идно, и Калиночка вызывал аналогичные нежные чувства и такую же реакцию у настроенных против него людей. И, наверно, ничего в этом особенно плохого нет. Другое дело, что людей таких набралось немало, а точнее сказать - много, и с течением жизни становилось все больше. Причем тут имела место еще и одна странность - те, с кем Юрий Петрович чувствовал себя хорошо, в большинстве куда-то исчезали, отдалялись, терялись, а те, кого он на дух не выносил, сопровождали его по жизни неотвязно или, как говорил он сам, конвоировали. А попадались среди них и такие, что девались куда-то на месяцы или годы, и Калиночка о них забывал напрочь, а они вдруг всплывали откуда-то со дна и снова вертелись вокруг и портили кровь, и мешали жить одним только своим присутствием. Их назойливость была органична и непобедима, прилипчивость не вызывала ничего, кроме восхищения, спрятаться от них не смог бы даже человек-невидимка. Но Калиночка от них и не прятался, он, если мог и хотел, мирился с ними, а если не мог и не хотел, то, посылал по известному всем адресу, посланные шли и через какое-то время возвращались как ни в чем не бывало. Юрий Петрович снова их терпел, пока мог, потом снова посылал или гнал от себя и все шло заново по тому же самому кругу. Но в конце концов ему многих удалось от себя отвадить и, наверно, даже слишком многих. Кого-то из них вполне можно было бы и оставить на всякий случай и для создания какого-нибудь разнообразия жизни. Разнообразия Калиночке в последнее время ощутимо не хватало. И создать его было некому. Собственные же способности Юрия Петровича, видимо, иссякли и выдохлись. Несмотря на его уверенность в том, что человек - существо самодостаточное. Может, не всякий человек, но при наличии у него головы на плечах и мозгов в голове - обязательно и непременно. И Калиночка много лет был именно таким. Он и сейчас не стал другим, только иногда накатывала на него тоска, от которой хотелось то ли выть, то ли бежать, то ли вешаться. А не делал Калиночка ни того, ни другого, ни третьего, поскольку тоска эта была явлением все-таки временным и как накатывала на него, так и скатывала. Если, конечно, можно выразиться подобным образом. Да и не была эта его тоска настолько сильной, чтобы реагировать на нее какими-то кардинальными мерами и затевать с ней непримиримую борьбу не на жизнь, а на смерть и на полное от нее освобождение. Тоска - это тоже штука человеку нужная. Без тоски жить никто практически не может. Тоске подвержены все люди без исключения и без разбора. В различной, понятно, степени, но все. И все знают, что после того, как приступ тоски проходит, начинаешь как-то острее чувствовать и жить становится веселее, несмотря на то, что лучше не становится. Многие говорят - ну и кому от этой временной остроты и такого же веселья прок, если потом снова все сначала и в той же самой последовательности? Проку, надо признать, никакого нет. Но проку нет и во многом другом. Например, в жизни. Ну действительно, какой в ней прок, если она то длится себе и длится - хотим мы или не хотим, - то кончается независимо от нас и наших пожеланий? А иногда - и очень даже часто - вопреки им. Юрий Петрович после того, как довелось ему у видеть летящую в свободном полете машину, в полете, которым невозможно было управлять - хотя впечатление от него складывалось как раз противоположное, впечатление управляемого полета, другое дело - кем управляемого и зачем. Но что управляемого - факт несомненный и очевидный. Достаточно было пронаблюдать все самому с близкого расстояния. А расстояние оказалось настолько близким, что даже излишне. Правый бордовый борт машины пронесся прямо на уровне груди Калиночки, и он мог бы до него дотронуться, не разгибая руку в локте. Зрение Юрия Петровича зафиксировало черноту пластмассовой облицовки фары, крыло, забрызганное примерзшей к краске грязью, тронутую тонкой ржавчиной помятость между крылом и передней дверью, саму дверь с довольно чистым и прозрачным стеклом и лицо молодого мужчины с открывающимся медленно ртом. Лица второго человека, водителя, Юрий Петрович не разглядел из-за того, что его закрывал первый, сидящий в машине справа и бывший к Калиночке ближе. У второго Юрий Петрович увидел только волосы, слегка сбитые на сторону и падающие по косой вниз, на лицо, и руки, начиная от локтей и заканчивая кистями и очень белыми костистыми пальцами, сцепленными вокруг абсолютно черного пластмассового руля. Потом мимо глаз Юрия Петровича проехала задняя дверь и заднее стекло, открывшее какой-то кавардак на задних сидениях. Там были в спешке и как придется свалены какие-то вещи или покупки, какие-то коробки и, кажется, чемоданчик-кейс. Затем машина чуть приподняла задние колеса и вся чуть приподнялась, тут же еле заметно клюнув носом и начав опускать капот и весь передок. А колеса стали медленно отвисать от ее живота на амортизаторах и, отвиснув, обнажили наросты снега и льда под крыльями, дошли до крайней нижней точки, и показалось, что машина выпустила шасси и пошла на посадку. Хотя у самолета колеса в воздухе не вращаются, а если и вращаются, то с земли их вращения не видно. У "Жигулей", пролетевших мимо Калиночки в десяти сантиметрах, колеса вращались бешено. Если, конечно, ощущение бешеного вращения не было ложным все из-за того же близкого расстояния. На расстоянии - имеется в виду на большом расстоянии - видится не только большое, как утверждал русский поэт Сергей Александрович Есенин. На расстоянии видится много чего. Главное - правильно расстояние, с которого смотришь, подобрать, а это удается не всегда и не всем. И часто бывает, что смотришь то, что тебе показывают и с того места, на котором стоял. Смотришь, а видишь не много или вообще ничего не видишь или видишь, но не совсем то, что происходит на самом деле. И видят люди "не совсем то" на каждом шагу. И разные люди видят одно и то же по-разному. Иногда - с точностью до наоборот. Почему так бывает - никто, собственно, не интересовался и с научной точки зрения проблему не изучал. Возможно, секрет кроется именно в строении человеческого глаза или других органов зрения и восприятия. Ведь если задуматься, то никто не может утверждать, что, скажем, цвета все воспринимают одинаково. И показала мама ребенку светофор, научила, что верхний фонарь красного цвета, ребенок запомнил и всю жизнь будет считать этот цвет красным. А таким ли он виделся его маме, каким видится ему - определить невозможно. Хотя при помощи всяких сложных тестов и не менее сложных машин определяют параметры и нюансы человеческих органов чувств, но машина - это машина, и особой веры ей, по крайней мере, у Калиночки не возникало. Он с некоторых пор не верил даже общепринятым аппаратам, исследующим человеческий организм. Рентгеновскому, скажем, или томографу, или тому же японскому гастроскопу. Матери его, когда она стала чувствовать себя неважно, каких только исследований не делали! И все они ничего опасного не обнаружили в ее внутренних органах, никаких болезней. Врачи говорили ему, что у нее здоровье находится в пределах возрастных норм и соответствует ее общему состоянию и степени износа всего организма. Ну и чем это соответствие кончилось? Калиночка, когда болезнь в конце концов обнаружилась и дала себя знать, и помочь матери уже ничем стало нельзя, спрашивал у врачей - мол, как же так, вы же говорили, что у нее все в пределах? А врачи ему отвечали - что ж делать, если все буквально исследования давали положительные результаты до тех пор, пока тайное не стало явным. Мы тут ни при чем. Если томограф, гастроскоп и рентген ничего не нашли, что же мы можем сделать? У нас, говорили, те же самые два глаза, что и у вас, и они сквозь кожный покров, жировую прослойку и мышечный внешний слой видеть не приспособлены, а если бы могли видеть, то, конечно, мы бы болезнь распознали и рассекретили вовремя и тогда, может быть, нам бы и удалось предотвратить неизбежный летальный исход. Если бы да кабы, сказал врачам на это Калиночка и ушел, не став с ними ругаться и добиваться правды. Он же понимал, что это бесполезно и смысла не имеет, что матери ничем не поможешь, а все другое ему нужно не было. И никому не было. И не идти же жаловаться на несовершенную технику и на плохих врачей. Тем более что жаловаться в те времена он мог лишь начальству врачей, которое, разумеется, в обиду бы своих подчиненных не дало. Так что искать на них управу и бороться за торжество справедливости было себе дороже. Кроме нервотрепки и истраченного впустую времени, это занятие ничего бы не принесло. О чем Калиночка прекрасно знал и ни с кем воевать тогда не стал, хотя мать должна была благодаря этим врачам умереть и через какое-то, отпущенное ей время, умерла. Но все равно Юрий Петрович считал, что поступил правильно. Он еще до этого случая установил, что никакой справедливости нет и быть не должно по причине изначально несправедливого мироустройства, поэтому как только где-нибудь заходила о ней речь, уходил, самоустранялся и участия не только в борьбе, но и в разговорах о борьбе за справедливость не принимал категорически. За последние годы, пожалуй, исключение из своего этого правила сделал Калиночка один только единственный раз, совсем недавно. И то, сказать, что он принимал участие в разговоре, нельзя. Но он не ушел, а сидел целый час, если не больше, и слушал. Случайно попал на разговор и не ушел. Может быть, почувствовал, что уйти неудобно, а может быть, просто из интереса. Скорее всего - из интереса. Он себе куртку купил на улице для весенне-осеннего времени. Шел мимо универмага, смотрит, куртки продают прямо посреди тротуара. А он в тот день зарплату получил за два месяца - декабрь прошлого года и январь текущего - и, значит, деньги ему оттягивали карман. А ни куртки, ни плаща какого-нибудь у него не было. Даже старых. Он уже две зимы надевал при похолодании на пиджак свою так называемую теплую куртку и ходил в ней до радикального, так сказать, потепления. И это, естественно, не было удобно. Потому что, если зимой, в холода и морозы, мог Юрий Петрович надеть под куртку что-нибудь для утепления - свитер или душегрейку на тонком бараньем меху, хоть и старинную, но все равно теплую, - то осенью, когда зимние холода еще не наступили, а летнее тепло уже ушло, или весной - когда все наоборот: ушли зимние холода, а настоящее, весеннее тепло задерживается, ходить в зимней (или пусть будет в "так называемой зимней") куртке - удовольствие ниже среднего. Потому что жарко в ней в эти переходные времена года и неудобно, и в зимней одежде начинаешь вдруг чувствовать себя неловко и неуклюже до крайности, хоть и отходил, из этой одежды не вылезая, три месяца кряду. И, увидев продающиеся на его пути легкие демисезонные куртки, Калиночка, почувствовал желание одну из них приобрести за наличный расчет. А так как подобные желания посещали его крайне редко, то он тут же куртку купил, чтобы желание свое немедленно и не сходя с места удовлетворить. Но как у всех курток, пальто, плащей, пиджаков, рубах и прочей одежды, у этой куртки были длинноваты рукава. То есть, конечно, это не рукава были длинноваты, это руки у Юрия Петровича были коротковаты по сравнению со стандартными среднестатистическими руками, характерными для мужчин его размера и роста. Но в данном случае все решалось просто и даже коротить рукава не было необходимости, так как на манжетах они имели кнопки, и если эти кнопки переставить, чтобы манжеты охватывали кисти рук потуже, все становилось нормально. Рукав по всей длине приспускался, наезжал на манжет, плотно охватывающий кисть и от этого не выглядел длинным, а выглядел свободным. Вообще-то Юрий Петрович вполне мог рукав и закатать, но уж больно ядовитого цвета была у куртки подкладка. Настолько ядовитого, что даже невнимательный и нетребовательный к своему внешнему виду Калиночка понял: так ходить по городу неприлично. Но никаких сложностей с перестановкой кнопок на рукавах теперь, к счастью, не существовало - это в старые добрые советские времена, чтобы установить кнопки, приходилось стоять в очереди, ждать, пока кнопки появятся в доме быта, а когда они появятся и появятся ли когда-нибудь, никто ответить не мог. Сейчас все это кануло, сейчас с этим свободно - иди, устанавливай. Тебе еще спасибо скажут, что пришел. А тут один из соседей Юрия Петровича - Миша Абрамкин - открыл свою частную мастерскую по установке этих самых кнопок, а также по оказанию других добрых услуг населению. Таких как заточка ножей, ножниц, маникюрных щипчиков, замена замков всех конструкций и конфигураций на сумках, кейсах, тех же самых куртках и на всем прочем. И этот Миша любил поговорить вообще и с Юрием Петровичем Калиночкой в частности, и всегда, когда встречал его, говорил "что это ты ко мне не заходишь? Заходи, если что надо заточить или замок где-нибудь заменить на аналогичный, но новый, и вообще, - говорил, - заходи. Ты ж знаешь, у меня в мастерской хорошо. Кофе есть, чай, можно и чего покрепче взять в киоске. Заходи по дороге - посидим, пообщаемся на разные обоюдоинтересные темы". Миша, он был необычный тип, и Калиночка довольно часто не без интереса с ним разговаривал, хотя разобраться в нем и его понять Юрий Петрович не пытался, поскольку знал, что один человек понять другого человека не способен в силу своего строения. Ну да об этом знании Юрия Петровича говорилось уже более чем достаточно. Необычность упомянутого Миши Абрамкина заключалась в следующем. Во-первых, он, будучи Абрамкиным Михаилом Рафаиловичем, состоял в областной организации "Руха" и не просто состоял, но активно там работал, отвечая за национальную политику и вопросы национальных меньшинств. Этими же вопросами Миша занимался в комиссии областного совета народных депутатов предыдущего созыва, ими же обязан был заниматься после прихода "Руха" к власти, но уже в масштабах страны. Кстати сказать, с Инной Калиночку познакомил именно Миша. Она, когда у всех начало бурно возрождаться национальное самосознание и национальная гордость расцвела буйным цветом, тоже почувствовала, что в ней и то, и другое есть - и пошла в "Рух", сказав, что целиком и полностью стоит на их стороне и их заранее подготовленных позициях, хотя кое с чем и не может согласиться. И в "Рухе" приняли ее с распростертыми объятиями и предложили ответственную работу в секретариате. И какое-то время она была, как говорится, визитной карточкой областной организации "Руха", и не один мужчина вступил туда, благодаря ей. Потому что мало кто из действующих, так сказать, представителей мужского пола мог устоять, увидев Инну и особенно ее ноги. Калиночка, к примеру, считал, что ноги такой длины - "це вже, як кажуть на Вкра┐нi, занадто" и смахивает на ошибку природы, хотя, конечно, и очень соблазнительную ошибку и с эстетической точки зрения абсолютно безупречную. Но играть в национально-патриотические игры Инне очень скоро надоело и наскучило. Не задевали ее за душу межнациональные отношения, ее отношения полов больше задевали. А к каким национальностям принадлежали полы, Инну не заботило. Зато заботило, что труд в "Рухе" оплачивался символически и нерегулярно. А она в то время осталась одна с малолетним сыном и его надо было чем-нибудь кормить. Короче говоря, Миша знал Инну по совместной работе на патриотической ниве, и она как-то зашла к нему в мастерскую заточить маникюрные щипчики и ножницы, которые Миша затачивал лучше всех. Их и вообще умели затачивать два специалиста на город, если по большому счету считать. И к ним парикмахеры и маникюрши в очередь записывались. Ну а Инна по старой памяти и дружбе к Мише заходила, и заодно он точил ей все, что нужно было точить. Вот у Миши в мастерской Инна и встретилась с Калиночкой, и познакомилась с ним, и он ей пришелся по вкусу и по душе и, можно сказать, понравился. Так же, к слову, как и ее бывший муж-нейрохирург. С нейрохирургом ее тоже Миша познакомил. Он какой-то особо тонкий и точный нейрохирургический инструмент взялся изготовить. Тогда - впервые в жизни. Этот нейрохирург стригся у своего постоянного парикмахера в салоне "Маленький Париж" и в разговоре коснулся неразрешимой проблемы с некоторыми видами инструментов для операций на сосудах головного мозга, и парикмахер посоветовал ему обратиться к Мише. Нейрохирург обратился и обзавелся не только нужным инструментом, но и женой. Инна как раз приехала к Мише в мастерскую, чтобы он важную руховскую бумагу подписал, касающуюся межнациональных отношений и отношения "Руха" к этим отношениям. Так что везло ей на судьбоносные встречи и знакомства у Миши в мастерской. Вообще у Миши можно было встретить кого угодно. Потому что Мишина общественно-полезная деятельность "Рухом" и депутатством далеко не ограничивалась - и "Рух", и депутатство появились позже, а до них (впрочем, так же, как и во время) Миша являлся одним из первых, еще нелегальных, организаторов городской еврейской религиозной общины. И постоянно устраивал празднования еврейских праздников в единственной, сохранившейся в городе синагоге, которой иметь своего раввина по штату положено не было. А когда Мише удалось на Пасху привезти какого-то раввина из братской Литвы, в синагогу пришли люди, к иудаизму отношения не имевшие, и сказали, что пусть этот ваш знаменитый гастролер-раввин уезжает из города первым же поездом, а лучше - летит самолетом, или мы вам устроим такую Пасху, что никакая манна небесная вас не спасет. И раввин улетел в свою Литву тем же вечером, а Миша и еще один верующий еврей служили в синагоге службу вместо раввина и кантора, а пришло на ту службу человек пять или шесть, хотя по закону для отправления молитвы нужно не менее десяти человек-мужчин. Испугались люди, зная, что действия Миши вызвали недовольство властей, от которых тогда вечно ожидали всего чего угодно, вплоть до самого плохого. Но Миша, неясно почему, не боялся стоящих у власти функционеров, хоть был маленький, тщедушный, рыжий и болезненный, и имел, между прочим, семью - жену - яркую красавицу-брюнетку, которая начала блекнуть и терять краски только к сорока годам и возвышалась над Мишей, как минимум, на голову - и дочку, такую же рыжую, как сам Миша и такую же красивую, как ее мать. Имел Миша и престарелую маму, и двух сестер, и брата, который продолжал сидеть с конфискацией имущества за совершение тяжкого экономического преступления, заключавшегося в организации частной подпольной артели по производству импортных мужских рубашек и женских бюстгальтеров в особо крупных размерах в условиях конца развитого социализма. И у него тоже была хорошая дружная семья, привыкшая вкусно и разнообразно питаться, и кто-то должен был оказывать ей поддержку и посильную помощь. Но Миша все равно не боялся властей, говоря - они не дождутся, чтоб Миша Абрамкин их боялся. Причем он как к старым властям относился без уважения и без страха, так и к новым своего отношения не изменил. Со старыми властями не ладил и с новыми общего языка не находил, с гордостью произнося любимую свою фразу: "Миша Абрамкин к властям всегда находился в оппозиции (слово "оппозиция" он выговаривал со вкусом и даже со сладострастием), там он и будет находиться до смерти". И он действительно постоянно донимал власть имущих - когда-то своим демонстративным еврейством, позже - тем же самым плюс депутатской неприкосновенностью, используемой Мишей для той же борьбы с городской администрацией за установку, допустим, памятника на месте расстрела немцами евреев в сорок первом году. И объяснить Мише, что в сорок первом году на том месте был овраг, балка, а сейчас - прекрасный, с современным оборудованием и покрытием беговых дорожек стадион университета, не мог ни один человек, какими бы ораторскими способностями он ни обладал. Миша всем говорил одно и то же: "Ну и что, что стадион? Давайте поставим памятник на стадионе. - И говорил: - Если можно играть в футбол на еврейских костях и черепах, почему нельзя, чтобы играющие об этом знали - может, им будет приятно?" Мише говорили, что и без того сегодня спорт в упадочном состоянии и надо его возрождению из пепла всемерно способствовать, а не палки вставлять в колеса. А Миша в ответ говорил: "Пусть себе играют - я не против физкультуры и спорта в частности, но пусть в перерывах смотрят на памятник". А своим одиозным участием в "Рухе", выглядевшим с точки зрения официальных лиц и структур вызывающе, смешно и противоестественно, Миша вообще допек всех, кого только мог допечь. Вот такой человек был Миша Абрамкин. И к нему Юрий Петрович иногда заходил. И сидел, слушая его бесконечный рассказ о чем-нибудь наболевшем и ужасно важном для всей страны в лучшем случае, а то и для всего человечества. И всегда Миша спрашивал у Калиночки между делом, почему он опять не принес ему что-нибудь наточить, заменить, или снабдить кнопками, которых у него навалом и самых различных фирм мира. И из Израиля есть, и из Соединенных Штатов Америки, и из Германии, и из Турции. И вот наконец Калиночка пришел к Мише не просто так, а по делу - поставить на манжеты новой куртки еще по одной кнопке, чтобы рукава застегивались туже. Пришел и увидел в мастерской двух мужчин, о которых с некоторых пор стало принято говорить "лица кавказской национальности". Они сидели на скамеечке для посетителей и пили кофе. Кипятильник стоял в стакане и нагревал в нем воду - очевидно, для следующей порции. - О, - сказал Миша, увидев Юрия Петровича, и добавил: - Вода сейчас закипит, уже закипает. - А я к тебе по делу, - сказал Юрий Петрович. - Кнопки поставить. - Кнопки - это хорошо, - сказал Миша. - Кнопки - это мы сделаем. А пока ты садись. Это вот Абдулхан, это Билал, а это, - Миша кивнул на Калиночку, - Юра. Хороший человек. Друг, можно сказать, и сосед. Мужчины "кавказской национальности" привстали, кивнули и достали по пачке сигарет "L & M". Предложили Калиночке. Калиночка взял сигарету, хотя курил очень редко и только за компанию. Сейчас компания была налицо, и Калиночка к ней присоединился. А Миша сказал мужчинам: "Продолжайте, я слушаю. И он пускай послушает, ничего". Мужчины посмотрели на Калиночку, потом друг на друга, потом на Мишу. И тот, который Абдулхан, сказал с явным, но не сильным кавказским акцентом - с таким акцентом говорят хорошо образованные грузины или армяне. Впрочем, Юрий Петрович не знал, как отличить грузина от азербайджанца, а армянина, скажем, от чеченца. И не отличал. Но и лицами кавказской национальности их никогда не называл, а наоборот, возмущался - что это за национальность такая собирательная и кто ее придумал? Да, так вот Абдулхан сказал, что вы можете нам не верить, но у нас скоро будет пленка и мы вам ее покажем. И вы увидите, и тогда не поверить не сможете, потому что на пленке все хорошо и отчетливо видно, и неопровержимых фактов на ней запечатлено больше чем достаточно. И самодельный электрический стул, на котором его - Абдулхан указал глазами в сторону товарища - пытали током ради развлечения, и подвал, куда наемники гранату кинули. Им кричали - не кидайте, в подвале двенадцать детей, а они кинули. Это в Гудермесе. И самолет есть на пленке, сбитый нашими, и документы, у мертвого летчика найденные, вместе с билетами на тот же самый вечер в кино. Собирался, значит, слетать, отбомбиться, а вернувшись на базу, с семьей в кино культурно сходить - развлечься и отдохнуть. - Вы что, из Чечни? - спросил Калиночка. - Из Чечни, - сказал Абдулхан, и Калиночка увидел на его шее пупырчатый широкий шрам, уходящий под курткой спортивного костюма вниз. То есть он сразу заметил этот шрам, но не придал ему нужного значения. - Беженцы они, - сказал Миша, - но пока на нелегальном положении. Документы вчера сдали, а во вторник им обещали справку, - и он рассказал, как встретил их в горисполкоме и с ними заговорил, и узнал, что их приехало семь семей, чтобы попросить на Украине статус беженцев и спасти своих детей от смерти, и тем самым спасти чеченскую нацию, поставленную на последнюю грань уничтожения. Миша рассказывал - а мужчины согласно кивали головами, ожидая, пока он доскажет, - как отвел их в нужный кабинет, хозяин которого по долгу службы занимался миграционными процессами и делами национальных меньшинств и он, хорошо зная Мишу и Мишин характер, тут же их как подобает принял, сам лично продиктовал им текст заявлений и даже опоздал из-за них на какое-то важное совещание у высокого начальства. Потом Миша не менее подробно рассказал, как познакомил их с корреспондентом украинской службы радио "Свобода" и с редактором газеты "Город", и что как только комитет по делам национальностей и миграции выдаст справки, дающие право жить открыто в ожидании решения о предоставлении или непредоставлении статуса беженцев, в "Городе" выйдет большая статья и пройдет передача по "Свободе". Юрий Петрович все это выслушал, а чеченцы и так знали это. Знали, но слушали - из уважения к Мише. А Миша, высказавшись, снова обратился к гостям - мол, я весь - внимание. И гости по очереди продолжили рассказывать о своей войне, повторяя время от времени, что более несправедливой войны не знал еще мир, и что судьба несправедлива к их маленькому народу, который постоянно чем-то мешает огромной ненасытной России, и от этого все его беды и несчастья. И рассказывали они действительно страшные вещи и о какой справедливости или несправедливости твердили, было на фоне их рассказов просто непонятно. Но Калиночка все же понял, что несправедливость происходящего у них на родине волнует их больше, чем все ужасы войны, виденной ими и, скорее всего, в ней участвовавших, ибо не может не участвовать в войне молодой здоровый мужчина, если война идет на его земле и на его улице. А если вспомнить, что перед Мишей и Калиночкой сидели не просто молодые мужчины, но чеченские мужчины, имеющие право и обязанные держать в руках боевое оружие с пятнадцати лет, то, конечно, участвовали и были теми самыми непримиримыми боевиками, которых не могли уничтожить и подавить регулярные федеральные войска, вооруженные до зубов и имеющие огромный численный перевес в живой силе и технике. "Таких не подавишь", - думал Калиночка, на них глядя, а каких "таких" он не сумел бы объяснить ни другим, ни себе. Видно, мужчины гор произвели на него должное впечатление и своим видом, и своими рассказами. Главное, рассказывали они обо всем внешне спокойно, практически без эмоций, как будто читали об этом в газетах. Причем читали не о своих городах и селах, а о каких-то далеких чужих, незнакомых им странах, в которых идет чужая далекая война и где гибнут совершенно неизвестные им люди, и дела до них им никакого нет, а есть только знание о них и возможность это знание передать еще кому-то, что они и делают в данный момент. И по их спокойствию можно было сделать вывод, что они не слишком боятся смерти и не относятся к ней как чему-то неизбежному и от этого страшному. Видимо, война и смерти стали для них обыденностью и повседневностью, и они привыкли к ним, как к составляющим их нынешнего образа жизни. Человек все же имеет способность втягиваться в насильственно кем-то измененную жизнь, и через какой-нибудь месяц ему уже кажется, будто живет он так Бог знает сколько времени и в его душу закрадываются сомнения, а жил ли он когда-либо по-иному и если жил, то когда и как долго. И та, сменившаяся жизнь начинает представляться людям в несколько искаженном виде и слегка розовом цвете, и они перестают отличать правду от вымысла собственного воображения, да им и не нужна правда, им достаточно приятных воспоминаний, а если они не совсем приятны, механизм человеческой памяти делает их таковыми без каких бы то ни было затрат и усилий, незаметно ни для кого. Но в данном случае ничего этого от памяти и не требовалось, потому что любая жизнь без войны, какой бы она ни была плохой и пропащей, лучше жизни с войной. Здесь даже и сравнивать нельзя. И чеченцы не сравнивали, они практически ничего не говорили о том, что делали до начала военных действий, как и где жили. Они говорили только о том, что делается и творится и происходит у них дома сегодня, что творилось вчера и позавчера, и три дня назад. И все их слова были только о боях, зверствах, ненависти, голоде, разрушенных жилищах, городах, уничтоженных семьях, погибших детях и женщинах, и стариках, и опять о лжи, лицемерии, жестокости войск и русских властей, и о жестокости преступных наемников, и снова о жестокости и несправедливости всего и всех к маленькому народу, насчитывавшему до начала боевых операций тысяч шестьсот людей, а после полутора почти лет войны сократившемуся до угрожающей, критической цифры и теперь он не только воюет со страной, которая победила гитлеровскую Германию и милитаристскую Японию, и самого Наполеона, но и спасает себя, вывозя детей за границы и пределы войны, чтобы они выросли и не дали погибнуть нации, и не позволили исчезнуть с лица земли еще одному народу. Они говорили, как о чем-то естественном и решенном, о своем возвращении в тот самый день, как оно - их возвращение - станет возможным и о том, как они будут жить со своими сохраненными семьями и растить своих спасенных детей настоящими мужчинами и женщинами, которые тоже родят в свой черед детей и продолжат таким образом род, а раз род продолжится, продолжится и не исчезнет весь народ. А что он небольшой и стал теперь совсем незначительным по количественным показателям - это неважно и ничего не меняет. Они не хотели думать о том, что без погибших это будет уже не тот, а другой народ, и что нельзя одними жизнями заместить другие, прерванные на полуслове и загубленные в угоду непонятно кому и чему. Они поддерживали в себе веру и не давали возможности развиться сомнениям. Наверно, им нельзя было сейчас ни в чем сомневаться, потому что сомневающимся всегда труднее, а здесь люди обязаны были жить, выживать как биологический вид, и от своих обязанностей отлынивать не собирались. Все сомнения и колебания в правильности собственных поступков откладывались ими на потом, отодвигались в необозримое пока будущее, где все переменится к лучшему и где можно будет не замечать пролетающих над головой самолетов и не обращать никакого внимания на встретившихся тебе на пути людей в военной или в какой-нибудь иной форме. Иначе не может быть, говорили они, иначе будет несправедливо. И Калиночка не спросил у них, почему они уверены, что все должно быть справедливо, потому что спросить у них такое не пришло ему в голову. Несмотря на устоявшиеся взгляды и воззрения по этому поводу. Он вообще ничего у них не спрашивал. Не чувствовал себя готовым задавать вопросы и не задавал их. Да у него и не возникало никаких вопросов, наверно, и так он услышал и узнал для одного раза достаточно и еще не успел все это услышанное и узнанное переварить, и оно лежало в нем, ощущаясь тяжестью где-то в желудке, как после переедания. Вот тут Калиночка осознал и прочувствовал новое современное выражение - "грузить". До этого его раздражало и резало слух, когда кто-то при нем говорил "что ты меня грузишь своими проблемами?". Калиночке не нравилось такое употребление глагола "грузить", поскольку выглядело в его глазах неуместным и искусственным. Ну, не любил Юрий Петрович, когда к слову присобачивали не предназначенный для него смысл. А тут ну просто внутренностями он ощутил, как его "грузят". И он принимает груз - хотя спокойно мог этого не делать - и груз придавливает его своей тяжестью, своей массой. При том, что тем, кто его "грузил", кто перегружал свой груз на него, легче от этого не становилось, а становилось еще тяжелее - это было видно, если присмотреться, по их лицам, мрачнеющим все более и более, и по тому, как они сидели, и по взглядам, и по дыханию. Взгляды и дыхание их тяжелели по мере того, как рассказ близился к концу, хотя рассказывать они, похоже, могли бесконечно. Чтобы пересказать все, виденное ими за последние полтора года, потребовалось бы много времени и не два слушателя, а гораздо больше. И когда в рассказе возникла пауза, и Миша снова зарядил свой кипятильник, а оба чеченца стали закуривать, Калиночка воспользовался удобным моментом и сказал, ну, я пойду. "А куртка?" - сказал Миша. "Ладно, потом, - сказал Калиночка, - в другой какой-нибудь раз". И он попрощался с Мишей и снова закурившими чеченцами, и вышел из мастерской на хрустящую дорожку из щебня, недавно насыпанную Мишей для дальнейшего асфальтирования после полного и окончательного таяния снегов. Куртку Юрий Петрович нес под мышкой в скатанном состоянии, и она мешала ему махать при ходьбе руками. А как только Юрий Петрович вошел в квартиру, телефон зазвонил, и Инна с ходу поделилась с ним радостью, даже "здравствуй" сказать забыла. Радость ее заключалась в следующем: на базарчике она обнаружила, что мясники продают обрезки. Всего по сто тысяч за килограмм продают, чуть ли, значит, не даром. И я купила шестьсот грамм этих обрезков, радовалась Инна, за пятьдесят тысяч, то есть мне еще уступили, и буду теперь покупать их всегда, и Сенька всегда теперь будет сыт, а то чем его кормить, я в последнее время уже совершенно не знала и боялась, что он или умрет у меня с голоду, или уйдет от меня на улицу, искать другую хозяйку. Юрий Петрович сказал Инне, что он тоже рад, потому что не может видеть, когда домашнее животное плохо кормят и невольно начинает относиться хуже к людям, не понимающим, что кота, раз уж ты его завел, надо кормить. А меня не надо, сказала Инна. А тебя, сказал Юрий Петрович, кот не заводил и кормить, таким образом, не обязан. Инна спросила, не случилось ли у него чего-нибудь, потому что судя по ответам и тону, что-то у него, видимо, случилось. Ничего у меня не случилось, сказал Юрий Петрович, абсолютно ничего не случилось и что вообще могло у меня случиться. Ну тогда я приду, сказала ему Инна, сразу и как-то очень охотно успокоившись. Давай, сказал Юрий Петрович и положил трубку на торчащий из красного телефона черный истертый рычаг. И тот вечер, и та ночь, и то утро ничем, собственно, не отличались от прочих вечеров, ночей и утр, проводимых Калиночкой с Инной, а утро вышло копией того утра, о котором и идет здесь речь. Утра совершенно нелепой автомобильной катастрофы, случившейся на Новом мосту через реку Днепр с автомобилем "Жигули", в котором ехали два человека - мужчины разного возраста. Возраст, конечно, выяснился не сразу, не во время катастрофы, а потом, когда личности мужчин были установлены. А когда их машину вынесло на полосу встречного движения и потащило к пешеходной дорожке, по которой шел себе пешеход Юрий Петрович Калиночка, и выбросило на высокий, удвоенной высоты бордюр, никто, конечно, не знал, что за люди едут в этой машине и какого они возраста. Поспособствовал же всему этому несчастью сугроб, насыпанный несколькими обильными снегопадами и раскатанный автомобильными колесами до состояния пологого и скользкого откоса, сыгравшего роль естественного, нерукотворного, можно сказать, трамплина. И потом много об этом трамплине шло разговоров, что вот, если бы его не было и если бы снег вовремя убирали, то машина просто ударилась бы в высокий бордюр и от удара замедлила скорость своего неуправляемого движения и, может быть, тогда все обошлось бы малой кровью - травмами какими-нибудь, сотрясениями, переломами и, конечно, серьезным ремонтом машины. Но не смертью двух человек, наделавшей столько шума в средствах массовой информации города и в городских коммунальных службах, на которых вешали теперь всех собак. Правда, постфактум надо сказать, что шум стоял зря и недолго - может быть, дня три, а может быть, и того меньше. Потому что смерть двух ничем не знаменитых рядовых людей не может долго приковывать к себе внимание масс. Чтобы гибель производила на массы более или менее устойчивое и яркое впечатление, гибнуть должно множество народу и желательно сразу. От стихийного бедствия страшной силы или от взрыва, или от рук террористов. Или на крайний случай, в результате отказа тормозов у переполненного трамвая, как это произошло в одном из районных городов Угорской области. И этот переполненный трамвай летел под уклон больше километра, а внизу, на повороте, сошел с рельсов и мчался еще по асфальту метров десять, пока не врезался в бетонное ограждение и не перевернулся на правый бок. Компетентная комиссия после вычислила, что скорость в момент удара составляла девяносто километров в час. И в одночасье ушло из жизни двадцать девять человек и восемьдесят семь получили ранения разной степени тяжести, а еще пять умерли в больнице в течение нескольких последующих дней из-за травм, несовместимых с жизнью. И был объявлен траур по всей стране и создана суровая правительственная комиссия, и все газеты писали о трагедии, публикуя на первых полосах фотоснимки разрушенного трамвая, а по телевидению показывали снятые милицией на месте трагедии кадры, где исковерканные человеческие тела были перемешаны с пылью, разрозненной обувью, вишнями, газетами, ведрами и сумками. И семьям погибших правительство выплатило по две с половиной тысячи долларов США в валюте Украины, и высказало свои соболезнования многочисленным семьям погибших. А потом стали искать виновных в том, что трамвай с неисправными тормозами оказался на линии и, понятное дело, выяснили, что они почти все ездят с такими тормозами изо дня в день, поэтому можно лишь удивляться, как ничего подобного не произошло раньше. И конечно, виновных в конце концов нашли и лишили свободы на разные длительные сроки, чтобы пострадавшим было не так обидно. Хотя многие из оставшихся в живых пассажиров этого несчастного трамвая и другие жители города говорили, что чем хватать и сажать людей, лучше бы тормоза отремонтировали или новых трамваев накупили. Вообще тогда люди много чего позволили себе сказать. Вплоть до того, что власти города и страны и есть самые настоящие виновники, то есть другими словами убийцы. Калиночка все это слышал сам, поскольку Инна зачем-то уговорила его поехать с ней вместе на девять дней к своей близкой родственнице, у которой погибла в трамвае дочь. И эти поминки были единственными в жизни Калиночки, где люди, выпив, не стали говорить о своем и смеяться, и рассказывать последние новости, анекдоты или еще что-нибудь в этом роде. Все ели и выпивали практически молча, а если говорили, то только о происшествии и о погибшей, причем ее мать рассказывала, как они отдыхали в городе Одессе и спрашивала у подруг дочери, любят ли ее в институте и хорошие ли у них преподаватели. И еще говорила, как бы жалуясь, что Лена не хочет почему-то замуж, хотя Олег - ее парень хороший и самостоятельный, в смысле имеет какое-то свое небольшое дело и зарабатывает неплохие деньги. А этот Олег сидел почти рядом и слушал то, что говорила мать погибшей Лены о нем без интереса и без участия. А Калиночка про себя отмечал, что все это говорится в настоящем, а не в прошедшем времени. Потом поминки кончились, Инна поцеловала свою родственницу в лоб и в щеку, и они уехали на вокзал, где сели в проходящую электричку, и мужик в сером полушерстяном костюме, сидевший с ними на одной скамейке, всю дорогу, до самого Угорска, рассказывал им, что раньше он никогда не потел и в любую жару ходил только в костюме. Все удивлялись, как он так может, а ему - хоть бы что. А тем летом, говорил этот мужик, стал я потеть. Видно, слабею. На пенсию, значит, ушел и ослабел. Сорок два года на одном месте отработал, а на пенсии, дома, ключицу сломал, как дурак. И теперь вот потею в костюме, хотя для меня сорок один градус в тени - температура привычная и невысокая. И Калиночка с Инной слушали этого общительного мужика, и он отвлекал их от невеселых мыслей о поминках и о трамвае,