Юрий Домбровский. Царевна-лебедь
----------------------------------------------------------------------------
Собрание сочинений в шести томах. Т. 3.
М., "Терра", 1992.
OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------
На старую дачу (на ней еще висела жестянка страхового общества
"Саламандра") приехала новая дачница. Мы, ребята, ее увидели вечером, когда
она выходила из купальни. Сзади бежала черная злая собачонка с выпученными
глазами, а в руках у незнакомки был розовый кружевной зонтик с ручкой из
мутного янтаря. Проходя мимо нас, дачница улыбнулась и сказала:
"Здравствуйте, ребята". Мы смятенно промолчали, тогда она дотронулась до
зонтика, и он мягко зашумел и вспорхнул над ней, как розовая птица, я ахнул,
собачка вдруг припала на тонкие лягушачьи лапки и залаяла, но хозяйка
наморщила носик и сказала: "Фу, Альма", - и та осеклась, так они и ушли.
Хозяйка была голубоглаза, белокура и прекрасна; собачонка безобразна,
как жаба. Случилось это в 1925 году в большом яблоневом саду, километров за
десять от города, возле дряхлой купальни, сбитой неизвестно кем и когда из
серебристо-серых еловых досок. Вообще все в этом яблоневом саду возникало за
зиму как бы само и неизвестно откуда. Даже происхождение сада и то терялось
где-то в незапамятной давности, просто не то лет пятьдесят, не то лет
семьдесят назад приехали сюда откуда-то люди, вскопали, очевидно, вручную,
лопатами желтоватую суглинистую землю, изрезали степь участочками точно,
ровно, по веревочке, настроили лубяные домики с узорчатыми водостоками из
листового железа и смешными петушками-финтифлюшками, а когда все это
сделали, то насадили этот чудесный яблоневый сад. Так он и возникал среди
колючей степи как неожиданная прихоть природы - маленькое и прекрасное чудо
ее. Идешь по степи - все пыль да пыль, да гудящие телеграфные столбы, черные
птицы с полуоткрытыми клювами на проводах, и вдруг ты поднялся на холм - и
сразу же перед тобой - старинные мощные дубы, похожие на задумавшихся
библейских старцев, трепещущие, быстро живущие ивы, и каждый листик
переливается то серебром, то чернью и, наконец, розовое облако - яблони,
вишни, груши и еще какие-то деревья и кусты со сладким ванильным запахом.
Над этим местом всегда кричали птицы и носились большие черно-синие стрекозы
с мутно-зелеными шарами глаз и клеенчатыми, в мелкую сеточку желтыми и
дымчатыми крыльями. А какие чудесные лягушки с пикейными брюшками, только
что сделанные из лучшего зеленого целлулоида водились в этих прудах! Каких
ящериц мы тут ловили! Мы - это двое парней и двое девчонок! (Они были
двоюродными сестрами и учились на класс выше.) Мы любили это место, которое
называлось по-разному - Дубки, Головановские сады, Нагилевский лес, Дача
12-го года (в память победы над Наполеоном) - смотря по тому, о каком уголке
этого малого и милого края шла речь. Взрослые, например, ходили танцевать на
Дачу 12-го года, а мы купались здесь в озере Головановского сада. И хотя в
саду этом было тенисто, а в густом вишеннике порой даже сыровато (его
почему-то никто не прорубал, и, разрастаясь, он дичал и хорошел все более),
жара здесь все-таки стояла степная, сухая, изматывающая. Поэтому мы почти
весь день, от зари до зари, проводили у пруда. Не в купальне, нет! Она
всецело принадлежала взрослым, они выстроили ее для своих, не особенно
понятных нам надобностей - а прямо под ветлами, на гребне обрыва или в
большой глинистой пещере, в крайнем случае на мостках. Мостки эти стояли на
хорошем ровном месте, с них отлично было нырять и показывать, где тебе с
головой, а где с ручками. А затем мы были еще и учеными людьми и собирали
коллекции ловили бабочек, стрекоз и огромных жуков-водолюбов. У меня же было
совершенно особенное, ответственное задание. Однажды мой дядя Александр
Алексеевич, узнав, чем мы занимаемся, вдруг удовлетворенно сказал:
- Ага, значит, ты мне понадобишься! - И привез из города банку
формалина с притертой пробкой.
- Вот чем эту дрянь таскать, - сказал он, - принеси мне гадюку! Я
обомлел:
- Какую гадюку? Зачем? Она же ядовитая?
- Дурак, - улыбнулся он, - ядовитая змея - это красиво! Я поставлю ее
себе на стол. Сделаю группу: гадюка заглатывает лягушку, понимаешь?
Принесешь - получишь рубль.
Рубль - деньги, конечно, немалые, но заработать их мне так и не
пришлось - змей в наших местах не то не было совсем, не то было так мало,
что они никогда не попадались нам на глаза, и, сколько мы с Верблюдом ни
шарили по пещерам (мы все почему-то были убеждены, что змеи живут в пещерах,
- смотаются так клубком, лежат и шипят), так ничего и не принесли. Тут надо
оговориться: поймать гадюку - это было не только поручение, почетное для
настоящего мужчины, но и строго доверительное, так внушил мне дядя. И
понятно почему: если бы бабушка узнала, какое мне дал задание дядя, шум был
бы на все Дубки. Я добросовестно держал все в великой тайне, но тут меня
подвел Верблюд. Верблюдом его звали за меланхоличность, широкую кость и
неуклюжесть. Он всегда путался в своих руках - непомерно длинных и угластых
- и не знал, куда их девать. Свою нелепость он сознавал сам и, наверное,
поэтому каждое новое знакомство начинал с предложения: "Давай соткнемся любя
до первой крови". А когда дрался, то крутил кулаками перед носом и сам не
бил и другому не давал ударить. Так вот этот Верблюд взялся мне помогать,
потому что тоже хотел стать ученым, - и про трепался, чем мы занимаемся по
вечерам, Борису Козлу. А Козел был дух, заводила, первый насмешник, и он мне
устроил такой номер, что после надо мной грохотал весь пруд: прибежал к
старшей из сестер - Нелли, с которой мы дружили, так что она была отчасти в
курсе всех наших дел и знала, что мы для чего-то ловим змею, влетел, гад,
как оглашенный и страшным сипом прохрипел:
- На пруду Ученого змея ужалила! Лежит, а кро-виш-ши, кровиш-ши!
Неля, красивая высокая армянка с двумя иссиня-черными косами и
тончайшим золотым загаром на удлиненном византийском лице, побледнела, но не
растерялась, подбежала к домашней аптечке, выхватила оттуда бинт, пузырь с
йодом, склянку со спиртом и, не ожидая Козла, бросилась на озеро. А на озере
уж никого не было, потому что вечерело, собирался дождь и только ветер гулял
и гудел в пустой купальне. На мостках сердитая старуха Горинова полоскала
какую-то голубую тряпку. Увидев Нелю, она сказала:
- Что, лунатик на тебя, что ли, нашел? Бежишь как лошадь! А мостки-то
гнилые, я и то чуть не провалилась.
- Тут мальчик где-то, - сказала Неля. - У него с ногой что-то.
- Нет твоих мальчиков. Все в кино повалили, - ответила старуха. - Вот
подержи-ка покрывало! Так! Ничего! Чисто! Только не надо его было в кипятке
мыть, а то видишь, тут грязь заварилась. И все равно как новое. Покупали
Катиной матери, а теперь Катя сама будет под ним спать. Вот что значит
настоящая вещь!
Так мы узнали, как звать нашу дачницу и к кому она приехала. Дня через
два выяснились и другие подробности - она племянница старухи Гориновой,
балерина из Москвы. У нее сейчас в комнате висит большое зеркало - так она
вырядится перед ним и танцует. Зимой она будет играть Царевну-Лебедь.
Когда я услыхал о Царевне-Лебеди, мне сразу стало тесно и трудно
дышать.
- А богатая, - сказал Верблюд. - Зонтик кружевной, одна ручка что
стоит.
У Бориса Козла, что сидел рядом со мной, заблестели даже веснушки. Был
он рыжий, верткий и верно похожий повадкой и лицом на драчливого козленка,
поэтому его так и звали.
- У-у, - сказал он азартно, - что там зонтик! А сколько у нее платьев,
ты знаешь? - И осекся, соображая, сколько же - три или тридцать три? - И все
как одно, ненадеванные, а танцует голая, только на шее жемчужина на цепке
болтается.
- А ты откуда знаешь? - спросил я злобно.
- Хм, подумаешь! - У Бориса это всегда отлично получалось. - Я еще и не
такой ее видел!
- Как же это? - спросил я, и у меня заломило под ногтями.
- Да подумаешь! - он встал и зло сунул руки в карманы. - Знаешь, у
Горничихи яблоня против балкона? - спросил он в упор.
- Ну!
- Вот тебе и ну! - он сразу успокоился и сел. - Разденется и волосы
распустит до пола, а вся голая! - Но тут ему стало самому неудобно, и он
хмуро добавил: - Так только, у пояса что-то черненькое.
А Борис врал:
- Она седни остановила меня и спрашивает: "Скажите, мальчик, ландыши
здесь растут?" А я ей: "А вон в Нагилевском лесу, там их много около
оврага". А она: "Я туда дороги не знаю. Вот если бы вы меня туда проводили!"
- Ну не мечи, пожалуйста, - возмутился Верблюд.
- Я? Мечу? - Борис даже захлебнулся. - А хочешь знать, я с ней уже
гулял!
- Где? - спросил я быстро, чтоб поймать.
- "Где, где"! - Он машинально выругался. - Возле речки лилии рвал.
Я хотел сказать ему, что все-то он врет, не такая она, чтоб ходить с
ним, рыжим Козлом, за лилиями, да и нету их, лилии-то, мы вчера сорвали
последние, но перебил меня Кудрин, самый старший из нас. Он сказал
почтительно и тихо:
- А хороша она, так хороша!
И мы сразу примолкли. Словно пролетел тихий ветер и сдул с нас всю
мелочь и шелуху. Даже Борису расхотелось врать про лилии - так в первый раз
я подумал о женщине и красоте ее.
Прошло еще два дня. Стояла такая жара, что воздух струился, как вода.
Земля горела и трескалась. Нежные синие цикории выгорали и становились
голубыми, и белыми, и даже почти розовыми, как китайский фарфор. Дачницы мы
больше не видели - было слишком жарко, чтоб заходить к пруду. И вот меня
вызвал дядя и предложил снести записку.
- Куда? - спросил я.
- Ты дачу Гориновых знаешь? - спросил он, что-то соображая. - Ну так
вот... - Но я уже понял все, выхватил записку и побежал... - Да стой же,
малахольный! - крикнул он мне вдогонку. - Кому же ты ее отдашь? Старухе, что
ли? Отдашь ты эту записку - вот тут написано: Катерине Ивановне - и
попросишь ответа, понял?
- Понял, - ответил я.
- Иди, ничего не напутаешь, получишь четвертак. - Он оглядел меня с ног
до головы. - Стой, надень ботинки. Она артистка, ей таких хулиганов
показывать не приходится. И причешись. На расческу! Руки покажи! Иди мойся!
Как бы там ни было, но через десять минут я стоял у калитки и стучал
носком в перекладину. Сад был обыкновенный, дачный, по бокам дорожки стояли
пыльные серые мальвы, и красные солдатики ползли по ним. Я стучал, стучал,
пока не вышла старуха и не спросила, что мне нужно. Я сказал.
- Давай, я отдам, - сердито приказала она. Я ответил, что нет, только
лично.
- Ну тогда уходи, - сказала старуха спокойно. - Ее нет!
- А где?.. - осмелился я.
- А я почем знаю? - прикрикнула она, и я понял, что ее действительно
нет, - иначе бы разве старуха стала бы так кричать.
Но где же она? Неужели пошла за две версты к пруду? Было так жарко, что
даже и птицы не пели, только трещала в воздухе голубая и красная саранча.
Старуха была румяна и желта. Острые ключицы так и ходили под бурым
старушечьим платьем.
- Да ты чей? - спросила она, присматриваясь ко мне.
Я сказал. Тогда она молча открыла калитку.
- Иди, - приказала она и крикнула: - Катя, Катя!
Залаяла собачонка, и из-за угла дома вдруг появилась она.
Она была босиком, в халате, зашпиленном на поясе двумя английскими
булавками, через плечо висело голубое мохнатое полотенце.
- К тебе, - ткнула в меня старуха и ушла. Она стояла передо мной,
доверчиво и просто смотря мне в лицо. Я растерянно молчал.
- Здравствуйте, - сказала она, улыбаясь.
Тут я, на горе, вспомнил все московские уроки, встал по стойке
"смирно", ткнул руку дощечкой и сейчас же опомнился и вспыхнул, но она
ничего не заметила, серьезно приняла мою руку, пожала и спросила:
- Вы ко мне?
Я сунул ей записку. Она взглянула на адрес и сказала:
- Так пойдемте ко мне.
И вот я сижу у нее в комнате, а она стоит рядом, положив руку на спинку
моего стула, читает записку и улыбается.
- Хорошо, - говорит она и кладет ее на стол.
- Просили ответа, - напоминаю я.
- Ответа? - на секунду она перестает улыбаться. - Ну хорошо, сейчас. -
И уходит.
Собачка, что лежит на тахте, бурно вскакивает и бежит за ней, но ома из
коридора говорит: "Лежать!", и та возвращается, подходит ко мне, выкатывает
на меня свои выпуклые рыбьи глаза, но вдруг примирительно и виновато бурчит
и укладывается возле моих ног. Я осматриваюсь.
На стене полочка из красного дерева с горкой слоников и вторая с
книгами, вешалка, покрытая простыней - виден край зеленого платья. Тахта под
грубым синим ковром, стол, на столе вазочка с лилиями - вот и все.
Она быстро входит в комнату, в руках у нее голубой конверт-секретка.
- Вот! - говорит она. - Передайте и поблагодарите.
Секунду мы молчим. Я беру картуз. Собачонка поднимает рыбью голову и
что-то сонно бормочет.
- Альма? - удивляется она. - Как, вы уже познакомились? - и целует ее в
клеенчатый нос, от этого меня сразу бросает в пот.
Потом они провожают меня до калитки, и собачонка уже танцует вокруг
меня. Моя новая знакомая отпирает калитку и вдруг спрашивает:
- Вам уже сколько?
- Четырнадцать, - отвечаю я и привираю на два года.
- О-о, - говорит она с уважением и сразу становится очень серьезной.
Потом крепко пожимает мне руку и желает: - Счастливого пути!
- Прощайте, - бормочу я.
- Нет, до свидания, - значительно поправляет она. - Мы же еще будем
встречаться, да?!
До дома я несусь галопом, смеюсь, задыхаюсь и никак не могу понять: что
же со мной сейчас случилось?
"Так началась любовь и недетское с нею желанье, так в четырнадцать лет
к нам томление страсти приходит" (Из Немесана).
И это-таки была настоящая любовь. Я посвящал ей стихи и видел ее во
сне. Такое снилось мне, например. Пруд. Она лежит на мостках бледная, с
закрытыми глазами - льет вода, в волосах у нее ряска, а я стою над ней на
коленях и делаю ей искусственное дыхание, ее руки и тело поддаются всему,
что я хочу и вообще она покорна.
И еще снилось мне другое, уже почти совершенно непонятное и странное,
во всяком случае пришедшее неведомо откуда. Снилось мне море. Где я его мог
видеть? Когда, в каких кинематографах, на каких полотнах? Трех лет от роду
мы, правда, жили одно лето на окраине Мариуполя, и|я помню вялые
мутно-зеленые азовские волны, берег, усеянный крупной белой галькой в черном
мазуте, пыльные акации. Но как все это не походило на то, что вдруг начало
мне являться каждую ночь. Это и могло быть только во сне. До горизонта вдруг
развертывались ослепительная теплая гладь и голубевшее небо. И вот мы вдвоем
- я и она - заходим в этот простор, и море тихое, ласковое, необозримое
несло нас то туда, то сюда, то вверх, то вниз, и качало, и баюкало, и
обдавало ласковыми брызгами, и держало на себе. А она - Катя,
Царевна-Лебедь, прекрасная племянница страшной старухи Гориновой, крепко
держалась за меня, за мой пояс и шею, потому что была сама беспомощна,
бессильна и не умела плавать, а я ее нес, качал, держал на руках, опекал,
учил лежать на воде. От этого качания, полета и жуткой сладости я всегда
вдруг под конец просыпался.
Я просыпался и лежал с открытыми глазами, бессмысленно вперясь в темный
или светлый потолок, и каждый раз далеко не сразу понимал, что все это
только сон, бред, а вообще нет ничего, кроме ночи, лая собак и узкого
топчана. Потом уж, когда все кончилось, - мне рассказали, что бабушка в эти
ночи по нескольку раз подходила ко мне, стояла, смотрела, вслушивалась и
сокрушенно говорила:
- Вот еще беда этот пруд! Опять перегрелся на солнце. Ведь так и до
солнечного удара недалеко!
А говорить с ней мне пришлось только однажды. Мы встретились у пруда, я
только что снял с крапивы большую перламутровую бабочку с вырезными
крылышками (такой у меня еще не было) и нес ее на ладони. А она шла со
старухой с озера и остановила меня:
- Ой, откуда у вас такая прелесть?
Я жгуче почувствовал себя каждым сантиметром: босыми ногами в
мальчишеских цыпках, люстриновыми штанишками в грязи и заплатах, стриженной
ежиком головой; на ней же царственно сияло все - грушевидные серьги, кольца,
часы-браслетка - все из белого металла, платье почти такого цвета и выреза,
как эта бабочка.
- Она уже не дышит, - сказала она. - Смотрите, тетя, какая красавица!
- Там их, на крапиве! - ответила старуха.
- Зачем она вам? - спросила моя любовь. Я ответил, что для коллекции.
- А-а... - Она взяла мою грязную ладонь и стала на нее часто и жарко
дышать, и тут случилось чудо. Мертвая бабочка вдруг раскрылась и поползла
боком.
- Смотрите! - крикнула она. - Ожила! Слушайте, давайте ее отпустим!
Я кивнул головой, она осторожно сняла бабочку с моей ладони и посадила
на лист лопуха.
- Живи, маленькая! - сказала она нежно. - А марки вы собираете?
Чтоб не огорчить ее, я кивнул головой.
- О! - обрадовалась она. - Так я вам дам замечательную марку, вроде
этой бабочки. Вчера нашла ее в Джеке Лондоне. Это Виктор, наверное, забыл, -
повернулась она к старухе.
- Опять не забыть бы опустить ему в городе конверт, - равнодушно
ответила старуха.
- Я пришлю ее вам сегодня же с Александром Алексеевичем, или знаете
что? - Она улыбнулась. - Приходите ко мне сегодня вечером.
Я покраснел, потупился, молчал.
- Стихи мне свои, кстати, прочтете! Ну зачем ей было говорить про мои
стихи? Как она не понимает, что испортила все.
- Не пишу я их, - буркнул я.
- Да? - сразу согласилась она. - Ну тогда просто приходите, так, в
гости. Придете? Я кивнул головой.
- Так до свидания, - сказала она ласково. - Буду ждать.
Я не пошел к ней. Через три дня дядя принес и положил мне на стол
желтую треуголку Мыса Доброй Надежды.
- Кавалер, - фыркнул он и засмеялся.
Два слова о дяде: ему не так давно стукнуло 30. Он был высок, развязен,
красив, чисто брился и то отпускал, то снимал бакенбарды, то носил, то
снимал сверкающую кожаную куртку. На своем веку был он и
вольноопределяющимся, и прапором, и комиссаром полка, и археологом, и
агрономом, и судьей, а в конце концов стал главным лесничим. Тогда ему дали
эту куртку, болотные сапоги с ремешками и новый браунинг. Вот со всем этим
он и покорил мою любовь. Почти каждый вечер мы видели, как они проходили по
саду, выходили за фигурные ворота и шли степью к Нагилевскому лесу.
Собачку с собой они не брали, дядя шел упругой походкой, кавалерийской,
такой, какой он никогда не ходил дома, в левой руке его болтался стек,
иногда он останавливался и быстрыми резкими ударами стряхивал пыль с сапог.
Она шла, слегка откидывая голову с уложенными волосами, поднимала руки и
оправляла их с боков и на затылке. Дядя был в глухой защитной форме, простой
и мужественный, она же иногда в голубой шелковой блузке, иногда в белой, но
чаще в широком платье-халатике с соскальзывающими рукавами. Тогда становился
видным розоватый загар, изнизанный легкой голубизной. Проходя мимо нас, она
улыбается, машет рукой и звонко говорит:
- Здравствуйте, ребята! Мы хором отвечаем:
- Здрасьте, Катерина Ванна! А когда они исчезают за воротами, рыжий
Борис задорно поет:
Ты куда ее повел,
Такую молодую?
Песня соленая, но дяде она льстит, он вообще нескромен, любит
покрасоваться и расцветает, когда дед ему выговаривает:
- Эх! Снесут тебе, подлецу, голову, за твои дела! Ну что ты зубы
скалишь, как дикий конь? Ты встал, да и пошел, а она куда?
Тут дядя завихляет, размякнет и начнет оправдываться, но так, что дед
(он строг и справедлив, но наивен) плюнет и скажет:
- И слушать-то мне твои пакости противно. И за что вас, таких кобелей,
бабы любят? Ни кожи, ни рожи! Одни сапоги!.. - И махнет рукой, чтоб не
согрешить словом.
Но бабушка, дворянка и институтка, думает иначе. Я слышал, как она, то
и дело оглядываясь на меня и понижая голос, рассказывала соседу:
- И каждый день, каждый день, как свечереет, так к нему и бежит, - еще
оглядывается на меня (а я будто бы сплю) и прибавляет: -И собачку перестали
с собой брать.
После этого разговора я стал избегать дядю, а когда он снова дал мне
записку, я передал ее Верблюду, а сам остался в кустах.
Верблюд вернулся через десять минут и протянул мне ответ.
Мы пошли по дороге.
- Она про тебя спрашивала, - сказал он. Я схватил его за руку.
- Говорит: "А где ваш товарищ?" А я: "Он болен, лежит". - "А что такое
с ним?" - "Да так, мол, простудился". А она подошла к столику, взяла
коробочку. "Вот передайте ему, пусть поправляется". - У Верблюда в руке
зеленая коробочка с шоколадным драже.
Мы молчим и смотрим друг на друга.
- Она хорошая, - вдруг страстно говорит Верблюд: - И что она с твоим
дядей путается! Ну что он ей?!
А вечером меня дядя строго спросил:
- Так кого ты послал к Гориновым? Я сказал.
- А у самого что? Ноги отнялись? Я молчал и грыз заусеницу. Он подошел
вплотную и приказал:
- Чтоб больше этого не было! Записку ты должен передать только лично -
понятно? Я кивнул головой.
- А что это еще за глупости - болен! Чем это ты болен, разреши тебя
спросить?
- Ты женишься на ней? - спросил я внезапно сам для себя.
Он как будто нахмурился и спросил не сразу:
- Это кто тебе сказал?
- Говорят, - вздохнул я.
Он помолчал, подумал, покачал головой, вздохнул тоже и вдруг стал
томным и изысканным.
- Видишь ли, дорогой мой, - сказал он совершенно новым для наших
отношений ласковым и возвышенным тоном, - она красавица, известная
балерина... по горло в деньгах... У ее ног... Да, мой милый, - тут он
засмеялся, а я понял, что все-то он мне врет. - Не знаю, не знаю, я еще
ничего не решил.
Я стоял и молчал.
Непередаваемое неудобство было не в словах, а в самой возможности этого
разговора. Я еще не понимал, почему и откуда это чувство, отчего мне так
неловко, но твердо знал, что оно правильное, справедливое, и мне от него, не
уйти.
Понял это и дядя, он заторопился, посмотрел на часы и, бормоча что-то,
выскользнул из комнаты. А я вдруг прямо пошел к зеркалу. Неуклюжий парень со
стриженой головой, толстым лупящимся носом и оттопыренными ушами, красный и
обветренный, стоял передо мной. Невозможно было поверить, что это и есть я.
Вот оба эти чувства вплелись в мое отношение к ней, и я потерял голову
и не знал, что же мне с собой делать.
Семь бед - один ответ, через два дня я подкараулил их в Нагилевском
лесу, когда они целовались. И все было так, как в моих жестоких снах, только
меня-то не было с ней... Он сидел на болотной кочке, на плаще, она лежала у
него на коленях с полураспущенными волосами.
Меня поразило ее лицо - оно ослабло, распустилось, ушло в туман, только
глаз она не закрыла, и они светились по-прежнему.
Тут подо мной затрещал можжевельник, и она быстро вскочила. Я помертвел
и припал к земле.
Она подошла к самому кусту, поглядела, постояла, ничего не увидела и
отошла. Затем они заспорили.
- Нет, - сказала она вдруг очень твердо. Когда я поднял голову, она уже
сидела и пудрилась, а дядя ходил по поляне.
- Но почему, почему? - спрашивал он страстно. - Сто раз я тебя
спрашиваю, и ты...
- "Вас, вы"... Александр Алексеевич, ведь сегодня-то мы не пили на
брудершафт.
Он зло махнул рукой и заходил по поляне.
- Но почему же, в самом деле? - спросил он, останавливаясь перед ней.
- Ну оставьте! - приказала она так коротко, что он ошарашенно замолчал.
Я лег на мокрый, как половая тряпка, мох и продолжал слушать. Теперь
она сидела, обхватив руками колени и откинувшись на ствол ели. Розовый
зонтик лежал рядом, - она была в чулках, и одна пятка у нее уже позеленела.
- А вы ведь не должны на меня обижаться, - напомнила она о чем-то.
- Да, да, - недовольно отмахнулся он. - Помню, помню.
- Ну вот и хорошо, - она вздохнула. - Сядьте! Терпеть не могу, когда вы
такой.
Дядя еще раз прошелся по поляне.
- Сядьте! - приказала она. Он что-то прорычал.
- Ну?!
Он подошел и сел. Она высоко подняла руку, рукав упал, и я увидал ямку,
полную голубизны и золота.
- Зло-ой! - сказала она, кладя ему руку на голову. - Ух, какой зло-ой!
Как моя Альма! И волосы-то, - она стала перебирать их и пощипывать, -
жесткие, цыганские!
Тут он вдруг вскочил.
- Но ведь это же глупо! - закричал он. - Я же вас люблю, а вы...
- Тише, тише, - сказала она, улыбаясь. - Ну?! Ну же! Я опять могу
испугаться. Вы слышите меня, Александр Алексеевич?
Он только мотал головой и скрежетал. Она вдруг быстро вскочила, подошла
к туфлям, вытряхнула и стала надевать. Он сразу же осекся.
- Катя, - сказал он пересохшим голосом. Она надела вторую туфлю и
подняла зонтик и сумочку.
- Ухожу, - объявила она.
Он взял ее за руку.
- Ну, я больше не буду! - сказал он потерянно. Она ничего не ответила и
пошла. Он побежал и схватил ее за руку.
- Пустите! - приказала она.
Он что-то быстро бормотал.
- Да ну пустите же! - приказала она и так по-бабьи грубо, что мне даже
стало не по себе.
Он вдруг рухнул на колени и обхватил ее у пояса и что-то молитвенно
забормотал. Она молчала. Он схватил ее за руку и припал к ней. Наконец она
наклонилась и подняла его.
- Ох, Александр, Александр, - сказала она мягко и устало. - Я уж так
этим по горло сыта, так сыта... Ну пойдемте сядем.
Она пошла, он молча и пристыженно следовал за ней. Она снова села на
плащ, и дядя встал на колени, снял с нее туфли и аккуратно сложил.
- Ну, - сказала она. - Продолжаю слушать, - и неожиданно перебила себя:
- За все надо платить, Александр Алексеевич, а за... - Она что-то замедлила:
- За такие отношения особенно. Вы уговор-то помните?
- Да, но...
- Ну вот и все, - упрямо сказала она. - Когда я захочу, так ведь? А за
ваши... - она опять поискала слово, - штучки я буду опять брать Альму. Вот
вам! Дайте-ка сумочку!
Он подал. Она достала круглое зеркало и протянула ему.
- Посмотрите, на кого вы похожи! Хорош? Ну то-то! Итак, через два года
вы снова попадаете к этой женщине и остаетесь у нее. На этом мы
остановились? Слушаю дальше.
Я повернулся и, лежа на брюхе, пополз назад. Зачем мне было слышать об
этой женщине? Мне и так все было ясно!
Три дня я бегал от всех и отсиживался в гадючьей пещере. И ничего мне
так не хотелось в то время, как чтобы я наступил на настоящую гадюку и она
меня обязательно ужалила. Я знал наизусть и "Песнь о вещем Олеге", и про
смерть Клеопатры, и мне нужно было что-то такое же громкое и смертоносное,
мирящее меня со всем миром. А прежде всего с ней. И пусть бы меня ужалила
тут эта черная, гробовая змея пушкинская. Я бы, верно, упал, меня бы
затошнило кровью, и я валялся бы вот тут, среди этих корней, бледный, черный
от яда. И так, как уж было один раз, но уже не понарошке, а по-настоящему
прибежал бы рыжий Козел и крикнул на весь поселок: "У стариков Крайневых
внука гадюка ужалила!" И она бы пришла первая. И сказала бы моему дяде
такое...
В пещере, где я лежал, было сыро, спокойно и темновато, то есть,
пожалуй, не темновато, а просто на всем лежали какие-то похожие на плесень
скользкие голубые сумерки и сильно пахло землей и грибами. Во все стороны
торчали корни, всякие: и прямые, и кривые, и толстые, и тонкие, и черные, и
белые, и бурые, и словно покрытые ржавчиной, а на ощупь извилистые и
мускулистые, как змеи. Я украдкой тянул к ним руку и думал: "А может, и в
самом деле медянка? Она же рыжая". И один раз мне показалось, что корни
зашевелились, поползли, я ясно даже помню ощущение ледяной чешуи,
скользнувшей мне по лицу. От страха и омерзения я дернулся в сторону и
больно ударился о корень, торчавший прямо над головой. Боль была такая, что
я с минуту пролежал неподвижно, а потом, весь сотрясаясь от холода и озноба,
вылез наружу и на секунду как будто ослеп от открытого яркого солнца. А
когда открыл глаза и посмотрел прямо, увидел перед собой Нелю. Она сидела на
траве, согнув под себя ноги, и возилась с цветами. Цветы лежали около нее,
их была целая охапка - золотые курослепы, аккуратные кремовые маргаритки,
нежные маркие лекарственные ромашки, у которых никогда нет белых лепестков и
которые пахнут лимоном, и, наконец, огромные фиолетовые колокольчики с четко
выкроенными узорными лепестками. Она брала все их по одному за стебелек,
осматривала и откладывала. И была так углублена в это занятие, что, кажется,
ничего, кроме цветов, и не видела. Но только я взглянул на нее, как она
сказала:
- Тебя Катя ищет.
У меня от неожиданности даже сердце екнуло. А потом я подумал: "Как
Неля может передавать мне этакое? Именно Неля". Это первая мысль. За ней
другая: "А почему же, собственно, нет? Кто она мне? Что стоит между нами?
Мной и ей? Ей и Катей, Катей, Нелей и мной?" Но, очевидно, все-таки что-то
стояло, потому что я почувствовал, что покраснел, и, ничего не расспрашивая,
буркнул:
- Спасибо, - да и пошел.
- Только слушай, ты сейчас иди! - крикнула она мне вдогонку. И я не
почувствовал в ее голосе никакой скованности. - А то не застанешь, она
вечером в город собирается.
Тогда я остановился и спросил:
- А где ты ее видела?
- Да они ведь через забор от нас живут, - улыбнулась Неля. - Я вышла, а
она и говорит: "Если пойдете на пруд, скажите, чтоб обязательно зашел.
Только я вечером в театр уеду, так что до пяти".
- Ладно, - снова буркнул я и опять было пошел, но вдруг совершенно
неожиданно для себя обернулся и сказал: - Скажешь, что меня не видела,
поняла?
Она так замешкалась, что даже цветы уронила, посмотрела на меня
удивленно и сказала, спадая с голоса:
- Хорошо, скажу.
А я повернулся и зло, откровенно прямо пошел через сад на дачу
Гориновых.
Она сидела за столом в саду, шпилькой чистила вишни, пальцы у нее были
багровые, и выше локтя на мякоти руки виднелись острые кровавые брызги. На
ней было жемчужно-серое платье с короткими рукавами.
Когда я подошел, она посмотрела и не улыбнулась.
- Садитесь, - сказала она сдержанно. - Поставьте эту корзину на стол и
садитесь!
Я сел. Она ловко дочистила вишню и швырнула ее в медный таз.
- Вы очень нехорошо поступили со мной, - сказала она.
Я пробормотал какую-то невнятицу.
- Подглядывать вообще нехорошо, а в таких случаях уже совсем не
годится.
- Я собирал ландыши, - пробормотал я очень жалко.
- Очень может быть, - согласилась она сухо и почти таким же тоном,
какой я слышал от нее в лесу. - Но, увидев в лесу меня, вы должны были
подойти ко мне или же, если не желали встречаться, уйти.
Она сказала "ко мне", а не "к нам", и это почему-то меня обрадовало.
- Простите! - пробормотал я. Она зачерпнула пригоршню вишен.
- Это хорошо, что вы не запираетесь, - похвалила она. - Видите, я
ничего не сказала вашему дяде и даже сделала вид, что ничего не заметила,
но... - Она заглянула мне в глаза. - Ведь вот, наверное, вам самим
неприятно, правда?
Я кивнул головой.
- Ну конечно же! - Она помолчала. - Когда мне было двенадцать лет, -
проговорила она, слегка морща лоб, - я была так же любопытна, как вы, и
подсмотрела то... ну, одним словом, то, что мне не полагалось видеть. - Она
помолчала. - У вас нет старшей сестры? - спросила она вдруг. Я покачал
головой.
- Вот и у меня не было старшей сестры, и мне было очень, очень
нехорошо. Подождите, у вас плечо в паутине.
Она подошла, отряхнула меня ребром ладони и вдруг двумя прохладными,
длинными пальцами взяла за виски, повернула к себе.
- Я спросила вашего дядю про вас, и он сказал, что уже три дня, как его
не видно, не то, говорит, с товарищами подрался, не то, верно, заболел.
От ее голоса, голубого сияния наклоненных ко мне глаз, от ее
прикосновения и доверия - от всего этого вместе мне стало жарко, томно,
нежно, чего-то очень жалко, и я заплакал: сидел, потупив голову (она не
отпускала меня), улыбался, а слезы капали и капали.
Она не останавливала их, не утешала, не задавала вопросов, а только
стояла и смотрела.
- Ну хватит, - сказала она мягко. - Не стоит это все слез!
Я обтер глаза.
- Не стоит! - повторила она решительно, локтем провела по лицу,
отбрасывая волосы, потом, далеко отставляя два багровых пальца, осторожно
обхватила меня за шею и два раза тихо, но сильно поцеловала в губы. - Вот, -
сказала она. - Вот, вот и вот! И вы простите меня, я, кажется, что-то не то
вам говорю, вы ведь не подглядывали? - Она не отпускала моей шеи, и я,
потупившись, молча кивнул ей головой.
Она долго молчала, а потом сказала:
- Как это все-таки отвратительно! И ведь каждый должен пройти через
это... - И зачерпнула полную пригоршню вишни.
Так мы просидели с ней до вечера, и тут я услышал от нее то, что часто
повторял себе потом.
- Нехорошие мы! Ух, какие мы иногда нехорошие! - говорила она тихо и
гневно. - Вы и понятия не имеете, какими мы можем быть. То, что вы увидели
это так, мелкая пакость, мне даже за нее не особенно стыдно, а все-таки без
нас не обойдешься. И не потому, что... Нет, совсем не потому... - Она
замолчала и долго сидела молча, так долго, что я не переждал ее молчания,
спросил:
- А почему же?
Она еще немного помолчала, почистила вишни.
- Да вот, думаю, как вам объяснить. Все настоящие отношения строятся в
мире через женщин. Они крепки только тогда, когда где-то спаяны женской
кровью. Но тогда это уже навеки. Такие отношения никогда не распадутся, а
будут все расти и расти, охватывать все больше и больше людей. Вы этого еще
не понимаете, конечно...
- Понимаю, - сказал я. - Очень понимаю. Она тихо засмеялась.
- Да нет, со слов этого не поймешь, это так даром не дается. Это надо
пережить, - и она опять замолчала. - Понимаете, - сказала она медленно,
раздумывая на каждом слове. - Всякое в жизни бывает, и с вами будет всякое,
так вот может случиться так, что вы ослепнете и оглохнете, потеряете руки и
ноги и даже хуже, все отвернутся и откажутся от вас, но одна женщина около
вас обязательно останется.
- Какая? - спросил я, потому что мне в ее словах почудился какой-то
намек.
- Это неважно какая - сестра ли, мать ли, жена ли, просто друг, - это
ведь все равно - одна такая женщина около вас всегда останется! Конечно, все
это надо пережить и перестрадать. И вот тогда через много лет... - и вдруг
прервала себя и окончила совсем не так, как начала: - Через много лет у меня
дочка будет уже взрослой, и, когда мне придется говорить с ней, как сейчас с
вами, смогу ли я сказать ей то, что сегодня говорю незнакомому мальчику? Со
мной вот так никто не говорил.
Я молчал, а она вдруг развела руками:
- Не знаю! В том-то и дело, что не знаю. Таких вещей никто никогда не
знает.
Целый день хлестал ливень, и мы сидели дома, а в полдень следующего я,
хмурый и сумной, с каким-то большим разбродом в душе вылез и пошел на пруд.
И как-то само собой очутился у гориновской дачи. И только что подошел к
калитке, как сразу понял - там что-то случилось. Дом стоял черный и пустой.
Окна были заложены, двери плотно закрыты. На досках балкона расползалась
большая лужа. Одинокий слоник, самый большой из всех девяти, стоял на столе.
Я перемахнул через забор, взбежал по ступенькам и взял его в руки. Он был
мокрый и холодный. Я его рассматривал и думал: "Уехали! Уехала, уехала!
Когда? Почему?"
Потом сунул слоника за пазуху и спрыгнул на землю. И тут увидел Нелю.
Она стояла в своем саду и через изгородь смотрела на меня.
- Уехали, - сказала она. - А Катерина Ивановна, та даже из города не
вернулась. А сегодня и старуха уехала.
- Так, может, они не совсем, - предположил я.
- Да нет, совсем. А Катерина Ивановна в Москву, она и с моей мамой
попрощалась. Мама ей говорит: "Ну что же вы так внезапно, вы ведь хотели
прожить до конца месяца". - "Да нет, пора, дела". А это что, она тебе своего
слоника оставила?
Ничего она мне, конечно, не оставляла, просто забыла его второпях - и
все, но я кивнул головой.
- Покажи-ка, - попросила Неля. - Хороший! Из кости! Ты знаешь, у меня
тоже есть один такой, только фарфоровый, я тебе его принесу, ты их собирай,
их должно быть девять. На пруд пойдешь?
И мы пошли на пруд.
Я шел, смотрел в землю и думал, и Неля не спугивала моих мыслей. Она
шла рядом, но все равно ее как будто бы и не было. Я был очень тих и
печален, но чувствовал, что это не такая печаль, как всегда, не такая, как
когда, например, меня выругали за что-то дома или дядя засмеялся и сказал
мне: "кавалер" или я в школе получил "неуд" от математички или подрался на
перемене, это, пожалуй, были даже не печаль, не горечь, не сердечные
угрызения, - но что же это все-таки тогда было? Я не знал.
Ах, если бы мне тогда пришли бы в голову вот эти строчки:
Мне грустно и легко, печаль моя светла,
Печаль моя полна тобою.
Но до них мне оставались еще годы, годы и годы.
Комментарии
Впервые рассказ увидел свет в журнале "Сельская молодежь" в 1973 году,
э 4.
Last-modified: Sun, 11 Feb 2001 12:32:04 GMT