие сотрудники и преданные ей ученики. Демократизм отношений, простота и
доступность сочетались с автократическим деспотизмом. Широта натуры в
больших масштабах сочеталась с потрясающей мелочной скупостью и
скопидомством. Прямолинейность и агрессивная резкость, воспринимаемые как
потрясающее отсутствие такта, нажившие ей в короткий срок немало врагов,
сочетались с несомненной дипломатичностью в ряде случаев. Все эти
характерологические черты покрывал несомненный блестящий ум, искрящееся
остроумие, глубокая преданность науке -- основная руководящая нить ее жизни,
по крайней мере в первый довоенный период ее работы в Москве, сочетавшийся в
последний период с погоней за внешним эффектом. Все эти качества отнюдь не
способствовали доброжелательному отношению к Л. С., часто использовались и
гипертрофировались ее противниками (а их у нее было немало), да и близкие к
ней люди иногда говорили, что надо ее очень любить за ее крупные
достоинства, чтобы прощать крупные недостатки.
Наука была ее жизнью, она жила в ней и для нее принесла в жертву личную
жизнь, понимаемую как организацию семьи, и все, что с этим было связано.
Совершенно случайно до меня дошел отголосок того, что эта жертва была
действительной, а не декларативной. В 1928 году я опубликовал в одном из
зарубежных международных журналов научную работу (одну из первых в моей
научной деятельности) , привлекшую внимание ряда зарубежных ученых и
посвященную одному из тяжелых осложнений малярии (в ту пору частой болезни).
Ко мне обращались с просьбой не только о присылке отдельных оттисков статьи,
но и кусочков органов, взятых при вскрытии, для изучения изменений в них при
этом осложнении, которые я описывал в статье. В то время контакты с
зарубежными учеными не были осложненными и мне легко было выполнить эти
просьбы. Так завязалась переписка с некоторыми зарубежными учеными. Одно из
таких писем, уже не носившее официального характера, а чисто дружеское (в ту
пору отношения в научной среде определялись не возрастом, стажем в науке,
ученым званием, а интересом научного произведения автора), я получил из
Англии от профессора В. Только что полученное от него письмо с обратным
адресом на конверте лежало у меня в рабочем кабинете на столе, когда вошла
Л. С. Штерн и, увидев письмо со знакомым ей, по-видимому, почерком, очень
взволновалась и возбужденно спросила: "Откуда Вы знаете В. и почему он Вам
пишет?" Из ее возбужденной реакции я увидел, что она считает письмо,
полученное мною, не случайностью и что оно ее сильно взволновало. Я
разъяснил ей происхождение письма, разъяснение мое, по-видимому, было для
нее убедительным, но причину волнения, вызванного им, я узнал позднее от
самой Л. С. Профессор В. был ее единственным серьезным романом, который
должен был закончиться браком. Она приняла его предложение, и, кажется, уже
было что-то вроде помолвки. После нее жених (англичанин, по-видимому,
пуританских нравов и воспитания) разъяснил своей невесте свои взгляды на
семью и ее место и обязанности в семье. Это место и обязанности исключали
дальнейшую жизнь жены в науке. Молодая невеста взяла обратно свое согласие
стать женой на этих условиях, и намечавшийся брак не состоялся. Оба они
остались верными своей, по-видимому, первой любви. Л. С. не вышла замуж,
профессор В. остался холостяком. Во время ее частых поездок в Европу в
первые годы жизни в Москве они встречались, и мне кажется, что эти встречи
были немалым поводом для этих поездок. По-видимому, больше романов у Л. С. в
жизни не было, и, вероятно, роль в этом играла не только ее увлеченность
наукой, но и маловыигрышная внешность. К теме о романах она нередко
возвращалась в дружеских беседах, но только в шутливой форме, за которой,
может быть, скрывалась неосознанная (а может быть, и гонимая) тоска женщины
по полноценной женской жизни. Женщина в Л. С. всегда шла впереди
академика...
Бескомпромиссная жертвенность для науки нередко была причиной
конфликтов, возникавших между Л. С. и ее сотрудницами, делившими науку с
семьей и обязанностями жены и матери детей. Одной из руководящих идей Л. С.
при организации своего научного коллектива на кафедре физиологии 2-го МГУ (в
дальнейшем 2-го Московского мед. института), в научной лаборатории и в
Институте физиологии Академии наук было вовлечение женщины в науку. В
настоящее время, когда широкое представительство женщин в науке стало
обычным явлением, подобные идеи кажутся архаичными и даже в какой-то мере
смешными. Но в 20-х и даже в 30-х годах, когда для женщины только
открывались пути в различные области общественной жизни, когда борьба за это
нередко велась только суфражистками под предводительством англичанки
Панкхерст, эти идеи были передовыми, и их реализация требовала специального
внимания и больших усилий по выращиванию кадров ученых-женщин. Поэтому
каждый уход научного сотрудника -- женщины или мужчины -- в семью, каждое
отвлечение семьей такого сотрудника от науки (рождение ребенка, болезни
детей, разнообразные семейные и бытовые обязанности и т. д.) Л. С.
переживались, как предательство науки, вызывали в ней бурный, иногда грубый
по форме протест, а с бытовыми тяготами, крайне сложными и осложнявшими во
многие периоды жизнь отягощенных семьей советских женщин, Л. С. считаться не
хотела и отказывалась принимать эти соображения от своих сотрудниц. В этом,
несомненно, проявлялся эгоцентризм одинокого, очень хорошо материально
обеспеченного и свободного от привязанностей человека, а родственные
привязанности занимали мало места в эмоциональной сфере Л. С., во всяком
случае, не настолько, чтобы она могла пойти хоть на минимальную жертву для
этих привязанностей...
Конфликтные отношения с миром физиологов возникли у нее сразу по
приезде в Советский Союз, и этому способствовали не столько
характерологические черты, сколько плохая ориентация в новом для нее
академическом окружении, недружелюбно ее встретившем. Все это создало для Л.
С. большие трудности в организации кафедры физиологии во 2-м Московском
государственном университете (впоследствии медицинский факультет этого
университета выделился в виде 2-го Моск. мед. института). Этой кафедрой
заведовал до нее известный физиолог профессор Шатерников по совместительству
с кафедрой 1-го Моск. гос. университета. Л. С. пришлось практически
создавать кафедру заново, начиная с подбора сотрудников, технического и
лабораторного оборудования, приспособления помещения, организации
практических занятий, в которых, по ее педагогическим установкам, большое
место занимал демонстрационный и самостоятельный эксперимент. Только
неистощимая энергия Л. С. и поддержка немногочисленных, но влиятельных
друзей позволили ей в короткий срок организовать педагогический процесс и
научную работу и обучить приглашенных сотрудников-ассистентов. Это обучение
включало элементарную методику физиологического эксперимента, начиная с
привязывания животного к экспериментальному станку, производство подкожных,
внутрисосудистых и внутримозговых инъекций и кончая более сложными
специальными манипуляциями. Она дорожила каждым из приобретенных
сотрудников, не щадила ни сил, ни времени на их научную и педагогическую
подготовку и не раз выражала готовность остаться в лаборатории на ночь, если
это было вызвано производственной необходимостью.
Именно поэтому всю свою последующую жизнь она не могла забыть
трагического эпизода, жертвой которого был ее аспирант К. -- молодой
человек, милый, приятный, способный, интеллигентный юноша. Он был женат на
молодой женщине, с интересными, подкупающими внешними данными, которым,
по-видимому, не соответствовали внутренние моральные стороны. У нее возник
роман с одним молодым ученым, будущим видным академиком. Жертвой романа стал
К.: он покончил жизнь самоубийством, приняв большую дозу хлоралгидрата.
Враждебное отношение к академику, как к косвенному виновнику гибели любимого
ученика, Л. С. пронесла через всю жизнь, что отразилось, разумеется, на их
отношениях, бывших не безразличными для Л. С. в силу высокого положения
академика в научной общественной среде и в самой Академии. Мой упрек в
злопамятстве Л. С. отвела, сказавши: "Я не злопамятна", но тут же добавила:
"Но я помню!"
Постепенно наладился и педагогический процесс, и научная работа.
Основное место в ней занимали исследования в области гематоэнцефалического
барьера, в которых принимал участие и автор этих строк. Не раз у нас были
бурные столкновения с Л. С. из-за разного подхода к конкретным вопросам
исследования. Старого профессора эти вспышки не обижали; более того, они,
по-видимому, ей в какой-то мере импонировали, т. к. были проявлением
научного темперамента, к которому она относилась с сочувствием и даже с
симпатией. Но однажды они все же завершились стойким разрывом и прекращением
совместной работы при сохранении, в общем до конца жизни Л. С., дружеских
отношений, с некоторыми перерыва