еотвратинмостью в страсти занятию. Поэтому он прилепился к Автору и в мычанниях долгих бесед за бутылкой и в процессе других милых сердцу общих "мероприятий" пытался выразить свое внутреннее ощущуние материала. Скверно было у него на душе от "теплых слов" высоких гостей, от вежливых улыбок знакомых, приглашенных неизвестно кем и непригланшенных... внутреннее неудобство означало, что... он еще не безнадежен. К несчастью для себя он побывал на премьере у соседей и невольно сравнивал спектакли... нет, не спектакли... их нельзя было даже сравнинвать, хотя соседский по мастеровитости и поставновки, и игры уступал его собственному, но в том, чужом, ощущалось спокойное ненатужное дыхание. Вот, как умеем так и играем -- "не стреляйте в пианиста, он старается изо всех сил". Может быть, ему только казалось, что пронсматривал он у себя сам -- некую предвзятость, а оттого натужность и неуверенность интонации. Мы, сыграем, сыграем вам, но не обессудьте, что сыграем это... он хотел продышаться -- за все. Из того, что приготовил завлит, он прочел две пьесы, понял, что остальные будут такими же, собственно говоря, - по вкусу своего, навянзанного ему помощника, взял всю пачку пьес домой, якобы для чтения, и понложил под стул возле телевизора... он подозревал, что завлит стучит. И давно, поскольку лет на двенадцать старше его... Он опять сидел в комнате, завешанной марионетками, Шут теренбил его волосы рукой, заглядывал в лицо, в глаза, беззвучно раскрывал рот, готовясь что-то сказать, вздыхал и отворачивался. Автору Эля позвонила неожиданно: "Ты мне нужен. Хотела бы с тобой посоветоваться. " Он поехал. Вопросов не задавал -- в редакции все все слышат. "Посмотри, - сказала она, когда вышла соседка по комннате, - и достала десятка два листков из стола. -- Фамилия тебе ничего не скажет". Он принялся читать, положив перегнутые вчетверо листы на колени. "Какой-нибудь графоман, да и никогда профессионалы не принсылают стихи в почтовом конверте... " На войне нам хватало работы -- Что кому, - но хватало на всех. Мы телами закрыли не доты, А к власти дорогу наверх... "Ничего себе! " И дальше. Мы все -- убийцы в орденах, А что другое мы умеем? - Ты где это взяла? - В конверте. - Покажи? - Там нет обратного адреса. - И что ты с этим будешь делать? - А что с этим можно делать? Фамилия, конечно, была не своя. Какой там к черту С. Сукин. Аднреса не было. На штемпеле п/о Замореново. Замореново, да сколько их по России... Замореново. Ясно, что человек не хотел, чтобы к нему постучались ночью... значит... значит... что это значит? Жалко. Человек понимал, что он пишет... Через два дня стихи вернулись к редактору. Итак она совершила недозволенное -- выносить рукописи из редакции чужим не дозволялось -- только редактору и рецензенту. Но Автор их не перепечатывал -- сдержал слово. Все казалось зыбким и напридуманным. К тому же прошло почти триндцать лет с той страшной послевоенной поры. Еще более страшной, чем довоенная. Почему-то в России который раз уже так: кончается война, возвращается армия, веет духом свободы, надежды вырастают из возндуха, и... этот воздух выпускают из-под купола неба над страной, и она начинает задыхаться... Что-то напридумывалось на пустом месте... так может, и писать эти фантазии, это сегодняшнее ощущение того времени, надежды тех людей не у них подсмотренные и подслушанные, а как это сегодня моденлируется... но опять же что-то не пускало в такой путь... он казался неверным, ведущим в никуда... хотелось подлинности: достать и возродить то, что уже существует. Но это тоже фантазия. Существует ли? Может быть, это и есть сюжет пьесы? Вот это произрастание нонвого характера... фальшивка... опять пионеры ищут погибшего героя. А он оказался таким талантливым -- вот его проза, вот его стихи... вот и готова пьеса: дети выросли, они начали свою жизнь с того, что спасли талант -- самое драгоценное и невоспроизводимое на свете... тьфу! Поннос. Подлость. Опять спекуляция и коньюктура -- заразная бацилла. От режиссера подцеплена. Автору не нужны звания... работа... все умещанется на одном столе, и сейчас уже "меня не обманешь никакими похванлами". Руганью в гроб вогнать запросто любого, а вознести этой шелухой -- никогда... того, кто знает себе цену. И очень хочется в это верить. Может быть, действительно, мысли овеществляются, материя, из которой они состоят, становится доступной пяти другим чувствам блангодаря шестому?! Прошло несколько недель. Эля позвонила второй раз и снова просила приехать. На сей раз Автор побежал незамедлительно. Снова на коленях лежала рукопись того же С. Сукина. x x x Грудь в орденах сверкает и искрится, Невидимый невиданный парад Всегда ведет, гордясь собой, убийца Под погребальный перезвон наград. За каждой бляшкою тела и души И прерванный его стараньем род, А он, как бы безвинный и послушный, Счастливым победителем идет. Нам всем спасенья нету от расплаты За дерзкую гордыню на виду, За то, что так обмануты солдаты, И легионы мертвые идут. И злом перенасыщена веками Земля его не в силах сохранить, И недра восстают, снега и камни, Чтоб под собою нас похоронить. И звездные соседние уклады С оглядкою уверенно начать, Где не посмеют звонкие награды Убийцу беззастенчиво венчать. x x x Мы все косили наравне -- Кровавое жнивье, И, сидя всей страной в говне, Болели за нее. Идеи перли из ушей, И бешенной слюной Так долго нас кропил Кощей "Великий и родной"! В голове все перевернулось. Сердце колотилось. Неужели это то, что искал?! Как же его терзала война! Такое не могло даже приндти в голову... на это имел право только тот, кто сам прошел ад войны и вернулся на землю мира. Какого мира? Мира ли? Автор снова бежал домой с рукописью и больше не спрашивал редактора, что с ней делать и что с ней будет. Он читал, впитывал и умирал и возрождался вместе с этим Сукиным... это было похоже на безумие, и когда открылись строчки Детдомовцы, евреи, колонисты -- Моя благословенная семья... Это было настоящее светопреставление. Автор понял, что действинтельно, сходит с ума... может быть, конечно, и верно: "кто ищет, тот всегда найдет", но трудно представить себе такое совпадение событий без какой-то посторонней могучей Воли, как бы ее ни называли. Совпадение - Эврика, мама, я нашел! Не веришь? - Ты столько раз уже обманывался, что это стало системой. - Научный подход здесь ни при чем. Паша затащил меня к своей приятельнице художнице. Она делает кукол для театра. Такой кукольнный дом посреди ядерной зимы. В нем неуязвимые живые... нет такого слова... они живые, и я понял, что попал на материал... пока я найду этого Сукина, и найду ли вообще... но соблазн преодолен, конечно, этот поиск -- такая лафа слюнявая... - Ты стал вульгарен, а это лишь сиюминутно привлекательно. - Ты права -- это вульгарно: пойти по такому вытоптанному следу и надеяться потом только на междустрочье, да скандал с очередным Иван Иванычем, упершимся в стихи Сукина. При неопровержимости их подлинности и неуловимости автора. - Куда тебя заносит? - Мама, представь себе, как нравственны неодушевленные преднметы! Чайник. Стол. Ящик. И они попадают в ситуацию, когда надо вынсказать свою позицию, - вот тут все и начинается! Это живая драматурнгия, мама. - Мне нравится. - Я просто обалдел: Колокольчик- цветок соединяется с Пчелой, а потом делится впечатлениями от этой любви с рядом растущей Змляникой. Ему тоже нужны плоды жизни! Ты предстваляешь?! Какие просторы, сколько силы в этой правде. - Не ищи правду -- это дорога в никуда. Это годится только... - Для ученых... я понимаю. Правда -- это тупик. - Великое множество не предплолагает точного решения, а размынтость не рождает интереса. - Мама, ты понимаешь, это будет пьеса... но не для него... может, я виноват перед ним. Но так складывается жизнь... - Не совмещай творчество и быт -- ты же сам говорил, какой это ужасный сон -- неумение ощутить край сцены... - Нет, нет, я не буду нарушать законы... - Все у тебя в голове перепуталось... законы -- это резервуары страха, стоит их коснуться -- и ты пропал! Еще ни один закон не предпинсывал, что можно, только -- нельзя, а остальное можно, и ты начинаешь оглядываться, бояться оступиться, потому что не все время смотришь вперед, а прошлое можно только нести в себе, его нельзя рассматринвать, ибо видишь уже все с совсем другой точки... - Мама, мама... мне бы такого режиссера, и я бы не просил у него ни договора, ни постановки... а зачем он мне тогда? - Вот именно!.. x x x Они пришли вместе первый раз. Павел Васильевич ушел один, он тонропился по делам. Автор остался на полчасика. Они еще долго пили чай с Татьяной, и он чувствал, что никак не может успокоиться. Что-то внутри подсказывало ему, что это не простой визит, что с него начнется какое-то новое дело, может быть, постановка, может быть, вообще что-то для него неизведанное... и он покинул этот дом в состоянии ожиданния, душевной неуравновешенности или даже тревоги. Несколько дней он был под впечатлением визита к ней, ему все мерещились садящиеся на плечи куклы, опадающие потом бессильно сверху на тебя и растенкающиеся по телу, как пролитая сметана, медленно сползающая и никонгда несмываемая, - ее можно только слизнуть... Павел Васильевич звонил ему постоянно, теребил по поводу пьесы, предлагал для инсценировки то Козакова, то "Евгению Ивановну" или еще более неожиданные и не всегда вразумительно объяснимые темы. Однажды после очередной перепалки по поводу постановки он неожиданно сказал, глядя исподлобья: - Запал ты на Татьяну... смотри, она такая баба, что пропадешь! - Почему запал? И отчего пропадешь? - Что запал -- вижу, а насчет пропадешь -- знаю... -- сам проверял... - Я в чужом огороде капусту не стригу... - он не стал говорить тованрищу, что уже несколько раз навещал Татьяну и все больше привязынвался к ней. - Ладно, ладно -- это я так... а впрочем... вот и " сюжет для небольншого рассказа... ", как сказал классик. Ты ее пораспроси как-нибудь, она такие штуки иногда подсказывает -- черте откуда берет... художник она, конечно, первостатейный, а жизнь переворачивала ее столько раз, что есть что вспомнить... - Всех нас трясло... -- вздохнул Автор, желая закончить этот разгонвор, почему-то необъяснимо не нравившийся ему, но последнее слово, конечно, осталось за режиссером... - А в койке ей равных нет. - И они оба долго молчали. Через несколько дней Автор столкнулся с Татьяной, что называнется, нос к носу в зрительном зале на пятом этаже на устном журнале. Естественно, они сели рядом и пока непрерывно оборачивались перед началом, отвечая на приветствия, он -- своим друзьям и знакомым, она - своим, даже не посмотрели друг на друга. Выпуск оказался ужасно скучным -- даже здесь так случалось -- они переглянулись и молча стали протискиваться в тесном проходе между рядами к выходу, а потом так же молча спустились на полэтажа пить крепкий кофе, сваренный Маринночкой, местной любимицей, в джезве по-настоящему, по-турецки. Здесь было страшно накурено -- так, что дым ел глаза, голоса гудели и сливанлись в ровный фон, было тесно, жарко и обоим не по себе. - Пошли! -- Он решительно встал и протянул руку. Татьяна повинонвалась. Они спустились по перекрещивающимся встречно бегущим вниз удивительным даже для такого огромного города лестницам, причуде архитектора, и вышли на улицу. Он удачно с первого захода поймал частника, и они поехали далеко на окраину к ее деревянному дому, не сговариваясь, молча и не глядя друг на друга. Конгда он проводил ее до дверей и стал прощаться, чтобы вернуться к оснтавленной машине, она ухватила его за рукав у запястья, легонько принтянула к себе, тихо выдохнула: "Пойди расплатись! " и исчезла в дверях, не оборачиваясь. Он помедлил секунду, протянул водителю деньги и следом за ней нырнул в темноту сеней. Последняя трезвая мысль его в этот вечер была -- "Все, как в плохом романе". А дальше до утра была жизнь. Если бы художники могли материализовать не свои переживания по поводу чувств, а сами чувства, не свои возражения по поводу мыснлей, - сами мысли, они должны бы были нарисовать именно эту ночь, конгда интеллект и инстинкты настолько часто менялись местами, что сонвершенно измученные их владельцы и носители к утру уснули, наконец, сном праведников, ибо очистились, вкусив сразу все изобретенные до них грехи в один присест, и обессилев. - Тихо, тихо, тихо... -- она приложила мизинчик к его губам, когда солнце разбудило их, и совесть начала мучить его, - Я ничья не собстнвенность и никому ничего не обещала. Тссс! -- Татьяна опять остановила его, - И дружба тут ни при чем... тссс... - Да я... -- начал было он. - Не надо! -- Прервала она. -- Ситуация банальная, сто тысяч милнлионов раз прожитая до нас, и нечего по этому поводу терзаться. Я нинчья не собственность... посмотри лучше на этого старого Лиса... ах, до чего же ему не хватает проделок Братца Кролика, ну, посмотри, он просто чахнет без них... - Ты удивительная женщина! - Я? Да. Удивительно еще и то, что я жива... - Почему? - Почему жива или почему удивительно? - И то, и то... - Первое, потому что я... впрочем, не стоит сегодня -- это потом, а второе, потому что... и это потом... - Я хочу тебя познакомить со своей мамой, сказал Автор. - Зачем? -- Грубо удивилась Татьяна. Вот уж совсем никчему -- ты что, мне смотрины что-ли, как невесте, устраиваешь, или всегда с манмой советуешься, - она явно была раздражена и уже откровенно ехиднничала. - Всегда. -- Просто ответил он, и Таня почему-то против своей принвычки замолчала. Они позавтракали поздно, за ручку, как в детском саду, вышли на улицу и молча пошли к электричке. Может быть, это молчание было объемнее и вразумительнее всех объяснений в эти минуты. Он не дунмал, что и как надо делать, - все получалось само собой -- чего давно не было. Очень давно. Она шла за ним с таким легким сердцем и так беззаботно, что чувствовала совершенно то же самое: такого давно не было. Не надо было самой решать что-то, преодолевать себя, чтобы сделать что-то, можно было просто идти за человеком, которому полнностью доверяешь, и даже не думать, почему так получилось, что она, прошедшая огонь и воды, так легко доверилась первому встречному, поддавшись какому-то мимолетному чувству или инстинкту. В одном она точно не ошиблась. Она даже не думала об этом, а просто чувствовала: такого любовника у нее никогда не было, столько нежности, жадной ненасытности и деликатности в одном человеке!?. Она не спросила, куда они едут, и не поинтересовалась, почему они идут в дом с пустыми руками. Она ничего не говорила, ничего не спраншивала, и в знак полного отупелого согласия время от времени терлась щекой о его плечо и плотнее прижимала к себе его локоть и в электричке, и потом в автобусе, который крутил и канчал их по разбитым окраинным улицам. Когда они вышли, она оглянулась вокруг, удивилась полному отнсутствию домов, но опять ничего не спросила и не отпустила его руку. Они шли по тропинке через пустырь мимо торчащих из земли прутьев строительной арматуры, каких-то огромных брошенных бетонных колец и полунразломанных плит перекрытий, старых проржавленных бочек, почернневших от времени досок, вросших в землю, сквозь деревья брошенных садов, обозначавших границы дворов некогда существовавшей здесь деревни. Наконец, они перепрыгнули, так и не отпуская руки, через ненширокую канаву и оказались на дороге с остатнками асфальта, положенного здесь лет тридцать назад, прямо перед воротами, в створе которых, перегораживая проход и проезд, валялись огромные лохматые и равнодушные собаки. Он, не выбирая, взял букет из ведра, на ходу протянул деньги, и они вошли в ворота... Татьяна и тут не удивилась. Они прешагнули псов, свернули с главной аллеи и через двести метров свернули еще раз на узкую тронпинку. Теперь надо было идти боком. Но они снова не отпустили рук. Перед невысокой свежевыкрашенной оградой он остановился, стянул с головы берет и передал спутнице букет. Татьяна, наконец, отпустила его локоть, внимательно осмотрела цветы, поправила, открыла калитку, помедлила входить и стала рассматривать фотографию. Ей показалось, что она давно знает это лицо. "Почему, почему? -- Думала она, - пончему?.. А!.. Он удивительно похож на мать! " Она наклонилась, положила цветы, перекрестилась и снова поклонилась в пояс. - Мама, познакомься! -- Он долго молчал. -- Извини, что долго не приходил. Мне надо столько тебе сказать. -- Он ничуть не стеснялся чунжого присутствия и говорил легко и неспеша. -- Это Таня... познакомься, пожалуйста... -- он снова замолчал надолго, а потом закончил фразу, - моя жена... -- и повернул голову. Таня внимательно смотрела в его глаза и ничего не отвечала... -- Знаешь, мама, я, кажется, напал на его стихи... такие совпадения бывают только раз в сто лет... я приду к тебе потом, в другой раз... может быть, это и есть та пьеса, которую ищет... -- но имя он не произнес, пресекся... взял Таню за локоть, и они пошли к выходу. Тут он отпустил ее руку и двинулся назад, бросив на ходу, "Я сейчас". Таня осталась стоять, как шла: лицом к выходу. Она слышала скрип гравия под его подошвами, потом скрип калитки и тихий голос: - Ты знала, что я приду сегодня?! Но мама... да, да, ты мне говорила это много раз, что за три дня по глазам определяла, когда я заболевал -- ни один врач и прибор не были способны на такое... но сенгодня, мама... я, конечно, не спорю. -- Пауза тянулась довольно долго. -- Я сам не знал, что так будет. Прости, мама. Эта мысль... нет, нечто такое внедрилось в меня, и я не мог сопротивляться! Ну, ты же понианешь?! Это, это, как возникшее стихотворение! Оно же падает на тебя откуда-то, и все! Ты же это знаешь! От него ни избавиться, ни сопротивнляться его появлению... нет. Ты не права, мама... без боли ведь ничего не рождается!.. И вдруг Татьяна вздрогнула. Она явно услышала женский голос и невольно обернулась на него. Он стоял, опершись двумя руками на чернную ограду, и, казалось, стремился туда в глубину холмика, или его ненвольно тянуло, а он не в силах был раздвинуть дерн и серую плотную понверхность... - Ты не прав, сын мой. Ты не прав. Ты еще не знаешь настоянщей боли. Ты еще не рожал -- это все были потуги. А когда придет нанстоящее, главное -- тебя свалит с ног, свет потемнеет и исчезнет, и конгда ты очнешься -- все уже свершится, будто помимо твоей воли. Вот это будет та великая боль, которая спасает тебя от смерти и дает жизнь новому, потому что сознательно прожить ее невозможно. Иди... ты ведь не один. Иди... x x x "Что это было? " С этим вопросм Таня прожила несколько слендующих дней и не могла ответить на него. "Господи, - молилась она в душе, - за что ты так караешь меня. Я обыкновенная женщина. Дал бы ты мне обыкновенную жизнь! Но ты испытал меня уже к десяти годам всеми болями, унижениями и потерями, которые есть на свете, а, если я выдержала, почему ты не награждаешь меня за эти жертвы? Или для этого надо быть рядом с тобой, поближе, предстать пред очи твои? Дай мне мужика на ночь, дом на день и детей на всю жизнь! Почему я опять в западне, из которой мне, чувствую, теперь никогда не выбраться!.. " У нее было много мужчин в жизни. Многим льстило, что они с танкой талантливой, красивой, известной женщиной. Часто это оказыванлось случайно. Некоторые добивались ее месяцами... годами... она нинкогда не задумывалась, "что потом"? Жизнь доказала ей, что часто "потом" вообще не бывает. Отсутствует. То, что происходило с ней сейчас, было впервые... "наверное, не даром в иоговской иерархии, поэты на самой вершине пирамиды в одинночестве. Очевидно, у них свое поле существования... и если художник видит мир и себя в нем, то у них все наоборот: они видят весь мир в себе?!?.. " И она утонула в нем, в этом мире, в его непознанной нежности и ненасытности, вечном сладком беспокойстве и тяге к нему. Она изменилась в лице, у нее стала другая походка, движения, и что самое удивительное -- она это чувствовала, понимала и знала, что ничего для этого не предприняла. Так пришла другая жизнь, в которой она оказалась не одна, и теперь в отместку за все предыдущее неопознанный червячок беспрерывно стал точить ее -- надолго ли и как бы не потерять. Она знала, нет, ощущала, что окончание этого всего, она не хотела называть это счастьем, будет означать ее конец. Ее деревенская хваткая натура с обостренным чувством опасности и самой жизни говорила это помимо ее воли, в ушах звучало материнское: "Танька, держись! " Надежда Петровна Надежда Петровна оказалась блондинкой, если и крашенной, то очень "квалифицированно", лет... неизвестно, сколько ей было лет: пухнленькая, вкусненькая, с коком на голове (как у главной начальницы - госпожи министерши, ведавшей культурой). Ямочки на щеках заманчиво плясали в зависимости от широты улыбки, и глаза были всегда голубыми: и в радости и в гневе, и никогда не выдавали душу -- они не были "зерканлом души". Грудь она поправляла незаметным движение плеч -- привондила ее в равновесие. Мужчин любила и презирала одновременно за то самое, что они мужчины, и без них никак не обойтись. До цинизма она не доросла, а прагматичной стала еще в школе, как только "вступила в ряды" и поняла, что по жизни стоит продвигаться самым быстрым и вернным путем -- "по общественной линии". Ей это удавалось -- и чем дальше и выше -- тем безошибочней и скорее. И объяснить это было просто: она прошла самые первые многолюдные туры и теперь, приобретя номенкнлатурный статут, в принципе могла не волноваться за дальнейшую карьнеру. Она была "нужным кадром", а уж как направить взгляд человека, от которого "зависит", на себя, она знала отлично. Муж сначала играл, потом тренировал, теперь руководил, дочка ходила в спецшколу, и жизнь налаженно, сыто и без особых отрыжек ползла, "как у всех". В тот момент, когда Татьяна так неожиданно захлопнула дверь перед носом Пал Силыча, и он, побесившись немного и обидевшись на Автора, отошел в сторону, поняв, что ничего не изменишь, и обделав обоих любовников фразой, брошенной в лицо: "Отчего не поделиться с другом", возникла неожиданно Наденька Петровна. Татьяна на прошаннье сказала ему свое излюбленное, что он не знает, где рампа, а они все не актеры, и жизнь не пьеса, а потому, по-русски говоря, пошел бы он на... Он так и сделал, переметнувшись на Наденьку, потосковав три дня, и подумав: "Одни Наденьки -- надежды. Зачем мне столько? Надежд... " Собственно говоря, все само собой получилось -- вызвали в Управление по поводу подготовки к юбилею Победы -- теперь гуманно предупреждали: зачем? Чтобы творцы не глотали зря валидол по ночам. Он оказался в кабинете Надежды Петровны. Она была любезна, сладнковата, внимательна к его планам и переживаниям и, конечно, не нанстаивая, выразила уверенность, что он непременно подберет материал, отражающий великую борьбу, Победу... тем более, что она знает о его отце, тоже человеке театра, погибшем на фронте. И он, вздохнув, поденлился с ней заботой -- не может найти пьесу... никак... хотя давно уже стал думать об этом празднике и готовиться к нему... и, мол, есть один автор, очень талантливый, - вот если бы его уговорить. Так замкнулся круг. Павел Васильевич сказал это от чистого сердца, а больше по принвычке друзей тащить друг друга. Сказал, проглотив навсегда обиду, и решив, что ему надо выбить из Автора пьесу -- всем хорошо: ему званние, Автору -- слава, Татьяне -- заработок, театру премия на всех и т. д. может, хорошие гастроли и перспективы, перспективы... Павел Васильевич пригласил Надежду Петровну на спектакль, и та не только пообещала, но и пришла, и, как не часто бывает, спектакль очень удачно прошел. Искра все время проскакивала между залом и сценой, и разряды смеха и аплодисментов послушно раздавались следом. А понтом руководители еще сидели в его кабинете и обсуждали прошедшее с директрисой, и потные, не размытые актеры заходили предстать пред глаза начальстнва и выпить пермиальную, а когда все разошлись, Пал Силыч на "штабной машине" повез Надежду Петровну домой. Как оказалось, не в самый престижный район и в обыкновенный дом "с улучшенной планировкой", отчего ее нендоступность как-то сильно поколебалась в глазах режиссера, и он решил, что очень удачно, что муж часто мотает по занграницам. Дальше все шло по обычной стезе, Наденька сначала купалась в придуманном романтизме -- она всегда стремилась наверх, в мир интеллигенции, художников, артистов, и ей вдруг показалось, что она достигла его... но скоро привыкла и поняла, что ничего нового не узнала ни ночью, ни днем, что Пал Силыч хороший человек, но за юбку ее держаться не будет, а потом закралось сомнение - не за должность ли ее он держится, но пока это была только версия, одна из возможных. Она за него не держалась, но и не прогоняла, и дни ползли однообразно с перерывами на краткосрочные побывки мужа. Он приезжал, как всегда спокойный, уравновешенный, с подарками, плоскими шуточками. По ночам словно служил обедню -- может, у него баба какая, думала равнодушно Наденька и тоже выполняла свой долг. Грустная история. Но все так живут -- успокаивала она себя, и ей становилось легче. Случайно на литературном вечере Надежда Петровна встретила Автора. Он чинно раскланялся, но она не дала ему пройти мимо, остановила, стала интересоваться, как дела, какие планы, и не хотел ли бы он зайти -- "Есть разговор. Ничего особенного -- успокоила она, - но хотела бы посоветоваться с ним по важному вопросу! " Она оценивающе смотрела ему вслед, как он спускается по лестнице, и подумала, что с ним говорить будет трудно -- больно уж твердо он ставил ноги на ступени... и легко. Она оценивала людей по походке. Кто-то по рукам, ногтям, по морщинам на руке и лбу -- она: по походке. Перед самым разговором Наденька поделилась с Пал Силычем о предстоящем к ней визите, и тот, ничего не сказал, только пожал плечами. Не стал ни опираться на свою личную обиду, ни нахваливать Автора, чтобы потом, не дай Бог, не оказаться в глупом положении, если разговор у нее в кабинете кончится ничем. Это вполне могло случиться, и тогда бы Пал Силыч вроде нес ответственность за наденькину неудачу, а как это обернется для их отношений, даже он, который считал себя психологом и знатоком женщин, предсказать не мог. Вообще, Автор при своей неуравновешенности мог встать и уйти посреди разговора, или не явиться вовсе, несмотря на обещание... Он и не хотел идти, но одна мысль не давала ему покоя. Он смутно помнил войну, бомбежку, эвакуацию, холод, голод -- все ужасы тех лет... но что-то теплое накрывало эти воспоминания, и каждый раз ему становилось стыдно этого. Потом однажды в каком-то интервью он вычитал слова ветерана, который признался, что вспоминает годы войны, как самые счастливые в жизни -- наполненные чувством удовлетворения, дружбы и веры в людей. Каких людей, - думал Автор, - тех, что убивали мирных жителей, стирали с земли города, проводили опыты над такими же хомо сапиенс в концлагерях, которые создали для "неполноценных"? Каких людей? На войне обе стороны хороши, и что мы знаем о тех людях? Газеты? Книги? Кино? Те, кто воевал тяжко -- молчат, они все молчат... Тогда вся пропаганда в газетах казалась правдой, но непонятно было: на чьей стороне победа. Кто же в результате прав? И дальше шла такая крамола с точки зрения окружающей морали, что он не вступал туда -- боялся. И даже с мамой этими сомнениями не делился. Нелепая мысль бродила в его голове и никак не могла окончательно сформироваться: ему казалось, что есть какая-то связь между стихами, которые так неожиданно попали в его руки и тем человеком, о котором о долго и подробно разговаривал с мамой, и чьи записки мечтал найти. Он боялся сказать себе, что это один и тот же человек, но такие совпадения по времени и содержанию строчек о еврейской колонии подталкивали его -- ну, не бывает таких поразительных совпадений! Тогда выходило, что человеку этому лет семьдесят, он вполне мог погибнуть на войне, мог попасть в лагерь и остаться там навсегда, мог и выжить, вернуться, конечно, но мало вероятно... и где его искать, и как?.. А может, это совсем не он писал стихи... но все равно очень хотелось его найти -- ведь мама так хорошо и увлеченно о нем говорила, а он верил ее чутью... может быть, от него что-то осталось, если не эти стихи, может быть... II. Наташа "На сколько твой полтинник тянет, С. Сукин? -- Он смотрел на свое лицо в круглое зеркало для бритья. -- Дерево не посадил. Дом не построил. Семьи нет. Вообще никого нет. Что от тебя останется, какой след на земле? Чужая авоська с пачкой пожелтевшей бумаги бывшего любимого учителя. И на кой хрен он спасал и учил меня? Был бы беспризорником -- давно бы не коптил небо, а сидел на нем. Он устал. Вот уже несколько недель чувствовал какую-то необъяснимую апатию и тонко тошнотный страх вдруг заболеть и остаться беспомощным и неспособным осуществить то, на что всегда надеялся: на последний патрон. Маленький браунинг, который он вытряс из кармана тонщего фрица перед тем, как тащить его по болоту к своим, так и остался у него навсегда. К нему еще было несколько обойм. Единственная ценность, как называл он сам. Браунинг был маломощный, но очень удобный. И в случае чего, он знал, что последняя пуля спасет от мучений, угрызений, позора... а сил, слава Богу, хватит. Вот теперь он больше всего на свете боялся, что "не хватит", и это отравляло его жизнь. Он просыпался рано, под утро, и потом не мог уснуть. В голове начиналось такое бурление, что ему казалось: стоит шум в ушах от бешенного вращения "шариков". В такие моменты картины явственно возникали перед закрытыми глазами, и это был не сон, не полудрема, а своеобразный кинематограф. Эти картины требовали, чтобы их как-то зафиксировали, они не пропадали, а наслаивались, и при его памяти их можно было снова просматривать -- листать, как странницы книги, существующей только в его воображении. Иногда они отталкивались от прожитого в годы войны -- и шел подробный рассказ о тех днях - с красками, "словечками", запахами! Иногда картины начинались с обиды и сожаления сегодняшнего дня и рисовали подробно и уверенно то, чего ему пережить не пришлось и не донводилось видеть. Это были фантазии о давней мечте, и он напевал, сопровождая, как тапер в кинозале, свой сеанс одной и той же темой: "Тянет нас неодолимо/ На холмы Ерусалима... " и видел, как бредет в хламиде и сандалиях на босу ногу с автоматом, принжатым локтем с ребрам, а небо свинцовое, Подмосковное, октябрьское, и одурманивающий запах опят... полная ерунда. И он резко мотал головой, стряхивая наваждение. А последнее время он просматривал самые страшные свои "альбомы" - о завтрашнем дне, где был беспомощен, никому не нужен и не способен на "последний патрон". "Сукин, ты не тронулся ли, часом"? -- Он смотрел на себя в зеркало и не знал, что ответить и как быть. С некоторых пор игра в прятки стала тяготить его. Он уже нанстолько поверил в свои литературные силы, что мог вполне объективно, как ему канзалось, оценить то, что делал. Машка бы, конечно, покритиковала, и он бы злился, а потом нанвернняка согласился бы с тем, что она говорила. Это ведь главное, кто и как сканжет... Выйти из засады? Что толку? Что толку... выйти и взорвать себя граннатой, и уложить десяток окруживших тебя и протягивающих руки... никто даже не услышит голоса, и взрыва никакого не будет... упакуют так, что и следов никаких не останется... все в дырки в авоське просочится... это они умеют... никто не услышит ни взрыва, ни стонов умирающего гения... ага! Раз еще можешь хохмить -- не все так плохо... Так. Теперь по порядку. Первым делом надо разыскать Его. Сколько, Сукин, ты не писал ему?... выходит лет семь. Не меньше... семь лет в нашем возрасте! В нашем! Он усмехнулся и резко тряхнул головой... а ведь на санмом деле, он не намного старше меня... лет на восемь! Нет, понжалуй, понбольше... ну, на десять... хотя... у него уже тогда были дети... а я еще не знал, с какой стороны к бабе подходят... от него осталось... он рондил сына... насчет дома... не уверен... а дерево посадил и не одно -- все мы обожали его... думаю, что много из этих деревьев повалили уже -- вот тебе и вознраст... но в нем мудрость была с рождения... мудрость и бесхитнростность... он бы в разведке пропал... Слава даже улыбнулся, представив себе Учителя в маскхалате и с автоматом... "Спрячь крестик. -- Услышал он вдруг его гонлос и вздрогнул. -- Не надо никому доказывать свое знакомнство с Б-гом. Осонбенно здесь. Это еврейский дом. Твой Б-г- сын Б-жий, а стало быть еврей. Но не всем это нравится... " Он засунул шнурок за ворот и на мгновение ощутил холодок медной пластинки на груди. Теперь он тотчас же потянул за все тот же сохранившийся шнурок и, упершись подбородком в грудь, рассматривал свой крестик. Довольно. Разведка, вперед!.. Надо его найти. Прежде всего письмо и обратный адрес такой, чтобы не засветиться, и он не мог найти, а то ведь сонрвется с места... Обратный адрес. Он выглянул в низенькое окошко. Одна только пижма нарушала цветовую серую гамму. Она и на снегу желтеет, не сдаванясь, пока ее не занесет вовсе или не склюют в феврале оголодавшие синницы... Охлопов, Дугин, Фишман и Остапчук, выходим в четыре -- сдать донкументы и ни грамма в рот. Час на сборы и немедленно спать... он проверил оружие - похлопал себя по вшитому на внутреней стороне брючины карнману, взял стоявшую у двери на полу коричневую дерматиновую сумку, кинул в нее три порожние водочные бутылки -- мужик пошел в сельпо -- обычное дело. Путь был неблизкий -- вест двадцать пять -- не мерил. Чуть заметная хромота не мешала ему идти бысто и легко -- главное легко, тогда одна нога работает, поддерживая тело, а вторая -- отдыхает... надо уметь хондить легко. Мысль его никак не сосредоточивалась, или не хотела сосредотончиться на одном. Мысль, мысль. Он стал думать о том, что такое мысль, и что когда - нибудь наступит время и научатся фиксировать мысль, так что можно будет ее измерить, взвесить, определить глубину. Наверное, это все уже было -- ну, откуда это: "глубина мысли"! "Плоская шутка"! Было все, но потеряли... возможно, вместе с цивилизацией... Наташа была дома -- в окне светился огонек. Он не успел открыть дверь -- она уже стояла на пороге в стареньком халатике, с непреднамеренно большим вырезом и внимательно смотрела на него. Потом она, видимо, опнределила в каком он настроении, крепко поцеловала в губы, приподнявшись на цыпочки, и пошла в дом, молча приглашая за собой. Он вошел, мягко опустился на диван, откинулся на спинку и закрыл глаза... Наташа захлопотала вокруг него, но делала все будто бы неспеша и оттого еще более удивительно быстро. Она стащила с него сапоги, принесла таз, плеснула в него воды, добавила горячей из чайника, сама переставила его ноги с пола в воду, потом сняла кепку, стащила куртку и нерешительно взялась за сумку. Бутылки звякнули. Он открыл глаза. Она поставила сумку на пол рядом со спинкой дивана и принялась хлопотать дальше... Познакомились они давно, когда все еще не остыли от войны, а она была совсем девчонкой, училась в техникуме, жила в общежитии. Он долго и красиво ухаживал за ней, казалось, вот - вот поженятся, но ничего не произошло. Он переехал далеко, сначала добирался на свидания к ней на двух электричках, потом стал появляться реже, потом убыл в другие места, пренстал писать и... через полгода случайно встретил ее там, от себя недалеко. Это было удивительно для огромной России. Снова их роман оживился... и снова повторилось то же самое, точь в точь. Как по написанному плану... Слава корил себя за то, что морочит голову женщине, страдал от свонего обмана, но ничего не мог поделать. Он даже мог сказать ей: "Я тебя люблю"! Но сказать: "выходи за меня" или " давай поженимся"! -- никак не получалось. Машка Меламид вставала перед глазами, и в нос ударял ее сладкий запах -- тогда он слабел, дотрагивался до нее, чувствовал, как судорожно сжимается что-то внутри его в этот момент, и все остальное растворялось, переставало существовать. Происходила мгновенная аннигиляция всего мира -- оставались они двое. И он никак не мог переступить этот момент и ничего не мог объяснить ни Наташе, ни другим женщинам. А, впрочем, мнонгих других больше устраивало именно то, что они знали: он никогда им танкого не скажет -- замуж, любовь... -- есть мужик, да какой! -- и хватит... у канждого своя жизнь... Когда Наташа во второй раз возникла через несколько месяцев после его переезда возле него, он понял -- это совсем, совсем другое... может, она его любит не меньше, чем Машка... Да, Наташа -- другое дело. Она была из тех женщин, которые знают, что нравятся всем с первого взгляда. И где бы она ни жила -- умела по возможности красиво одеться, чтобы нравиться -- это нужно было прежде всего ей самой. Она была на двенадцать лет его моложе. Конечно, у нее были мужчины, и многие в противовес Славе звали и звали ее замуж, но сначала она ждала -- "не тот, не тот" подсказывало ей что-то внутри, а с тех пор, как познакомилась со Славой, с ней происходило совершенно то же самое, что с ним и Машей. Он теперь стоял поперек ее дороги к другим мужчинам, и она ничего не могла поделать с собой, даже когда человек ей нравился, и она убеждала себя, что пора уже остановится и устроить свою жизнь. А то еще чуть -- и будет поздно. - Почему ты не женишься на мне? Дай, я тебе хоть дочку рожу... - шептала она ему после того, как первый голод страсти был удовлетворен. - Опять? - Ну, я же женщина! Я тебе это только что доказала! Чем я тебя не устраиваю? Говори, пропащая душа! -- она жарко навалилась на него сверху. -- Молчишь? По бабам лучше таскаться. - Ты же знаешь, что это неправда... - Знаю. -- Согласилась она. Но бабий век... - Наташа. Обещаю -- вот сделаю одно дело -- и все решим. - Какое дело? -- Он молчал и гладил ее по руке выше локтя -- кожа была такой нежной и натянутой, что казалось сейчас заскрипит под ладоннью... - эх ты, разведка... как ты живешь. Как ты живешь, если никому нинчего сказать не можешь? - Мне это не нужно. Ты мне завтра купи билет до Терпугова. - До Терпугова? - Да. Я вернусь недельки через полторы. На обратной дороге все решим. Обещаю. Это закон такой -- до вылазки никогда ничего не загадынвать, слышишь? - Слышу, Смирнов, слышу. И не кури в постели. - А ты не боишься, что я от твоих всяких требований и условий ни на что не решусь? - Не боюсь. Они тебе нужны. Как всякому нормальному челонвеку. Ты даже не понимаешь, как соскучился по этому... Утром Наташа ушла на станцию и взяла билет на вечерний поезд -- до Терпугова была короткая ночь пути. Она часто брала билеты в кассе для своего начальства, и поэтому ее появление на вокзале не вызвало ни вопросов, ни удивления. Соломон Слава остановился на пустыре и оглянулся. Ничего не изменилось вокруг. Может быть, он казался не таким большим... но те же запахи... тоннкая прелая горечь осени... дымка между сосен над крышами домов... бурьян в рост заборов... пусто, как всегда, и как всегда перестук электрички и отнзвука эх