ери, не понравится -- разменяем... Улукиткан ничего не ответил, сидел задумавшись. Разве мог он еще вчера подумать, что расстанется с Качи? И что он теперь будет сам делать без своего первого помощника и кормильца? Но тут из чума появилась довольная Ильдяна с ребенком на руках, она ласково улыбалась ему. Улукиткан, не выдавая своих горьких дум, улыбнулся жене. Нюкулаидя все-таки упросил взять в придачу две старые сохатиные шкуры да медный котел. На том и кончили обмен. Ильдяна достала из зыбки замерзший трупик сына, на его место положила вымененного ребенка. Улукиткан в ельнике вырубил три жерди, положил их горизонтально между двумя лиственницами на высоте человеческого роста и к ним привязал завернутого в шкуру мертвого сына. Так по-эвенкийски принято было хоронить покойников. Молодые родители вместе с сыном похоронили и свое горе. Материнское чувство связывало уже Ильдяну с живым ребенком, хоть и не ею рожденным, но сосавшим теперь ее грудь и оттого ставшим ей родным. Вернувшись к костру, она стала торопить мужа скорее покинуть стоянку. Боялась, чего доброго, мать раздумает, отберет ребенка, что тогда ей делать?.. Не стали дожидаться завтрака. Улукиткан пригнал и запряг оленей, выпили по кружке чаю, сложили постели и потки на нарты, стали прощаться с хозяевами. -- Куда аргиш поведешь? -- спросил Нюкуландя Улукиткана. Тот неопределенно пожал плечами. -- На реку выедем, там решим. -- Мы тут еще три дня стоять будем. Если не понравится наш сын -- приходи за кобелем, -- сказал Нюкуландя, пожимая руку Улукиткану. Загремели бубенцы на шеях оленей, взметнулся и заскрипел под копытами и полозьями снег, потянулся караван через перелески к реке. А вслед ему несся отчаянный вой Качи. Улукиткан поводным ремнем настегивал оленей, спешил уйти от этого воя, приглушив в себе щемящую боль разлуки с верным четвероногим другом и помощником. Когда холмы остались позади и смолк жалобный голос Качи, Улукиткан замедлил бег оленей. Направил аргиш вниз по реке, хотя сам еще не понимал, почему этот путь выбрал. Но не все ли равно теперь, куда ехать, чего искать, если на душе нет никаких желаний. И Улукиткан печально запел. По тайге разлился монотонный, протяжный напев, состоящий из добрых слов об Ильдяне, Нюкуланде и его жене, уступивших им своего сына. Пел он и о том, что хорошо жить в тайге с сыном, а собаку достать и вырастить легче, чем мальчишку... -- Моод... Моод... -- подбадривал он оленей и снова продолжал свою песню. Далеко ушел аргиш от стоянки. Широко распахнулась долина, залитая солнечным блеском морозного дня. Улукиткан оглянулся -- мутная синева пространства поглотила отрог, за которым остались Качи, дырявый чум Нюкуланди, голодная детвора и их никогда не улыбающаяся мать. -- Маленько остановись! -- крикнула Ильдяна. Улукиткан задержал оленей. Замерли бубенцы. Посмотрел на жену, спрашивая глазами, что случилось. Сошел с нарт, подошел к ней. -- Что тебе? -- Мы даже не посмотрели, мальчика ли выменяли. А если это девочка? -- с тревогой произнесла она. -- Давай посмотрим, не должно бы, чтоб нас обманули, -- ответил убежденно Улукиткан. Ильдяна достала из зыбки младенца, завернутого в шкуру, размотала широкий замшевый ремень, разбросала края меховых пеленок -- и громко ахнула, всплеснула руками и бессильно опустилась на край нарты. Улукиткан склонился. То, что увидели они, было сверх ожиданий. Перед ними, щурясь от солнца, лежал мальчик -- смуглый, породистый эвенк. Но калека: ступни малыша были вывернуты внутрь. Ильдяна, закрыв ладонями лицо, заплакала. Улукиткан стоял рядом безмолвный, не зная, что сказать жене, как успокоить ее. Он суеверно подумал, что все это проделки духа убитого медведя, это он затуманил им головы, не дал как следует рассмотреть, что выменяли. -- Вместо добра взяли себе на всю жизнь горе, -- всхлипывая, говорила Ильдяна полным безысходности голосом. -- Нюкуландя сказал, что они три дня кочевать не будут, что, если не понравится нам их сын, он отдаст назад Качи. Может, повернем оленей на свой след, -- предложила она, -- как ты думаешь? Улукиткан молчал. Долго топтал под собою снег, в раздумье переваливаясь с ноги на ногу. -- Почему молчишь? -- поторопила Ильдяна. -- Может, успеем засветло разменяться. -- У Нюкуланди на его две руки семь ртов -- беда! Да еще чум дырявый, оленешки худые, и в потках нет даже горсти муки. Что он будет делать без Качи? А?.. Ильдяна жалобно смотрела на него полными слез глазами. -- Зачем гнать оленей по пройденному следу, отнимать у бедного счастье, -- продолжал Улукиткан, успокаивающе положив руку на плечо жены. -- Считай, что мы его калекой родили, будем растить его такого, какой есть. Пусть остается с нами... Ильдяна полой парки вытерла слезы на лице, подумала и согласно качнула головой. -- Пусть так и будет, -- покорно ответила. Она запеленала раскричавшегося младенца и, приложив его к груди, стала кормить. Рядом присел Улукиткан. Они молчали. Долго, очень долго молчали, будто забыли, что надо продолжать путь... Улукиткан оборвал свой рассказ, пододвинулся ближе к костру. Но видно, что он все еще был во власти воспоминаний. С Утука на наш табор налетел холодный ветер, раздул костер, качнул черные купы стлаников и унесся в ночь. Из-за хребта показалась щербатым осколком луна. Упали в провалы величественные тени вершин. Василий Николаевич налил всем горячего чая. -- Что же дальше было с сыном? -- спросил я. Улукиткан не сразу ответил. -- Вырастили Чильго -- так мы его назвали -- и потеряли, так потеряли, что следа не нашли, куда делся, все равно что утонул. И, усевшись поудобнее, продолжал свой рассказ. -- Много зим прошло с той поры, как выменяли на кобеля сына. Мальчишка рос не так, как все, трудно. Жена шибко много терпела, мучилась с ним. Он даже из чума не мог сам выходить, ноги не держали, кривые, они не знали лыж. Руки не приучились держать ружье, ставить капканы, петли. Он совсем не разбирался в следах зверей. Постоянно был возле матери, старался делать то же, что делала она. Научился шить рукавицы, унты, лучше матери расшивал бисером узоры на олочах. За них купцы давали на ярмарках две-три цены, нам от этого жить, становилось легче. И мы не жалели, что оставили его у себя. Но сын нам часто говорил: вырасту -- пойду искать свою родную семью, буду помогать родному отцу. А ему на костылях никуда и от чума не уйти. Он попросил Ильдяну выделать для него большую сохатиную шкуру. И больше года не отрывался от нее, шил, много шил, всю лосину покрыл разноцветным бисерным узором, видны на нем также и упавшая хвоя, и мелкий сушняк, и следы зверей и птиц. А спелая ягода брусника точь-в-точь, как бывает в тайге. Брось эту расшитую сохатину в лесу на землю -- и не сразу догадаешься, что это человек сделал. Шибко хороший был мастер. Старик снова надолго умолк, освещенное пламенем костра лицо его было задумчиво. Василий Николаевич подбросил в огонь дров. Луна спряталась в тучах, стало еще темнее вокруг. -- Как-то осенью мы с Ильдяной весь день собирали оленей, -- продолжал Улукиткан, зябко подрагивая плечами и все ближе пододвигаясь к костру. -- В тот год грибов в тайге было шибко много, мы распутали оленей, чтоб они досыта наелись грибов. А непутевые далеко уходили, не так просто было найти их в тайге. Вечером вернулись мы на табор -- огнище холодное. Заглянули в чум -- никого. Крикнул -- никто не отозвался. Понял, что сын ушел... Совсем ушел... Слова не сказал. Долго и напрасно мы его искали. На пути травы не примял, ни одного камня с места не стронул, -- без следа пропал. Оставил нам только расшитую брусничником лосину да полный чум горя. Старик помолчал. Передохнул. С его лица не сходила печаль воспоминаний. ...Никто нигде не видел парнишку на костылях. Много лет и зим Улукиткан и Ильдяна не могли забыть приемного сына. Далеко кочевали по тайге, напрасно Хискали его след. Наступил один год, на редкость удачливый, все эвенки его помнят. Хорошо добыли пушнины и потянулись к Учурской часовне, покрутиться с купцами. Поставили чумы на берегу реки. Много было на ярмарке всякого народу: лючи, якуты, эвенки, разные начальники, попы -- у каждого до охотников дело. Все добрые, угощенье дают, спиртом задарма поят, того и гляди, так окрутят, что уедешь с ярмарки с пустыми потками, да еще расписку оставишь купцу, что должен ему триста, а то и больше белок. На ярмарке Улукиткан увидел вроде знакомого мужика, подошел, присмотрелся -- Нюкуландя! Унты продает. Шибко красивые унты! И Нюкуландя узнал его, обрадованно оглядел своим единственным глазом, руку протянул. "Здорово, паря, здорово! Вот как встретились. Давно ли из тайги?" А Улукиткан сразу повинился перед ним, что потерял его сына. На Нюкуланде была добротная парка, заячья шапка и широкие лосевые штаны. Видать, разбогател человек. Улукиткан не утерпел, спросил: кто ему шьет и украшает так богато унты? Нюкуландя говорит: женщины их рода большие мастерицы шить унты, но им далеко до его сына-калеки Чильго, -- он шил эти унты. Значит, жив! Обрадовался Улукиткан. А Нюкуландя сказал, что Чильго здесь, с ним приехал, и потащил Улукиткана в свой чум. А там уже Ильдяна плачет от радости, что увидела Чильго. Это он помог семье Нюкуланди поправить свою жизнь, наполнил потки продуктами, одел всех. Радовались Улукиткан и Ильдяна: не даром, значит, они столько возились, долго мучались с Чильго, хороший человек вырос... Время было за полночь. Улукиткан встал, растер затекшие от сидения коленки, поглядел на небо. На стоянку наваливались бесконтурные облака, тревожа уснувшую землю недобрым знамением. -- Что же дальше случилось с Чильго? Встречался ли ты еще с ним или с Нюкуландей? -- спросил я старика. -- Тогда на Учурской часовне хорошо договорились -- встретиться через пять зим на вершине речки Маймакан. Чтобы не забыть, на палочке пять зарубок сделали, раскололи ее пополам -- ему и мне. Каждую зиму я срезал по зарубке. Когда одна осталась, кочевал на Маймакан. Да напрасно так далеко маял оленей -- Нюкуландя не пришел. -- Что-нибудь случилось? Улукиткан пожал узенькими плечами. -- Люди говорили, что Чильго взяли в город учить других, как делать красиво обутки, камаланы. Старик кормит свою собаку, терпеливо ждавшую, когда хозяин обратит на нее внимание. Василий Николаевич уходит спать в палатку. А мы решили докоротать ночь у костра. Я подтаскиваю к огню толстый стланик, наваливаю концами на жар. Забираюсь в спальный мешок. Какое блаженство, когда ты, наконец, закончив суетный день, можешь лечь, вытянувшись во всю длину и дыша свежим горным воздухом. Когда я уже засыпал, пошел снег, открытое лицо острыми булавочками покалывали редкие снежинки. Под утро не на шутку разгулялась пурга. Завыло в ущельях. Не стало видно ни земли, ни неба. Непогода загнала нас в палатку, где Василий Николаевич уже затопил печь. Пьем чай, прислушиваемся к вою ветра. -- Там, на гольце, теперь ходу нет, -- задумчиво проговорил Улукиткан. Я понял его. Он думал об астрономах. Конечно, они и сегодня дежурят на гольце, ждут-гадают -- не разгонит ли ветер тучи. Даже у нас здесь, в относительном затишье, немыслимо покинуть палатку. За полотняной стенкой незаметно наступает день. Тучи, как хмельные, спотыкаясь о вершины, валятся на юг. -- Однако, ходить буду, искать оленей, а то уйдут далеко, след заметет, потом не найдешь, -- спокойно заявляет Улукиткан и начинает одеваться. -- Куда тебя понесет в этакую пропасть?! -- вскидывается Василий Николаевич. -- Ничего. Сейчас не пойду -- потом хуже будет. -- Старик меняет стельки в унтах, тщательно обувается. Туго перепоясывает ремнем дошку, шею перевязывает стареньким шарфиком, сдвигает на глаза ушанку. Ощупывает за пазухой карман -- есть ли спички. Берет посох и вылезает из палатки в завывающую пургу. Василий Николаевич, застегивая за ним вход в палатку, продолжает ворчать: -- И когда только он успокоится! Ведь девятый десяток. Можно же было переждать, так нет... Тихо потрескивает в печке сухой стланик. Пьем чай и молча ждем возвращения старика. Ожидание переходит в беспокойство. Я одеваюсь и тоже выбираюсь из палатки. Тотчас на меня накидывается непогода. Сыпучая поземка слепит глаза, сечет лицо. Воют земля и небо. Пытаюсь звать Улукиткана, но крик мой глушит свирепый ветер. Надо идти искать старика. Я обхожу всю седловину. Возвращаюсь на табор. В сугробах затихает поземка. Шагать стало легче, хоть погода все еще свирепствует. Оказывается, Улукиткан уже пригнал оленей. Они стоят привязанные у палатки. А сам он разбирает вьюки, раскладывает их по седлам. "Неужели готовится в путь? -- думаю встревоженно. -- Ведь вчера договорились, что он вначале проводит нас и тогда уж отправится в свое стойбище. Почему передумал?" -- Вы только подумайте, -- встречает меня взволнованный Василий Николаевич. -- Улукиткан решил ехать к астрономам, боится, что с ними случилась беда. Не могу отговорить. -- Послушай, Улукиткан, -- я подхожу к нему. -- Ты с ума сошел, в такую погоду подниматься на голец?! Ничего с астрономами не случится, они не маленькие, знают, что делать. -- Может, знают, да поленятся, -- спокойно возражает он. -- Я им к палатке ремни привяжу, куда лучше веревок, не порвутся. И помогу мало-мало дрова натаскать, огонь буду караулить. -- У них для этого есть рабочий и каюры, зря сгоняешь оленей и сам намаешься. -- Лучше сейчас напрасно сходить, чем потом долго жалеть, что не пошел, не помог, когда надо было... -- Но ведь ты же знаешь, что Иван Иванович человек бывалый и осторожный, -- не отступаю я. -- И с бывалым беда случается, -- рассудительно говорит старик. -- Уж если тебя тревожит судьба астрономов, сегодня или завтра прилетит за нами вертолет, и мы слетаем с тобою на голец, чтобы ты убедился, что там ничего не случилось. -- Э-э... -- энергично отмахивается Улукиткан. -- Такая погода не на один день, пока он прилетит, я на оленях туда-сюда схожу. -- Ноги ему спутать, и весь разговор! -- советует Василий Николаевич. Но ни уговоры, ни угрозы не помогли. Старик по-прежнему твердо верил в себя, хотя видно было, что силы, глаза, слух у него далеко не те, что прежде. Но я понимал, что уж коль в нем зародилось беспокойство за людей, то он жилы порвет, разобьется, но из всех сил будет стремиться к ним. И я сдался. -- Хорошо, ты пойдешь на голец, но с Василием Николаевичем. Одного тебя не пущу. Это мое последнее слово. -- Ты, однако, на меня уж совсем не надеешься, -- сказал он с горькой обидой, но покорно согласился, -- ладно, пускай идет и Василь. Двоим лучше, чем одному... -- С тобой хоть на край света! -- положил ему на плечо руку Василий Николаевич. -- А собираться мне -- раз плюнуть!.. -- А как подниматься будете на голец по такой погоде? Найдешь тропу? -- спросил я. Улукиткан удивленно посмотрел на меня, сокрушенно пожал сухонькими плечами. -- Видать, худо думаешь обо мне, если так спрашиваешь... Я обнимаю его, прижимаю к груди. -- Прости, Улукиткан, я совсем не хотел тебя обидеть, боже упаси! Видишь, как вьюжит, вот и беспокоюсь. Вьюки готовы. Мы забираемся в палатку. Нас встречает запах свежеиспеченного хлеба и вареного мяса. Я усаживаю Улукиткана рядом, Василий Николаевич пододвигает нам лист бересты с огромными кусками отварной сохатины, наливает в кружки жирного бульона и разламывает свежие, пахучие лепешки. Мы с аппетитом плотно завтракаем. Тишину нарушают порывы все еще ревущего ветра. После завтрака вьючим оленей. Ветер, сталкивая мрачные тучи за хребет, злобно хлещет по щекам, будто предупреждает, что не пощадит и путников. Но я уже не отговариваю, не упрашиваю старика -- бесполезно. Смотрю с грустью на него и думаю: "Какой же ты старенький-старенький, но сколько еще в тебе молодости и энергии. Как тяжелы для тебя стали вьюки, как трудно твоим шишковатым пальцам стягивать подпруги, но как ты уверенно и безропотно все это делаешь, одержимый желанием нести людям добро -- в этом ты весь! Откуда ты черпаешь столько силы?!" А Улукиткан, будто угадывая мои мысли, поворачивается лицом ко мне и говорит: -- Приезжай еще. Только не откладывай, не те годы долго ждать, -- голос его наполняется печалью. Он нервно царапает свою бороденку скрюченным пальцем, глядит на меня добрыми и скорбными, широко раскрытыми глазами. -- Буду жить надеждой, что когда-нибудь вернусь сюда, и мы еще поохотимся на снежных баранов, -- отвечаю я, чувствуя слезы на глазах. -- А ты тоже не торопись к предкам. Ты очень нужен людям. Ой как нужен! -- Ладно, я подожду умирать, только приезжай. А если наши тропы больше не сойдутся, помни старого Улукиткана. Спасибо тебе, что мы долго были вместе. -- На его лоб набежали глубокие тени морщин, глаза затянулись прозрачной влагой. -- Однако, прощай! Мы обнимаемся. Крепко жмем друг другу руки. И Улукиткан уходит впереди своего каравана в буран, навстречу опасности, вечно обремененный заботами о людях. Больше мы с ним не встречались. ЧАСТЬ ВТОРАЯ -- Борись, и умирая борись! -- сказал старый Уйбан. Неожиданная встреча Да, больше мы с Улукитканом не виделись. О последних днях его жизни мне рассказали его родные и близкие. Рассказали все, что им было известно о кончине старого следопыта, не дожившего всего несколько лет до своего столетия. И мне очень живо и отчетливо представились его состояние и переживания в эти последние дни и часы его долгой и необыкновенной жизни. ...Смеркалось медленно. Ветер выл голодным зверем, налетая на заснеженные избушки эвенкийского селения! По обширной Зейской долине гулял лютый буран. Он мчался своей извечной дорогой от Охотского моря через прибрежный Джидинский и Джугдырский хребты и, падая с высоты на равнину, силился сровнять с землей все на своем пути, валил лес, забивал снегом тропы, наметал по марям длинные и глубокие сугробы. Старик Уйбан, перебрав все приметы, заключил, что конца непогоде не предвидится, сходил в сосновый бор, прислушался к гулу леса, но ни единой обнадеживающей нотки в нем не уловил, ничего утешительного не добыл. И худыми словами поносил старик непутевую погоду... Жители Бомнака, большого эвенкийского стойбища, в эти бурные вечера рано зажигали в избах огни. Не слышалось обычного людского гомона, стука топоров, собачьего лая. Олени кормились близко за поскотиной, боясь далеко уходить от людей. Ни единого человека не было на забураненных улочках. Кому охота морозиться! Поселок стоит на крутом берегу Зеи. Его левый край складами, баней, длинными поленницами дров, огородами прижался к реке, а правый вылез на крутяк, к березнику, наступающему с ближних бугров. ...Поселок давнишний. Жители не помнят, кто первым из эвенков и когда поставил свой чум тут, на устье шумливой речки под названием Бомнак, и почему приглянулся ему этот крутой берег против острова, когда выше и ниже по Зее куда живописнее места? С годами семья первого поселенца разрослась. На стойбище прибавилось чумов. Крутой берег Зеи стал для многих эвенков родным домом. Жили в нем трудно, по древним законам кочевников, в чудовищных тисках нищеты, суеверий, жестокой несправедливости. Каждый год отсюда уходил аргиш -- в безлюдную тайгу, на промысел пушнины, зверя, рыбы -- и сюда же возвращался с добычей. Но те времена миновали. Эвенки давно уже живут оседло, сменив дырявый берестяной чум с негаснущим очагом в нем на четырехстенную уютную избу с печью. Многое переменилось в их жизни, но по-прежнему сурова природа их края... Буран уже несколько дней властвовал над Зейской долиной. Он наваливался на поселок со всех сторон, врывался под крыши изб, гудел и свистел в печных трубах. Как бы вторя бурану, где-то на краю стойбища протяжно, тоскливо выла собака. В избах долго не гасли огни. Завтра, если хоть немного утихнет буран, должен начаться пушной промысел. И в стойбище нет семьи, чтобы кого-нибудь не готовили, не провожали в тайгу. А у охотников думы об одном -- видятся уже им соболиные следы, рысьи морды, капканы, костры в сумраке безлюдной тайги, сон в палатке или шалаше. Обо всем этом думает и Улукиткан. Ему девяносто три года, но он тоже собирается в тайгу, не хочет отставать от охотников. Конечно, он понимает, что теперь ему уже не до охоты, силы уже далеко не те, что прежде, но он не может жить без леса, без костра, без пурги, душен ему зимний воздух на стойбище, а изба кажется клеткой. Старик с вечера втащил в избу нарту, разобрал ее, заменил вязки, проверил ремешки, приладил новый березовый лучок. Оставалось проверить упряжные ремни -- и можно отправляться в дорогу. Кто-то на крыльце похлопал варежками об унты, сбивая снег, потом долго шарил по двери, ища скобу. Улукиткан поднялся и отворил дверь. Внеся в избу волну холодного воздуха, вошел старик Уйбан -- старейший на стойбище, ему было уже давно за сто. Он долго протирал рукавом дошки подслеповатые, покрасневшие на ветру глаза, молча кивнул хозяину в знак приветствия и, подойдя к железной печке, уселся на скамеечке, с трудом отдышался. Все в нем обличает бывшего бедняка-кочевника. Одежда на нем с чужого плеча, сильно поношена, в многочисленных латках. Лицо широкое, скуластое, с приплюснутым носом. Из-под седых, сурово сдвинутых бровей и глубоких темных впадин грустно выглядывают слезящиеся старческие глаза. -- Как думаешь, когда погода передурит? -- первым заговорил Улукиткан. -- Ветер переменился, подул с заката, значит, должен перебороть непогоду, -- ответил гость. -- Хорошую новость принес ты, Уйбан. -- Можно ехать, -- убежденно сказал Уйбан. -- Куда след потянешь -- на Чайдах или Оконон? -- Нет, решил на Аргу кочевать. Нынче настоящих холодов еще не было, белка должна быть на открытых местах. А ты как бы решил? -- Не тебе у меня спрашивать. Всем известно, куда ты ни поедешь -- везде тебе удача... -- Не те годы, Уйбан, -- с грустью сказал Улукиткан, подливая чаю в кружку старика. Они впервые встретились очень давно в чащобах далекого Удыгина, куда в те времена со всех сторон материка стекались тоненькие звериные стежки. Однажды зимой Улукиткан добывал, заготавливал там мясо. Преследуя сохатого, на крутом спуске гольца сломал лыжу, упал и вывихнул ногу. Его отыскала жена. Она привезла Улукиткана в чум, но больше ничем помочь не смогла. И никого поблизости не было. Пришлось отправиться далеко, в Шевлинскую тайгу. Она день и ночь гнала оленей, пока не разыскала костоправа Уйбана. С ним и вернулась на Удыгин. И через неделю больной встал. С тех пор на всю жизнь почувствовал себя Улукиткан неоплатным должником Уйбана. Улукиткан плотно укладывал сумочки, свертки, банки с продуктами в потку. А Уйбан с грустью наблюдал прищуренными глазами за каждым его движением, молча переживая всю горечь и беспомощность своих старческих лет. Над свежими снегами, завалившими стойбище, над березниками и холмами вставал рассвет. По реке ветерок выстилал серебристый туман. А над стойбищем уже раздавались обычные звуки утра. Лаяли нетерпеливо собаки, предчувствуя выход в тайгу. Кричали пастухи, пригнавшие с ночной кормежки оленей для отъезжающих в тайгу охотников. Лишь взойдет солнце, обласкает настывшую землю, как от стойбища во все стороны тронутся охотничьи нарты. У каждого из охотников есть свое заветное место в тайге, свои мечты и удачи. Они будут гнать оленей, торопиться. В песнях своих на этом долгом пути они прославят тайгу, осчастливят себя соболями, белками, выдрами. О добыче и геройстве песни эвенка. Ничего, что они однообразны, -- в них его сокровенные думы. Старики, дожидаясь, когда сын Улукиткана Басиль (*Басиль -- сын Улукиткана от второй жены) приведет во двор оленей, пили чай. Распахнулась дверь. В избу вбежала внучка Улукиткана Светлана. -- Доброе утро! -- задорно крикнула она и, увидев Уйбана, подошла к нему. -- Ты дедушку пришел провожать? -- Ага. -- Лучше бы уговорил его не ехать на охоту. -- Она понизила голос. -- Он нас не слушает. А в его годы долго ли до беды! -- Явно пересказывала слова кого-то из взрослых. -- Беду кликать не надо. -- Уйбан поймал в свои ладони холодную руку Светланы и стал тихонько гладить ее, согревать. -- Пусть едет. В тайге ему легче дышать. Улукиткан вышел на крыльцо, взглянул на стеклянное небо, на холодную заречную тайгу, на синие дали, залитые утренним светом, и его снова с небывалой силой потянуло в тайгу, в дорогу. И никакие доводы разума уже не могли заглушить в нем этот могучий зов природы, привычку кочевника. Басиль привел двенадцать упряжных оленей и двух учагов. На них они уедут в далекую тайгу, будут кочевать по падям, по всхолмленной Аргинской равнине, тропить соболей, гонять сохатых, брать медведей из берлог. И, вернувшись к весне в стойбище, они подытожат, о чем мечтали, отправляясь на промысел, и чего добились. Басиль позвал отца. -- Посмотри оленей, выдюжат или какого обменяем? Улукиткан спустился с порожка, подошел к оленям, осмотрел их, ощупал спины: ничего не скажешь -- на них можно далеко аргишить. Серебристый туман на реке качнулся, тронулся и начал таять в морозном воздухе. Улукиткан с Басилем вывели свои упряжки на улицу. Выстроили в ряд. Впереди олени старика. У него никто из родных никогда не оспаривал права и места впереди идущего. Все верили, что Улукиткан не утратил еще чутья пути. Провожающие тоже высыпали со двора на улицу. Только Уйбан не сдвинулся с места, точно прирос к бревну. Сидел одинокий, никому ненужный. Отъезжающим оставалось гикнуть на оленей, скатиться по готовому следу на реку, и прощай надолго крутой берег. Но тут откуда-то послышался тревожный крик: -- Волки... Волки!.. Стойбище враз смолкло, насторожилось. По улочке от березника пронесся парнишка на крупном учаге. По тому, как устало бежал олень, как раздувались у него бока и длинно свисал язык, можно было заключить, что учаг без отдыха отмахал не один десяток километров. -- Волки в стаде! -- продолжал кричать парнишка. Эти слова, как набат, всколыхнули жителей стойбища. Люди высыпали из изб и толпой двинулись к сельсовету. -- Дурная примета -- волки, -- сказал Улукиткан, повернувшись к сыну. -- Однако, надо пойти послушать, откуда взялись они и что будет говорить председатель. Пошли всей семьей. Парнишка, жестикулируя, что-то громко рассказывал. Окружившая его толпа загудела. -- Граждане! -- раздался голос председателя сельсовета. -- Сегодня ночью волки ворвались в наше племенное стадо, задрали более тридцати лучших маток, остальных разогнали по тайге. Пастухи просят помощи, надо собрать оленей, иначе лишимся стада. -- А что смотрели пастухи! Проспали?! С них взыскать надо, -- вскричала какая-то старушка, потрясая посохом. -- Об этом потом. Кого посылать будем? Один за другим поднялись на крыльцо пятеро охотников. Им дали час на сборы. Улукиткан с сыном вернулись домой. Молча шли они по мерзлым улочкам. Басиль чуточку выше отца, крепкий, с добродушным лицом, в движениях родовая подвижность. -- Хорошо, Басиль, что ты первый вышел и других потащил, только не задерживайся. -- Ты дождись меня, я непременно вернусь на четвертый день и, не мешкая, уедем на Аргу. -- Долгими покажутся эти дни. Домочадцы обрадовались задержке. Может, все-таки удастся уговорить старика не ехать в тайгу... Из школы прибежал правнук. -- Ты не уехал на охоту? -- удивился он, увидев дедушку. -- Нет. -- Почему? -- в его голосе прозвучала обида. -- Все говорят, что я стар, никудышный охотник, разве только пугать белок да соболей и гожусь, зря буду маять ноги. А что ты думаешь? -- Старику от разговора с правнуком, кажется, немного полегчало. -- Поезжай, -- отвечал мальчишка и продолжал просящим тоном: -- Лыжи в лесу сделаешь мне, а?.. Привезешь? Улукиткан улыбнулся. -- Ну ради них придется поехать. Уж лыжи-то я обязательно смастерю, сами катиться будут, руки у меня на это еще способны. Только чем рассчитываться будешь, внучек? Долго не думай, ударим по рукам. А? Тот заколебался. -- Я тебе лыжи-бегунки, а ты мне из школы -- пятерки. Согласен? -- предложил старик. Правнук прижался к нему и бросил на старика лукавый взгляд. ...Наступил третий день ожиданий. Истомился старик. Места себе не находил. Руки не знал куда девать. Ночами снились ему рысьи следы, лай собак, выстрелы, сладость сохатиного мяса. Но, пробуждаясь, он видел себя запертым в четырех стенах. Уже не верил, что когда-нибудь ожиданиям придет конец. Еще солнце не успело скрыться за непогожий горизонт, а уж тяжелый сумрак лиственничных чащоб окутал стойбище. Откуда-то из-за реки донесся выстрел, второй, раз за разом. Точно бичом кто хлестнул по чуткой ночи. Все насторожились. Что бы это значило? Не иначе с кем-то стряслась беда: не дошел до стойбища и, может быть, разрядил последний патрон... Где-то на краю стойбища скрипнула дверь, и кто-то натужно крикнул в беспокойное пространство: -- Угу-гу... И опять тишина. Тучи низко неслись над поселком. Люди, собаки и даже ветер чутко прислушивались к этой тревожной тишине. Кто бы это мог быть? С добрыми вестями или с бедой? Ожил поселок. Где уж тут усидеть в избе! Распахивались двери, калитки, люди выскакивали в чем попало, на ходу натягивали на себя дошки, телогрейки. По дощатым настилам скатывались вниз, где сквозь мрак синел широкой полосой речной лед. Давно такого переполоха не было на стойбище. И Улукиткан заторопился. Захватив с собою ведро для воды, он выскочил на улицу, поспешно спустился к реке, где уже стояли люди. Слышно было, как по реке, приближаясь к ним, шел большой караван. Его еще не было видно, слышалось лишь дробное пощелкивание копыт бегущих оленей. "Едут с глухой стороны, кто бы это мог быть?" Оттуда послышался окрик каюра. -- Не наши, -- заключил кто-то в толпе. Из-за поворота, из морозной сизой мглы, выскочили две черные собаки, затем выкатилась вереница оленей, впряженных в груженые нарты. Передний каюр, увидев стойбище, унял бег оленей, поехал шагом, прижимаясь к островному берегу. Против проруби караван остановился. Ослабли упряжные ремни на натруженных шеях животных. С нарт повскакивали люди, и, судя по тому, как долго они выгибали спины и растирали коленки, их путь был долгим. -- Где у вас больница? -- спросил подошедший к эвенкам русский, одетый в просторную доху. -- Человека в тайге подобрали. Обморозился. "Чей же это знакомый голос? Где я его слышал?.. Однако, не вспомнить", -- досадовал Улукиткан. Он поставил ведро на лед, протиснулся сквозь толпу и уже хотел было спросить каюров на своем языке, кто эти люди, как вдруг тот, который был в дохе, поймал его обеими руками за воротник, вернул к себе. -- Улукиткан?! -- крикнул приезжий, и не дожидаясь ответа, сбросил с плеч доху, приподнял эвенка и, прижимая к себе, закружился на льду. Толпа загудела удивленно, уважительно поглядывая на лючи. А Улукиткан, напрягая память, пытался вспомнить, кто он, этот человек, который так обрадовался ему. Будто все -- и одежда, и голос, и манера держаться среди людей -- знакомы, а узнать не может. Старик даже с досады крепко выругал себя по-эвенкийски. -- Боже, как я рад, что ты жив, что мы встретились! Арсен я! -- говорил взволнованно приезжий, похлопывая ласково старика по спине. -- А я думал, кто ты? Вроде знакомый, а не догадаюсь. У старого человека память, что решето -- ничего не держит, -- бормотал Улукиткан. -- А я не могу забыть ни тебя, ни Худорканский голец, ни пургу. Улукиткан помолчал, видимо, обдумывая слова гостя, потом тихо сказал: -- Как же, такое не забывается. Все помню. Шибко помню. Это был инженер-геодезист Арсений Виноградов, возвращающийся из далекой тайги в жилые места. Он почему-то считал, что Улукиткан, работавший у него проводником пятнадцать лет назад, давно умер. -- Ночевать, однако, ко мне пойдем, вспоминать будем, как ходили по горам, ели жирное баранье мясо, -- предложил старик. Арсен попросил одного молодого эвенка отвезти обмороженного человека в больницу, приказал своим спутникам поставить палатки на острове, достал из груза свой спальный мешок и рюкзак. -- Можно идти, -- сказал он Улукиткану. Толпа, не удовлетворившая своего любопытства, так и не узнавшая, что сблизило этого лючи и ихнего "Улукиткана, стала нехотя расходиться. Как-нибудь уж до утра доживут, а там непременно узнают, где такой голец -- Худоркан и что такое случилось на нем, если это так запомнилось встретившимся дружкам... Проходя мимо проруби, Улукиткан, показав на ведро, сказал: -- С таким гостем, как ты, Арсен, однако, ночь будет длинная, полведра воды не хватит для чая. Как думаешь? -- И ночи, и чая не хватит, -- усмехнулся Арсен. Он зачерпнул из проруби полное ведро, и они по темным улочкам стойбища направились к избе Улукиткана. За чаем они вначале вспоминали о разных мелочах совместных странствий по тайге, не касаясь главного, волновавшего обоих. Улукиткан расспрашивал Арсена о местах, где тому нынче пришлось побывать: богата ли там тайга белкой, держится ли в ней сохатый, какие снега -- старика по-прежнему все интересовало. Сам он рассказал гостю о последних событиях на стойбище, о приметах нынешней зимы. Женщины и дети уже давно спали. Смолк движок у реки, и в поселке погас электрический свет. В окно заглядывала заиндевевшая луна. Улукиткан зажег керосиновую лампу. -- Однако, пора спать, -- предложил он. Он разостлал для гостя на полу шкуру, дождался, когда Арсен лег и заснул, прикрутил лампу, оделся потеплее и вышел из избы. Ночь была прозрачной. Ни одного облачка. Тишина. Улукиткан глубоким вздохом набрал полные легкие воздуха, задержал его, как бы давая возможность осесть в груди лесному аромату. И вот из глубин памяти выплеснулись события, оживленные встречей с Виноградовым. Очень зримо и близко представились ему горы -- зубцы поднебесных вершин, холодные тени чахлых лиственниц, тропа, бегущая по крутизне. В лицо хлестнул буран, и точно наяву он услышал душераздирающий крик: -- Помогите! Случай на Худоркане ...Улукиткан видит себя идущим во главе большого аргиша, груженного экспедиционным скарбом, и рядом Арсения Виноградова. Путь шел к снежным вершинам, туда, где в щелях заплесневелых скал берет свое начало дикий Худоркан. Ночную стоянку они устроили у подножья высоченного гольца, называемого тоже Худорканом, уже обласканного первым весенним теплом. А солнечным утром с котомками на плечах они отправились в путь от палатки к вершине гольца. Небо было чистое, в голубом разливе, без примет. В звонком воздухе чутко отдавались шаги по россыпи. Все выше и выше. Шли навстречу дню. Улукиткан решил вести инженера вначале по острию гребня до снежника у входа в цирк. А дальше проходы прятались в синеве. У старика было хорошее настроение. В такт своим шагам он напевал монотонную песенку о том, как чудесно на земле весной, когда в каждом цветке торжествует любовь, в каждой росинке -- жизнь, в песнях птиц -- счастье. В прохладе тающих снегов звенели горы таинственными голосами. Этот еле слышный звук как будто шел из глубины лощин. -- К чему они гудят? -- спросил проводника Виноградов. -- К непогоде. Когда кругом тихо и на небе нет примет, первыми узнают о непогоде горы. Нынче может завьюжить. Вот и последние скалы. Они точно обручем туго опоясывают голец. Крутизна отнимает силы. Шаги мельчают. Ногам помогают руки. Легким не хватает воздуха. Наверху задержались передохнуть. До вершины рукой подать. Она вся на виду, с поднятой высоко макушкой. Улукиткан повернулся к своему следу. Окликнул Виноградова. -- Видишь, вон там за грядами ущелье. -- Старик проткнул пальцем воздух, показал на запад, где в теснине гор чернела глубокая щель. -- То Ивак. Там я давно оставил больного отца, он не мог идти, а мы не могли ждать, когда его возьмет смерть. Оставили ему дров для костра и ушли, голод нас гнал... -- Он умер? Улукиткан удивился вопросу. -- С ним осталась собака, ее тоже мы никогда больше не видели... Огибая голец, с криком пронеслась мимо стайка кедровок. Улукиткан, оторвавшись от дум, торопливо зашагал. На вершине гольца стоял геодезический знак. Виноградов достал из футляра инструмент, установил его на столике и, припав глазами к трубе, долго вглядывался в горизонт. Было тихо и тепло, как в хороший весенний день. -- Нет, не вижу того, что надо. Придется задержаться, -- сказал он, отрываясь от объектива. -- Может, нынче и совсем ничего не увидишь. Этот туман сам не уйдет, только ветер разгонит его, но ветер принесет непогоду. Решай: ждать или лучше завтра прийти? -- Подожду, делать все равно нечего, авось дали очистятся. А ты сходи вон в тот цирк, может, барана подстрелишь и спустишься на табор, -- предложил Арсен. -- Барана добыть хорошо, однако. Послушаю тебя, авось фарт будет. -- И старик, закинув на плечо бердану, зашагал вниз по гремучей россыпи. Улукиткан шел по своему следу. Замшевые олочи беззвучно касались камней. На крутых спусках он шел медленнее. Уже миновал последнюю гряду скал, как до его слуха донесся шум крыльев пролетевшей на юг стаи мелких лесных птиц. Эвенк удивился: "С чего бы это они летят обратно на юг и так торопливо?" И тут почувствовал сзади дыхание ветра. Повернулся и остолбенел: муть на северном горизонте собралась в тучу, которая угрожающе нависла над бесплодной равниной. Справа и слева вставал неудержимо на дыбы поднятый ветром туман. "Дурная голова, зачем оставил на гольце инженера одного!" -- спохватился старик. Хотел вернуться, но до табора уже было недалеко. Быстро погасло солнце. Ветер набирал силу. Тяжелая туча, набежавшая с севера, черным брюхом накрыла голец, на котором остался Виноградов. Улукиткан беспокойно подумал о том, сумеет ли инженер в такую непогоду добраться до палатки, а без нее, да еще в ночь -- худо ему будет. Тревога за судьбу инженера охватила проводника. Улукиткан торопливо добежал до табора. Наскоро раздул огонь в печке. Снял олочи, переменил стельки. Затем привязал к своей котомке пуховый спальный мешок Виноградова, почти невесомый, меховые чулки, теплое белье. Накинул кладь на плечи, стянул ремешком лямки на груди. На секунду он задумался: "Может, зря беспокоюсь? Арсен не заблудится, не маленький, и без меня придет". И тут Улукиткану вспомнились давно сказанные ему отцом слова: "Пусть ты добрый, но если у тебя не будет ни мяса, ни шкуры, чтобы одолжить больному соседу, сколько бы ты ни болтал языком о доброте -- делу не поможешь". Улукиткан, отбросив колебания, поспешно закончил сборы. Он уходил с табора со смутным предчувствием какой-то беды. Но зашагал уверенно, подставляя ветру грудь и лицо. Буран свирепел, хлестал его по щекам, мешал смотреть вперед. Подъем давался ему труднее. За цирком он еле нашел проходную щель. Поднялся на верхние скалы. Присел отдохнуть на камень у обрыва. И в реве урагана уловил какой-то посторонний звук, похожий на крик человека. Звук этот донесся слева, из глубокой расщелины. "Неужто Виноградов? С чего бы его туда занесло?.. Нет, не может быть!". Стащив с головы шапку, он повернул ухо в сторону ветра... Крик не повторился. "Однако, почудилось", -- решил Улукиткан. Но на всякий случай крикнул в пространство, постоял немного и начал взбираться на крутизну. Его мучили самые противоречивые мысли