..
Он не видел ни жены, ни детей, ни родителей -- не смел показаться им на
глаза. Как они выкручиваются, на какие средства живут -- не знал...
-- Теперь надо терпеть и ждать, -- сказал албанец..
-- Ждать чего?
-- Когда снова начнет везти... 8.
На главной дороге аэропорта возникли желтые осы, и кто-то из
проезжавших мимо водителей крикнул:
-- Что вы тут чикаетесь! На "United" нет машин! Таксистский азарт
мгновенно, до дрожи захватил меня. О том, чтоб ехать домой, теперь не могло
быть и речи!
Самолет пришел переполненный; было много пассажиров в Бруклин, куда мне
хотелось попасть, но я получил мрачного черного парня, ехавшего в
противоположный конец города, в Бронкс. Чтобы мне не пришлось потом выходить
из машины среди ночи в каком-нибудь глухом закоулке Бронкса, я не стал
открывать багажник, а втолкнул чемодан в салон.
-- Мотель возле стадиона "Янки" знаете, сэр?
"Сэр" -- это неплохо. По крайней мере, скандала не предвидится. Да и
мотель возле стадиона я знал: рядом с шоссе, а главное, буквально в двух
шагах от полицейского участка. Бояться было нечего. Зарядивший дождь лишь
подбадривал меня, напоминая о том, как хорошо, как тепло и сухо -- в машине.
Пухлая пачка денег приятно ласкала бедро. Когда я сброшу черного, у меня
будет полтораста с лишним долларов!..
Чекер шел со скоростью миль сорок, не больше: переднее стекло то и дело
захлестывало водой, которую поднимали обгонявшие меня машины. Мы уже давно
оставили позади и Гранд-шоссе, и мост Трайборо, и ехали по Восемьдесят
седьмой дороге, когда сизую муть захлестнутого водой стекла озарил вдруг
зловещий рубиновый отсвет. Тормоз!.. Чекер пошел юзом; "дворники" смахнули
муть со стекла, и рубиновый занавес превратился в два ярких красных огня над
бамперами легковой машины, которая, визжа и виляя, остановилась посередине
шоссе... В тот же миг правая передняя дверца машины распахнулась, и на
дорогу выскочила женщина. Она метнулась к обочине и побежала вперед -- в
глухую ночь, под проливным дождем...
Бывают такие минуты, когда невозможно праздновать труса! Может, не будь
на заднем сиденье этого черного парня, автомеханика из Алабамы,
обращавшегося ко мне "сэр" и становившегося теперь свидетелем моего позора,
я проехал бы мимо... Не знаю... Было очень страшно, но я вильнул вправо и
оказался между остановившейся на шоссе машиной и -- бегущей женщиной.
-- Сумасшедший, что ты делаешь?! -- закричал негр, но его страх придал
мне смелости. Поравнявшись с женщиной, я нажал на тормоз. Повалился на
сиденье, дотянулся до ручки и открыл дверцу:
-- Садитесь!
Фары той машины заливали кабину чекера светом. "Будут стрелять!" --
мелькнуло в голове, и, едва женщина оказалась рядом, я рванул вперед.
Струйки воды текли по лицу женщины. Машина, из которой ей удалось бежать, не
отставала от нас ни на метр.
-- Что случилось? -- хриплым, чужим голосом спросил я; негр притих...
-- Спасибо, -- сказала женщина.
-- Скажите, черт побери, что случилось!
Женщина всхлипнула.
Промелькнул указатель "Стадион", мне пришлось съехать с шоссе на
вспомогательную, совсем уж глухую дорогу, и опять застучало сердце: сейчас
будут стрелять. Но никто не стрелял.
Наконец показался полицейский участок, на крыльце его, под навесом --
несколько фигур в форменных дождевиках и фуражках. Останавливаясь у мотеля,
я был уже совершенно спокоен. Негр заплатил 17 долларов и уволок чемодан, а
женщина наградила меня двадцатидолларовой купюрой:
-- Я восхищена вашим поступком! -- сказала она, но в ее интонации
почему-то отчетливо слышалась фальшь...
К мотелю подползла та, не страшная (в присутствии полицейских), машина.
Из нее под дождь вышел человек моих лет, в костюме, при галстуке. Он
смущенно улыбался, показывая, что намерения у него самые мирные.
-- Добрый вечер, -- сказал он. Выглядело это так, словно он здоровался
-- с чекером
В роли агрессора неожиданно выступает моя пассажирка. Она выскакивает
из кабины, хватает мужчину за галстук -- голова его мотается из стороны в
сторону, -- и так же неожиданно дама возвращается в кэб:
-- Отвезете меня в Бронксвиль?
Еще бы -- не отвезу! Поездка за город -- это же двойная оплата! Сердце
так и затрепетало: к моим 174 долларам добавится изрядный куш. Да я побью
сегодня выручку всех врунов, которые только и ездят что в Филадельфию! 9.
Часы показывали начало четвертого, когда мы свернули с шоссе Мэджор
Диган в кромешную тьму предместья. Женщина указывала мне, как ехать. Дорогой
она снова принялась меня благодарить.
-- Рассказали бы лучше, что же все-таки произошло, -- ворчал я,
распираемый гордостью.
-- Рассказать вам день за днем все эти шестнадцать лет?! -- с пафосом
ответила женщина, и мой геройский "подвиг" поблек...
Больше я ни о чем пассажирку свою не расспрашивал. Однако же
завершилась поездка за город -- еще одним разочарованием. Возле своего дома
женщина опять раскрыла сумочку и демонстративно отдала мне все, что там
было: три бумажки по доллару. А счетчик, включенный заново у полицейского
участка, показывал 11.65...
-- Мы находимся за городом, -- напомнил я пассажирке. -- Мне полагается
23.30.
-- У меня нет больше денег! -- раздраженно ответила она и показала
содержимое сумочки: скомканные салфетки, пудреницу и тюбик губной помады. --
Двадцать долларов я вам дала? И хватит!
На том и закончили. Следовавшая за нами машина попятилась, выпуская мой
чекер из узкого проезда, и я остался один...
Выл ветер в невидимых кронах деревьев, лил дождь. Я спустился с холма и
поднялся на холм. Вокруг -- ни единого огонька.
"Какая прелесть, какая гадость! -- думал я. -- Закатила истерику,
одарила подобравшего ее на шоссе кэбби, но тут же пожалела денег и захотела,
чтобы я отработал их... И то -- ладно. Откуда только эта вспышка
благородного негодования? И как теперь мне отсюда выбраться?.."
Еще один подъем. Еще один спуск. Ночь и дождь. Что делать?
Вдруг, ослепив меня, мимо промчалась машина, и царапавшая душу тревога
спрятала коготки. Я развернулся, поехал следом, и вскоре из-за поворота
выскочил щит с услужливой стрелкой и надписью: "Нью-Йорк"...
Но до Нью-Йорка было далеко; дождь превратился в ливень. Фары моего
чекера не пробивали серую стену. Включив аварийные огни, я полз по шоссе и
лупил себя по щекам...
Я пел. Орал. Курил. Двадцать два часа, проведенные за рулем, навалились
на меня, и глаза -- закрывались... Машин вокруг становилось все больше и
больше, над головой промелькнула тень моста Верразано. Если бы не дождь,
отсюда был бы уже виден мой двадцатиэтажный дом с круглыми водонапорными
башнями на крыше...
Ледяной душ. Вестибюль. Мокрые туфли -- сброшены. Из спальни выглянуло
чужое насупленное лицо жены. В моем кабинетике на диване -- постель. Это
наказание, санкция. А мне так хотелось и повиниться, и объяснить, почему я
не позвонил, и похвалиться небывалой -- 177 долларов! -- выручкой; и еще
хотелось сказать жене заранее приготовленную, выпестованную в душе фразу: с
таксистом, мол, когда он привозит домой такие деньги, случается за день
столько всяких приключений, сколько с иными людьми не случается и за год.
Я надел сухую майку и лег. Но сон отлетел. За окном стояла черная
тишина. Дождь кончился, я не мог уснуть...
Глава двенадцатая. ПИСЬМО С ТОГО СВЕТА
1.
Так я и лежал, глядя в потолок, ни о чем не думая и не замечая, как мое
тело постепенно наливается чем-то тяжелым... На стене, к которой,
перевалившись через подлокотник дивана, прислонилась моя подушка, -- полки с
книгами; у окна -- письменный стол...
Почему мне неуютно среди вещей, к которым я так привык?
Еще совсем недавно как-то само собой подразумевалось, что за этим
столом, кроме однодневок-радиопрограмм, напишется и что-нибудь "настоящее":
цикл рассказов или повесть -- о жизни здесь и там. Но теперь я стыжусь
прежних честолюбивых фантазий, и вид чересчур громоздкого стола,
неправомерно занимающего чуть ли не половину моей комнаты, -- вызывает
досаду.
Иное дело -- книги. Сказать по правде, за последний год не купил я ни
одной; но и заброшенные, запылившиеся, убого оформленные, изданные
ничтожными тиражами, -- нищим русским зарубежьем -- книги эти вызывают
совершенно особое, непонятное ни американцу и никакому другому иностранцу --
щемящее чувство. Ни на одном другом языке, кроме русского, не написано
столько книг, за которые их авторы -- заплатили своими жизнями...
Вот тоненький сборник расстрелянного в застенке поэта, носившего одно с
расстрелянным царем имя. А этого поэта расстреляли позднее... Еще томик
стихов:
Жизньупала.какзарница,
Каквстаканводы-ресница,
Изолгавшисьнакорню...
Зачем автора этих строк нужно было швырнуть за колючую проволоку, где
он в считанные недели сошел с ума и погиб? Зачем всадили пулю в затылок
одному из самых изощренных в русской прозе стилистов? Зачем сунули в петлю
поэтессу, стихи которой живы и по сей день?
Вот она передо мной -- история великой литературы, созданной мучениками
и заменившей религию миллионам таких, как я... 2.
Светало; в комнате уже можно было читать, не зажигая лампы; и я
подумал, что для книг, хотя их и не прибавилось с тех пор, как я стал водить
такси, остается все меньше места на полках потому, что одну из них --
нижнюю, до которой я могу дотянуться рукой, не вставая с дивана,
загромоздили кипы неразобранных бумаг, которые регулярно подкладывает и
подкладывает в мой ящичек с надписью "Lobas" добросовестная библиотекарша. С
каждой промелькнувшей в печати статьи, которая может пригодиться для
программы "Хлеб наш насущный", она снимает копию и кладет в мой ящичек. И
туда же -- каждый выпуск "Исследовательского бюллетеня", который готовят для
радиожурналистов мюнхенские советологи. Попадают в мой ящичек и пухлые,
неисповедимыми путями доходящие до нас оттуда "самиздатовские" рукописи.
Читать их у меня нет времени, а выбрасывать -- как-то неловко: за каждой из
этих рукописей -- растоптанная человеческая судьба...
Решившись доверить свои мысли бумаге, "самиздатовские" авторы всегда
сознают, что совершают шаг -- в пропасть. Что их будут искать и найдут. И
тогда нагрянут обыски, допросы, тюремная психбольница или просто тюрьма...
Именно такой вот автор и отстукал на свою погибель на машинке "Москва"
-- шестьдесят с гаком страниц густого, через один интервал, текста, который
я, поняв, что наверняка не усну, достал с полки и опустил на пол возле
дивана; и никак еще не уверенный в том, что стану все это читать -- поднес к
глазам первую страницу:
"22 сентября в 9 часов 20 минут я вышел из нашего дома на Тарасовской
улице N 8, -- кольнул, кольнул знакомый киевский адрес! -- и пошел к
Ботаническому саду. Светило солнышко, на мне было легкое светло-серое
пальто, сандалии. У здания пожарной команды стоял, загораживая мне дорогу,
голубой "рафик". Я хотел его обойти, когда справа, со стороны пожарной
команды, возник большеголовый и седовласый человек. И он сказал:
-- Здравствуйте, Гелий Иванович. Садитесь, пожалуйста, в машину..."
...За тонкой перегородкой послышались шаги: из спальни -- в ванную, из
ванной -- в кухню. Это поднялась жена; она теперь училась в Манхеттене на
курсах операторов электронных машин. Я лежал в своем кабинетике. В своей
бруклинской квартире. И читал рукопись одного из старых киевских приятелей,
о котором знал совершенно точно, что его уже нет в живых...
Примерно с полгода назад -- или больше? -- сюда, в Нью-Йорк, дошло
известие, что Гелий Снегирев, помилованный советским правительством, чем-то
заболел и умер. Что похоронен он на Байковом кладбище. На том же самом, где
похоронена и моя мать.
Это было письмо -- с того света!.. 3.
Впрочем отпечатанный на машинке "Москва" текст меньше всего напоминал
заявку на "фильм ужасов". Голубенький "рафик" все ехал и ехал по улицам,
хорошо знакомым мне с детства... "Вывернули на Владимирскую". Значит, из
окна Гелию были видны красные колонны Университета; потом -- музей Ленина,
где меня когда-то принимали в пионеры... Да, вот и Гелий упоминает, что из
окна "рафика" увидел этот самый музей, затем ресторан "Лейпциг" и наконец
серое здание КГБ, почему-то всегда укрытое строительными лесами: "Повернули
на Ирининскую, заехали в ворота и -- приехали!".
Будничный тон рассказа как бы приглашал "на экскурсию" -- внутрь
зловещего здания, куда был доставлен арестованный диссидент...
"Начали обыск. Какие-то бумаги и подписи -- хотя нет, без подписей, я
сразу же заявил, что подписывать ничего не буду. Понятые. Какое-то
начальство, которое произнесло:
"Да, Гелий Иванович, вы изрядное ведро грязи вылили на нас и тут,
внутри, и там, за рубежом". Потом меня повели через двор, завели в
двухэтажное здание, в маленькой каморке обшмонали уже донага... Коридор,
лестница, коридор, в руках у меня два матраца, лязг замков и -- камера.
Сосед: чернявый, симпатичный. Я плохо помнил все эти первые минуты, а он,
Иван Иваныч, мне потом рассказывал: я походил, осмотрелся, оценил
наблещенный паркет и высоту до потолка, метров около пяти (до революции
здесь был то ли дешевый отель, то ли бордель), присмотрелся к нему, к
соседу, и сказал: "О, здесь можно жить, красота!". И, придвинув лицо к нему
вплотную, заговорщицки бормотнул: "Так что, "подсадной"? Ну-ну!.."
Был он "подсадным" или нет -- не знаю, как не уверен, что "работал" со
мной и второй мой сосед -- Григорий Тимофеевич. Черт их разберет...
Ну, вот. И потекла жизнь -- да, жить можно, красота! И с первых же дней
я стал сочинять вирши..."
"Одна милая дама дала мне совет.
"Если вам суждено в самом деле тюрьма,
Сочиняйте стихи там, хоть и не поэт.
Помогает, от многих слыхала сама..."
Я тогда усмехнулся, теперь же, в тюрьме,
Тот совет ее вспомнил и кланяюсь ей:
Очень трудно, наверно, было бы мне,
Не засядь я за вирши с первых же дней..."
Ох, Гелий! -- подумал я, вспоминая, как он, сорокалетний, женатый
(такой же, как и большинство киношников и журналистов -- пьянчуга), влюбился
в молоденькую, чуть ли не вдвое моложе его студенточку, как охаживал ее и в
конце концов женился на ней. С годами, однако, студенточка стала настоящей
советской мадам и ушла от мужа, исключенного из Союза писателей за
антисоветские взгляды... Но неугомонный "Гаврила" -- уже лишенный средств к
существованию, уже изгой, которого вчерашние знакомые при встречах на улице
"не узнавали", уже без пяти минут арестант, за которым неотступно следовали
филеры -- снова влюбился. И снова женился! И вот, пожалуйста: даже в
следственной тюрьме КГБ у него на уме -- дамы...
Я перелистал страниц десять стихов, сочиняя которые заключенный лечил
тюремную тоску: ученических, косноязычных, читать их было неинтересно... И
уже вскоре после того, как окунулся в эту рукопись едва ли не с трепетом, я
довольно бегло ее просматривал...
"С самого начала я завел со следователем весьма странные отношения: не
здоровался, хамил, а в устных и письменных ответах (все ответы в протоколах
допросов писал своей рукой) остроумничал и изгилялся, как мог...."
Действительно, странные отношения... На первый же допрос Гелий входит в
кабинет следователя, капитана госбезопасности, напевая модную песенку:
Я его оскорбил. Я сказал: "Капитан,
Никогда ты не станешь майором!.."
Это он -- со значением, в том смысле, что "большеголовый и седовласый"
капитан Слобоженюк на нем, на его деле, майорской звезды не заработает. Но
еще неожиданней -- реакция гебиста. Что же -- он? Кулаком по столу? Отнять
курево, лишить передач, прогулки? Не только ведь офицерский гонор побуждает
обломать наглецу рога -- служба такая. Не получишь необходимых показаний --
какая уж там звезда?! Долго ли строгому начальнику вытурить седого капитана
-- на пенсию? И тем не менее капитан не вызверился, а только напомнил
развязному остряку, дескать, вы, Гелий Иванович, как-никак находитесь в
серьезном учреждении, и песенки распевать на допросах у нас не положено. Да
еще вроде бы пожаловался (?) заключенному на свой хомут:
-- С меня за это, знаете, как стружку снимут?!.. Впрочем, ничего
невообразимого не было в том, что Гелия поручили такому захудалому, не
вышедшему в чины гебисту. Ибо какой еще выдающийся контрразведчик требовался
для дознания по делу, основное обвинение по которому именно в том и
заключалось, что преступник не желал скрывать свои преступные мысли: "Ваша
конституция -- ложь от начала и до конца!.." И если диссиденту поначалу
могло что-нибудь показаться необычным в его простоватом и незлобивом по
натуре следователе, то -- лишь степень бесцветности этого чиновника, который
постоянно, изо дня в день бубнил одно и то же: "Да, Гелий Иванович, именно
так у нас и положено" или "Нет, Гелий Иванович, так у нас не положено..."
Однако же изумляться, даваться диву тоже особого повода не было: обычный
продукт советской системы -- ничтожество, каких полно и в Союзе писателей, и
на любой киностудии, и, по-видимому, -- в КГБ... 4.
Порой, правда. Гелию казалось, что следователь прикидывается эдаким
дураковатым бюрократом, "дубогрызом"; хотя, если вдуматься, то с какой,
собственно, целью гебист мог взяться играть такую, чуть ли не комедийную,
роль?..
Гелий обращался с жалким этим капитаном именно так, как тот заслуживал,
не отказывая себе в удовольствии при случае и подразнить следователя:
-- "Скажите, капитан, вас при входе на работу и про уходе обыскивают?
-- С чего вы взяли? Нет, конечно.
-- Неправда, еще как шмонают!..
-- Что за глупости?
-- А вот и не глупости. Меня по дороге к вам на допрос и от вас --
шмонают.
-- Так это же не меня обыскивают, а вас.
-- А вы подумайте: меня ведут к вам и кроме вас я ни с кем не общаюсь.
За мной следит вертухай... Значит, шмонают -- вас: или я вам что-то несу или
вы мне что-то вручили. Разве не так? Вас обыскивают, вас!
Следователь со скрипом посмеялся:
-- Шутник вы. Гелий Иванович"...
Однажды на допросе раскапризничавшийся заключенный схватил со стола
лист протокола, изорвал его в клочки и швырнул в мусорную корзину...
Лицо следователя сделалось каменным. Всему есть свой предел; нашла коса
на камень! Офицер молча встал, шагнул к бронированному сейфу, открыл его и
достал... Содрогнулся Гелий, не понял сразу... Однако в руках следователя
оказался всего лишь навсего -- флакон канцелярского клея.
Все так же молча седая голова нырнула в мусорную корзину, капитан
тщательно собрал ошметки, разложил их на столе и стал подклеивать. И лишь
закончив кропотливую эту работу, сказал:
-- Как же вы так, Гелий Иванович? Культурный человек, а такое себе
разрешаете? Протокол, хоть и не подписанный, есть документ. С меня за ваши
"художества" начальство спросит, и крепко спросит!
Неловко сделалось Гелию за свою выходку: вовсе не имел он в виду
унижать пожилого человека; и, полуизвиняясь, заключенный пробормотал: что же
вы, мол, меня не предупредили? Я уж не стал бы... 5.
Совершенно, необъяснимым однако, в записках Гелия выглядело то, что
"странные отношения" сложились у него, оказывается, не только со
следователем, а со всеми, решительно со всеми, кто окружал его во внутренней
тюрьме КГБ...
Прощупывают два надзирателя-прапорщика грязные носки заключенного,
резинку в его кальсонах, а писатель, кинорежиссер -- барин -- колет им
глаза:
-- До какой же мерзкой ерунды опустились вы, хлопцы!..
А бравые прапорщики в ответ -- ни звука. Скушали. А дальше -- больше.
Обнаружив во время очередного обыска упомянутые уже стихи (и не просто так
-- стихи, а зашифрованные!), надзиратели поначалу отложили их в сторону, но
потом к тетрадке не прикоснулись и даже не доложили о своей находке наверх,
поскольку история эти никакого продолжения не имела...
С нескрываемой симпатией относился к диссиденту и главный следователь
Управления, полковник Туркин: "обаятельный, умница" -- эпитеты Гелия... На
допросах полковник появлялся нечасто, но, если и заглядывал, то, прежде
всего, справлялся не о ходе следствия, а о самочувствии заключенного, причем
-- не вообще, из вежливости, а входил в детали: не шалит ли сердчишко? Не
мучает ли бессонница? И даже такое: не сверлит ли геморройчик? Это, знаете
ли, препротивная штука, многих в тюрьме беспокоит...
Но, пожалуй, лучше всех относился к Гелию начальник тюрьмы,
подполковник Сапожников, хотя лично ему этот заключенный изрядно въелся в
печенки. Седьмого ноября, в праздник, когда по всей стране руководство
взыскивает с блюстителей порядка за любое "че-пе" особенно строго, Гелий
закричал в прогулочном дворике, что призывает всех политических узников
встретить годовщину Октября голодовкой протеста!..
Произошло это на девятый день голодовки самого Гелия. В глазах у него
потемнело, он потерял сознание, упал, и был доставлен в камеру на руках
надзирателей...
В советской тюрьме за подобное нарушение полагается, уж как минимум,
карцер; но подполковник Сапожников нашел возможным применить более мягкую
меру...
"... через два дня, когда я лежал с голым задом в медкабинете и в меня
насильно заливали питательную клизму, пришел начальник тюрьмы и, обращаясь к
моей отощавшей заднице, огласил приказ об объявлении мне выговора за
нарушение дисциплины..."
Как говорится, и смех, и грех: человек добровольно идет на каторгу, а
начальник одной из самых страшных советских тюрем (зверюга ведь должен
быть!) журит его -- выговором в приказе...
За стеной опять послышались шаги. Из комнаты сына -- в ванную, из
ванной -- в кухню... Ойкнула и зашуршала осколками по линолеуму бывшая
тарелка или чашка. Потом в квартире стало тихо, как в могиле. Я читал, уже
ничего не пропуская... 6.
За окном струился снежок, приближался Новый год и, забыв о мелких
личных обидах, седовласый капитан, которому, кроме неприятностей, дело Гелия
и впрямь ничего не сулило, завел со своим подследственным разговор по душам:
о некоторых веяниях в определенных сферах...
Гуманные веяния эти поощряли применение закона, согласно которому
чистосердечное раскаяния иногда вознаграждается полным помилованием. В
особенности -- на стадии следствия... Тогда и с жены, которая помогала --
ведь помогала! -- распространять клеветнические материалы и которая в любой
день могла оказаться за решеткой, -- тоже спадут обвинения...
"Что? Много шуму "за бугром"? Надо бы нейтрализовать?"
-- поддел следователя Гелий.
"Да. Не мешало бы нейтрализовать, -- признался следователь.
-- Подумайте, Гелий Иванович".
И тут вдруг надменный, насмешливый диссидент пообещал подумать!..
Капитан не мог поверить собственным ушам. И поверил только тогда, когда
понял: в обмен на туманное свое обещание заключенный -- клянчит поблажку.
Гелию и его сокамернику вздумалось устроить в тюрьме на Новый год --
елочку...
Конечно же, заключенный играл с капитаном, как кошка с мышкой, но
дураковатый капитан клюнул на удочку и не только разрешил неслыханное в
следственном изоляторе КГБ баловство, а собственноручно принес заключенным
две или три пахнущие смолой и морозом хвойные ветки. И уж чтоб все было
честь по чести, позволил арестантам сделать елочные игрушки из фольги от
полученных в передаче плавленых сырков. И еще приказал гебист бессонным
вертухаям -- не заметить, что Гелий и его сокамерник "тайно" готовят (в
мыльнице?) -- из хлеба, сахару и воды по глотку хмельной бражки, чтоб
чокнуться ею в новогоднюю ночь!..
Получив свою копеечную радость, Гелий на первом же после праздника
допросе высокомерно заявил, что ни на какие сделки с органами не пойдет.
"Этого не будет. Забудьте!". "А зря вы, Гелий Иванович, -- негромко процедил
капитан. -- Был бы совсем другой разговор". Но у добродушного следователя и
в мыслях не было мстить хитровану, хотя одного телефонного звонка из
укрытого строительными лесами здания было бы достаточно, чтобы искалечить
жизнь сыновьям Гелия...
"... допросы к февралю стали редки, все уже было обспрошено и на все
мною было нагло и находчиво отвечено, но следователь обязан был два раза в
неделю вызывать меня на допросы, и где-то двадцатого февраля я отказался
ходить в следственный корпус. И опять, как во время голодовки, он стал
приходить для допросов в следственный изолятор..."
Ну, и о чем же беседовал капитан с Гелием, если все уже было обспрошено
и на все -- отвечено?
Да так, ни о чем... Странные отношения следователя с подследственным
развивались; вот они и болтали о всякой всячине... Например, Гелий
рассказывал свои тюремные сны... Иногда грустные, иногда смешные...
И следователь выслушивал подобную чепуху?
О, с полнейшим вниманием!.. Уже потом, почти ослепший, лишенный
возможности перечитать написанное слово, уже задыхаясь в предсмертной тоске,
Гелий, спохватившись, с недоумением заметит об одном из этих снов: "Вещий он
был, что ли?.." 7.
В ту ночь заключенному снова снилась тюрьма. Кабинет следователя,
привычный вид из окна -- каменный колодец.
Нет, не совсем так! Во сне внутренний двор тюрьмы открылся Гелию в
необычном смещенном ракурсе, и это смещение позволило увидеть подворотню --
уводящий на волю туннель. Выпуская голубенький "рафик", тот самый, в котором
пять месяцев назад сюда привезли Гелия, ворота тюремного двора распахнулись,
а за ними -- залитый солнцем тротуар, прохожие!.. Вдруг за спиной раздается
вкрадчивый голос, Гелий оглядывается: рядом стоит полковник Туркин. Он весел
и со смехом объявляет заключенному, что тот -- свободен.
Гелий видит себя за воротами тюрьмы, но шагнуть к людной улице -- не
смеет... Он боится встретить жену, друзей... Даже во сне Гелию ясно: они
непременно спросят, почему его выпустили? И что же он объяснит?.. Как
докажет, что никого не предал, не стал подлецом?! Ужас обвивает горло, Гелий
бежит назад и умоляет вертухая впустить его обратно в тюрьму:
Мне к себе! Мне к себе, к себе!
Мне в СИЗО47! Мне в СИЗО Ка-Гэ-Бэ!
Моя камера там пуста! Моя койка не занята!
Мне на волю не по пути! Пропусти... отпусти... пусти!!!
"И тут я проснулся с воплем "Пусти-и-и!". И, как говорится, в холодном
поту..."
Это было совершеннейшая идиллия: на допросах заключенный читал стихи, а
следователь -- слушал...
"Второго марта я досыпал бессонную ночь, когда стукнуло, грюкнуло,
потом лязгнуло и в камеру вошел подполковник Сапожников. Я давно объяснил,
что не встаю в его присутствии, и только повернулся и поглядел. Он подошел к
койке, по-братски положил мне руку на плечо и сказал:
-- Гелий Иванович, на этот раз вам все-таки придется встать.
Собирайтесь в больницу..."
Я читал записки Гелия, и от всей этой идиллии с решетками на окнах,
минут духовной близости со следователем, забот доброго полковника и
по-братски положенной на плечо руки начальника тюрьмы -- веяло на меня
чем-то таким, что мороз пробегал по коже...
Я отложил рукопись, не дочитав ее до конца. Дон Кихот... Ни дать, ни
взять: Дон Кихот!.. Вступил он, правда, в бой не с ветряными мельницами, а
со злом реальным,
могущественным; но выбитый из седла, отрекся от лучшего, что совершил в
своей жизни, и тогда жизнь его, лишенная смысла, оборвалась... Жаль,
конечно, но ведь иначе и быть не могло...
Сто подробностей, которые я только что вычитал, не изменили уже
сложившийся в моем сознании стереотип образа и судьбы Гелия Снегирева.
Начинался новый день, который мне предстояло пережить в своей жизни
Часы показывали без четверти восемь В кухне зазвонил телефон. Кому еще, черт
побери, понадобился я с утра пораньше?!..
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава тринадцатая. САМОЕ ЯРКОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ
1.
А телефон все звонил и звонил... Едва я только заслышал его,
дисциплинированное мое сознание тотчас же отдало телу команду: "Встать!", но
тело -- не подчинилось. То тяжелое, чем полнились мышцы плеч и спины, было
свинцовым изнеможением вчерашнего, двадцатидвухчасового рабочего дня...
Вчера мне казалось, что эти часы пролетели совсем незаметно, а усталости я,
пока крутил баранку, и в самом деле не ощущал. Сейчас, однако, я не мог
пошевелить ни рукой, ни ногой...
Телефон, между тем, умолк... Человек свободный, никем не понукаемый, я
мог валяться на диване, сколько мне заблагорассудится. Мог вообще не поехать
на работу, устроить себе внеочередное воскресенье. Я так и решил: сегодня --
день отдыха. Заслуженного и необходимого. Единственное, что я должен
сделать, это переставить чекер на другую сторону улицы. Иначе в восемь часов
его ветровое стекло украсит штрафной талон. Допустить этого никак нельзя и,
стало быть, нужно подниматься.
Первым делом я выглянул в окно. Чекер не угнали: желтый его капот
высовывался из-за здоровенного мусорного бака, возле которого я на рассвете
поставил свой кэб, поближе к входу в дом.
На кухонном столе, придавленная сахарницей, -- пачечка влажных зеленых
бумажек. Деньги на видном месте положены с умыслом: чтоб жена и сын, прежде
чем уйти утром из дому, пересчитали бы их vr узнали о моем -- 177 долларов!
-- рекорде... Однако же пачечка моя выглядит, вроде бы, похудевшей. Со
вздохом извлек я из-под сахарницы деньги, пересчитал их и вздохнул еще раз:
154... Значит, двадцатку взяла жена, а три доллара -- сын.
Я знал, что жена бережет мои таксистские деньги, что она до сих пор
носит привезенное из Союза пальто. Что мотовство сына пока ограничивается
лишним куском пиццы, билетом в кино. Мне не в чем было упрекнуть своих
иждивенцев, но денег все-таки было жалко...
Вспомнил я и о повестке в уголовный суд. Нет, я ее не порвал и не
выбросил, трезво рассудив, что утро вечера мудренее. И теперь, разыскав
изжеванную, сырую бумажку, снял с полки англо-русский словарь и принялся за
поиски неразборчиво вписанного термина, определявшего состав моего
"преступления"..."S" -- с трудом разбирал я каракули полицейского; "О",
потом, вроде бы, "L". Вскоре я убедился, что слова, начинающегося на "SOL" с
окончанием "ING" в словаре нет, но в конце концов отыскал глагол, основа
которого совпадала по орфографии со словом в повестке. Однако же смысловые
значения этого глагола никак не вязались со вчерашним происшествием:
"выпрашивать подаяние; приставать к мужчинам. "Ее обвиняли в том, что она
приставала к мужчинам на улице"; подстрекать население к бунту..."
Да ведь это просто потрясающе! -- обрадовался я. -- И как здорово, что
не выбросил я сгоряча повестку. Нет, я непременно приду в суд в назначенное
время! (Мне даже досадно стало, что разбирательство состоится аж через
месяц). В отглаженном костюме, в начищенной до блеска обуви, я войду в зал
заседаний и, обуздав благородное свое негодование, бесстрастным тоном
расскажу все подробно о том, что в действительности произошло, а, закончив,
в упор спрошу полисмена: "Так в чем же все-таки вы меня обвиняете? В том,
что я "выпрашивал подаяние"? Или в том, что я "подстрекал население к
бунту"? О, это будет та еще сцена! И если кому-то и вправду следует не на
шутку опасаться предстоящего суда, так уж, наверное, этому болвану в
полицейской форме. Вот кому даст судья прикурить!.. 2.
Шаркая по полу чужими ватными ногами, я добрался до ванной. Если бы
жена не постелила мне вчера на диване, я, может, заставил бы себя встать под
душ. Сейчас, однако, в моем распоряжении оставались считанные минуты.
Чужая, вспухшая будто от пьянства, физиономия с красными глазами
глянула из зеркала. Нужно было хоть как-то умыться, но донести пригоршню
воды до лица я не мог: левая рука дрожала.
Опять грянул телефон:
-- Извини, что разбудила, -- сказала жена.
-- Ты меня не разбудила, я уже встал...
-- Ты не забыл, что нужно переставить машину? Я звоню уже второй раз.
-- Я был в ванной, -- сказал я.
-- Ты отдаешь себе отчет в том, когда ты вернулся домой? -- жена
старалась, чтоб в ее упреке не прозвучала нотка раздражения. -- Я же чуть с
ума не сошла...
-- Так получилось, -- сказал я, натягивая непросохшие джинсы.
-- Пожалуйста, не вздумай сегодня '^иботать, -- попросила жена.
Меньше всего горел я сейчас желанием вкалывать. Однако в том, что жена
взяла из привезенных накануне денег двадцать долларов, а теперь уговаривала
меня отдохнуть, побыть дома, было какое-то противоречие... Я сунул ключи в
карман и захлопнул входную дверь... 3.
Из оставшихся 154 долларов около двадцати уйдет на заправку, думал я
под жужжание лифта. 62.50 принадлежит хозяйке. Но, если устроить сегодня
выходной, этот долг удвоится. За то, что чекер целый день простоит под
окном, мне придется уплатить деньгами, которые я привез домой накануне. Если
пойти на это, получится, что за двадцать два часа я заработал -- девять
долларов...
Я был совершенно свободным человеком, хозяином самому себе. Но какой
хозяин мог бы заставить меня, не спавшего ни минуты, снова сеть за руль?!..
Впрочем, я и не собирался выкинуть сейчас такой номер. Я решил поступить
разумно: переставлю машину, вернусь, выкупаюсь, подремлю, а где-то после
полудня...
Прокуренные легкие с наслаждением втягивали живительный после дождя
воздух. Я обошел мусорный бак, и по сердцу словно полоснули ножом:
треугольное, меньшее из стекол водительской дверцы было разбито; сама
дверца, конечно же, открыта; а распахнутая крышка багажника раскачивалась на
ветру, чуть позванивая вырванным "с мясом" и повисшим на изогнутой заклепке
замком... Деловому автомобильному вору недосуг было возиться с отмычками под
дождем. Он открыл машину по-быстрому -- молотком и зубилом -- и украл (это
вам не шалун-подросток) -- новенькое запасное колесо, домкрат, новенькие
кабели, фонарик... Багажник был пуст, на дне его стояла вода...
Как ни горька была моя печаль, но главное еще предстояло выяснить:
украден ли счетчик?.. Стоивший, по словам хозяйки, четыреста с лишним монет,
электронный счетчик я почему-то не оставлял в багажнике, как это делают
многие таксисты, а уносил домой, или же, как вчера, -- завернул в тряпку и
спрятал под сиденье...
"Никогда! Больше никогда не оставлю я кэбе счетчик!" -- поклялся я и,
царапая ладонь об осколки, ринулся искать его под сиденьем -- и тотчас
убедился, что вор заглянул и сюда... Исчезли из-под сиденья и монетница с
мелочью, и блок сигарет, и даже бумажный пакетик с двумя бутылочками
кока-колы; однако же -- наперекор худшим моим предчувствиям, -- завернутый в
тряпку счетчик обнаружился в том самом месте, где я его и оставил.
Провидение все-таки сжалилось надо мной в это утро; но как ни крути, как ни
верти, а вчерашних денег не хватало на то, чтобы и стекло вставить, и
оснастить багажник новым замком, и новой "запаской", и новым домкратом...
Поскольку рассчитывать на сочувствие хозяйки не приходилось, я тут же
решил, что не стану докладывать ей о случившемся, а сэкономлю, сколько уж
удастся, и куплю вместо новой "запаски" -- подержанную, и подержанный
домкрат. В багажник хозяйка не заглядывает...
Всецело, казалось бы, поглощенный этими размышлениями, не забыл я,
однако, о том, что за спиной у меня -- двадцатидвухчасовая смена да
бессонное утро. Начинать рабочий день, не отдохнув, было нельзя. И,
подвязывая крышку багажника обрывком шпагата, положил я себе не отступать от
намеченного плана: переставить кэб, возвратиться домой, позавтракать,
подремать.
Именно с таким намерением я и объехал вокруг своего квартала, вокруг
соседнего, а поставить машину было негде. Еще один квартал, еще ... Даже
если я и найду теперь место для чекера, у меня все равно нет сил тащиться
пешком домой почти целую милю. Я закурил, выдохнул вместе с дымом ядреное
словцо -- и двинул на ведущее в Манхеттен шоссе! 4.
Вы прилетели в Нью-Йорк и наутро по приезде, выйдя из отеля,
направились к выстроившимся у подъезда такси. Обнаружив, что дверца головной
машины почему-то заперта и уже согнув указательный палец, чтобы постучать
водителю, вы заметили, что кэб -- пуст... И в следующей машине тоже никого
за рулем не было... Решив избежать скандала, вы направились к третьей
машине. В ней сидели какие-то люди. Вы пригляделись:
четверо шоферюг с опухшими от пива, небритыми мордами резались в
карты...
-- Швейцар! -- окликнули вы прятавшегося за колонной прохвоста в
цилиндре. -- Что тут у вас творится? Могу я -- сесть в такси?
-- О, простите, сэр! -- с фальшивым раскаянием в голосе отвечал
прохвост и сунул в рот свисток.
Проезжавший мимо кэб тотчас же притормозил, но едва вы в сопровождении
швейцара направились к нему, как остановившийся было кэбби сделал
выразительный жест, словно намеревался левой рукой отрубить свою же правую
по самый локоть и -- умчался.
-- Видали, с какой дрянью приходится иметь дело? -- искренне на этот
раз огорчился швейцар, поскольку понимал, что оскорбление адресовано ему,
персонально. -- Управы на них нет...
Не дослушав, вы отправились на угол и постарались как можно скорее
забыть о случившемся... Но если бы вам не нужно было торопиться, если бы вы
полюбопытствовали и постояли бы тихонько в стороне, то не прошло бы и
получасу, как вы бы поняли, почему притормозивший кэбби не взял вас и
оскорбил швейцара...
Вскоре после того как вы ушли или укатили в машине какого-то
подобравшего вас в конце-концов таксиста, боковая дверь отеля распахнулась,
и рассыльный выкатил на тротуар тележку с чемоданами. Теперь швейцар не стал
ни отворачиваться, ни прятаться за колонной. Он подскочил к рассыльному,
ловко перехватил у него чемоданы и крикнул:
-- Первый кэб!
Адресуя швейцару "накося, выкуси", тормознувший кэбби подразумевал: не
свисти в свою дудку, жулик, а усади клиента в такси, которое стоит у
подъезда!
Швейцар бы и сам рад так поступить; ему, как и всем, тоже хочется жить
по совести. Но рассудите: когда швейцар усаживает вас в такси, сколько вы за
эту услугу ему платите? Двадцать пять центов, не так ли? Ну, а если швейцар
рассыпался мелким бесом и не только подозвал кэб, но в каком-то экстазе
услужливости отнял у рассыльного ваш чемодан с тем, чтобы самолично, бережно
уложить его в багажник, и, придерживая дверцу, пожелал вам доброго пути, тут
ведь, согласитесь, и последний скряга заплатит доллар. Да и кэбби, которого
отправляют прямехонько в аэропорт, тоже, хоть и от сердца оторвет, а доллар
швейцару даст, если не последний день работает, если ему и завтра предстоит
под этим самым отелем шакалить... И вот итог: вместо двадцати пяти центов
швейцар заработал два доллара.
Все ясно? Вопросы еще есть?
Впрочем, я и сам знаю, что есть. По крайней мере один. Даже если вы из
деликатности и не решаетесь его задать. Вам, конечно же, интересно, какой
именно из ленивых жлобов был -- я?.. Тепли, что подпирая стенку, дерзил?
Или, может, какой-нибудь из картежников? Или -- тормознувший и сделавший
жест?
Хоть и мало радости в том признаваться, но случалось мне оказываться на
месте каждого из описанных хамов. Только в карты я не играл, я все остальное
-- было.
Если утром я стоял под отелем и меня спрашивали: "Вы свободны?", я
отвечал, что еще не начинал работать. Если это происходило днем, я говорил,
что у меня -- перерыв; вечером -- что уже кончил работать. Если же возле
моего кэба появлялся, скажем, инвалид на костылях, и мне становилось стыдно,
то я уж, конечно, старался его не обидеть: открывал капот и врал, что кэб
поломался...
И люди -- верили?
Да ведь я заботился не о том, чтобы они мне поверили,а лишь о том,
чтобы отвязались! И потому, когда ко мне подходил обычный человек, т.е.
такой, который, возмущаясь в душе моим поведением, этого не показывал,
голоса не повышал, а по-людски просил