о. Оно будто переспрашивает, а колеса все повторяют одну и ту же формулу: "тяни-тяни-тяни... тяни-и". В здании, где они учились, была обычная средняя неполная школа. В доме, где жили, - теперь "Медсанчасть". Он постоял, пока собирались к пернвому уроку... -- ни одного знакомого лица. Учителя все были новые -- ничего удивительного. Он послушал звонок, потом хлопнули распахнувшиеся франмуги на солнечной стороне, и все вокруг стало тихо... На другой стороне станции тоже все было, как прежде. Милиция вынкрашена в яркосиний цвет... добавилось палаточек вдоль дороги... новый магазин... в магазине мелькнули несколько знакомых лиц продавцов, но он решил пока не заводить разговора... Наконец, он добрался до Советской, на которой была синагога. Два раза прошел улицу, не мог ничего понять и, наконец, остановился против пустого участка, заросшего травой. Забор висел криво на сгнивших столбинках, кирпичные столбы ворот рассыпались грудами бурого цвета и поросли лебедой и вьюнком -- даже следов дома, стоявшего здесь, не осталось... сзади послышались шаркающие шаги. Сукин стоял, не оборачиваясь. - Ви, молодой человек, что-то ищете, так я могу вам сказать, что ви это не найдете... - Слава обернулся на голос. Рядом стоял маленький, толнстый человек с неожиданными кудряшками вдоль большой лысины. Он уже все сказал, а теперь шлепал мокрыми толстыми губами. - Да?!. -- не то утвердительно, не то спрашивая, произнес Сукин. - Я же вижу. -- Уверенно продолжил толстенький. -- Я не знаю, зачем вам синагог, потому что ви не а ид, но синагог сгорел, когда тут были непорядки... - Непорядки? -- Невольно повторил Сукин. - Да. Так ви не знаете... были... теперь уже можно сказать... лучше не говорить, но можно... а чтобы не стоять, так пойдемте в дом и скажите мне, почему мне ваше лицо что-то напоминает... - Сукин внутренне улыбннулся, напрягся и, глядя в голубые мутноватые глаза собеседника, произнес: Их вейс нит. [3] - А за ер аф мир! -- обрадовался толстенький, - Эр редт аф идиш! [4] -- и ускорил шаг. В на другой стороне улицы чуть наискосок от того места, где они стояли, Сукин нашел все, что искал. Соломон знал все новости, потому что все происходило на его глазах. Он никого не обвинял, не называл никакие имена и не проклинал судьбу. Он просто рассказывал медленно и неотнвратимо, как течет время. Казалось, он никогда не остановится, и запасов его памяти хватит на столько лет или даже больше, сколько он уже прожил на этом свете. - ... сожгли синагогу... избили равина, и он умер потом... может быть, и не от побоев, но, когда так истопчут душу, то она может не распрямиться, и тогда Б-г забирает к себе, чтобы разогнуть ее. А его дети чудом смогли уенхать в Израиль... а он остался, потому что Соня болела очень, и не было время ждать... это же случай... а теперь он уже восемь лет один... и, конечно, про детей знает только через окольные пути. Потому что они боятся ему пинсать, чтобы не навредить, а что можно навредить человеку, который живет на семьдесят рублей пенсии и уже ничего не может бояться... даже смерти... но Б-г почему-то не забирает его к себе и к Соне. Сукин слышал и не слышал, он просто находился внутри этого слонвесного потока и думал о своем: как удивительно судьба сдвигает обстоянтельства его жизни, что он всегда оказывается в нужном месте в нужное время... это еще с войны осталось неразрешимым удивлением его жизни... и еще он думал о том, что в каждом крутом повороте его жизни евреи играли какую-то особую роль, и, если говорить о Б-гом избранном народе, как напинсано в Торе, то его жизнь это подтверждает полностью, и все это совершенно необъяснимо, если отказаться от участия в нем каких-то высших сил... - И когда они пришли ко мне, сломали забор и стали орать и размахивать топорами... они же все пьяные были... так я вынул "лимонку" и на глазах у них вытащил чеку и сказал им, что еще шаг и все -- больше они уже кричать не будут, а чтобы им не было обидно, так мы вместе ляжем в одну могилу... - Лимонку? -- переспросил Сукин. -- Откуда у вас лимонка? - Во-первых, - опять зажурчал Соломон, - я был старший десятки в ОСАВИАХИМ и у нас были учебные пособия, а во-вторых, ой, во -- вторых... сколько меня потом таскали в эту милицию, и какие они обыски мине устнроили... так это особенный рассказ... но Петра Михайловича вашего я хонрошо помню. Но когда позакрывали все газеты и убили Михоэлса, так ясно стало, что уже тут жить не надо, но... -- он горестно всплеснул руками... если бы я был гусь, я бы полетел... - Какой гусь? - Не понял Сукин. - Ну, не гусь так утка, я знаю? Скворец! О! Скворец - они раньше всех принлетают... Через три дня Сукин понял, что здесь концы оборваны, распрощался с Соломоном, оставил ему пятьдесят рублей, как тот ни отказывался, и отнправился в Москву. Он сам не знал, зачем, как часто бывало в поле... забирал влево и был уверен, что прав, а потом оказывалось, что пойди он, как в сказке, прямо или направо, и не пришлось бы ему больше пользоваться своей интуицией... Сукин трясся в общем вагоне, а не в электичке, хотя так было дольше, зато привычнее, и прямо с вокзала отнправился по совсем ненужным адресам -- посмотреть, где находятся "толнстые" журналы. Внутрь он входить не решился, понаблюдал только за друнгими посетителями, и готов был поспорить, что точно определил, кто тут проситель, кто член какого-нибудь совета, а кто маститый и недопивший вчера или наоборот перепивший с радости, что напечатали. Но проверить все свои догадки он никак не мог. Вечером он отправился на окраину, нашел хинбару, куда пустили переночевать, и всю ночь промучился от духоты и наванлившихся снов. И сны его настолько походили на действительность, что он не пытался ни проснуться, ни, наоборот, удержаться в живом небытие. Он разговаривал со своим капитаном, а потом с Петром Михайловичем, слыншал, как зовет его Мишка Фишман: "Товарищ, лейтенант, товарищ лейтеннант, не поднимайте голову -- тут пристреляно, я сейчас с другой стороны подлезу... только кашляните, что поняли меня!.. " И Слава кашлял во сне, понтом поднимал на руки за локти Машку перед своим лицом и говорил ей танкие сладкие слова, от которых ему становилось жарко, и он утыкался носом в ее шею пониже уха и начинал задыхаться... а потом тащил авоську с руконписями, и в ней звенели бутылки, а он злился, что выпили всю водку, и непоннятно кто, значит, знают, где висит его "тайна". В конце концов ему стало сниться совсем недавнее. Он вызывал Соломона и просил купить ему билет до Наташи, и они почему-то ехали к ней вместе, а когда постучали в дверь, он сказал ей: "Наташа, это мой лучший друг с детства, и когда мы с тобой поженимся, пусть он живет с нами, потому что Мишка Фишман вытащил меня раненного из под огня, но только сначала мы все вместе поедем в Белонруссию и найдем Машкину могилу, потому что, наверное, ей там очень тесно, столько их в одну яму скинули"... Через полторы недели, осунувшийся и с сумасшедшими глазами, Слава вернулся к Наташе и сказал: "Я заболел. Болеть буду два месяца. Если не прогонишь... " Она накрыла ладонью его рот, наклонилась над ним, и он сквозь густую нечесанную шевелюру почувствовал, что на него капают слезы. Утром, когда она проснулась от непонятной тревоги, увидела сидянщего у стола Славу, в тельняшке с растрепанной головой, низко опущенной над бумагой, и в полумраке от накрытой рубахой лампы что--то жадно пиншущего на листе, положенном на газету. Она снова быстро закрыла глаза и поняла, что если он и заболел, то сейчас нашел свое лекарство. "Дай Б-г, чтоб помогло, - мысленно прошепнтала она и снова уснула". Пьеса Когда Автор понял, что попал в безвыходное положение, было уже поздно. Татьяна сказала, чтобы он и не думал писать эту пьесу для театра, если хоть каплю уважает себя, и чтобы наплевал на заказы, расчеты и прончую ерунду, а сидел бы и кропал свою нетленку, она как-нибудь их прокорнмит, пока есть на свете дети и существуют кукольные театры, а то начнет денлать шляпки для "дам", так заработает вдесятеро. Тогда он поехал советоваться к маме. Сначала обошел всех знакомых и родственников, потом открыл калитку, сел на влажную скамеечку, тут же услышал мамин голос: - Сейчас же встань, застудишь почки! -- Немедленно поднялся, стянул с головы берет, положил на черную доску и снова уселся, упершись локтями в колени и подперев ладонями щеки. Мама долго молчала на этот раз. Видно, его женитьба сильно огорчила ее, даже не выбором, но неосозннанной, может быть, ревностью... "кого даем -- и что берем"? Она тяжело и долго вздыхала, пока начался разговор и вяло, но убедительно перешел в диалог -- ей все же надо было высказаться. - Это все сказки, про независимость, свое мнение... мнение всегда свое, но для чистоты эксперимента надо тогда писателя под колпак стекляннный... и о чем он писать будет, скажи мне, пожалуйста? Если ты живешь в стране, о чем бы ты ни писал, хоть о древнем Риме, все равно это будет твое мнение, вызревшее в этой стране и в это время, а не во времена Каллигулы и Нерона. Это в науке можно поставить эксперимент, который даст одинаконвые результаты и фашисту и коммунисту... и демократу... - Ты крамольные мысли мне внушаешь, мама! - Я свои мысли высказываю и не внушаю, - ты же "инженер ченловеческих душ". - Мама, мама, - ну. пожалуйста, - ну, я пишу, а если так случинлось, то что теперь мне делать? Перестать писать -- не могу, перестать пубнликовать -- но это не писатель, как найти середину, ведь ты сама учила меня, что без компромисса не проживешь. И при этом можно остаться с чистой душой. Мама? Что делать сейчас? - Сейчас ты должен понять, что таких ситуаций будет не одна, и решить на всю оставшуюся жизнь простой русский вопрос: "Что делать? Как быть"? - Мне кажется, что эти стихи, которые я тебе читал, как-то свянзаны с твоим, ну... с Петром Михайловичем... знаешь, мне кажется, что, может, это и чушь, что это... он их писал, и если даже его нет на свете, кто-то третий инкогнито рассылает их теперь, чтобы опубликовать, но опытный человек. Ни концов не найти, ни стихов не опубликовать. И он явно понимает, что это так и есть: это "непроханже". Ну, прости за это пошлое слово -- такой вот неологизм в обществе появился на кухнях... - Знаешь, даже содержание минеральных солей в одних и тех же растениях одной и той же зоны меняется со временем, по десятилетиям... - Я понимаю -- язык ближе диалектике, потому что он ее и выранжает, но это не мои дебри и не твои... что делать? Оказалось, что я не боец... Таня... категорически против... кто же даст совет? - Насколько я помню, ты всегда избегал этого... - Вот и изголодался по советам... по крайней мере, я поступил бы наоборот, чтоб потом было, на кого свалить... - Хорошая мысль! Вот с нее и начни... ты ведь уже решил, что будешь писать... ну, не чувствуй себя виноватым... постарайся, чтобы это чувство исчезло к окончанию работы... твоя Таня умница -- она нашла компромисс... для себя... Но оказалось, что пьеса не желала писаться. То есть, конечно, нанписать ее было возможно, но это шло против воли всех, кто ее населял. Как-то плоско и натужно начинали действовать и говорить герои, и не было кунража... он не знал бы, как это все сформулировать другим, но слава Б-гу, не было такой необходимости. Своим писательским шестым чувством он ощунщал, что все это полная ерунда и пошлятина, и что он никогда этого не вынпустит на свет божий. Почему он продолжал думать на эту тему и почему начал переносить на бумагу -- этого он не понимал. Ему не снились, как обычно, его новые герои, он не спорил и не ругался с ними, и не ссорился по любому поводу. Они вооще говорили только на бумаге и не переходили за край листа, их не тревожило, что происходит вокруг, что творится с ним. Они не волновались, что он плохо выглядит, обмяк... похудел. Может, забонлел и, того гляди, возьмет да помрет, и что тогда с ними будет, кто же их вынпустит в жизнь на свободу? Ничего такого с ними не происходило. А значит, они просто еще не родились -- это были только пробы, наброски, сборка скенлета... Договор он подписывать не стал, от аванса отказался. Коллеги, узнавшие об этом, сочли его зазнайкой с претензией на манию величия. Нендели через две, когда стало ясно, что ему самому не выпутаться, Татьяна нанбила два чемодана "барахлом" -- в одном лежали недоделанный Дракон, Солндат, Певчая птица невиданной красоты и цвета, в другом -- клеи, краски, лоснкуты... она разбудила его рано-рано утром и объявила, что они уезжают. Он спросонок ничего не мог понять, а тем более сопротивляться, и через двандцать минут оказался в подъехавшем такси с каким-то кульком в руках, пиншущей машинкой на полу у ног и отрадной мыслью, что, наконец, ему нинкуда не надо будет утром идти. Четыре часа они тряслись в общем вагоне дальнего поезда. Хотя можно было бы скорее доехать в электричке, но в ней не было туалетов, и Татьяну это никак не устраивало. На вокзале их встретил рыжий человек в кепке, которая была надета на копну волос, а не на голову. Эта кепка расканчивалась и пружинила при каждом шаге рыжего. Автор настолько этим заиннтересовался, что забыл обо всем остальном. Кепка, действительно, была унинкальным аттракционом, тем более замечательным, что рыжий не обращал на нее никакого внимания и совершенно не беспокоился, что она может сванлиться, съехать на глаза или еще что--нибудь в этом роде... Минут через двадцать они оказались в крохотной квартирке. Одни. На кухне на столе стояла готовая еда, в холодильнике бутылка водки и занписка на ее горле. Потолок давил на плечи. За окном сквозь деревья и дома видна была широченная река. И ворона, сидевшая на краю крыши, каркала равномерно, как "ток-так" маятника. Она наклонялась над пустотой, вытягивала голову, издавала свой омерзительный звук, втягивала голову обратно и переступала с ноги на ногу. Потом все повторялось снова. О чем она глаголила -- никто не знал: слушателей не было, ни ее соплеменников, ни двуногих. Очевидно, ее это огорчало, и она решила все же убедить мир в своей правоте. Автора это так заинтересовало, что он застыл у стекла и представил ее себе персонажем пьесы на сцене -- этаким упертым старпером, который хочет убедить мир в своей правоте, а миру на него начихать -- он живет себе в своих ужасах и рандостях явно противу правил, которые искренне излагает эта ворона... т. е. этот тупица... он запутался. Хотелось спать. Татьяна наливала ему по второй и по третьей. Потом он свалился на диван, почувствал, как она его укрывает пледом до подбородка, как он любит, потом целует в губы сладко и тренвожно... и он уплыл в другой мир... ... Ворона протянула ему крыло, он послушно взял его в руку и пошел за ней. В амбаре, куда она его привела, было много каких-то существ, они все двигались и говорили на незнакомом языке, они произнносили звуки, и с первого момента он все понимал, что они говорят. Только его удивляло, что никто никого не слушает, все говорят, говорят, каждый свое, и все двигаются, никого не задевая, но непонятно по каким правилам и зачем. Никто не раздражается, не торопится, не останавливается -- все заняты денлом. Каким? Зачем? Кто такие? Зачем он здесь? По чьей воле? Как отсюда выбраться? Сначала ему было любопытно, потом трудно терпеть, потом он почувствовал себя таким лишним в этом необъяснимом мистерическом дейнствии, что ему стало страшно. Единственный, на кого он мог рассчитывать - Ворона, уже тоже была вовлечена в общее движение. Она сверкала на него антрацитом своего глаза, вытягивала вперед шею, каркала отвратинтельно, снова удовлетворенно укорачивала шею, словно глотнула что-то очень вкусное, и опять качалась, качалась в окружении этих существ, покрынтых серой сморщенной оболочкой. Ему стало страшно. Страшно от одиноченства и безысходности. Он вдруг почувствовал, что так могут пройти годы -- он никогда не сумеет включиться в это движение, и никто никогда его не поймет и не услышит. Его бросило в пот, озноб охватил руки, ноги, он это чувствовал, но никому не было дела, и не было близко ни Татьяны, ни мамы... "А"! -- Бешенно заорал он, рванулся, вскочил и кинулся к окну. Сердце колотинлось, как после стометровки, руки ледяные, ноги ватные. Ворона улетела... "значит, она осталась там", - с тоской подумал он... опустился на стул, уроннил голову на грудь... что-то хрупнуло в шее, он поднял голову, покрутил ею, как собака, вышедшая из воды... и разбрызгал весь сон начисто. "Вот и все, - сказал он вслух! - Все!.. " Когда через два часа бесшумно открылась входная дверь и вошла Татьяна, он сидел за машинкой и писал. Она взглянула на лист и удовлетвонренно отправилась в другую комнату -- пьесой и не пахло -- никакого диалога на листе не было, тянулись ровные плотные строчки прозы. x x x - Мама, как же так? Писатель описывает одно какое-то мгновение так долго и подробно, что если описывать все мгновения жизни, на это надо пять жизней! А то вдруг одним росчерком разделывается с детством или первой любовью, только мимоходом упомянув о них. - Ты считаешь себя писателем, а спрашиваешь меня... над одним опытом, бывает, думают поколения, а над загадкой природы можно думать вечно -- и это и есть жизнь, а не само решение... когда нас бомбили, я все время думала о том, что враг, любой надо сказать, очень недальновиден... собственно говоря, все войны -- это корысть, а чтобы ее удовлетворить, снанчала разрушают... как же так? Вот о чем твоя пьеса... ты идешь по следам разрушения и ищешь то, что было создано... и твоя догадка о стихах поднтверждение тому... значит, ты на верном пути... надо поступить наоборот... - Что ты имеешь в виду? - Сделай так, чтобы событие своим хвостом задело тебя, если ты веришь, что кто-то умный рассылает стихи, - намекни ему, что ты это поннял... напиши, опубликуй, выступи по радио... так, чтобы только он догандался... - Мама, мама... сколько я потерял времени зря! Мальчишки, денвушки, лыжи, увлечения... - Это формировало тебя... - Поэтому ты и доказываешь мне, что я -- пуст... - Неправда. Вера -- во всем основа... и в разбое, и в благости... сыннок... Корыто Дела в райкоме были плохи. Надежда Петровна вызвала Павла Васинльевича официально, чтобы все видели, как она работает, через своего секрентаря, по телефону... Он пришел, недоуменвая к чему бы это, но в конце коннцов понял ее и не обиделся - не все можно решать в койке. Разговор был конроткий и деловой. Если через две недели не представит хотя бы сценарный план, если уж не пьесу, то вот, пожалуйте, есть уже министерская купленная пьеса, заказанная, одобренная и нечего выдумывать -- брать и ставить, или... она не в силах будет противостоять последствиям санмовольного решения вопроса. Да, поскольку пьеса рекомендована, уже чентыре театра взялись ее ставить. Никто не хочет рисковать, да и рисковать ненчем -- нет ничего друнгого. А так даже интереснее получается, что-то вроде соревнования -- четыре театра уже есть, окажется еще несколько -- город большой, да самодеятельнные коллективы... пожалуй, автор на Госпремию потянет. Конечно, интересннее сделать побольше разных спектаклей -- им это в плюс. Кому? Руководинтелям. Деньги есть... но, удивительное дело, нет женлающих... т. е. желающих полно -- но все ветераны, старперы, пенсионеры -- профессионалов нет... нельзя же ерунду ставить графоманскую, дискредитинровать тему... жаль, коннечно, ну, не самой же ей писать... потом, понизив гонлос, она перегнулась к нему через стол: - Постарайся, дурачок, найди ему факт, заставь, другого драматурга возьми, постарайся -- это мне надо... а я тебе все сделаю: название, звание и признанние. -- Она тихонько засмеялась и подмигнула. Ему стало неловко, противно. Но когда он вышел из кабинета, подумал: "Права. Надо, значит, надо". Он созвонился с Автором, купил хорошего коньяка -- к Татьяне ехать не реншился, да и друг не настаивал. Они договорились встретиться в мастерской у знакомой художницы -- нейтральная почва лучше всего. Разговор никак не получался сначала, хотя уже и выпили изрядно, и оба чувствовали, что, несмотря на всякие внутренние обиды, нужны друг другу. Много было сделано вместе, и как бы они оба ни хорохорились, а коньюктура тоже брала свое - жить-то всем надо. И, если бы они заглянули поглубже в себя, то признались бы оба, что при всем своем полном различии, одно обстоятельство их очень сближало -- не очень много было людей, пенред которыми они могли бы полностью раздеть душу и не боятся, что их понтом продадут. Иногда даже без злого умысла -- все же они умели выбирать себе друзей, а сболтнут лишнее то ли по глупости, то ли от желания похвалиться. "Э-ва, что я знаю! Только, никому: ни-ни! "- и вот это желание излить все наболевшее, нанконец, чисто по-русски возобладало. Тогда пришлось еще вытрясти запасы хозяйки, без ее, конечно, разрешения, ибо они были в мастерской вдвоем. Они снова наполнили стопки. Если Павел Васильевич толковал ему о том, что можно пьесу хонрошую сделать на любую тему и не стыдно будет, а сделать надо, и он перенфразировал и развивал слова Наденьки, то в ответ в какой-то момент Автор почувствовал потребность рассказать другу то, что накопилось у него за эти месяцы не очень тесного общения: про стихи некоего С. Сукина ("Ну, и фанмилия"! - Обрадовался Пал Силыч! Псевдоним, конечно, - Сукин! ) и про разговоры с мамой еще давно при ее жизни о том, что главное для человека -- свой стиль, и об этом ее то ли родственнике дальнем, то ли знакомом близнком, который благодаря свой Фразе сделал"фантастическую" карьеру и... вот что "и"? Дальше Автор развивал свои догадки о Сукине, стихах, фразе и ее "изготовителе". Не одно ли это лицо? Но как его искать, и даже если найти, оснтанется ли время при его желании, конечно, сотрудничать с ними... но все равно надо найти... предчувствие не обманывает Автора... да не Всесоюзный же розыск объявлять! Как быть? В стихах проскользнули адреса: еврейская школа или колония до войны -- и тот, кто владел Фразой, начинал по словам мамы с работы в такой же еврейской школе, или колонии... потом война... для такого человека прянмая дорога в ополчение... из них выжили два из ста! Очкарики необученные -- под танки немецкие их клали, вместо надолбов -- неодолимое препятствие -- гора тел... а отступать они не умели... у этого Сукина такие стихи, что в них это, как раз и есть... по стихам бы пьесу сделать! Невозможно. Неопубликонвано. Никто не пропустит. Не посадят -- так сумасшедшим объявят -- еще хуже. Оттуда никто не возвращается в мир. Из тюрьмы еще возможно, из лангеря - бывает, из психушки -- никогда. Тело еще могут вернуть на руки ненсчанстным родственникам. Несчастным с той минуты особенно, когда полунчат живой труп. Там калечат безвозвратно. Навсегда. Чисто -- не приденрешься. "Нет человека -- нет проблемы". А какой человек может быть после советской психбольницы... Так, может, и не искать никого -- вот он уже сюжет: детская колонния -- еврейская, для детей сирот революции, - война, ополчение, ранение, но выжила Фраза, она даже не литература, а нечто новое, сплавленное войной из жизни и души в пьесу... в ней и стихи (надо писать новые, сукинские не пронпустят), и письма, и проза -- очерки, фельетоны, частушки, фотографии... -- выжила Фраза -- символ народа. - Гениально! -- Сказал Пал Силыч, - Ты понимаешь, что это знанчит? Мы же будем все в порядке, и все никогда тебе этого не забудем! - Это точно! -- Согласился Автор. Не забудете. Я понимаю... коннечно... Совместными усилиями стали искать ветеранов, расспрашивать роднственников, знакомых. Нашли концы -- где перед войной была еврейская конлония, что-то вроде детского дома, нашли даже людей, которые в нем жили... исковерканные судьбы, нежелание вспоминать об этих годах или наоборот -- неудержимая болтливость и претензия и нежелание отдавать материал: мол, сам когда-нибудь напишу. Но все сходились в одном: не было никакого Сукина, а директор у них был обыкновенный, никакой не писатель, еврей, конечно. И насколько они знали, ни в какое ополчение он не попал и не просился, а эвакуировался с семьей и все... дальше след терялся... Тогда они засели вместе за работу. Собственно говоря, не засели, а шли в промозглую погоду по улице -- черная, ни единого дерева, с пивным магазинчиком в конце, из которого торчала мрачная напряженная очередь, не производившая ни звука кроме постукивания бутылок в сумках при ее меднленном, понуром продвижении. Они, не сговариваясь, прошли мимо, даже не задержав шага, хотя направлялись именно сюда, в это ожидание, и тут Пал Силыча прорвало. Он заговорил вдохновенно и яростно, и стало ясно, наконец, что как бы ни протекала вся его жизнь и преодоление всех его радостных огорчений, он по сути своей жил именно в такие моменты, которые наступали неожинданно, непредсказуемо и, конечно, всегда мелькали без свидетелей. А только потом отраженный свет этих бурных всплесков, этих протуберанцев его темперамента и фантазии ложился на сцену и на тех, кого он хотел втиснуть в то, что уже видел и пережил сам. Может быть, от этого ему со временем, по мере воплощения и посвящения в свое сокровенное, ему же самому и станонвилось скучно, он начинал раздражаться, обижаться на непонимание, нервнничать, скандалить, торопить время до премьеры, чтобы избавиться от уже надоевшего и не приносящего ничего нового спектакля. Для него все уже произошло. Спектакль состоялся, его душа была удовлетворена, и если он и доводил каждый раз начатое на сцене до конца, то только из-за понимания безвыходности своего положения. Он бы мечтал быть действитеьно свободным и жить вот такими вспышками с промежутками между ними, заполненными именно тем, чем и сейчас -- ни хуже, ни лучше. Он был готов пожертвовать призрачной известнностью, шкурными подачками... да всем по ту сторону сцены, но только бы осталось это. Он, честно сказать, не формулировал этого никогда, но ясно ощущал и знал... и не допускал никого в этот самый заветный уголок своей жизни... и то, что все это теперь происходило на глазах у Автора, его друга, было, конечно, неоценимо. Они оба поняли, что вот сейчас рождается то, ради чего, громко выражаясь, они живут. А как еще это скажешь? Как, если не громко?! Если рвет душу все вокруг, и этот юбилей обоим им, как соль на рану?! Они оба были биты и мяты этой войной страшно, именно потому, что были малы и не видели ее переднего края. А может быть, передний край был именно там, где они? Малолетки- безотцовщина, с матерями, забитыми рабонтой и нищетой так, что можно сказать, сиротами, поскольку вся жизнь их протекала на улице... Он говорил, говорил, говорил, будто видел перед собой живую карнтину и описывал ее на ходу, неумолимо приближаясь к ней, а потому, по мере того, как она становилась все четче, возвращался к уже сказанному и добавнлял детали, тени, осколочки, рефлексы, потайные малые шажки и передвинжения в пространстве, паузы -- все это, выраставшее из мелкого в значительнное, благодаря своей точности во времени и пространстве. Ах, если бы был с собой диктофон! -- Только мысленно воскликнул Автор и старался не упустить за своим другом ни одной детали, но поскольку сам включился уже в этот процесс и подбрасывал в разгоревшееся воображение новые ракурсы и связи событий, терял второстепенное (т. е. на самом деле главное -- детали, которые и составляли мозаику картины) и старался хотя бы направлять общую тропу событий, не ведая ни дороги, ни цели этого пути. Они фантазировали совершенно опьяненные, разгоряченные, как мальчишки после нового кинофильма, который стараются пересказать, понправляя друг друга и добавляя каждый свое. Они не замечали ни погоды, ни перекрестков, ни времени, и неожинданно обнаружили, что входят в театр. Вахтер ничуть не удивился, поставил чашку с чаем на конторку, машинально протянул ключ Павлу Васильевичу. Они пошли по длинному корридору, в начале увешанному досками с объявнлениями, приказами, расписаниями репетиций и занятости в спектаклях, а потом с дверями по обоим сторонам, поднялись в среднее фойе -- так было ближе -- спустились по полукруглой лестнице в гардероб, миновали дверь без надписи, в которую зрителей не пускали, снова поднялись по темной, узенькой, но с мраморными ступенями лестнице и вошли в тупичок с двумя обитыми шикарным кожзаменителем дверями, отчего они стали пухлыми, огромнными -- внушительными... Таблички вдавились в их плоскость и сверкали золотыми буквами, начищенные бронзовые ручки предлагали касаться их бережно, и высоченное венецианского стекла старинное зеркало с подставкой у свонбодного промежутка между этими двумя входами давало возможность посетителю взглянуть на себя и решить: стоит ли входить и куда: нелево -- директор, нанправо -- он, Павел Васильевич. Они судорожно сдвинули все на огромном столе в сторону, и нанстроение вернулось, чуть прерванное отрезком, пройденным по театру. На листе бумаги побежали строчки. Заголовки, подзаголовки, конлонка действующих лиц... Рука двигалась все медленнее... мысли растекались... они стали отнвлекаться... смотреть в окно на слякотный темный проспект с "желтками фоннарей"... наконец, оба плюхнулись в кожанные важные кресла, издавшие "пфух! ", выпуская воздух из сидений, оба одновременно закрыли глаза и долго молчали, пока Пал Силыч не произнес сонно и так и не открывая глаз: - Посмотри внизу за рулоном афиш, там, кажется, что-то осталось... Обсуждение произошло прямо тут же в зале после просмотра при дежурном свете, в котором терялись фигуры, сидящих в креслах, и высвечинвались лица. Сначала все молчали и не знали, как начать, потом, когда зал совсем опустел и Пал Силыч дал отмашку, чтобы все ушли из рубки наверху, и контролеры задернули бархатные портьеры, раздался самый главный гонлос, который все решал... единовластно и непререкаемо: - Стихи надо подправить. -- Секретарь говорил тихо и не поворанчивая головы. Надежда Петровна выразительно посмотрела на Автора -- мол, что я вам говорила. Секретарь будто ждал ответа, и никто не знал, что денлать... - Возможно, - начал компромиссно Павел Васильевич, не зная, что сказать дальше, но его выручил Автор. - Нет. Невозможно... -- прервал он режиссера. Секретарь вскинул взгляд, и многие втянули голову в плечи и отвели глаза. - Почему? -- поинтересовался он тихо и вежливо, -- Все возможно. - Нет. -- снова отрезал Автор, и Надежда Петровна так сжала кунлаки, что стало больно ладоням от врезавшихся ногтей, и побелевшие губы шепнули беззвучно неприличное слово.. - Объясните? -- Совсем уж мягко попросил секретарь... - Я Автор... пьесы... стихи не мои... - Простите, как вас зовут? - Автор... имя такое... революционное... как Октябрина, Ким, Марлен... - Товарищ Автор, так если стихи не Ваши, в чем же дело... мне бы хотелось понять... и концепция... вы что не уверены, что мы победили... - Стихи неизвестного автора... и судя по ним... -- он замолчал... - Тем более -- если неизвестного, - усмехнулся секретарь и понбедно огляделся, - А? В чем же дело? Он на нас не обидится, я думаю... в танкую хорошую пьесу его вставили... в юбилей -- станет известным... - А вдруг он жив и предъявит претензии... - Претензии?! Какие?! - Может быть, это гений... второй Пушкин? Пастернак! -- Лицо секретаря резко изменилось, вытянулось и похудело. Теперь вперед выстунпили глаза, - ни жалости, ни снисхождения... он подвигал желваками и тянжело заговорил: - За Победу, за нашу Победу, такой ценой заплачено, что любое сомнение и попрание этого святого недопустимо, даже по недомыслию, и чревато по результатам. Не хочу пугать Вас, но этот ответ на экзамене по иснтории тянет только на неудовлетворительную оценку... -- Наступила тяжкая тишина... - Я не экзаменующийся... -- так же тихо произнес Автор... и прендупреждая любую фразу, боясь, что его перебьют, продолжил другим тоном и громко: - я экзаменатор... как миллионы ныне живущих и миллиарды будунщих человеков нашей планеты... суд истории не одномоментен и приговор его всегда не окончательный... - Однако. -- Секретарь встал и, не говоря ничего, пошел по пронходу... x x x - Я не прибор, я -- датчик, Мама. Я только чувствительный эленмент и зову других попробовать чувствовать, как я. Я не имею права учить их... если б ты послушала, как эта "сука в ботах" материлась. Она теперь с Паншей не разговаривает, а он на меня чуть не с кулаками, хотя сам же соглансился оставить... и ничего там такого... это же не лекция, и не демонстрация с лозунгами -- спектакль... чтобы люди задумались... что-то решили... - Ты хорошо подумал, прежде чем пойти на такое... может быть, правильнее не лезть на рожон... - Мама... - Вот я тебе сейчас пример приведу... уже говорила... у нас на чердаке книги хранились -- обменный фонд, как я его называла... придут в местечко красные -- папа шел на чердак и спускал вниз на полки запрещеннную при царе литературу... красные отступают -- идут белополяки... вся эта литенратура наверх под рогожу, а на полки учебники и Пушкин с Мицкевинчем... а за ними следом немцы -- что прикажешь делать? Гете на полку, да на немецнком... у нас была большая библиотека... можно было и не менять деконрации по-вашему, по-театральному говоря... но тогда бы после первой сцены я оснталась сиротой... а так... скольких еще людей выучил твой дед... разве того не стоило? - Это и есть великий компромисс? - Возможно... я тебе рассказала, как было... - Что же теперь делать? - Желательно не только теперь, вообще задавать этот вопрос прежде действия... сегодня сплошные театральные термины... ты заразил меня... теперь бежать поздно... может быть, снять часть стихов... ведь отринцательный опыт... - Когда меня сожгут на костре инквизиции, будет идти очень черный дым, потому что огонь доберется и до компромиссов... но, наверное, ты права... даже если я спасу лишь два стихотворения... это лучше, чем ничего... опять каяться... что потом про меня скажут... - Не думай об этом... возможно ничего не скажут, потому что очень самонадеянно ждать реакции людей, а тем более истории... это еще и заслужить придется... сколько остается в безвестности, даже стоящее... Результат всего произошедшего был настолько неожиданным, что все растерялись. Через неделю после пятничного просмотра, в понедельник Автору позвонила Надежда Петровна и заискивающим голосом просила вынслушать ее внимательно, не сердится за несдержанность и неадекватную ренакцию (так и сказала) и выполнить одну просьбу -- позвонить по телефону Секретарю, который был на просмотре, он очень просил... Автор обрадонвался только одному -- что Татьяны не было дома, если бы она поняла, с кем он гонворит и соглашается на это предложение -- он бы ее потерял -- это точно. Времени- то раздумывать не осталось: в три часа надо быть в райнкоме... Он посмотрел на часы и стал одеваться. Белая рубашка, галстук, костюм... нет, из зеркала смотрел чиновник... джинсы, ковбойка, свитер под горло... -- теперь растрепаный несолидный студент или закомплексованный м. н. с... вельветовые брюки, джинсовая рубашка и куртка серого тона... но это не имело никакого значения... они пили чай в райкомовском буфете, и разговор шел такой доверительный со стороны старшего и спокойный, что было бы невежливым бросаться на несуществующую амбразуру... он рассканзывал, как ушел на фронт со второго курса филфака... четыре года... артилнлерийская школа и на передовую... три ранения... в партию вступил в сорок третьем... вернулся... куда? Да как у всех... тоже стихами баловался... а сканзали надо хозяйство поднимать... да, как у всех... и в сельском хозяйстве понработал, и в промышленности... "Что ж они так буксуют? " -- хотелось поднанчить Автору, но он промолчал... -- теперь вот на идеологию бросили после ВПШ... так что он не со стороны, не на готовеньком... -- и действительно так выходило... -- и ему Пастернак не чужд... но не в этом дело... -- Автор сидел весь втиснутый в один вопрос: "Зачем позвал? " Спектакль уже подправили. Пьесу сократили -- ну, просто длинна была, а с ней и часть стихов... полюнбовно... Пал Силыч ожил... с Наденькой помирился... Автору на все любовно отвечал: "А пошел ты! " "Зачем позвали? " Но вопрос задавать не пришлось. Секретарь сам очень мягко и, как само собой разумеещееся, сказал: "Вы умнный и талантливый человек, горячился Автор -- это понятно: родное детище и молодость... но мне сказали, что Вы все вместе нашли общий язык и сами между собой и с историей... я не об этом. Как Вы смотрите на то, что мы к вам будем обращаться иногда посмотреть спектакль, оценить, высказать свое мнение, чтобы это было мнение не со стороны, чтобы это специалист, так сказать, говорил с коллегами на одном общем языке... что вы не сонстоите... во-первых, не это главное, а убеждения, а они у вас очень подходянщие, соответствующие -- главное: неравнодушие, боль за дело, а при этом вполне можно вступить в ряды... " Он шел по улице, прокручивая все до мельчайших интонаций -- все дело в них, в нюансах, и все же не мог никак понять, что произошло? Кунпили? Зачем? За какую цену? Он ничего не обещал. А его и не просили -- вроде поставили перед фактом... это как же? Значит, он приходит к Иванову на просмотр, как этот приходил к нему, и должен сказать ему те же слова, что выслушал сам, кипя и еле сдерживаясь... или, следуя мудрому деду, сонветовать, какие книги поставить на полку?! Где тут граница, и можно ли ее не переходить... и как долго удастся идти вдоль нее... так ведь недолго и занвербоваться... или уже? Влип?.. и никого не спросишь... Если, действительно, на небе есть Большая Книга на огромном столе у Бобе Лее... или на стеллаже много, много томов этой книги и можно раскрыть нужную на нужной странице и прочитать, что там напинсано... может быть, можно, может быть... узнать, что с тобой будет завтра... а, может быть, на странице, посвященной именно тебе, нарисована вся твоя жизнь, как географическая карта, и когда ты тоненькой указочкой коснешься какого-нибудь места, сразу расширится эта точка, и на всю страницу распонложится, что с тобой будет... можешь узнать. Но изменить все равно ничего не сможешь... и это знание будет потом угнетать тебя тем больше, чем дальше отстоит от момента, когда ты его открыл... "многая мудрости поронждает много печали... " так зачем это?.. а еще страшнее, если ты заглянешь в эту книгу и увидишь, коснувшись прошлого дня, как не совпало в твоей жизни по собственной глупости или чужому злому умыслу то, что должно было быть, и что было на самом деле и осталось в твоей памяти горечью, бонлью и тяготой сожаления, что произошло, или же, наоборот, не пронизошло... Эх, мама, мама... может, лучше было бы не говорить тебе об этой единственно Великой книге, книге Судьбы, в которую ты так верила... с детства... от своего деда передав ее мне... "многая мудрости порождает много печали"... Теперь было все равно. Он испугался. Наверное по-настоящему -- первый раз в жизни. Если случилось то, что случилось -- это дорога в нинкуда... этот страх убьет его... зачем он не послушал Татьяну!? Только нинчего ей не говорить... да как это сделать... эта рыжая -- настоящая ведьма и читает мысли по лицу, по глазам, по интонациям голоса... по тому, как спишь, и как не спишь... по всем ясным только ей одной приметам... она будто не оторвалась, как все они, от природы за столько веков, засыпанных греха