суду, все будет нормально. -- Дедушку не обижаете? -- Ну что вы... Я все-таки решилась: -- А где сейчас Йоси? -- Не знаю. Точно не знаю. Кажется, пошел на стройку. -- Знаете, -- сказала я, -- в Союзе мы работали в одной фирме. Он был заместителем главного инженера крупного бюро. Разговаривая, блондинка все время работала: брала коробки, открывала, вынимала содержимое, раскладывала на полках. При моих последних словах она вдруг остановилась. -- Странно... Это правда? Мне вообще непонятно, как он мог кем-то быть. По-моему, он даже не умеет считать. V Его зовут Рэувен. Но мы зовем его Рубэн -- нам трудно еще произносить имена на ивритский манер. И, конечно, он не говорит по-русски ни слова. Иногда мне кажется, что этого не может быть, он не может не знать русский. Мы вполне могли бы встретить в Москве или в Киеве этого сероглазого светлокожего седеющего мужчину. И при встрече вместо "Ма шломэх?" он должен спрашивать меня: "Как поживаешь?" Но нет. Он из Венгрии, знает идиш, но его язык -- иврит. На этой земле он уже сорок пять лет. За его плечами Матхаузен и все, что выпало на долю алии сороковых. Мы немного знаем немецкий -- учили когда-то в школе, а значит, чуть-чуть понимаем идиш. Но, в основном, мы объясняемся на пальцах и понимаем друг друга. Или думаем, что понимаем. Обсудив какую-то проблему, мы улыбаемся друг другу в знак того, что пришли к соглашению. Но проверить, пришли ли, невозможно. Правда, есть доказательства понимания. Когда мы забегаем к Рубэну в гости и он спрашивает: "Кофе? Чай? Водка?", то никогда не перепутает, принесет, что выберешь. Он вообще очень гостеприимен и радушен, встречает нас так, будто мы принесли в его дом благословение. Нам нравится Рубэн. По-моему, он вообще не может не вызывать симпатии, но для нас он человек замечательный еще и потому, что это был первый израильтянин, протянувший нам руку помощи. Хотя о помощи мы не просили. Мы вообще стараемся не жаловаться и никого ни о чем не просить. Мы все, все пятеро. В нас все равно сразу узнают олимов, но мы не хотим вызывать жалость. Пусть нас не жалеют. У нас все нормально. Впервые мы увидели их на углу нашей улицы -- Рубэна и его жену Эстер, женщину моложавую, элегантную, одетую по-европейски аккуратно (о, эти местные наряды женщин! Она идет на работу, а впечатление такое, что только встала с постели). Познакомились, разговорились. С олимами знакомятся запросто: "Откуда? Давно? Кто по профессии?" Через час после того, как мы попрощались, в нашу дверь постучали, и мальчишка передал огромный пакет лимонов и грейпфрутов. Потом мы узнали, что собрали их для нас с деревьев в своем дворе. День спустя Рубэн пришел к нам сам. Ходил по комнатам, осматривал нашу квартиру, горестно качал головой, прикладывая руку к щеке, цокал языком и пожимал плечами. Мы сказали ему по-немецки, а затем написали на бумажке, сколько мы платим за такую невозможность, эта цифра в сочетании с тем, что он видел, вызвала в нем возмущение. -- Пятьсот долларов, пятьсот долларов, -- повторял он. -- О, майн гот! Мы были с ним согласны, но что мы могли сделать? Рубэн ушел и вернулся через полчаса, принес ящик с инструментом и электрическую дрель. Он повозился в нашей душевой, почистил и починил слив, закрепил трубы, чтоб не болтались. -- Ну вот, -- потрогал, проверил, -- теперь порядок. Через день он привез нам оконное стекло и вставил его вместо пленки, которой Володя, чтоб не дуло, затянул окно, где стекла не было. В нашей семье мужчины не из тех, кто не умеет забить гвоздь. Отнюдь. Но весь инструмент остался по ту сторону границы. Там же осталось и умение ориентироваться в окружающем пространстве. Где купить стекло? И сколько оно стоит? Пока потерпим с пленкой. Но стекло вставлено. Теплее -- ив комнате и на душе. Спасибо Рубэну. У нас не было не только инструмента. Мы собирались поспешно, багаж не отправляли, в чемоданы сложили только постели и одежду. Кухонная утварь осталась там, в стране исхода. Нам говорили (ох, уж эти евреи, они все знают!), что в Израиле все стоит гроши. Зачем тащить с собой кастрюли и сковородки? Но первое же знакомство с ценами на посуду привело нас в уныние. Мы не могли позволить себе купить посуду. Рубэн осмотрел нашу кухню Вскоре он принес нам большой пакет с кастрюлями, старенькими, но до блеска вычищенными. Он собрал их, наверное, у своей многочисленной родни. Мы могли бы почистить их сами и все равно были бы ему благодарны, но Рубэн не мог оскорбить нас грязной посудой. Наверное, это сделала его элегантная строгая Эстер. Среди принесенной утвари было уже забытое в Союзе с послевоенных времен чудо, кастрюля в виде кольца, в которой пекут пироги. Мы с Алей тут же принялись стряпать. Телевидение показывало голодающих олимов, в самом деле, в ту зиму было много попавших в беду матерей-одиночек, больных и слабых людей, которые жили впроголодь. Рубэн не мог спросить нас, не голодаем ли мы, наверное, не только из-за языкового барьера, скорее всего из чувства такта. Он принес нам пакет со снедью, среди прочего там лежала большая лоснящаяся курица. Принес, коротко улыбнулся, сказал что-то на идиш и ушел -- много дел. Мы смотрели на курицу, и хотелось плакать. Мы нормально (пока) питались, иногда покупали кур. Как ему объяснить, что не надо нам приносить еду? -- Ничего, -- сказала Ирина, -- когда-нибудь я тоже смогу кому-нибудь помочь, кому это будет нужно. -- Купить курицу? -- спросила я, чтобы шуткой сбить готовые брызнуть слезы. Потом мы все-таки убедили Рубэна, что не следует нам приносить продукты, мы не голодаем. Но прежде он еще раз принес большой пакет. Это было в первые дни войны. Война уже шла, и мы не могли понять, почему не видно Рубэна. Пойти к нему сами в это тревожное время мы не решались -- наверное, ему не до нас. Он пришел на третий или четвертый день и опять -- с продуктами. Оказалось, его мужественная Эстер уехала в Тель-Авив к дочери, у той муж в армии, она одна с детьми, ей страшно. А другая дочь с ребенком прикатила к отцу и не выпускала его из дома ни днем ни ночью. Но как только страх стал чуть меньшим, его освободили из домашнего плена, он отправился за продуктами и не забыл про нас -- мы ведь могли бояться выйти из дома. Мы сказали "спасим бо", но открыли наш холодильник и показали ему, что внутри непусто. Он удовлетворенно кивнул и улыбнулся. Рубэн долго не мог понять, что у меня за профессия. Началось с того, что Рубэн так же, как Ципора, увидев в нашей комнате бандероли с книгами, спросил: -- Что это? И очень удивился, услышав ответ. Зачем? Книги в Израиле да еще на русском? Мы объяснили ему, что любим читать. Вот тогда он и заинтересовался моей профессией. Я показывала ему на пальцах, что мое занятие писать, -- Служащая? -- посочувствовал он. -- Тяжело. -- То есть очень тяжело устроиться на работу. -- Нет, не то. -- Я подсунула ему газету. Так и не знаю, понял ли он что пишу я -- в газету. Пришлось показать ему книжку и сказать, что она моя, я ее написала. Кажется, он понял, спросил, есть ли в книжке про любовь: на обложке силуэты мужчины и женщины. Я кивнула, тогда он сказал на идиш: -- Я найду тебе человека, который знает русский и иврит. Он переведет твою книгу, издашь ее, получишь деньги и, -- Рубэн оглядел нашу комнату и остановил взгляд на разваленном еле дышащем ципорином шкафу, -- купишь себе новый шкаф. -- Пошутил и улыбнулся. Добрый человек, он не знает, что для того, чтобы перевести книгу, недостаточно знать два языка. Но желание помочь было таким искренним! Кто он, Рубэн? Работал на фабрике лет тридцать. Кем работал, определить трудно, спрашивать как-то неудобно. Во всяком случае, когда мы спросили, кем работает Менахем, его младший сын, он не ответил, кем, а тоже сказал: "На фабрике". Похоже, что фабрика -- это фирма, это хорошо, а кем работать, не так уж важно, особенно в молодости. Возраста Рубэн еще не пенсионного, но вышел на пенсию раньше. Я так и не поняла, какие заслуги дают право в Израиле выйти на пенсию не в шестьдесят пять, а немного раньше. Возможно, зачлось то, что Рубэн сколько-то лет служил в армии. Похоже, что он не богат, говорит, правда, что, когда ему исполнится шестьдесят пять, то денег получать будет больше, но сам он считает, что ни в чем не нуждается -- есть дом, машина, пятеро детей и куча внуков. Дети и внуки вечно толкутся в их доме, и проворная Эстер подсовывает обед то одному, то другому. Мы никак не можем запомнить, кто есть кто, невпопад зовем по имени сменяющих друг друга на дедовых коленях черноглазых -- в бам бушку -- малышей. Как-то я встретила на улице сияющих Рубэна и Эстер. Родился еще один продолжатель их рода, в этот день ему сделали брит-милу, семья отмечала праздник. В другой раз мы повстречали Рубэна в центре города. Он был с внуком- школьником, покупали лотерейные билеты. -- Играете в лотерею? -- мы удивились. -- А как же! Все время. -- Собираетесь выиграть миллион? Рубэн рассмеялся. Неплохо бы, -- Может, что-нибудь выиграю. А нет -- что делать? Все равно интересно. Мне нравится, как Рубэн ходит. Я думаю, по походке можно разгадать человека. Походка выдает его с головой. Сколько мы видели важноходящих и неторопливовходящих. И тех, кто бежит -- успеть, успеть, ухватить. И тех, кто катится. Одни катятся, будто скользят, быстро-быстро, другие лениво перекатываются с боку на бок. Рубэн ходит как-то очень спокойно. Надо быстро -- пожалуйста, ускорит шаг, спешить некуда, вот как сейчас -- он гуляет с внуком, -- идет медленно, наслаждается ходьбой. Голова его не задрана, не опущена, он просто нормально держится, человек на своей земле. Как-то он предложил повезти нас в Акко, посмотреть старый город. Наслышанные и начитанные уже об интифаде и терроризме, мы побаивались ехать, а согласившись, тоже немного ежились и поглядывали на белотканные головные уборы арабов с опаской и интересом. Люди па улицах старого Акко были одновременно из сказок Шехерезады и из газетных статей. Мы ходили по узеньким таинственным мощенным камнем улочкам, было интересно, но как-то не очень уютно. А Рубэн словно не замечал нашего внутреннего дискомфорта, он был у себя дома в этом арабском районе, на арабском рынке. Он останавливался и разговаривал с арабами, даже шутил. Мы не понимали, о чем, но видели, шутил -- собеседники улыбались. Наверное, ему и в голову не приходило, что можно вести себя иначе. Он у себя дома, какой может быть дискомфорт? Эта спокойная уверенность хозяина земли, где он живет, где ходит, где ступает сейчас, в эту минуту, поразила нас однажды особенно. В нашем доме, этажом ниже, живет семья -- муж, жена, трое детей, один из них солдат. Они ни с кем не здороваются, не разговаривают с соседями, в подъезде они смотрят на нас в упор и молча проходят мимо. Заходят в квартиру и быстро закрывают за собой дверь, будто отгораживаются от мира. Младший из их семьи, мальчишка лет десяти, бросал камни в бродячих кошек, что рылись в нашем мусорном ящике. Это совсем доконало Алину. -- Какой ужас! -- сказала она. -- Я видеть его не могу. В этой квартире живет большая собака. Мне кажется, она похожа на своих хозяев. Хотя, в отличие от хозяев, собака всегда приветствует нас: когда мы подходим к дому и поднимаемся по лестнице, она сопровождает нас злобным лаем. Я всегда знаю, когда мои возвращаются домой -- мне знак подает собака. Иногда ее выпускают гулять по двору, и тогда я, съежившись, стараюсь прошмыгнуть побыстрее. Но и остальные мои не радуются встрече с четвероногой соседкой, а, посторонившись, вежливо уступают дорогу. Как-то Рубэн в чем-то помогал мужу во дворе, а это четвероногое как раз было выпущено хозяевами погулять. Собака подошла к мужчинам, злобно ощерилась. Муж говорил потом, что стало несколько не по себе. А Рубэн пом смотрел на нее спокойно, уверенный властный жест рукой, и короткая, тоже властная, команда: -- Домой! Собака потупилась, попятилась, отошла. Может, так от силы отступает зло. А собака Рубэна мне нравится. Больше всех собак, что я видела здесь. Она приземистая, черная-черная с белыми башмачками и большими игрушечными добрыми ушами. Она не лает по пустякам, но уж если хозяев нет дома, в дом никого не впустит. ...Как-то мы были в гостях у Рубэна. Пришел из школы внук -- мама на работе, куда же идти? Эстер поднялась и пошла греть внуку обед. Рубэн с грустной и мудрой улыбкой сказал: -- Одна мать прокормит десять детей, а десять детей не могут прокормить одну мать. -- Но у вас же не такие дети. -- Конечно, конечно, у нас не такие дети. Надеюсь, что мне не придется просить у них кушать. Я тоже надеюсь. У них небольшая вилла, небольшой чистенький дворик, немного деревьев. В доме большой нарядный салон, много воздуха, высокие потолки и большие окна. Двери из салона ведут в маленькие спальни, где скромно и чисто, здесь не живут, здесь спят. Они приехали сюда вдвоем. Без денег, без барахла. Ни родных -- никого. Начали строить -- жизнь и дом. Эстер поведала нам историю дома. Говорила Эстер на иврите, слова мы понимали не все, но она ходила и показывала, руки ее дотрагивались то до одной стены, то до другой, то касались окна или двери. И мы все понимали. Сначала соорудили что-то маленькое, жили пока вдвоем. Родился первенец, достроили комнату. Родился второй ребенок -- расширили салон. Третий -- достроили еще. Сразу не было денег, все делали постепенно, много лет ушло. Эстер любит свой дом и гордится им. С особой гордостью покам зывает она сооружение в углу салона, нечто похожее на бар с полированной деревянной стойкой. -- Это сделал сам Рубэн. Мне нравится смотреть, как умело расправляется Эстер с ватагой малышей и как ласково смотрит Рубэн на нее и на них. -- Знаешь, -- сказала я как-то мужу, когда мы возвращались от них, -- Эстер кажется счастливой женщиной. -- Да -- согласился муж, -- Похоже. VI Когда в нашем активе появилась семья Леви -- Абрам и Хана, мы тут же стали именовать главу семьи "Абрам второй", потому что у нас уже был добрый знакомый Абрам, муж Иры. ...Вчера она показалась мне совсем старенькой -- широкое, но худое серое лицо, серые волосы, опущенные плечи. Иногда она -- ничего, бодрая, лицо светлое, живое. -- Она-таки была блондинка, -- сказал как-то Абрам о жене с теплой улыбкой. Вспомнились дни молодости. Она была тяжелая, страшная, но -- молодость. Он вообще говорит с Ханой и о Хане с теплой улыбкой, но при этом и чуть-чуть с усмешкой -- над самим собой. Что за чудак -- до сих пор благодарен судьбе за такой подарок, как Хана. -- Слушай, -- спросила я у Абрама, -- а как ты объяснился в любви? Как предложил замуж? На каком языке? Она была из Венгрии и знала только венгерский, а он -- украинский, чуть- чуть польский, чуть-чуть идиш. Они встретились на послевоенных дорогах в буреломе судеб. -- Соседский мальчишка учил меня по-венгерски. Чего не сделаешь ради любви! Видя, как муж закуривает, он вспомнил, что дымил в молодости самокруткой. -- Как бросил? -- спрашиваю я с надеждой: муж курит очень уж много. -- Хана сказала: "Или я или табак". Жалко было терять Хану. Бросил курить. Я разочарованно вздыхаю, и он смеется: "Попробуй и ты так. Или уже поздно?" У Ханы светлые глаза на круглом лице, нос широковат, приподнят немного. Что тут еврейского? -- Да, -- говорит Абрам, -- немцы пропустили ее, она сошла за венгерку. Хана была в Освенциме. -- Как уцелела? -- спрашиваю я. -- Повезло, -- отвечает. Она говорит на иврите "йеш мазаль", обычный перевод: "есть везение". Но я уже знаю оттенки слов. На иврите "мазаль" -- это не просто везение, это -- судьба. -- А Абрам? -- Он был в другом лагере. Не всех же сразу загоняли в газовые камеры. Многих раньше отправляли на работы. -- О подробностях вспоминать нет желания, да и что вспоминать. У Абрама тоже "йеш мазаль". -- У нашего соседа погибла вся семья, -- сказал муж. -- У Абрама тоже. Уцелела только сестра. А у меня погибли отец, мать, сестра. Мы немного молчим. А потом я все-таки произношу слова, которые слышала от Абрама первого, от соседа со второго этажа и которые мучают меня самое: -- Где был Господь, когда убивали шесть миллионов из избранного им народа? Я вижу -- ей неприятны мои слова, она верующая. -- Мы уцелели, -- тихо произносит Хана. И замолкает. Я знаю, они не только уцелели там, но и выдержали все здесь, они -- это алия сороковых. "Странно, -- думаю я, -- ищу еврейскую душу, а, может, вот она сейчас передо мной. Хотя облик совсем не привычно еврейский, да и он тоже мог бы сойти за не еврея, светлый, глаза светлые, нос прямой чуть картошкой". Когда мы только познакомились и зашли к ним впервые, Хана показала мне фотографию внука -- широколицый глазастый подросток с пушком над верхней губою. -- Симпатичный, -- сказала я. Ей приятно, что он мне нравится. Но она понимает, что он пока еще не красавец, редко встретишь красавца в таком возрасте. -- Мой, -- сказала Хана. -- Значит, симпатичный. Потом был разговор о стране, о трудностях, с которыми встречаются олимы. Видно, Хана уловила в том, что я говорила, некоторое олимовское недовольство. Провожая нас, она остановилась около порога, произнесла тихо, серьезно, глядя мне прямо в глаза: -- Внук -- не красивый, не хороший, но -- мой. Страна -- не такая прекрасная, не такая хорошая, но -- моя, -- и прижала руки к груди. Она сказала "шели", но "шели", хоть и переводится "мой, моя", это совсем не то, что вкладывается в это слово на русском. А в том, как Хана произнесла "шели", было столько сокровенного, личного, что у меня сдавило в груди. Сколько лет мы пели "Страна моя, Москва моя...", но ни разу от этой песни не защемило сердце. Пели и пели, такие у песни слова. А тут я вдруг поняла, что эта страна -- моя, и что мне никуда не деться, не так она хороша, как хотелось бы, как виделось издалека. Но что делать? Дети и внуки мои тоже -- не самые лучшие. ...Познакомились мы случайно. Хотя нет, я думаю, что нет ничего случайного на земле. Кто-то согласится со мной и скажет, что да, это так, потому что все заранее задумано всевышним. Кто-то сошлется на книгу судеб. Я все списываю на человеческие характеры, на свойства человеческих душ. Встречаясь с обстоятельствами, характеры проявляются, встречаясь с другими характерами, взаимодействуют, и из этого вытекают или не вытекают события и взаимоотношения людей. В ту первую весну нашей жизни в Израиле, когда муж с бригадой олимов приводил в порядок город, в один из дней ему пришлось выкашивать бурьян на небольшом пустырьке возле высотных домов, среди которых отдельно и как-то очень независимо стоял небольшой одноэтажный домик за живым зеленым забором. Таких и побольше пустырьков он выкосил уже немало. Бывало, что хозяева выглядывали из своих домов. Некоторые настороженно: чего можно ждать от олимов? Некоторые были равнодушно любопытны. Встречались и злые, жестокие люди. Один из бригады как-то, устав, присел под тенистой изгородью -- отдохнуть. Вышел к воротам хозяин изгороди. -- Здесь сидеть нельзя, здесь частное владение, -- непреклонно и твердо заявил он. И тут из домика вышла немолодая женщина и вынесла кружку воды. Вода была холодная, кисловатая от лимонного сока и искрилась пузырьками газа. Кружка воды казалась чудом в этот знойный день, но еще чудесней было доброе лицо женщины, принесшей напиток. Потом вышел мужчина, тоже немолодой, но поджарый и, видно, не слабый. Постоял немного, наблюдая, как муж справляется с работой, понятно, непривычной для него, по всему видно -- не из косарей. Не знаю, что он думал тогда, в первый раз, оценивая работу. Наверное, видел, что человек перед ним не хилый, крепкий, что, хоть и нелегко, старается и не халтурит. Если бы понял, что косарь хлипок и ему себя жаль, возможно, не подошел бы, не заговорил, а может, и подошел бы, но только, чтобы помочь. А тут -- заговорил, да еще с шуткой, простой почти деревенской шуткой. Они поговорили, как два соперничающих мужика. Сколько тебе лет? А мне вон сколько! А какой ты молодой? Вот я -- молодой. Посмотри, как я работаю. А какие мускулы? А руки? Ну-ка, чья рука крепче? Говорили они на смеси языков украинского, иврита, идиш. У одного -- хороший украинский, а иврит -- увы! У другого иврит хорош, а украинский давно забыт, с трудом вспоминается. И идиш оба почти не знают. Но выручил язык жестов. Он до сих пор нас выручает. Попрощались -- заходи, буду рад. Муж вспомнил об этом, когда, собираясь уйти от Ципоры, мы искали квартиру. -- Зайдем, может, помогут. Они старожилы, многих знают. Мы зашли сразу после обеда, еще не зная местных законов о неприкосновенности двух послеобеденных часов. Потом мы узнали, что Абрам и Хана не всегда в это время отдыхают, но в тот раз, видно, утомившись, прикорнули. На наш стук вышел Абрам, еще полусонный, остановился на пороге, рассматривал нас, словно припоминая, кто мы, и не понимал, что нам от него нужно. Он вяло стоял на пороге своего дома, невысокий, с неприбранными после сна редкими седыми волосами, в распахнутой рубашке, а светлые чуть прищуренные глаза его смотрели на нас оценивающе. Вообще-то, когда тебя оценивают, не очень приятно, но мы почему-то не испытывали этого чувства, возможно потому, что вся процедура длилась недолго. Хозяин так же, как стоял, не выражая никаких эмоций, спокойно посторонился, давая дорогу -- заходите. Но тут на пороге появилась Хана и все обволокла добротой и приветливостью. Потом мы сидели в их доме, рассказывали друг другу о себе. В ход был пущен наш еще очень плохой иврит, забытый Абрамом украинский, руки, пальцы, телодвижения. Мы понимали друг друга. Квартиру мы подыскали без них, но в них нашли близких людей. Как-то сразу и без оговорок. Они старались нам помочь, чем могли, и делали это ненавязчиво, часто с шуткой. Абраму нравилось, что муж за все берется, умеет не умеет -- берется. И Абрам никогда не забывал похвалить мужа. Мы делали ремонт в нашей съемной квартире, Абрам давал советы, какую покупать краску, шпаклевку, инструмент. Он предлагал свои услуги в работе, но не был огорчен, что мы отказались и стали делать все сами. -- Лучше, когда человек не может, но хочет, чем может, но не хочет, -- высказал он свое кредо. -- А еще лучше, когда и может и хочет... -- Верно. Мы покрасили первую комнату, сделано было неплохо, но и не Бог весть, как хорошо. Абрам пришел, походил по комнате, прищурив свои светлые глаза, изображая придирчивый осмотр работы, потрогал углы и выразил удовлетворение: -- Мастер -- первый класс, -- сказал он на ломаном украинском и похлопал мужа по плечу, подняв для этого руку. Он был ниже ростом, но -- старший. "Мастер -- первый класс" -- говорит он мужу всякий раз, осматривая сделанную работу. Приходилось ремонтировать краны, прочищать канализацию, ставить новые розетки. Абрам все трогал руками, проверял, высказывал одобм рение. Он не обращал внимания на мои слова о том, что муж и в Союзе все это делал сам. Абраму нравилось, что человек берется за всякую работу, хоть и ученый. Зато своей работой Абрам никогда не выхваляется. Он принес мне в подарок маленький складной столик, за которым я и сейчас работаю. Столик этот не Бог весть какой нарядный, но прочный и легкий, а главное, он очень удобен в нашей тесной квартире, где ни для чего нет места. Столик можно сдвинуть, а то и вовсе сложить и убрать, когда приходят гости. Этот столик был мне, как подарок судьбы, мы искали в магазинах хоть что-нибудь подходящее, но все было не так удобно и стоило кучу денег. Абрам принес столик, разложил и спросил небрежно: -- Ну, ничего? Подходит? И чтоб избежать благодарности и похвалы, стал рукой разглаживать еле заметную неровность. -- Еврейская работа... Вообще мне нравится его ирония, его понимание шутки. И умение шутить. Наверное, если бы мы могли свободно говорить на одном с ним языке, было бы еще интереснее. Его манера шутить напоминает мне юмор моих интеллектуальных друзей из страны исхода. Мы рассказываем ему и Хане, как из аэропорта Бен-Гурион звонили знакомым, не знали, что делать, куда ехать. -- Почему не позвонил мне? -- спрашивает он мужа, смеясь только глазами. Мы хотели навестить их, но не застали, идем от их дома, на углу улицы встречаем Абрама и Хану. -- Были у нас? -- спрашивает он, прищурив свои светлые глаза. -- Ну и как, не знаете, мы дома? -- Я тоже был красивый мальчик, -- сказал он как-то, когда я восхитилась соседским ребенком. -- Мама даже завязывала мне на руке красную нитку -- от сглаза. Не веришь? -- смеется он. -- Теперь я не такой красивый? Уже не надо завязывать красную нитку? Он много знает, ему все интересно, он в курсе всех политических событий, немного читает газеты, но больше смотрит телевизор. У него есть своя любимая программа -- "Новости" в половине восьмого вечера, ему нравится ведущая программы. Где бы он ни был, торопится домой: -- Там ждет меня моя девушка. Но говорить подолгу о политике Абрам не любит, оно того не стоит. Спорят себе сильные мира сего, а в стране тяжело. Зато всегда спрашивает у мужа о разных вещах из истории, о народах, их судьбах, слушает с интересом, готов слушать долго. К сожалению, у нас не хватает иврита, и муж, рассказывая о чем-то, быстро переходит на язык пальцев. Тут уже становится неинтересно. На том и кончаем, откладывая до лучших времен, когда мы заговорим на иврите вовсю. Как-то они зашли к нам, я накрываю стол -- все, что есть, мне хочется угостить их получше. Но Абрам говорит: -- Зачем столько? Нет места, -- и похлопывает себя по животу. -- То, что ты наставила, хватит на неделю. Он худощав, ест мало. -- Когда были молодые, -- вспоминает он, -- так хотелось есть, но не было денег. Теперь есть деньги, но нужна диета. Нет, он не болен, он энергичен, подвижен, но понимает, что в его возрасте много кушать уже вредно. Зачем же делать себе во вред? Он относится к этому спокойно. Раньше было хуже, когда хотелось есть, а купить было не на что. -- У тебя нет работы, -- говорит Абрам моему мужу. -- У меня тоже не было. Я тоже был оле хадаш. Хана работала, шила. Ходила на работу далеко, за пятнадцать километров. Каждый день. Пешком. Что делать? Жить-то надо было. Она любила читать и рисовать. Когда-то, до войны. Мечтала учиться и стать художником-модельером. Но ее не приняли: в Венгрии тоже не любили евреев. Но шить она научилась, и это спасло их в Израиле. Она ходила по богатым домам, обшивала. И до сих пор шьет понемногу. -- У нас не было съемной квартиры, нам не давали денег. Жили в сарае, пришлось его самому построить. Сарайчик был маленький, тут спали, тут же керосинка. Хана варила еду и до двенадцати часов каждый день шила -- при керосиновой лампе. Мне нравится, что они не ноют, не плачут, не жалуются, от других старожилов я слышала много стонов по поводу старых времен. "Что делать? -- говорят Абрам и Хана. -- Время было такое". Они не завидуют нынешним олимам, тому, что нам дают немного денег на прожитье. Понятно -- теперь время другое. Понимают, что и нам не сладко совсем, хоть и заботятся о нас больше, чем заботились о них. И, может, потому что они так хорошо все понимают, мне стам новится неловко оттого, что я, в самом деле, ничего не вложила в эту страну, что не приехала сюда раньше. Действительно, почему я не приехала? Когда они начинали здесь с нуля? В конце сороковых? Что делала я в эти годы? Мы тоже не сытно ели, мы даже голодали, был страшный голод. Потом стало немного легче. Но мы были очень молоды, учились, ходили на лекции, вечера поэзии и диспуты. Мы верили в коммунизм и учились, чтобы его строить. Среди моих друзей было много евреев. В самом деле, почему мы строили там, а не тут? Кто повинен в том, что нас разбросало по вселенной? Там, где мы жили, и приходилось работать. Ни у кого в то время не была легкой жизнь. Евреи собираются здесь, у нас есть, у нас должна быть своя страна. ...Абраму тоже иногда перепадала работа, совсем, как теперь олимам: что- нибудь починить, подрезать кусты. Как семейную реликвию хранят они эту историю. Хана ушла чуть свет на свою поденку. Он опять остался один, молодой, неприкаянный, не у дел. Пришел сосед, предложил работенку на своем дворе. Сможешь? Он все сможет, дайте только работу. Солнце палило, как всегда летом, немилосердно. Абрам косил траву, убирал двор. Соседу в доме тоже было жарко. -- Зайди, выпьем. Добро бы воду, нет, похоже, самогон. Выпил, пошел работать. У соседа опять жажда: -- Зайди, выпьем. Вечером спросил: -- Домой дойдешь? Как не дойти? Выпрямился, приосанился. Больше ничего не помнит. Хана пришла поздно, увидела, что Абрам лежит на постели поверх одеяла, испугалась. Присела рядом, все поняла и заплакала. Он проснулся, открыл глаза, тоже все понял, взял ее руку в свою, сказал: -- Больше такого не будет. -- И не было? -- спрашиваю. -- Нет, не было. Не то, чтобы он совсем трезвенник, он и сейчас, когда садимся за стол в шаббат или в праздник, может выпить стопку-другую. Это нормально. Жизнь была трудовая, трудная, вся в заботах. Открыли фабрику в городе, повезло -- Абрама приняли на работу. Строили дом. На то, что она зарабатывала, ели, а его деньги уходили на стройку. Ну, что за чудо -- их дом, как он мне нравится! ...В первые месяцы нашей жизни в Израиле под вечер а иногда в тихий безмашинный шаббат мы любили гулять по нашему городку. Гуляли втроем -- с Алиной. Она водила нас по незнакомым улочкам: мы тут еще не были. Сюда. Сюда. А теперь сюда. У нас сложилась игра: бездомные, мы выбирали себе виллу. -- Эту? -- Нет, эта мне что-то не нравится. -- Может, вон ту? -- Ну что ты?! Разве не видишь: здесь негде поставить машину. -- А эта? -- Надо подумать. Эта вроде ничего. Потом мы узнали, что эта игра увлекала не только нас, но и других бездомных олимов. Игра не мешала нам любоваться. Мы отдавали должное строителям -- виллы были красивы. Иногда мы останавливались и замирали. Белые с красным в окружении аккуратно подстриженной зелени, со ступенчатыми балконами, острыми готическими крышами или крышами плоскими, как солярий, одно-, двух- или трехэтажные, иные виллы были поистине творением художника. Одни были богаче, другие скромнее, но что нас поражало -- не было двух одинаковых, похожих. Выходцы из разных стран, хозяева этих вилл, принесли с собой свое понимание красоты и стиля. Смешанное с израильскими традициями, местными материалами и свободой строить, что хочешь (вспоминаю унылые ряды домов в городах и деревнях страны моего исхода), оно взрастило красоту и своеобразие нашего уходящего в гору городка. Иногда мы останавливались возле какой-нибудь виллы и начинали другую игру -- гадать, что за хозяин у этого терема. Можем ли мы узнать о хозяине по фасаду дома? Что может рассказать дом и двор о тех, кто здесь живет? Дом Абрама и Ханы стоит за невысоким, но и не низким зеленым забором -- из кустарника, аккуратно подстриженного, словно подогнанного веточка к веточке, листок к листку. Во двор впускает калитка (иначе и не скажешь -- калитка, как там, на Украине), слева от входа под деревом вкопан стол, скамейки. За домом аккуратный негустой сад, трава. Деревья -- лимоны, мандарины, орехи. Мне кам жется, здесь должны бы расти вишни, черешни. Сам дом в один этаж -- словно раскинулся вширь -- белый-белый с цветными наличниками. Дом не очень велик, но весь улыбается, радует глаз. Внутрь ведет крыльцо. Мне все хочется увидеть здесь строганное деревянное крыльцо, но нет, оно из каменной крошки, гладкое и чистое. Как все внутри -- чистое- пречистое. -- Я люблю свой дом, -- говорит Хана. И это чувствуешь сразу. Мне хорошо в их доме. Мне хорошо с ними. И часто, бывая в их доме, я думаю о том, что неистребима в нас не только принадлежность к нашему гонимому народу, нельзя истребить также дух и культуру тех мест, где мы родились и жили. Как бы ни плавил нас котел абм сорбции. Что делать? Такая у нас судьба. ...Звонил? -- спрашиваю я у Ханы осторожно, боясь причинить боль, но и надеясь услышать, что да, звонил. Она тихо, отрицательно качает головой. В глазах тоска. -- Ничего, -- утешаю я, -- позвонит. У него много работы. Она согласна, она сама себя спасает этой мыслью, что у него много работы. Это прекрасно, что у него много работы, он и уехал за океан в поисках работы. Здесь инженеру, даже хорошему специалисту по электронике, устроиться не так-то просто, а устроишься -- платят мало. Там, за океаном, тоже не так уж хорошо с работой, за которую прилично платят. Ездил с семьей с места на место, три месяца вообще был не у дел. На что жил? Папа переводил шекели в доллары, доллары с оказией передавал в Америку. А сейчас все нормально. Много работы. Это хорошо. Но позвонить-то можно. Это же не то, что писать письма. В прошлый раз она сама не выдержала, позвонила. -- Ах, мама, -- услышала голос Якова, сына, -- вот хорошо! А я как раз собирался завтра звонить вам. -- Ну вот, -- пыталась тогда шутить Хана. -- Когда ни позвоню: ах, я собирался звонить завтра. Всегда -- завтра. Вообще он не такой уж плохой сын, иногда звонит и сам, всегда интересуется здоровьем и делами. Ко дню рождения Абрама прислал подарок. А внук, тот самый подросток с пушком над верхней губою, и вовсе нежен с дедом и бабушкой -- по телефону. Спрашивает у Ханы: -- Плачешь? -- понимает. И чтоб доставить ей радость, говорит, что хочет к ней, у нее самая вкусная в мире еда. Внук, и в самом деле, с удовольствием проводит здесь каждое лето -- свежий воздух, забота, бабушкины пироги. Молодые приезжают редко -- всей семьей дорого. А мальчик спокойно позволяет старикам вращаться вокруг его оси. Его ось -- это ось их вселенной. Он понимает, что доставляет им радость уже тем, что он существует да еще приехал. С Абрамом и Ханой он снисходительно нежен, смотрит на них с любовью, но уже чуть-чуть свысока. -- Ах, дед, ну, что ты понимаешь... Но разрешает ласково похлопать себя по плечу. Ему и самому это еще приятно. -- Ездишь к морю? -- как-то спросила я у него. Стояли жаркие, знойные дни. -- Когда дед свободен. -- А сам? На велосипеде. Ответом меня не удостоили, только взглянули. -- Как можно? -- смеясь объяснил Абрам. -- Только в машине и то не во всякой. -- Любишь Израиль? -- спрашиваю я у внука. -- Да, -- отвечает он сразу же, но без эмоций. Любить Израиль -- это само собой разумеется, это его страна, он здесь родился. -- Ну вот, закончишь школу, приедешь сюда учиться в университете. На меня опять взглянули -- Боже мой, ну, что за наивность! -- Кем собираешься стать? -- Хочу изучать физику. О! Он уже знает, что хочет. А ведь этот мальчик только на год старше, чем наша Аля. -- И будет у тебя много денег? И машина не чета дедовой -- мерседес? -- Хотя у Абрама машина хорошая, нормальная машина. Подросток слегка улыбается: -- У меня будет и свой самолет. О! А я предлагаю ему -- на велосипеде. ...Уже третий месяц, как внук уехал, сразу же по приезде домой позвонил, и с тех пор молчат. И жизнь -- сплошное ожидание звонка. -- Я все время что-то делаю, делаю, я должна все время что-то делать, -- говорит Хана. Она всегда в хлопотах, словно на плечах семья, а не их двое, она да Абрам. То сестре что-то сделает, то племянникам, то чужим людям. Он тоже, где может, ищет работу -- и занятие и приработок, пенсия не так уж велика. Он все умеет, может сделать любую работу -- починить водопровод, поставить солнечный бойлер, подстричь траву. Целый день работает -- то по дому, то у людей. У них много друзей, знакомых. Надо помочь -- пожалуйста. -- На том и держусь, -- говорит Абрам. Узнав о нашей малейшей нужде, Абрам и Хана тут же спешат на выручку. Помогут что-то сделать, подбросят утварь, дадут инструмент кран починить, а то и вовсе отдадут хорошую вещь -- у них, мол, стоит без дела, а нам нужна. -- Я не дарю, -- улыбаясь, говорит Абрам. -- Даю, пользуйся. Когда разбогатеешь, вернешь. Он понимает, что я уже никогда не разбогатею, но он подбрасывает мне эту игру, он знает, что так мне легче. -- И вообще -- мы одна семья, -- добавляет Хана. Мы уже давно считаем, что мой муж и Абрам -- братья, а когда приезжает Ирина, у нее есть дядя и тетя. Это тоже игра, но игра приятная, мне она по сердцу. И мне очень хочется что- нибудь для них сделать, что-нибудь доброе, ласковое. Но что я могу? Иногда в теплую погоду мы заходим за ними, и мы вместе гуляем. -- Хорошо, что вы пришли, -- говорит Абрам. -- Нам было приятно, -- добавляет Хана. Хоть мы еще мало знаем иврит, но когда мы вместе, стараемся шутить, и они тоже стараются шутить, и мы много смеемся. А смех, говорят, продлевает жизнь. А сегодня мы заглянули в их домик, и Хана, вся светясь, протянула мне -- смотри -- фотографии. Получила от сына письмо, он теперь живет в штате Небраска, а на снимке купленный им в рассрочку дом. На фоне этого небольшого красивого дома их Яков, мужчина высокий, светловолосый, со светлыми усами. А на другом снимке, на лужайке в лучах солнца, стоит центр их вселенной -- глам застый подросток. Пожалуй, за эти месяцы он повзрослел. -- Совсем взрослый, -- сказала я Хане. Она радостно кивнула. А мне больно. Мне зябко. Отчего сыновья покидают эту страну? Почему они уезжают отсюда? Зачем старики остаются одни?.. VII Боже мой, что за навязчивая идея -- понять еврейскую душу? Или ее не существует -- единообразной еврейской души? -- Нет, -- сказала мне Ира, -- наша новая знакомая. -- Конечно, вы еще не можете писать об израильтянах. Мы сидим в уютной квартире на третьем этаже дома, расположенного в верхней части нашего городка. Квартира далековата от центра, но зато из окон видны просторы необъятные -- добрая часть Израиля. Ире нравится смотреть из окна. -- Меня волнует каждый пейзаж в Израиле, -- сказала она мне, глядя, как из- за горы Кармель поднимаются облака. -- Ну, а вы понимаете израильтян? -- спрашиваю я Абрама, мужа Иры. Абрам и Ира немного старше нас, приехали из Риги, живут здесь двадцать лет. -- Конечно, -- протяжно говорит Абрам и немного вытягивается, довольный тем, что это так, что он понимает. -- Я думаю и чувствую, как ваш квартирный маклер, как хозяин вашей квартиры. Абрам помогал нам с переводом, когда мы заключали договор на новую квартиру. Он чувствовал себя неуютно оттого, что мы просили перевести еще раз то или иное место, мы оказались тупицами и занудами и не обращали внимания на то, что маклер посматривал на часы. Мы хотели знать все, понять странные израильские законы: почему во главу угла в договоре ставят только наши обязанности квартиросъемщиков? Абрам нервничал. Он неспокойно как-то боком сидел на стуле, словно под ним было несколько горячевато. Переводил пункты длинного договора быстрее, чем нам бы хотелось, иногда даже не дословно, а смысл. Ему не терпелось быстрее закончить это дело, не потому что он торопился. Время у него было, но он считал, что мы ведем себя неприлично. -- Уверяю вас, здесь все нормально, -- сказал тогда Абрам, и рука его плашмя легла на лист договора. Он испытывал неловкость от нашей занудливости, ему нравился наш квартирный маклер, и адвокат внушал симпатию. Абрам хотел, чтобы они видели -- он с ними, он свой. Маклер нам тоже нравился, но мы хотели знать... -- Если бы это я тогда заключал договор, -- говорил Абрам, -- мы составили бы его за десять минут. Мне все было ясно. -- Возможно, через двадцать лет нам тоже потребуется только десять минут. Абрам усмехается и качает головой. Он не желает нам еще двадцать лет не иметь своего угла. -- Когда я приехал сюда, я думал и воспринимал все точно так же, как и вы. Я ведь тоже был из той страны. Я вас уверяю: через несколько лет вы бу