Валерия Алфеева. Джвари --------------------------------------------------------------- Новый мир ╣ 7, 1989. Origin: http://foliant.newmail.ru │ http://foliant.newmail.ru --------------------------------------------------------------- Джвари. ПОСВЯЩАЮ СЫНУ. Чертог Твой вижду. Спасе мой, украшенный, и одежды не имам да вниду в онь. Просвети одеяние души моея, Светодавче, и спаси мя. Экзапостиларий Страстного Четверга. Отец Давид вел нас в монастырь. Мы долго ехали на машине, а когда дорога кончилась, пошли через зеленый луг к лесу. За ним синели дальние горы. Июльское утро тихо наливалось солнечным светом и зноем. Рыжебородый, в джинсах и клетчатой рубашке, с тяжелым рюкзаком, отец Давид неспешно шел по траве между мной и моим сыном и рассказывал, как сам был послушником в Джвари. - Жена говорит: "Ты что же, хочешь уйти в монастырь?" Я говорю: "Как не хотеть... Конечно, хочу". "Можешь уходить, я тебя не держу". Он бросил жену и троих детей, стал послушником. Тогда и увидел, как бесы выгоняют монахов в мир. Его все время мучали мысли о семье. По ночам просыпался от страха: казалось, что-то случилось и надо ехать домой, пока не поздно. Вместе с игуменом они и отправились на переговоры. - Отец Михаил говорит Тамаре, моей жене: "Давид будет хорошим монахом. А как ты одна вырастишь троих детей? Может, ты сгоряча его отпустила?" У нас в грузинской церкви такой порядок: женатого человека могут принять в монастырь, только если жена не против. Конечно, она отпустила меня сгоряча, от обиды. Да и я не должен был их оставлять: старшему сыну было только четыре года. - Больше не хотите в монастырь? - В монастырь я всегда хочу. Но придется подождать лет десять - пятнадцать, пока дети вырастут. С тех пор он впервые решился посетить Джвари, уже священником. Дорога ведет через зеленый тоннель из старых вязов. Когда-то по ней шли арбы из монастыря и лежащих вокруг селений. Она давно заброшена и устлана отсыревшей прошлогодней листвой. Потом кончается и эта дорога, дальше сухие тропинки разбредаются в перегретом лесу, поднимаются к перевалу. Часа через полтора выходим на узкую седловину, переброшенную, как мост, между двумя ущельями. Справа ущелье раскрыто широко и тянется до горизонта. В глубине под нами черной точкой кружится коршун, обозначив высоту птичьего полета. Еще глубже сверкающей и будто неподвижной лентой вьется речка, разделяя поросшие лесом склоны. Слева ущелье узкое, сплошь заросшее. На противоположном его хребте стоят два тополя, похожие на заячьи уши, под ними поляна с одиноким хутором и стогами. Отец Давид говорит, что тополя так и называются - "заячьи уши". А вокруг далеко нет жилья и такие глухие леса, что очень просто уйти и не вернуться. Год назад ушел из монастыря пожилой реставратор и двадцать дней блуждал по горам, не встретив ни жилья, ни дороги,- его нашли через день после смерти. В другой раз дьякон, совсем молодой, шел в Джвари и сорвался с этой седловины. Митя стоит на валуне над обрывом и смотрит вниз - тоненький мальчик с выгоревшими волосами под чистой небесной голубизной. - Жалко...- говорит он,- даже священником не успел стать. Отец Давид поднял голову. - Ты думаешь, если священником стал, можно и умирать? Он прислонился рюкзаком к стволу. Крупные капли пота проливаются по лбу ручейками; его рюкзак мы вместе набивали кругами свежего хлеба, сахаром, чаем, крупами, пакетами мясного супа для монастырских собак. Пока мы отдыхаем, он рассказывает, как двенадцать лет назад увидел Джвари впервые. Шли с другом весь день, заблудились, устали и уже не надеялись найти монастырь, когда вышли на седловину. Она показалась опасно узкой. Друг пошел один посмотреть, что за ней. Потом позвал. - Был сентябрь... В ущельях уже темнело. А над монастырем солнце садится, и лес вокруг желтый, красный, зеленый. Крыша на храме была ржавая, тоже показалась золотой на закате... Когда он умолкает, лицо кажется закрытым, пока не озарится изнутри внимательным взглядом. А сейчас в глазах его как будто еще стоят отсветы того заката. - Я попрошу о вас, Вероника... Но думаю, что это не поможет. Вы - исключение уже потому, что придете со мной. Игумен никому не разрешает приводить женщин. Он свою мать принимает только на двадцать минут. Что это был бы за монастырь, если бы туда ходили матери, сестры, подруги? Я знаю. Но иду в Джвари с этой надеждой: остаться там хоть на несколько дней. Так уже случалось со мной и раньше: вся жизнь сходилась к одному почти неисполнимому желанию. Но казалось, если оно не исполнится - жизнь не состоится. Отец Давид шел впереди по крутому склону. Потом остановился, впервые за всю дорогу снял рюкзак. И, глядя вниз, в просвет между деревьями, перекрестился. Мы тоже вышли на обрыв рядом с ним. И оказались словно на краю чаши, замкнувшей светлый горный простор. Над ним стояла прозрачная синева с летучими облачками. Горы нисходили к середине чаши зелеными склонами, уступами, желтыми обрывами. И там, в центральной точке видимого мира, над зеленью поляны стоял древний светлый храм с высоким барабаном и пирамидальным куполом. Храм завершал собой этот наполненный зноем, солнцем и тишиной простор, был его осмыслением, светящейся сердцевиной. - Если крикнуть отсюда, там услышат...- И отец Давид приложил ладони ко рту. - Мамао! Микаэл! Мамао Ми-ка-эл! Отозвалось только дальнее эхо. Тропинки вливались в узкие ложа давно пересохших ручьев. В пору таяния снегов они несутся здесь, прорывая каменистую породу, оставляя в ней ступенчатые изломы. А теперь мы спускаемся по ним, хватаясь за обнаженные корневища, опираясь на оба берега сразу. У чистой речки, мелко разлившейся по дну ущелья, мы сделали последний привал и умылись. Оставался подъем на противоположный склон. Ворота были закрыты. Мы поднялись вдоль стены, вошли в калитку и оказались возле открытой террасы второго этажа старого дома. Оттуда по каменной лесенке спустились вниз. Отец Давид на несколько мгновений опередил нас, и мы не видели, как они встретились. А когда мы вошли, трое мужчин в черных монашеских одеждах стояли, только что поднявшись из-за стола. Трапезная показалась полутемной после ярчайшего дня. Ближе всех ко мне стоял высокий худой монах в вязаном жилете и шапочке-колпачке, сдвинутой чуть набок, похожей на лыжную. Он доброжелательно улыбался, и близко посаженные глаза рассматривали меня с живым интересом. Я молча поклонилась и подошла под благословение. Он благословил, но не протянул для поцелуя руку, как обычно, а только слегка коснулся ладонью моей головы. И так же благословил сына. Сели за стол. Игумен во главе его, отец Давид рядом. Напротив меня - монах с угольно-черными глазами и густой бородой, назвавшийся иеродиаконом Венедиктом. Только невысокий послушник, тоже черноглазый и чернобородый, в скуфье, в подряснике, подпоясанном ремнем, остался стоять. Дощатый стол и две деревянные скамьи с потемневшими прямыми спинками занимали почти всю трапезную. Глиняное блюдо с крупно разломленным лавашем стояло посередине, между блюдами с помидорами, огурцами, зеленью. В открытой банке варенья гудела оса. Отец Давид произнес несколько фраз по-грузински. Игумен чуть приподнял брови и склонил голову, глядя на меня так же открыто, доброжелательно, но и слегка насмешливо. - Писатель...- будто переводя смысл сказанного, повторил он.- Это хорошо. Сможете разделить с другими то, что обрели сами... Слова он находил осторожно, подбирая верную интонацию. - К сожалению, мне нечего разделить.- Я не ответила на его улыбку от волнения и оттого, что слишком важный сразу начался разговор. - Я только разрешила все вопросы, отделявшие меня от веры, и увидела, что могу обрести. Но еще ничего не обрела. Послушник поднял большую кастрюлю и понес ее подогревать. - Благодарите Бога, что увидели. Сколько сейчас людей имеют глаза - и не видят, имеют уши - и не слышат... - И не обратятся, чтобы Он исцелил их... - продолжила я близко к тексту из пророка Исайи.- Но понять это - прийти к порогу. А дальше и должно быть обращение, исцеление. Что толку, если я знаю, что надо любить людей, но не умею любить их? Или понимаю, что молитва - общение с Богом, сердцевина жизни, а не имею навыка молитвы. - Надо благодарить Бога и радоваться, - спокойно повторил отец Михаил.- Нельзя быть всегда голодным. С вами и так произошло чудо... - Да, чудо...- уже горячо отозвалась я. - Так мы и живем последний год - радуемся о Боге и благодарим. - И сын разделяет... эти настроения? - Разделяет...- серьезно и с некоторой поспешностью ответил сын. Все засмеялись. Послушник поставил перед нами кастрюлю и чистые миски. - Суп опять остынет...- Отец Михаил поднялся.- И извините нас, у монахов не принято сидеть за столом с женщинами - трапеза тоже имеет мистический смысл. Пообедайте, потом мы еще поговорим. А изменяться придется - куда вы теперь денетесь? Покоя не будет, надо начинать жизнь заново. - Поэтому мы и пришли к вам. Он остановился в дверях, касаясь притолоки верхом шапки, помолчал, посмотрел внимательно на нас обоих, улыбнулся и вышел. Отец Давид по-грузински прочел "Отче наш": - Мамао чвено... Это были первые слова, которые я запомнила на грузинском языке. Я разлила суп в миски, сначала отцу Давиду, потом нам. В зеленоватой водице плавали стручки фасоли, кусочки картошки и моркови. - Это Арчил, послушник, суп варил,- пояснил отец Давид поощрительно, когда все вышли. - Ничего, пища благословленная,- ответил Митя. Зато очень вкусен был лаваш с зеленью, ломтиками помидоров и огурцов. Арчил принес и открыл банку сгущенки. И после ухода отца Давида мы еще пили чай, утоляя долгую жажду и отдыхая от жары. Свет падал через дверной проем и зарешеченное окно, выходящее в заросший травой монастырский двор. Мы огляделись. В углу застекленный шкафчик с продуктами, напротив двери - тумбочка и узкая койка. У стены сложены матрацы и одеяла, прикрытые сверху, очевидно, приготовленные для будущих насельников монастыря. Три маленькие иконки над столом, литография с ликом Казанской Богоматери. Подсвечники на две свечи с оплывшим воском. Большие глиняные кувшины. Все просто, строго и будто уже знакомо. Мы вышли в тень под навесом террасы, опирающейся на столбы. За чертой тени в высокой траве, как полупрозрачные светильники, нанизанные на стебель, горели желтые цветы мальвы. Джвари был огромен. Изломы крыши, сверкающей новым листовым железом, возносились над сосной, а купол плыл в облаках. Изнутри храм был сплошь в лесах. Под ними, в отделенной от алтаря части с жертвенником, Митя увидел фисгармонию. Открыл крышку, и сильные звуки отозвались под куполом. - Фисгармония может стоять сто лет и не расстроиться... - Он сел спиной к жертвеннику и с удовольствием принялся импровизировать. Я устроилась на досках рядом. Полоса света падала через оконный проем, проявляя часть фрески. Подошел иеродиакон Венедикт и молча опустился на корточки у стены рядом с фисгармонией. Так он и сидел неподвижно, расставив согнутые в коленях ноги, облокотившись на колени и сплетя пальцы. Смотрел он слегка исподлобья, и темный взгляд был словно сосредоточен на чем-то, не относящемся к нам. Сильно лысеющая со лба голова, вмятина посередине переносицы, как будто перебитой, черные, крупно вьющиеся волосы и мелко вьющаяся черная борода - в этом лице была характерность и выразительность, но выражение его не было мне понятно. Одет он был в выгоревшую вельветовую рясу, когда-то синюю или фиолетовую, но давно потерявшую цвет, а из-под ворота рясы торчали тесемки нижней рубахи. И сапоги задубели, потрескались, порыжели. - А ты можешь сыграть, что будут петь на панихиде по мне? - спросил он вдруг. - Нет... - Ты еще в похоронах не понимаешь... Сколько тебе лет? - Скоро будет шестнадцать. Отец Венедикт неопределенно покачал головой, как будто ожидал от него большего. Так они переговаривались в паузах, потом Митя увлекся - он мог играть часами. Некоторое время спустя я обернулась и обнаружила, что игумен тоже сидит на нижней перекладине лесов и слушает, подперев кулаком щеку, а отец Давид стоит рядом. И Митя заметил их. - Ты играй, не отвлекайся,- сказал игумен. Но все, конечно, сразу отвлеклись. Вместе стояли под лесами и слушали отца Михаила. Он говорил, что храм построен еще при царице Тамаре, в двенадцатом веке. Один царедворец, знатный князь Орбелиани, участвовал в заговоре против нее. Заговор раскрыли, князя насильно постригли в монахи и выслали сюда. Вера в те давние времена была твердая, и князь, хотя дал обеты не по своей воле, считал, что перед Богом обязан их исполнить. Джвари он строил для себя, и это был один из самых богатых монастырей. - А теперь, если хотите, я покажу вам его келью. Мы прошли вдоль стены храма к пристройке. Венедикт принес ключи, открыл тяжелую дверь. Отвалил настил из сколоченных досок, как крышку люка. Под ним обнаружился спуск в подвал. Мы сошли по перекладинам и оказались почти в полной темноте. Игумен зажег три свечи. В зыбком свете, отбрасывающем наши бесформенные тени, обозначился провал в стене. - Наклоните головы и войдите. Не пугайтесь, там сложено то, что осталось от прежних монахов. Дневной свет совсем не проникал в этот земляной мешок. Митя обвел свечой низкий потолок, дощатый барьер вдоль стены... Несколько черепов лежало за барьером. Под ними тускло белела груда костей. - Скоро и мы будем так выглядеть... - мрачно пообещал Венедикт, должно быть, склонный к гробовому юмору. - Надо почаще сюда заходить, чтобы не забываться. А мне лучше вообще остаться здесь. - Это и есть княжеская келья? - уточнил Митя. - Это монашеская келья... - ответил игумен. - Такие кельи и нужны монахам, чтобы спрятаться от мира... А ты, Димитрий, хотел бы здесь поселиться? - Хотел бы... - нерешительно сказал Митя. - Это плохо. Значит, ты гордый. Такой подвиг нам не по силам. - Лицо игумена в перемежающихся отсветах и тенях мне показалось грустным. - Надо бы отслужить здесь панихиду... Мы выбрались на свет, вернулись в храм. За лесами невозможно было рассмотреть росписи. Только круглолицая царица Тамара со сросшимися бровями, в короне, ктитор с макетом храма в руке и сын царицы занимали свободную стену. Странно было представить, что восемь веков назад здесь же стоял опальный князь. Как видел он это лицо царицы? С гневом? С молитвой о ненавидящих и обидевших нас? Или примиренно, с благодарностью за то, что через царскую немилость Бог проявил свою высшую волю о нем, некогда гордом князе, расточавшем дни в заговорах, пирах и охотах? Игумен рассказывает, что в краски тогда подмешивали минералы и толченые драгоценные камни, поэтому фрески сохранились почти тысячу лет и не потеряли глубины цвета. Реставраторы только укрепляют росписи, чтобы не осыпались. Они работали прошлым летом и должны приехать дня через два-три. Мы переглянулись с отцом Давидом. Когда мы собирались идти в Джвари, с реставраторами он связывал мой единственный шанс остаться в монастыре: среди них были две женщины. А одной больше, одной меньше - не все ли равно? - Наверху,- отец Михаил указал под купол,- есть Страстной цикл: "Тайная вечеря", "Распятие"... Позже вы поднимитесь туда. Реставраторы от росписей в восторге, хотя для них евангельские сюжеты потеряли связь с Богом. - Как и все современное искусство... Священник Павел Флоренский говорил, что культура - это то, что отпало от культа, а потому лишилось корней...- говорила я, услышав из его слов лучше всего слово "позже": неужели и правда у нас есть будущее время здесь? - Живопись - это иконопись, потерявшая Бога. Так и быт, и семейный уклад, и весь строй духовной жизни - формы сохранились, а сердцевина иссохла. Как бывает в орехе: скорлупа цела, а внутри прах... Раньше в Страстную Пятницу люди шли с цветными фонариками: несли домой свечу из храма. От этой свечи зажигалась лампада в красном углу, от лампады - очаг. И освящался дом, и очаг, и пища, сваренная на очаге, освящались поля и плоды. И сам человек освящался через Причастие от небесного огня, сходящего на землю во время литургии. И каждое событие жизни благословлялось Богом- через крещение, венчание, отпевание умерших... - Такой идиллии не было никогда,- возразил игумен.- Таинства не действуют магически. И освящается человек по вере - бывает даже, что причащается в осуждение... - Конечно, но не было и такой пустыни, когда тысячи, сотни тысяч людей не только не причащаются, но и не знают, что такое Причастие. Я обретала дар свободной речи, и слова не падали в пустоту. Вот совершалось одно из чудес, которыми живет мир Божий: мы стояли На краю земли, в храме, укрытом в горах,- два грузинских монаха, священник-грузин и мы с сыном, только что вошедшие в их мир и, казалось бы, всем строем судьбы иноприродные им. Но я начинала ощущать, что мы не чужие, потому что у всех нас, вместе с князем-монахом, построившим храм, есть общая родина - наше небесное Отечество, и там мы уже соединены узами не менее прочными, чем узы родства. - А теперь стало много людей, особенно из интеллигентов, которые говорят, что верят в Бога, но не принимают Церковь,- говорит Венедикт.- Чем вы это объясняете? - Они верят не в Бога и не в Христа. Это просто невнятное ощущение, что есть нечто более высокое, чем мы сами, мир иной. А что это за мир и что вмещает слово "Бог" - здесь зона полного неведения и невежества. Я заговорила о том, что наука давно пришла к осознанию своих пределов. Она не отвечает на главные вопросы бытия, не знает ни начала мира, ни тайны жизни и ее причины. Но даже примиряясь с существованием Бога, рационализм старается Его абстрагировать, подменить безличным духом или абсолютной идеей. Все это ни к чему не обязывает, а для многих и ничего не меняет. Для современного сознания гораздо труднее принять Христа как Бога, принять тайну Евхаристии, поверить, что в образе хлеба и вина мы причащаемся Его Плоти и Крови. - Вы принимаете эту тайну? - спрашивает отец Михаил. - Слава Богу, теперь я принимаю все таинства Церкви. - Пять последних лет я и потратила на то, чтобы к ним приобщиться - сначала разумом, потом сердцем, плотью и кровью. И вся жизнь теперь стала таинством и откровением Тайны. Игумен стоял, опираясь рукой на доску над моей головой. Умные, с усмешкой глаза внимательно смотрели на меня. - Вы говорите высокие вещи. А мы здесь люди простые. Мы знаем только, как надо жить, чтобы спастись. Я улыбнулась, почувствовав, что слишком много говорю. - А я как раз этого и не знаю. Мы оба говорим о высоком, но вы - как власть имеющий, а я - как книжники. Ему понравилось, что я понимаю это сама. Игумен и отец Давид ушли через двор по траве, по лестнице к террасе и дальше по холму - там поднималась над деревьями крыша игуменской кельи. Давид оставался духовным сыном отца Михаила и хотел исповедоваться. Решалась и наша участь. Мы с Митей вышли погулять. Но вскоре вернулись, сели на выступе стены у раскрытых ворот и стали ждать. Наконец они оба появились в воротах. Игумен постукивал прутом по голенищу сапога, едва прикрытого сверху старым подрясником,- наверно, в монастыре не нашлось подрясника, достаточно длинного для его роста. - Ждете? - улыбался он. - Ждем. - А чего ждете? - поинтересовался он вежливо. - Что вы разрешите нам остаться. Он сел на каменный выступ рядом с Митей. - И как это вы сюда добрались, паломники?.. Вас там не ищут? - Нас некому искать, вся семья здесь. - Этого достаточно: "Где двое или трое собраны во имя Мое..." - "...там Я посреди них",- не удержался Митя. Мы все улыбнулись. Отец Давид тоже смотрел на игумена выжидательно. Очевидно, и он еще не знал, как все решится. - Пора к вечерне готовиться...- Игумен поднялся. Постоял напротив нас в воротах, будто раздумывая. И сказал просто:- Ну что ж, оставайтесь... - Слава Богу...- Все напряжение, тревога, ожидание прошли. Я тоже невольно встала, перекрестилась на храм, засмеялась, а на глазах выступили слезы. - Слава Богу! Рядом с главным храмом мы и не заметили маленькую базилику. Арчил открывал ее к службе. Строгая, простая, совершенных пропорций, она была по-своему хороша. Светлые каменные плиты под треугольной крышей из того же камня, никаких излишеств. Только орнамент плетенки вдоль портала, над ним - крест в круге, да узкий проем окна обведен рельефными линиями в форме ключа от рая, украшающего восточные фасады древних грузинских церквей. Пока строители возводили высокие стены главного храма, увенчивали его барабаном, пока живописцы толкли драгоценные камни из княжеской казны на краски для Голгофы, сам князь молился в этой базилике, похожей на часовню. Мы с Митей обошли ее вокруг и опять оказались у пристройки над кельей первого монаха. Дверь была приоткрыта, и Митя заглянул в полутьму. - Димитрий, заходи,- позвал оттуда Венедикт, - мы тебе сапоги подберем. Мы зашли вместе. Пристройка использовалась под кладовую и была загромождена шкафами, ящиками, корзинами, грудами старых церковных журналов, кастрюлями и тазами, разобранными ульями. Иеродиакон извлекал на свет сапоги больших размеров, все вроде тех, которые носил сам. - А зачем мне сапоги? - осведомился Митя. -Это традиционная монашеская обувь. А ты тоже будешь носить все монастырское, хочешь? - Как не хотеть... - ответил Митя словами отца Давида и обернулся ко мне, удивленно раскрыв глаза. Сапоги он выбрал на взгляд, наименьшие по размеру, хотя и тот оказался сорок вторым. - Ничего, я научу тебя надевать портянки, и будут как раз, - одобрил Венедикт. Из старой одежды, висевшей в шкафу, он извлек рубашку, свитер, рваный на локтях, солдатские штаны и, наконец, подрясник, очень длинный. Его шил для себя охотник, посещавший монастырь. Он не очень хорошо представлял, как шьются подрясники, и сшил рясу с широкими рукавами, но с круглым вырезом на шее. - Попроси у Арчила скуфью. Потом возьми всю одежду сразу и подойди к игумену, чтобы он ее благословил. Арчил достал скуфьи. Пока Митя примеривал их, послушник смотрел на него с блаженной улыбкой, щуря глаза, чтобы скрыть их влажный блеск. Скуфью мы выбрали суконную, четырехгранную, плотную, как валенок, - другие были велики. С кучей одежды в одной руке и сапогами в другой Митя пошел в храм. Игумен вышел из алтаря. На нем уже была свободная греческая ряса, прямая, без талии, с широкими длинными рукавами. Голову его - вместо черного клобука, придающего монаху царственный вид,- украшала простая афонская камилавка. Митя переступил высокий порог и попросил благословения. Я остановилась на пороге. - Бог благословит,- сказал игумен очень серьезно и широко перекрестил все сразу. - Я желаю тебе стать монахом. Потому что для меня монашество - это хорошо. Митя тихо пошел переодеваться. А я осталась в храме и через раскрытую дверь смотрела, как отец Венедикт звонит к вечерне. Прямоугольная рама вмещала ослепительный день, зеленый лес на холме за зеленым двором. Три колокола, большой и два поменьше, подвешенные на балке между соснами, и старый дом с террасой, и колокольный звон - я видела, слышала все с той пронзительной отчетливостью, с той чистой радостью, когда впечатления остаются в тебе на долгие годы. Когда-нибудь потом они всплывают с такой же свежестью, но уже окрашенные печалью. Отец Давид облачился в зеленую фелонь и вошел в алтарь, чтобы отслужить свою первую в Джвари вечерню. Арчил зажигал лампады - их было всего две - перед образами Богоматери и Спасителя. Без скуфьи голова послушника с загорелым безволосым теменем, с удлиненными, как на древних восточных рельефах, глазами и черной бородой мне казалась похожей на голову ассирийского воина. Но вместо меча рука держала лампаду, и выражение глаз было кротким. И Венедикт облачился в рясу, такую же как у игумена, ее чернота как будто еще сгустила черноту его бороды и глаз. В проеме двери появился мой сын - в скуфье, в подряснике, подпоясанном веревкой, в сапогах. Глаза его сияли. Такой счастливой улыбки я у него не видела никогда. Игумен, стоя у аналоя рядом с Венедиктом, поднял голову: - Ну, смотрите, Димитрий стал совсем как настоящий монах. И отец Давид вышел из алтаря посмотреть. Все заулыбались, заговорили по-грузински. Началась вечерня. Мерным глуховатым голосом игумен читал девятый час. Храм был как раз достаточен для того, чтобы пять человек разместились в нем. Во время каждения отцу Давиду не нужно было обходить церковь: стоя перед затворенными царскими вратами, он покадил всех молящихся и все три стены с места. Если чуть сильнее взмахнуть кадилом, молено достать им каждого из нас и даже коснуться стен, поэтому он только слегка приподнимал и опускал руку. Кадильный дым уплывал в открытую дверь, истаивая на лету, Тихо, сосредоточенно, с резкими гортанными звуками непривычной для моего слуха грузинской речи игумен, дьякон и послушник запели "Господи, воззвах...". И древнее трехголосие заполнило малый объем храма. - Господи, воззвах к Тебе, услыши мя. Услыши мя. Господи... Митя рядом со мной прислонился к стене. Тонкая шейка белела в вырезе подрясника. В глазах у меня стояли слезы. Думала ли я пять лет назад, когда узнала, что есть Бог и крестила сына, что вся его жизнь, как и вся моя, без остатка, хлынет в это глубокое русло... -Да исправится молитва моя, яко кадило пред Тобою. Воздеяние руку моею - жертва вечерняя... Игумен отвел для нас палатку над обрывом. Раньше в ней жил Арчил, а теперь он переселился в трапезную. В палатке есть стол - широкая доска, прибитая к ящику от улья, и два ложа - такие же широкие доски, прибитые к ящикам от ульев. В монастыре был свой пчельник, но в прошлом году все пчелы погибли от какой-то повальной болезни, и теперь на их разрушенных жилищах зиждется монашеский быт. Палатка стояла сразу за сетчатой оградой двора, светлея в траве брезентовым верхом. В трех шагах за ней земля круто обрывалась вниз. Чуть дальше, под дощатым домиком - кельей отца Венедикта, - спускались амфитеатром светло-серые пласты обнаженной породы. Под ними, в узкой прорези между кудрявой зеленью склонов, поблескивала река, отрезая монастырь от чужой земли. Фиолетовые цветы стояли на обрыве. А выше, за кельей Венедикта, уходил в гору лес. Вскоре после службы отец Давид подошел проститься. Взгляд его был углублен и печален. Может быть, он сожалел, что остаемся мы, а не он. От радости мне казалось, что мы и должны были остаться, не могло быть иначе. - А я не верил. Вот по вашей вере все и дано вам. - Больше дано. Когда вы рассказывали о Джвари, я не могла этого представить. И уже благословив нас и попрощавшись, он спросил, знаем ли мы, что означает название монастыря. Мы знали, что джвари - крест. А полное название - монастырь Святого и Животворящего Креста Господня. Из кучи имущества, сложенного в трапезной, Венедикт вытащил матрацы. И там же после усердных поисков добыл два комплекта нового белья в сиреневый цветочек. Постепенно мы перенесли к себе Казанскую икону Богоматери из трапезной, подсвечник, фонарь, глиняный кувшин для воды, умывальник со стерженьком. Его Венедикт прибил на дереве немного ниже палатки, где треугольным мысом кончался склон. Траву на склоне он предложил Мите скосить. Я приводила в жилой вид нашу обитель, надевала свежие пододеяльники на ватные, тоже новые, одеяла, тихо радуясь нечаянно обретенному уюту и чистоте пристанища. Потом со склона стал слышен разговор. -Что ты тут делаешь? - Это негромкий голос игумена. - Кошу траву. - Это мой сын. - Ну и как, получается? - Не получается. - И, ты думаешь, почему? - Наверно, потому, что я не умею. - А я думаю, потому, что ты благословения не взял. Когда еще через час я вышла, горы за ущельем тонули в мягком полумраке. За четким силуэтом храма догорало закатное небо, опалив края облаков, сгустившихся и потемневших. И каждая ветка, каждый лист дерева были отчетливы в контровом теплом свете. Игумен и Митя сидели рядом на склоне, чуть ниже в нескошенной траве валялась коса. Отец Михаил обхватил колени руками, и в его позе, как и в разлитом вокруг вечереющем воздухе, была тишина. Мне тоже хотелось посидеть с ними. Но при моем приближении игумен неторопливо поднялся, подобрал косу. - Устроились? Идите спать, вы устали сегодня... - И потому что мы не двинулись с места, добавил с тихим удовлетворением: - Так мы и живем здесь, как в скиту... Он благословил нас, уже не крестя и не коснувшись головы, только словами и ушел вверх, к своей келье. А мы с Митей сидели на траве, пока совсем не погасло небо. Горы вокруг, и Джвари, и все, что случилось в этот переполненный день, было так нереально, что я не могла бы уснуть сразу, мне надо было к этому привыкнуть. В палатке было совсем темно, когда ударил колокол - шесть раз, бронзовый длинный звук. Холодно. На хребте горы за ущельем - черные тени деревьев. И в темном, синем клубящемся небе едва голубеют призрачные просветы. Тропинку вниз устилает скошенная трава, мокрая от росы. Мы так и не узнали, когда игумен успел скосить ее. Мы умываемся холодной водой, туман тянется из ущелья. А в семь уже звонят к утрене. Обычно в храмах вечерню совмещают с утреней, а здесь игумен стремится возвратить всему изначальный смысл, и утреня бывает утром, вечерня - вечером. В храме темно, только теплятся две лампады перед бедным иконостасом. Привычно пахнет ладаном, переплетами старых книг, лампадным маслом, воском. - Раз вы не понимаете языка, творите про себя Иисусову молитву. Сколько сотниц получится на первой службе, столько читайте и потом. Ты тоже, Димитрий... У тебя есть четки? У Мити есть нитка в пятьдесят узелков, подаренная ему недавно. Отец Венедикт зажег огарок свечи и начал читать. Негромко отозвался из алтаря игумен. После пышности и многолюдья городских церквей эти тихие службы мне будто и посланы для того, чтобы научиться сосредоточенной молитве. Я передвинула первый узелок на четках: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя..." До сих пор я больше читала о молитве, чем молилась, так же как только читала о заповедях, не умея ни одной до конца исполнить. - Сколько насчитали? - спрашивает игумен, присев на низкую дощатую скамью перед трапезной. - Три сотни. - Почему так мало? Ну-ка, как вы это произносите? Я произнесла. - А почему вы опускаете слово "грешную"? - Он чуть наклонил голову, вслушиваясь. - Но все уже сказано словом "помилуй"... в нем подразумевается сознание вины. - Нет, нет, вы мне объясните, что это вы там подразумеваете... Что вообще такое грех, грехопадение? Он снял жилет, шапочку, не глядя положил их рядом, как будто приготовившись долго слушать. Волосы его, мелко вьющиеся, гладко зачесаны назад, открывают большой лоб и запавшие виски, а под затылком стянуты в узелок. Худое лицо с зеленоватыми, близко поставленными глазами, с тонким у переносицы и расширяющимся книзу длинноватым носом никак нельзя назвать красивым. Но эти черты одушевляет интенсивная внутренняя жизнь. Солнце уже припекает, искрится в траве роса. Как я это себе представляю - грехопадение? Адам ходил в раю пред Богом. Он еще не сотворил зла и был прозрачен для воли Господней. А это означает всеведение и совершенную радость. Адам ходил в райском саду и давал имена деревьям, зверям и птицам - потому что он прозревал их суть, а имя запечатлевало ее. Он держал на большой ладони семя и знал, как оно расцветет, и знал вкус плода. Он мог отвечать птицам. Язык всякой твари был понятен ему, и всю тварь вмещало его любящее сердце. Дерево жизни росло посреди рая, его плоды питали Адама соками жизни вечной. И дерево познания добра и зла стояло рядом, но Бог заповедал не вкушать его плодов. Это была первая заповедь, предостережение: "...ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь". Бог дал Адаму жену, подобную ему. Адам и Ева были совершенны, и райская их любовь была блаженной и полной жизнью духа, взаимопроникающего, отражающегося в другом. Но искуситель, еще в начале времен отпавший от этой полноты и блаженства, сказал себе: "Они не знают, что такое смерть, и потому ничего не боятся. Пойду и разлучу их с Богом". Он стал приходить к Еве, потому что она была женщина и была ' совсем молода, и беседовал с ней наедине. - Бог обманул вас,- говорил он.- Есть Ангелы, знающие добро, и есть силы тьмы, служащие злу,- они ограничены и несвободны. Но человек превыше всей твари, превыше сил небесных и преисподних. Только он, как и Бог, наделен высшим свойством существ духовных - свободой, свобода делает его богоподобным. Но какая вам польза от обладания этим даром, если вы не знаете его вкуса? Вот плод, прекрасный на вид и ароматный. Может быть, все плоды рая не сравнятся с ним? Совсем не одно и то же - знать Бога и самому быть богом. Бог обманул вас, потому что ревнив и хочет оставаться единственным властелином вселенной. Но вкусите - и будете как боги, знающие добро и зло. Еве нравились его речи, потому что он обещал ей то, чего не мог дать Адам. Еве льстили его речи. "Почему я должна творить волю Бога, если у меня есть своя?" - думала Ева, впервые уравняв мысленно себя с Ним и отделив свою волю от Его воли. Она ласкала взглядом золотистый плод, касалась его Ладонью, губами, предчувствуя жгучую тайну, и все плоды рая стали ей пресны. Она прокусила кожуру: вкус был необычайный - сладкий, и горький вместе, и терпкий... Ева дала плод Адаму, и он вкусил. И они увидели, что наги, "Плоть ее притягательна для меня и вожделенна не меньше, чем эти яблоки",- думал Адам. - Адам, где ты? - позвал любящий голос Бога. Адам устыдился своей наготы и вожделения, которого не знал раньше, пока был целомудрен - целостно мудрствовал и целостно любил. И он спрятался от глаз Божьих. - За то, что ты не послушал Меня, проклята земля,- сказал Бог, печально глядя на лучшее из своих творений. - Со скорбью будешь добывать хлеб, пока не возвратишься в прах, ибо из праха ты был Мною создан. Что случилось со слухом Адама? Он больше не понимал голосов птиц. Что случилось с его большим сердцем? Раньше оно вмещало всю тварь, а теперь опустело, и он забыл имена, которые дал зверям и рыбам, цветам и травам. И вместо радости было только желание радости, вместо любви - желание любви. Что случилось с глазами Адама? Он перестал видеть живой, благодатный свет, разлитый в воздухе райского сада, пронизывающий каждый лист и плод. Лукавый обещал дать больше Бога, чтобы отнять все. И выслал Господь Адама и жену его из Эдема. А на востоке у Входа в рай поставил Херувима с огненным мечом, стерегущего Дерево жизни, чтобы перестал вкушать от него Адам и грех его не стал вечным. И познал Адам Еву. И в этом познании была сладость и горечь, неутоленность и предчувствие пресыщения. - Господи, Ты слышишь меня? - заплакал Адам. Но никто ему не ответил. Тогда он узнал вкус свободы. Он узнал страх и узнал смерть. - Все это литература,- неодобрительно покачал головой игумен. - Мы не можем знать, как было в раю. И не надо развешивать в райском саду сухие плоды своей фантазии. Сейчас стало модно растаскивать Библию и Евангелие на притчи. Великие тайны религиозной жизни низводятся до литературного сюжета, до уровня наших умствований. Грехопадение - тоже одна из тайн. Но с тех пор, как пал первый человек, каждое новое поколение продолжает этот путь вниз. Обратного движения пока не было. Так называемый прогресс в том и состоит, что люди все больше погрязают в материи, обращаются не внутрь себя, к Богу, а вовне. Но "дух животворит, плоть же не пользует нимало". Святые отцы так определяли состав человека: дух, душа, плоть. Дух Адама питался от Бога, душа - от духа, плоть - от души. Теперь человек перевернут вниз головой: его дух питается от души, душа - от плоти, а плоть - от материи. Повреждены основы, и вся система порочна. Мы рождаемся и растем вместе с семенем греха, он в наших желаниях и страстях. Мы пришли к вере и начали это понимать. Но из нашей собственной жизни большая часть прошла без Бога. Сколько мы совершили за это время зла? И куда, вы думаете, оно исчезло? Оно в нашей плоти и крови, как и первородный грех. Каленым железом его надо выжигать всю оставшуюся жизнь. И чем ближе человек к Богу. тем больше ощущает свою греховность. А вы опускаете "грешную"... - Святые отцы по-разному говорили: "...помилуй мя, грешного" - и просто "помилуй мя". - Ох! - взрывается он вдруг. - Они были святые отцы! И те говорили: "...пришедый в мир грешныя спасти, от них же первый есмь аз". И это не риторика! Они уходили в пустыни, ночи простаивали в покаянном плаче. Одного праведного старца спрашивали: "Как же ты считаешь себя самым грешным, если больше всех молишься, постишься, делаешь добрых дел?" А уж не могу вам объяснить - как, он им отвечает, только наверняка знаю, что я самый грешный. Афонский старец Силуан, один из последних святых, жил уже в нашем веке, ни одного блудного помысла не принял за тридцать пять лет в монастыре,- и тот говорил: "Скоро я умру, и окаянная моя душа снидет во ад..." А вы под-ра-зу-ме-ва-е-те... Он даже в воздухе произвел такой легкомысленный жест, выражающий несерьезность моего слова. И Митя, устроившийся на скамеечке рядом с отцом Михаилом, засмеялся. - Плач должен быть, покаянный вопль: "грешную"! Путь христианской жизни - покаяние, средства - покаяние и цель - покаяние. А все, кто стремится к высоким духовным состояниям - их нельзя искать самому, тем более без покаяния, до очищения от страстей,- они в прелести. Вы потому и "подразумеваете", что не чувствуете по-настоящему своей греховности. Потому и начинаете от Адама, это проще, чем увидеть себя. Я села рядом на скамью, отодвинув к стене кувшин. - Себя я чувствую сейчас так: все прежнее, что наполняло жизнь, прошло, но и другого я пока ничего не имею. Как сосуд, из которого вылили воду, но еще не налили вина.- Я перевернула кувшин и для наглядности постучала по глиняному донышку.- Пустота. И ожидание, что Бог ее заполнит... - И это уже кое-что... но ох как мало! Сознавать пустоту и ощущать свою "мерзость пред Господом" - это разные состояния. В трапезной за решеткой окна Арчил позвякивал мисками, накрывая стол. Игумен обернулся: - Совсем заболтался я с вами. А почему? Это все гордость. Куда от нее денешься? Молчишь - гордишься: вот я какой молчальник. Говоришь - опять гордишься: вот как я хорошо говорю, какой я умный. Мы шага не можем сделать без греха, слова вымолвить, даже взглянуть. Так что молитесь, как всем нам подобает: "Помилуй мя, грешную..." - Он было поднялся, но вдруг вспомнил: - А почему вы закрываете глаза, когда молитесь? Я-то думала, он и не видел, как я молюсь. - Чтобы не рассеиваться. - Сколько же времени в день вы можете провести с закрытыми глазами? А как откроете, так и рассеетесь? Учитесь молиться так, чтобы со стороны это не было заметно и чтобы от вас это не требовало никаких исключительных поз. Подвижники стяжали непрерывную Иисусову молитву. Он работает - и молится, ест - молится, разговаривает - тоже молится. Молитва уже сама творится, даже во сне. Понимаете, что это значит? Такой человек всегда предстоит Богу. Это никуда не годится, если есть отдельное время для молитвы, отдельное - для жизни, совсем не похожей на молитву. Разрыва не должно быть: всю жизнь нужно обратить к Богу, как мол