ола? Так определгнно они спланировали -- и Павлу Николаевичу полегчало на сердце. Только не покорное ожидание гибели в этой затхлой дыре! Русановы были всю жизнь -- люди действия, люди инициативы, и только в инициативе наступало их душевное равновесие. Торопиться сегодня им было некуда, и счастье Павла Николаевича состояло в том, чтобы дольше сидеть здесь с женой, а не идти в палату. Он зяб немного, потому что часто отворялась наружная дверь, и Капитолина Матвеевна вытянула с плеч своих из-под пальто шаль, и окутала его. И соседи по скамье у них попались тоже культурные чистые люди. И так можно было посидеть подольше. Медленным перебором они обсуждали разные вопросы жизни, прерванные болезнью Павла Николаевича. Лишь того главного избегали они, что над ними висело: худого исхода болезни. Против этого исхода они не могли выдвинуть никаких планов, никаких действий, никаких объяснений. К этому исходу они никак не были готовы -- и уж по тому одному невозможен был такой исход. (Правда, у жены мелькали иногда кое-какие мысли, имущественные и квартирные предположения на случай смерти мужа, но оба они настолько были воспитаны в духе оптимизма, что лучше было все эти дела оставить в запутанном состоянии, чем угнетать себя предварительным их разбором или каким-нибудь упадочническим завещанием.) Они говорили о звонках, вопросах и пожеланиях сотрудников из Промышленного Управления, куда Павел Николаевич перешгл из заводской спецчасти в позапрошлом году. (Не сам он, конечно, вгл промышленные вопросы, потому что у него не было такого узкого уклона, их согласовывали инженера и экономисты, а уже за ними самими осуществлял спецконтроль Русанов.) Работники все его любили, и теперь лестно было узнать, как о нгм беспокоятся. Говорили и о его расчгтах на пенсию. Как-то получалось, что несмотря на долгую безупречную службу на довольно ответственных местах, он, очевидно, не мог получить мечту своей жизни -- персональную пенсию. И даже выгодной ведомственной пенсии -- льготной по сумме и по начальным срокам, он тоже мог не получить,-- {127} из-за того, что в 1939 не решился, хотя его звали, надеть чекистскую форму. Жаль, а может быть, по неустойчивой обстановке двух последних лет, и не жаль. Может быть, покой дороже. Они коснулись и общего желания людей жить лучше, всг ясней проявляющегося в последние годы -- ив одежде, и в обстановке, и в отделке квартир. И тут Капитолина Матвеевна высказала, что если лечение мужа будет успешное, но растянется, как их предупредили, месяца на полтора-два, то было бы удобно за это время произвести в их квартире некоторый ремонт. Одну трубу в ванной давно нужно было передвинуть, а в кухне перенести раковину, а в уборной надо стены обложить плиткой, в столовой же и в комнате Павла Николаевича необходимо освежить покраской стены: колер сменить (уж она смотрела колера) и обязательно сделать золотой накат, это теперь модно. Против всего этого Павел Николаевич не возражал, но сразу же встал досадный вопрос о том, что хотя рабочие будут присланы по государственному наряду и по нему получат зарплату, но обязательно будут вымогать -- не просить, а именно вымогать -- доплату от "хозяев". Не то что денег было жалко (впрочем, было жалко и их!), но гораздо важней и обидней высилась перед Павлом Николаевичем принципиальная сторона: за что? Почему сам он получал законную зарплату и премии, и никаких больше чаевых и добавочных не просил? А эти бессовестные хотели получить деньги сверх денег? Уступка здесь была принципиальная, недопустимая уступка всему миру стихийного и мелкобуржуазного. Павел Николаевич волновался всякий раз, когда заходило об этом: -- Скажи, Капа, но почему они так небрежны к рабочей чести? Почему мы, когда работали на макаронной фабрике, не выставляли никаких условий и никакой "лапы" не требовали с мастера? Да могло ли нам это в голову придти?.. Так ни за что мы не должны их развращать! Чем это не взятка? Капа вполне была с ним согласна, но тут же привела соображение, что если им не заплатить, не "выставить" в начале и в середине, то они обязательно отомстят, сделают что-нибудь плохо и потом сам раскаешься. -- Один полковник в отставке, мне рассказывали, твердо стоял, сказал -- не доплачу ни копейки! Так рабочие заложили ему в сток ванной дохлую крысу -- и вода плохо сходила, и вонью несло. Так ничего они с ремонтом и не договорились. Сложна жизнь, очень уж сложна, до чего ни тронься. Говорили о Юре. Он вырос слишком тиховат, нет в нгм руса-новской жизненной хватки. Ведь вот хорошая юридическая специальность, и хорошо устроили после института, но надо признаться, он не для этой работы. Ни положения своего утвердить, ни завести хороших знакомств -- ничего он этого не умеет. Вероятно сейчас, в командировке, наделает ошибок. Павел Николаевич очень беспокоился. А Капитолина Матвеевна беспокоилась {128} насчгт его женитьбы. Машину водить навязал ему папа, квартиру отдельную добиваться тоже будет папа -- но как доглядеть и подправить с его женитьбой, чтоб он не ошибся? Ведь он такой бесхитростный, его охмурит какая-нибудь ткачиха с комбината, ну положим с ткачихой ему негде встретиться, в таких местах он не бывает, но вот теперь в командировке? А этот лггкий шаг безрассудного регистрирования -- ведь он губит жизнь не одного молодого человека, но усилия всей семьи! Как Шендяпиных дочка в пединституте чуть не вышла за своего однокурсника, а он -- из деревни, мать его -- простая колхозница, и надо себе представить квартиру Шендяпиных, их обстановку, и какие ответственные люди у них бывают в гостях -- и вдруг бы за столом эта старушка в белом платочке -- свекровь! Чгрт его знает... Спасибо, удалось опорочить жениха по общественной линии, спасли дочь. Другое дело -- Авиета, Алла. Авиета -- жемчужина русановской семьи. Отец и мать не припоминают, когда она доставляла им огорчения или заботы, ну, кроме школьного озорничанья. И красавица, и разумница, и энергичная, очень правильно понимает и бергт жизнь. Можно не проверять ег, не беспокоиться -- она не сделает ошибочного шага ни в малом, ни в большом. Только вот за имя обижается на родителей: не надо, мол, было фокусничать, называйте теперь просто Аллой. Но в паспорте -- Авиета Павловна. Да ведь и красиво. Каникулы кончаются, в среду она прилетает из Москвы и примчится в больницу обязательно. С именами -- горе: требования жизни меняются, а имена остаются навсегда. Вот уже и Лаврик обижается на имя. Сейчас-то в школе Лаврик и Лаврик, никто над ним не зубоскалит, но в этом году получать паспорт, и что ж там будет написано? Лаврентий Павлович. Когда-то с умыслом так и рассчитали родители: пусть носит имя министра, несгибаемого сталинского соратника, и во всгм походит на него. Но вот уже второй год, как сказать "Лаврентий Павлыч" вслух пожалуй поостережгшься. Одно выручает -- что Лаврик рвгтся в военное училище, а в армии по имени-отчеству звать не будут. А так, если шепотком спросить: зачем это всг делалось? Среди Шендяпиных тоже думают, но чужим не высказывают: даже если предположить, что Берия оказался двурушник и буржуазный националист, и стремился к власти -- ну хорошо, ну судите его, ну расстреляйте закрытым порядком, но зачем же объявлять об этом простому народу? Зачем колебать его веру? Зачем вызывать сомнения? В конце концов можно было бы спустить до определгнного уровня закрытое письмо, там всг объяснить, а по газетам пусть считается, что умер от инфаркта. И похоронить с почгтом. И о Майке, самой младшей, говорили. В этом году полиняли все Майкины пятгрки, и не только она уже не отличница, и с дочки почгта сняли, но даже и четвгрок у нег немного. А всг из-за перехода в пятый класс. В начальных классах была у нег всг время одна учительница, знала ег, и родителей знала -- и {129} Майя училась великолепно. А в этом году у нег двадцать учителей-предметников, придгт на один урок в неделю, он их и в лицо не знает, жмгт свой учебный план, а о том, какая травма наносится ребгнку, как калечится его характер -- разве об этом он думает? Но Капитолина Матвеевна не пожалеет сил, а через родительский комитет наведгт в этой школе порядок. Так говорили они обо всгм-обо всгм, не один час, но -- вяло шли их языки, и разговоры эти, скрывая от другого, каждый ощущал как не деловое. Всг опущено было в Павле Николаевиче внутри, не верилось в реальность людей и событий, которые они обсуждали, и делать ничего не хотелось, и даже лучше всего сейчас было бы лечь, опухоль приложить к подушке и укрыться. А Капитолина Матвеевна весь разговор вела через силу потому, что ридикюль прожигало ей письмо, полученное сегодня утром из К* от брата Миная. В К* Русановы жили до войны, там прошла их молодость, там они женились, и все дети родились там. Но во время войны они эвакуировались сюда, в К* не вернулись, квартиру же сумели передать брату Капы. Она понимала, что мужу сейчас не до таких известий, но и известие-то было такое, что им не поделишься просто с хорошей знакомой. Во всгм городе у них не было ни одного человека, кому б это можно было рассказать с объяснением всего смысла. Наконец, во всгм утешая мужа, и сама ж она нуждалась в поддержке! Она не могла жить дома одна с этим неразделгнным известием. Из детей только, может быть Авиете можно было всг рассказать и объяснить. Юре -- ни за что. Но и для этого надо было посоветоваться с мужем. А он, чем больше сидел с нею здесь, тем больше томел, и всг невозможнее казалось поговорить с ним именно о главном. Подходило время ей так и так уезжать, и из хозяйственной сумки она стала вынимать и показывать мужу, что привезла ему кушать. Рукава ег шубы так уширены были манжетами из чернобурки, что едва входили в раззявленную пасть сумки. И тут-то, увидев продукты (которых и в тумбочке у него ещг оставалось довольно), Павел Николаевич вспомнил другое, что было ему важнее всякой еды и питья, и с чего сегодня и надо было начинать -- вспомнил чагу, бергзовый гриб! И, оживясь, он стал рассказывать жене об этом чуде, об этом письме, об этом докторе (может -- и шарлатане) и о том, что надо сейчас придумать, кому написать, кто набергт им в России этого гриба. -- Ведь там у нас, вокруг К*,-- бергзы сколько угодно. Что стоит Минаю мне это организовать?! Напиши Минаю сейчас же! Да и ещг кому-нибудь, есть же старые друзья, пусть позаботятся! Пусть все знают, в каком я положении! Ну, он сам заговорил о Минае и о К*! И теперь, лишь письма самого не доставая, потому что брат писал в каких-то мрачных выражениях, а только отгибая и отпуская щглкающий капканом замок ридикюля, Капа сказала: -- Ты знаешь, Паша, трезвонить ли о себе в К* -- это надо {130} подумать... Минька пишет... Ну, может это ещг неправда... Что появился у них в городе... Родичев... И будто бы ре-а-би-ли-ти-ро-ван... Может это быть, а? Пока она выговаривала это мерзкое длинное слово "ре-а-би-ли-ти-рован" и смотрела на замок ридикюля, уже склоняясь достать и письмо,-- она пропустила то мгновение, что Паша стал белей белья. -- Что ты?? -- вскрикнула она, пугаясь больше, чем была напугана этим письмом сама.-- Что ты?! Он был откинут к спинке и женским движением стягивал на себе ег шаль. -- Да ещг может нет! -- она подхватилась сильными руками взять его за плечи, в одной руке так и держа ридикюль, будто стараясь навесить ему на плечо.-- Ещг может нет! Минька сам его не видел. Но -- люди говорят... Бледность Павла Николаевича постепенно сходила, но он весь ослабел -- в поясе, в плечах, и ослабели его руки, а голову так и выворачивала на бок опухоль. -- Зачем ты мне сказала? -- несчастным, очень слабым голосом произнгс он.-- Неужели у меня мало горя? Неужели у меня мало горя?..-- И он дважды произвгл без слез плачущее вздрагивание грудью и головой. -- Ну, прости меня, Пашенька! Ну, прости меня, Пасик! -- она держала его за плечи, а сама тоже трясла и трясла своей завитой львиной причгской медного цвета.-- Но ведь и я теряю голову! И неужели он теперь может отнять у Миная комнату? Нет, вообще, к чему это идгт? Ты помнишь, мы уже слышали два таких случая? -- Да при чгм тут комната, будь она проклята, пусть забирает,-- плачущим шгпотом ответил он ей. -- Ну как проклята? А каково сейчас Минаю стесниться? -- Да ты о муже думай! Ты думай -- я как?.. А про Гузуна он не пишет? -- Про Гузуна нет... А если они все теперь начнут возвращаться -- что ж это будет? -- Откуда я знаю! -- придушенным голосом отвечал муж.-- Какое ж они право имеют теперь их выпускать?.. Как же можно так безжалостно травмировать людей? -------- 14 Так ждал Русанов хоть на этом свидании приободриться, а получилось во много тошней, лучше бы Капа совсем и не приезжала. Он поднимался по лестнице шатаясь, вцепясь в перила, чувствуя, как всг больше его разбирает озноб. Капа не могла провожать его наверх одетая -- бездельница-санитарка специально стояла и не пускала, так ег Капа и погнала проводить Павла {131} Николаевича до палаты и отнести сумку с продуктами. За дежурным столиком лупоглазая эта сестра Зоя, которая почему-то понравилась Русанову в первый вечер, теперь, загородясь ведомостями, сидела и кокетничала с неотгсанным Оглоедом, мало думая о больных. Русанов попросил у нег аспирин, она тут же заученно-бойко ответила, что аспирин только вечером. Но всг ж дала померить температуру. И потом что-то ему принесла. Сами собой поменялись продукты. Павел Николаевич лгг, как мечтал: опухоль -- в подушку (ещг удивительно, что здесь были мягкие подушки, не пришлось везти из дому свою), и накрылся с головой. В нгм так замотались, заколотились, огнгм налились мысли, что всг остальное тело стало бесчувственным, как от наркоза, и он уже не слышал глупых комнатных разговоров и, потрясываясь вместе с половицами от ходьбы Ефрема, не чувствовал этой ходьбы. И не видел он, что день разгулялся, перед заходом где-то проглянуло солнце, только не с их стороны здания. И полгта часов он не замечал. Он засыпал, может быть от лекарства, и просыпался. Как-то проснулся уже при электрическом свете, и опять заснул. И опять проснулся среди ночи, в темноте и тишине. И почувствовал, что сна больше нет, отпала его благодетельная пелена. А страх -- весь тут, вцепился в нижнюю середину груди и сжимал. И разные-разные-разные мысли стали напирать и раскручиваться: в голове Русанова, в комнате и дальше, во всей просторной темноте. Даже никакие не мысли, а просто -- он боялся. Просто -- боялся. Боялся, что Родичев вдруг вот завтра утром прорвгтся через сестгр, через санитарок, бросится сюда и начнгт его бить. Не правосудия, не суда общественности, не позора боялся Русанов, а просто, что его будут бить. Его били всего один раз в жизни -- в школе, в его последнем шестом классе: поджидали вечером у выхода, и ножей ни у кого не было, но на всю жизнь осталось это ужасное ощущение со всех сторон тебя встречающих костистых жестоких кулаков. Как покойник представляется нам потом долгие годы таким, каким мы последний раз видели его юношей, если даже за это время он должен был стать стариком, так и Родичев, который через восемнадцать лет должен бы был вернуться инвалидом, может быть глухим, может быть скрюченным,-- сейчас виделся Русанову тем прежним загорелым здоровяком, с гантелями и гирей, на их общем длинном балконе в его последнее перед арестом воскресенье. Голый до пояса, он подозвал: -- Пашка! Иди сюда! На-ка пощупай бицепсы. Да не брезгуй, жми! Понял теперь, что значит инженер новой формации? Мы не рахитики, какие-нибудь там Эдуарды Христофоровичи, мы -- люди гармонические. А ты вот хиловатый стал, засыхаешь за кожаной дверью. Иди к нам на завод, в цех устрою, а? Не хочешь?.. Ха-га!.. {132} Захохотал и пошгл мыться, напевая: Мы -- кузнецы, и дух наш молод. Вот этого-то здоровяка Русанов и представил сейчас врывающимся сюда, в палату, с кулаками. И не мог стряхнуть с себя ложный образ. С Родичевым они были когда-то друзья, в одной комсомольской ячейке, эту квартиру получали вместе от фабрики. Потом Родичев пошгл по линии рабфака и института, а Русанов -- по линии профсоюза и по анкетному хозяйству. Сперва начали не ладить жгны, потом и сами они, Родичев часто разговаривал с Русановым в оскорбительном тоне, да и вообще держался слишком безответственно, противопоставлял себя коллективу. Бок о бок с ним жить стало невыносимо и тесно. Ну, да всг сошлось, и погорячились, конечно, и дал на него Павел Николаевич такой материал: что в частном разговоре с ним Родичев одобрительно высказывался о деятельности разгромленной Промпартии и намеревался у себя на заводе сколотить группу вредителей. (Прямо так он не говорил, но по своему поведению мог говорить и мог намереваться.) Только Русанов очень просил, чтоб имя его нигде не фигурировало в деле, и чтобы не было очной ставки. Но следователь гарантировал, что по закону и не требуется открывать Русанова, и не обязательна очная ставка -- достаточно будет признания самого обвиняемого. Даже первоначальное русановское заявление можно не подшивать в том следственного дела, так что обвиняемый, подписывая 206-ю статью, нигде не встретит фамилию своего соседа по квартире. И так бы всг гладко прошло, если б не Гузун -- секретарь заводского парткома. Ему из органов пришла выписка, что Родичев -- враг народа, на предмет исключения его из партии первичной ячейкой. Но Гузун упгрся и стал шуметь, что Родичев -- наш парень, и пусть ему дадут подробные материалы. На свою голову и нашумел, через два дня в ночь арестовали и его, а на третье утро благополучно исключили и Родичева, и Гузуна -- как членов одной контрреволюционной подпольной организации. Но Русанова теперь прокололо то, что за эти два дня, пока Гузуна уламывали, ему всг-таки вынуждены были сказать, что материал поступил от Русанова. Значит, встретившись с Родичевым там (а раз они пошли по одному делу, так могли в конце концов и встретиться), Гузун скажет Родичеву -- и вот почему Русанов так опасался теперь этого зловещего возврата, этого воскрешения из мгртвых, которого никогда нельзя было вообразить. Хотя, конечно, и жена Родичева могла догадаться, только жива ли она? Капа так намечала: как только Родичева арестуют, так Катьку Родичеву сейчас же выселить, и захватить всю квартиру, и балкон тогда будет весь их. (Теперь смешно, что комната в четырнадцать метров в квартире без газа могла иметь такое {133} значение. Ну, да ведь и дети росли.) Операция эта с комнатой была уже вся согласована, и пришли Катьку выселять, но она выкинула номер -- заявила, что беременна. Настояли проверить -- принесла справку. А по закону беременную выселять нельзя. И только к следующей зиме ег выселили, а длинные месяцы пришлось терпеть, и жить с ней обок -- пока она носила, пока родила и ещг до конца декретного. Ну, правда, теперь ей Капа пикнуть не давала на кухне, и Аве уже шгл пятый год, она очень смешно ег дразнила. Сейчас, лгжа на спине, в темноте посапывающей и похрапывающей палаты (лишь лггкий отсвет настольной лампы сестры из вестибюля достигал сюда через стеклянную матовую дверь) Русанов бессонным ясным умом пытался разобраться, почему его так взбалмошили тени Родичева и Гузуна и испугался ли бы он, если б вернулся кто-то из других, чью виновность он тоже мог установить: тот же Эдуард Христофорович, инженер буржуазного воспитания, назвавший Павла при рабочих дураком (а сам потом признался, что мечтал реставрировать капитализм); та стенографистка, которая оказалась виновна в искажении речи важного начальника, покровителя Павла Николаевича, а начальник в речи эти слова совсем не так говорил; тот неподатливый бухгалтер (ещг к тому ж оказался и сыном священника, и скрутили его в одну минуту); жена и муж Ельчанские; да мало ли..? Ведь никого ж из них Павел Николаевич не боялся, он всг смелее и открытое помогал устанавливать вину, даже два раза ходил на очные ставки, там повышал голос и изобличал. Да тогда и не считалось вовсе, что идейной непримиримости надо стыдиться! В то прекрасное честное время, в тридцать седьмом-тридать восьмом году, заметно очищалась общественная атмосфера, так легко стало дышаться! Все лгуны, клеветники, слишком смелые любители самокритики или слишком заумные интеллигентики -- исчезли, заткнулись, притаились, а люди принципиальные, устойчивые, преданные, друзья Русанова и сам он, ходили с достойно поднятой головой. И вот теперь какое-то новое, мутное, нездоровое время, что этих прежних своих лучших гражданских поступков надо стыдиться? Или даже за себя бояться? Какая чушь. Да всю свою жизнь перебирая, Русанов не мог упрекнуть себя в трусости. Ему не приходилось бояться! Может быть он не был какой-нибудь особо-храбрый человек, но и случая такого не припоминалось, чтобы проявил трусость. Нет оснований предполагать, что он испугался бы на фронте -- просто на фронт его не взяли как ценного, опытного работника. Нельзя утверждать, что он растерялся бы под бомбгжкой или в пожаре -- но из К* они уехали до бомбгжек, и в пожар он не попадал никогда. Так же никогда он не боялся правосудия и закона, потому что закона он не нарушал, и правосудие всегда защищало его и поддерживало. И не боялся он разоблачений общественности -- потому что общественность тоже была всегда за него. И в областной газете {134} не могла бы появиться неприличная заметка против Русанова, потому что или Александр Михалыч или Нил Прокофьич всегда б ег остановили. А центральная газета не могла бы до Русанова опуститься. Так и прессы он тоже никогда не боялся. И пересекая Чгрное море на пароходе, он нисколько не боялся морской глубины. А боялся ли он высоты -- нельзя сказать, потому что не был он так пустоголов, чтобы лазить на горы или на скалы, а по роду своей работы не монтировал мостов. Род работы Русанова в течении уже многих лет, едва ли не двадцати, был -- анкетное хозяйство. Должность эта в разных учреждениях называлась по-разному, но суть была всегда одна. Только неучи да несведущие посторонние люди не знают, какая это ажурная тонкая работа. Каждый человек на жизненном пути заполняет немалое число анкет, и в каждой анкете -- известное число вопросов. Ответ одного человека на один вопрос одной анкеты -- это уже ниточка, навсегда протянувшаяся от человека в местный центр анкетного хозяйства. От каждого человека протянуты таким образом сотни ниточек, а всего их сходятся многие миллионы, и если б ниточки эти стали видимы, то всг небо оказалось бы в паутине, а если б они стали материально-упруги, то и автобусы, и трамваи, и сами люди потеряли бы возможность двигаться, и ветер не мог бы вдоль улицы пронести клочков газеты или осенних листьев. Но они не видимы и не материальны, а однако чувствуются человеком постоянно. Дело в том, что так называемые кристальные анкеты -- это как абсолютная истина, как идеал, они почти не достижимы. На каждого живого человека всегда можно записать что-нибудь отрицательное или подозрительное, каждый человек в чгм-нибудь виноват или что-нибудь утаивает, если разобраться дотошно. Из этого постоянного ощущения незримых ниточек естественно рождается у людей и уважение к тем лицам, кто эти ниточки вытягивает, кто ведгт это сложнейшее анкетное хозяйство. Авторитет таких лиц. Пользуясь ещг одним сравнением, уже музыкальным, Русанов, благодаря своему особому положению, обладал как бы набором дощечек ксилофона и мог по выбору, по желанию, по соображениям необходимости ударять по любой из дощечек. Хотя все они были равно деревянные, но голос был у каждой свой. Были дощечки, то есть пригмы, самого нежного, осторожного действия. Например, желая какому-нибудь товарищу передать, что он им недоволен, или просто предупредить, немного поставить на место, Русанов умел особыми ладами здороваться. Когда тот человек здоровался (разумеется, первый), Павел Николаевич мог ответить деловито, но не улыбнуться; а мог, сдвинув брови (это он отрабатывал в рабочем кабинете перед зеркалом), чуть-чуть замедлить ответ -- как будто он сомневался, надо ли, собственно, с этим человеком здороваться, достоин ли тот -- и уж после этого поздороваться (опять же: или с полным поворотом головы, или с неполным, или вовсе не поворачивая). Такая маленькая {135} задержка всегда имеет, однако, значительный эффект. В голове работника, который был приветствован с такой заминкой или холодком, начинались деятельные поиски тех грехов, в которых этот работник мог быть виноват. И, поселив сомнение, заминка удерживала его, может быть, от неверного поступка, на грани которого работник уже был, но Павел Николаевич лишь с опозданием получил бы об этом сведения. Более сильным средством было, встретив человека (или позвонив ему по телефону, или даже специально вызвав его), сказать: "Зайдите, пожалуйста, ко мне завтра в десять часов утра".-- "А сейчас нельзя?" -- обязательно спросит человек, потому что ему хочется скорее выяснить, зачем его вызывают, и скорее исчерпать разговор.-- "Нет, сейчас нельзя",-- мягко, но строго скажет Русанов. Он не скажет, что занят другим делом или идгт на совещание, нет, он ни за что не даст ясной простой причины, чтоб успокоить вызванного (в том-то и состоит пригм), он так выговорит это "сейчас нельзя", чтобы сюда поместилось много серьгзных значений -- и не все из них благоприятные.-- "А по какому вопросу?" -- может быть осмелится спросить или по крайней неопытности спросит работник.-- "Завтра и узнаете",-- бархатисто обойдгт этот нетактичный вопрос Павел Николаевич. Но до десяти часов завтрашнего дня -- сколько времени! сколько событий! Работнику надо ещг кончить рабочий день, ехать домой, разговаривать с семьгй, может быть идти в кино или на родительское собрание в школу, и ещг потом спать (кто заснгт, а кто и нет), и ещг потом утром давиться завтраком-и всг время будет сверлить и грызть работника этот вопрос: "А зачем он меня вызывает?" За эти долгие часы работник во многом раскается, во многом опасгтся и даст себе зарок не задирать на собраниях начальство. А уж когда он придгт -- может и дела никакого не окажется, надо проверить дату рождения или номер диплома. Так, подобно дощечкам ксилофона, способы нарастали по своему деревянному голосу и наконец самым сухим и резким было: "Сергей Сергеич (это директор всего предприятия, местный Хозяин) просил вас к такому-то числу заполнить вот эту анкету." И работнику протягивалась анкета -- но не просто анкета, а из всех анкет и форм, хранящихся в шкафу Русанова, самая полная и самая неприятная -- ну, например та, которая для засекречивания. Работник-то, может быть, совсем и не засекречивается, и Сергей Сергеич вовсе о том не знает, но кто ж пойдгт проверять, когда Сергея Сергеевича самого боятся как огня? Работник бергт анкету и ещг делает бодрый вид, а на самом деле, если что-нибудь он только скрывал от анкетного центра -- уже всг внутри у него скребгт. Потому что в этой анкете ничего не укрыть. Это -- отличная анкета. Это -- лучшая из анкет. Именно с помощью такой анкеты Русанову удалось добиться разводов нескольких женщин, мужья которых находились в заключении по 58-й статье. Уж как эти женщины заметали следы, {136} посылали посылки не от своего имени, не из этого города или вовсе не посылали -- в этой анкете слишком строго стоял частокол вопросов, и лгать дальше было нельзя. И один только был пропуск в частоколе: окончательный развод перед законом. К тому же, его процедура была облегчена: суд не спрашивал от заключгнных согласия на развод и даже не извещал их о совершгнном разводе. Русанову важно было, чтобы развод совершился, чтобы грязные лапы преступника не стягивали ещг не погибшую женщину с общей гражданской дороги. А анкеты эти никуда и не шли. И Сергею Сергеевичу показывались только разве в виде анекдота. Обособленное, загадочное, полупотустороннее положение Русанова в общем ходе производства давало ему и удовлетворяло его глубоким знанием истинных процессов жизни. Жизнь, которая была видна всем,-- производство, совещания, многотиражка, месткомовские объявления на вахте, заявления на получение, столовая, клуб,-- не была настоящая, а только казалась такой непосвящгнным. Истинное же направление жизни решалось без крикливости, спокойно, в тихих кабинетах между двумя-тремя понимающими друг друга людьми или телефонным ласковым звонком. Ещг струилась истинная жизнь в тайных бумагах, в глуби портфелей Русанова и его сотрудников, и долго молча могла ходить за человеком -- и только внезапно на мгновение обнажалась, высовывала пасть, рыгала в жертву огнгм -- и опять скрывалась, неизвестно куда. И на поверхности оставалось всг то же: клуб, столовая, заявления на получение, многотиражка, производство. И только не хватало среди проходивших вахту -- уволенного, отчисленного, изъятого. Соответственно роду работы бывало оборудовано и рабочее место Русанова. Это всегда была уедингнная комната с дверью, сперва обитой кожей и блестящими обойными гвоздями, а потом, по мере того как богатело общество, ещг и ограждгнная входным предохранительным ящиком, тгмным тамбуром. Этот тамбур -- как будто и простое изобретение, совсем нехитрая штука: не больше метра в глубину, и лишь секунду-две мешкает посетитель, закрывая за собой первую дверь и ещг не открыв вторую. Но в эти секунды перед решающим разговором он как бы попадает в короткое заключение: нет ему света, и воздуха нет, и он чувствует всг свог ничтожество перед тем, к кому сейчас входит. И если была у него дерзость, своемудрие -- то здесь, в тамбуре, он расстанется с ними. Естественно, что и по нескольку человек сразу к Павлу Николаевичу не вваливались, а только впускались поодиночке, кто был вызван или получил по телефону разрешение прийти. Такое оборудование рабочего места и такой порядок допуска очень способствовал вдумчивому и регулярному выполнению обязанностей в русановском отделе. Без предохранительного тамбура Павел Николаевич бы страдал. Разумеется, по диалектической взаимосвязи всех явлений действительности, образ поведения Павла Николаевича на работе {137} не мог остаться без влияния на его образ жизни вообще. Постепенно, с годами, ему и Капитолине Матвеевне стали несносны на железных дорогах не только общие, но и плацкартные вагоны, куда пгрлись и в полушубках, и с вгдрами, и с мешками. Русановы стали ездить только в купированных и в мягких. Разумеется, и в гостиницах для Русанова всегда бронировался номер, чтоб ему не очутиться в общей комнате. Разумеется, и в санатории Русановы ездили не во всякие, а в такие, где человека знают, уважают и создают ему условия, где и пляж и аллеи отдыха отгорожены от общей публики. И когда Капитолине Матвеевне врачи назначили больше ходить, то ей абсолютно негде было ходить, кроме как в таком санатории среди равных. Русановы любили народ -- свой великий народ, и служили этому народу, и готовы были жизнь отдать за народ. Но с годами они всг больше терпеть не могли -- населения. Этого строптивого, вечно уклоняющегося, упирающегося да ещг чего-то требующего себе населения. У Русановых стал вызывать отвращение трамвай, троллейбус, автобус, где всегда толкали, особенно при посадке, куда лезли строительные и другие рабочие в грязных спецовках и могли обтереть о твог пальто этот мазут или эту извгстку, а главное -- укоренилась противная панибратская манера хлопать по плечу -- просить передать на билет или сдачу, и нужно было услуживать и передавать без конца. Ходить же по городу пешком было и далеко, и слишком простецки, не по занимаемой должности. И если служебные автомобили бывали в разгоне или в ремонте, Павел Николаевич часами не мог попасть домой обедать, а сидел на работе и ждал, пока подадут машину. А что оставалось делать? С пешеходами всегда можно напороться на неожиданность, среди них бывают дерзкие, плохо одетые, а иногда и подвыпившие люди. Плохо одетый человек всегда опасен, потому что он плохо чувствует свою ответственность, да вероятно ему и мало что терять, иначе он был бы одет хорошо. Конечно, милиция и закон защищают Русанова от плохо одетого человека, но эта защита придгт неизбежно с опозданием, она придгт, чтобы наказать негодяя уже потом. И вот, ничего на свете не боясь, Русанов стал испытывать вполне нормальную оправданную боязнь перед распущенными полупьяными людьми, а точнее -- перед прямым ударом кулака в лицо. Потому так взволновало его сперва и известие о возврате Родичева. Не то чтобы он или Гузун стали бы действовать по закону: по закону они к Русанову никаких претензий иметь не должны. Но что, если они сохранились здоровыми мужиками и захотят избить? Однако, если трезво разобраться,-- конечно зряшен был первый невольный испуг Павла Николаевича. Ещг, может быть, никакого Родичева нет, и дай бог, чтоб он не вернулся. Все эти разговорчики о ваоазаварааатааах вполне могут быть легендами, {138} потому что в ходе своей работы Павел Николаевич пока не ощущал тех признаков, которые могли бы предвещать новый характер жизни. Потом, если даже Родичев действительно вернулся, то в К*, а не сюда. И ему сейчас не до того, чтобы искать Русанова, а самому надо оглядываться, как бы его из К* не выперли снова. А если он и начнгт искать, то не сразу же найдгт ниточку сюда. И сюда поезд идгт трое суток через восемь областей. И, даже доехав сюда, он во всяком случае явится домой, а не в больницу. А в больнице Павел Николаевич как раз в полной безопасности. В безопасности!.. Смешно... С этой опухолью -- и в безопасности... Да уж если такое неустойчивое время наступит -- так лучше и умереть. Лучше умереть, чем бояться каждого возврата. Какое это безумие! -- возвращать их! Зачем? Они там привыкли, они там смирились -- зачем же пускать их сюда, баламутить людям жизнь?.. Кажется, всг-таки, Павел Николаевич перегорел и готов был ко сну. Надо было постараться заснуть. Но ему требовалось выйти -- самая неприятная процедура в клинике. Осторожно поворачиваясь, осторожно двигаясь -- а опухоль железным кулаком сидела у него на шее и давила -- он выбрался из закатистой кровати, надел пижаму, шлгпанцы, очки, и пошгл, тихо шаркая. За столом бодрствовала строгая чгрная Мария и чутко повернулась на его шарканье. У начала лестницы в кровати какой-то новичок, дюжий длиннорукий длинноногий грек, терзался и стонал. Лежать он не мог, сидел, как бы не помещаясь в постели, и бессонными глазами ужаса проводил Павла Николаевича. На средней площадке маленький, ещг причгсанный, жглтый-прежглтый, полусидел высоко подмощенный и дышал из кислородной подушки, плащ-палаточного материала. У него на тумбочке лежали апельсины, печенье, рахат-лукум, стоял кефир, но всг это было ему безразлично -- простой бесплатный чистый воздух не входил в его лггкие, сколько нужно. В нижнем коридоре стояли ещг койки с больными. Одни спали. Старуха восточного вида с растрепавшимися космами раскидалась в муке по подушке. Потом он миновал маленькую каморку, где на один и тот же короткий нечистый диванчик клали всех, не разбирая, для клизм. И наконец, набрав воздуха и стараясь его удерживать, Павел Николаевич вступил в уборную. В этой уборной, без кабин и даже без унитазов, он особенно чувствовал себя неотгороженным, приниженным к праху. Санитарки убирали здесь много раз в день, но не успевали, и всегда были свежие следы или рвоты, или крови, или пакости. Ведь этой уборной пользовались дикари, {139} не привыкшие к удобствам, и больные, доведенные до края. Надо бы попасть к главному врачу и добиться для себя разрешения ходить во врачебную уборную. Но эту деловую мысль Павел Николаевич сформулировал как-то вяло. Он опять пошгл мимо клизменной кабинки, мимо растргпанной казашки, мимо спящих в коридоре. Мимо обречгнного с кислородной подушкой. А наверху грек прохрипел ему страшным шгпотом: -- Слушай, браток! А тут -- всех вылечивают? Или умирают тоже? Русанов дико посмотрел на него -- и при этом движении остро почувствовал, что уже не может отдельно поворачивать головой, что должен, как Ефрем, поворачиваться всем корпусом. Страшная прилепина на шее давила ему вверх на челюсть и вниз на ключицу. Он поспешил к себе. О чгм он ещг думал?! Кого он ещг боялся!.. На кого надеялся?.. Тут, между челюстью и ключицей, была судьба его. Его правосудие. И перед этим правосудием он не знал знакомств, заслуг, защиты. {139} -------- 15 -- А тебе сколько лет? -- Двадцать шесть. -- Ох, порядочно! -- А тебе? -- Мне шестнадцать... Ну как в шестнадцать лет ногу отдавать, ты подумай? -- А по какое место хотят? -- Да по колено -- точно, они меньше не берут, уж я тут видел. А чаще -- с запасом. Вот так... Будет культя болтаться... -- Протез сделаешь. Ты чем вообще заниматься собираешься? -- Да я мечтаю в Университет. -- На какой факультет? -- Да или филологический, или исторический. -- А конкурс пройдгшь? -- Думаю, что да. Я -- никогда не волнуюсь. Спокойный очень. -- Ну, и хорошо. И чем же тебе протез будет мешать? И учиться будешь, и работать. Даже ещг усидчивей. В науке больше сделаешь. -- А вообще жизнь? -- А кроме науки -- что вообще? -- Ну, там... -- Жениться? -- Да хотя бы... {140} -- Найдг-ошь! На всякое дерево птичка садится. ...А какая альтернатива? -- Что? -- Или нога или жизнь? -- Да на авось. А может само пройдгт! -- Нет, Дгма, на авось мостов не строят. От авося только авоська осталась. Рассчитывать на такую удачу в рамках разумного нельзя. Тебе опухоль называют как-нибудь? -- Да вроде -- "Эс-а". -- Эс-а? Тогда надо оперировать. -- А что, знаешь? -- Знаю. Мне бы вот сейчас сказали отдать ногу -- и то б я отдал. Хотя моей жизни весь смысл -- только в движении, пешком и на коне, а автомобили там не ходят. -- А что? Уже не предлагают? -- Нет. -- Пропустил? -- Да как тебе сказать... Не то, чтобы пропустил. Ну, отчасти и пропустил. В поле завертелся. Надо было месяца три назад приехать, а я работы бросить не хотел. А от ходьбы, от езды хуже натиралось, мокло, гной прорывался. А прорвгтся -- легче, опять работать хочется. Думаю -- ещг подожду. Мне и сейчас так тргт, что лучше бы брючину одну отрезать или голым сидеть. -- А не перевязывают? -- Нет. -- А покажи, можно? -- Посмотри. -- У-у-у-у-у, какая... Да тгмная... -- Она от природы тгмная. Здесь у меня от рождения было большое родимое пятно. Вот оно и переродилось. -- А это что... такие? -- А это вот три свища остались от тргх прорывов... В общем, Дгмка, у меня опухоль совсем другая, чем у тебя. У меня -- меланобластома. Эта сволочь не щадит. Как правило: восемь месяцев -- и с копыт. -- А откуда ты знаешь? -- Ещг досюда книжку прочгл. Прочгл -- тогда и схватился. Но дело в том, что если б я и раньше приехал -- всг равно б они оперировать не взялись. Меланобластома такая гадина, что только тронь ножом -- и сейчас же дагт метастазы. Она тоже жить хочет, по-своему, понимаешь? Что я за эти месяцы пропустил -- в паху появилось. -- А что Людмила Афанасьевна говорит? -- А вот она говорит, что надо попробовать достать такое коллоидное золото. Если его достать, то в паху, может быть, остановят, а на ноге приглушат рентгеном -- и так оттянут... -- Вылечат? -- Нет, Дгмка, вылечить меня уже нельзя. От меланобластомы {141} вообще не вылечиваются. Таких выздоровевших нет. А мне? Отнять ногу -- мало, а выше