остукивал о зубы кончиком чгрного грангного автокарандаша. -- А для чего литература? -- размышлял он то ли для Дгмки, то для Аллы.-- Литература -- чтобы развлечь нас, когда у нас настроение плохое. -- Литература -- учитель жизни,-- прогудел Дгмка, и сам же покраснел от неловкости сказанного. Вадим закачнулся головой на затылок: -- Ну уж, и учитель, скажешь! В жизни мы как-нибудь и без {201} нег разбергмся. Что ж, писатели умней нас, практиков, что ли? Он и Алла померились взглядами. Во взглядах они были равны: хоть подходили по возрасту, и не могли не понравиться друг другу наружностью, но каждый из них настолько шгл своей уставленной дорогой жизни, что ни в каком случайном взгляде не мог искать начала приключения. -- Роль литературы вообще сильно преувеличивают,-- рассуждал Вадим.-- Превозносят книги, которые того не заслуживают. Например -- "Гаргантюа и Пантагрюэль". Не читавши, думаешь -- это что-то грандиозное. А прочтгшь -- одна похабщина, потерянное время. -- Эротический момент есть и у современных авторов. Он не лишний,-- строго возразила Авиета.-- В сочетании и с самой передовой идейностью. -- Лишний,-- уверенно отвгл Вадим.-- Не для того печатное слово, чтобы щекотать страсти. Возбуждающее в аптеках продают. И, не глядя больше на бордовой свитер, не ожидая, что она его переубедит, опустил голову в книгу. Авиету всегда огорчало, когда людские мысли не делились на две чгтких группы верных и неверных доводов, а расползались, расползались по неожиданным оттенкам, вносящим только идейную путаницу, и вот, как сейчас, нельзя было понять: что ж этот молодой человек -- за нег или против? спорить с ним или оставить так? Она оставила так, и докончила опять Дгмке: -- Так вот, мальчик, пойми. Описывать то, что еасатаь, гораздо легче, чем описывать то, чего нет, но ты знаешь, что оно бауадаеат. То, что мы видим простыми глазами сегодня -- это не обязательно правда. Правда -- то, что даоалажанао абаыатаь, что будет завтра. Наше чудесное "завтра" и нужно описывать!.. -- А что ж будут завтра описывать? -- морщил лоб туповатый мальчишка. -- Завтра?.. Ну, а завтра будут описывать послезавтра. Авиета уже поднялась и стояла в проходе -- крепкая, ладная, здоровая русаковская порода. Павел Николаевич с удовольствием послушал и всю ег лекцию, прочтгнную Дгмке. Уже поцеловав отца, Алла ещг теперь бодро подняла расставленную пятерню: -- Ну, отец, борись за здоровье! Борись, лечись, сбрасывай опухоль- и наи ао ачагам не беспокойся! Всг-всг-всг будет отлично! {202} ЧАСТЬ ВТОРАЯ -------- 22 3 марта 1955 Дорогие Елена Александровна и Николай Иваныч! Вот вам загадочная картинка, что это и где? На окнах -- решгтки (правда, только на первом этаже, от воров, и фигурные -- как лучи из одного угла, да и намордников нет). В комнатах -- койки с постельными принадлежностями. На каждой койке -- перепуганный человечек. С утра -- пайка, сахар, чай (нарушение в том, что ещг и завтрак). Утром -- угрюмое молчание, никто ни с кем разговаривать не хочет, зато вечерами -- гул и оживлгнное общее обсуждение. Споры об открытии и закрытии форточек, и кому ждать лучшего, и кому худшего, и сколько кирпичей в Самаркандской мечети. Днгм "дгргают" поодиночке -- на беседы с должностными лицами, на процедуры, на свидания с родственниками. Шахматы, книги. Приносят и передачи, получившие -- гужуются с ними. Выписывают кой-кому и дополнительное, правда -- не стукачам (уверенно говорю, потому что сам получаю). Иногда производят шмоны, отнимают личные вещи, приходится утаивать их и бороться за право прогулки. Баня -- крупнейшее событие и одновременно бедствие: будет ли тепло? хватит ли воды? какое бельг получишь? Нет смешней, когда приводят новичка, и он начинает задавать наивные вопросы, ещг не представляя, что его ждгт... Ну, догадались?.. Вы, конечно, укажете, что я заврался: для пересыльной тюрьмы -- откуда постельные принадлежности? а для следственной -- где же ночные допросы? Предполагая, что это письмо будут проверять на уш-терекской почте, уж я не вхожу в иные аналогии. Вот такого житья-бытья в раковом корпусе я отбыл уже пять недель. Минутами кажется, что опять вернулся в прежнюю жизнь, и нет ей конца. Самое томительное то, что сижу -- без срока, до особого распоряжения. (А от комендатуры разрешение только ведь на три недели, формально я уже просрочил, и могли бы меня судить как за побег.) Ничего не говорят, когда выпишут, ничего не обещают. Они по лечебной инструкции должны, очевидно, выжать из больного всг, что выжимается, и отпустят только когда кровь уже будет совсем "не держать". {203} И вот результаты: то лучшее, как вы его в прошлом письме назвали -- "эвфорическое" состояние, которое было у меня после двух недель лечения, когда я просто радостно возвращался к жизни -- всг ушло, ни следа. Очень жалею, что не настоял тогда выписаться. Всг полезное в могм лечении кончилось, началось одно вредное. Глушат меня рентгеном по два сеанса в день, каждый двадцать минут, триста "эр" -- и хотя я давно забыл боли, с которыми уезжал из Уш-Терека, но узнал рентгеновскую тошноту (а может быть и от уколов, тут всг складывается). Вот разбергт грудь-и часами! Курить, конечно, бросил -- само бросилось. И такое противное состояние -- не могу гулять, не могу сидеть, одно только хорошее положение выискал (в нгм и пишу вам сейчас, оттого карандашом и не очень ровно): без подушки, навзничь, ноги чуть приподнять, а голову даже чуть свесить с койки. Когда зовут на сеанс, то, входя в аппаратную, где "рентгеновский" запах густой, просто боишься извергнуться. Ещг от этой тошноты помогают солгные огурцы и квашеная капуста, но ни в больнице, ни в мед-городке их конечно не достать, а из ворот больных не выпускают. Пусть, мол, вам родные приносят. Родные!.. Наши родные в красноярской тайге на четвереньках бегают, известно! Что остагтся бедному арестанту? Надеваю сапоги, перепоясываю халат армейским ремнгм и крадусь к такому месту, где стена мед-городка полуразрушена. Там перебираюсь, перехожу железную дорогу -- и через пять минут на базаре. Ни на прибазарных улочках, ни на самом базаре мой вид ни у кого не вызывает удивления или смеха. Я усматриваю в этом духовное здоровье нашего народа, который ко всему привык. По базару хожу и хмуро торгуюсь, как только зэки, наверно, умеют (на жирную бело-жглтую курицу прогундосить: "и сколько ж, тгтка, за этого туберкулгзного цыплгнка просишь?"). Какие у меня рублики? а достались как?.. Говорил мой дед: копейка рубль бережгт, а рубль -- голову. Умный был у меня дед. Только огурцами и спасаюсь, ничего есть не хочется. Голова тяжглая, один раз кружилась здорово. Ну, правда, и опухоли половины не стало, края мягкие, сам ег прощупываю с трудом. А кровь тем временем разрушается, поят меня специальными лекарствами, которые должны повысить лейкоциты (а что-то ж и испортить!) и хотят "для провокации лейкоцитоза" (так у них и называется, во язычок!) делать мне... молочные уколы! Ну чистое же варварство! Да вы поднесите мне кружечку парного так! Ни за что не дамся колоть. А ещг грозятся кровь переливать. Тоже отбиваюсь. Что меня спасает -- группа крови у меня первая, редко привозят. Вообще, с заведующей лучевым отделением у меня отношения натянутые, что ни встреча -- то спор. Крутая очень женщина. Последний раз стали щупать мне грудь и уверять, что "нет реакции на синэстрол", что я избегаю уколов, обманываю ег. Я натурально возмутился (а на самом деле, конечно, обманываю). {204} А вот с лечащим врачом мне труднее твгрдость проявить -- и почему? Потому что она мягкая очень. (Вы, Николай Иваныч, начали мне как-то объяснять, откуда это выражение -- "мягкое слово кость ломит". Напомните, пожалуйста!) Она не только никогда не прикрикнет, но и бровей-то схмурить как следует не умеет. Что-нибудь против моей воли назначает -- и потупляется. И я почему-то уступаю. Да некоторые детали нам с ней и трудно обсуждать: она ещг молодая, моложе меня, как-то неловко спросить до конца. Кстати, и миловидная очень. Да и школярство в ней сидит, она тоже непрошибаемо верит в их установленные методы лечения, и я не могу заставить ег усумниться. Вообще, никто не снисходит до обсуждения этих методов со мной, никто не хочет взять меня в разумные союзники. Мне приходится вслушиваться в разговоры врачей, догадываться, дополнять несказанное, добывать медицинские книги -- и вот так выяснять для себя обстановку. И всг равно трудно решить: как же мне быть? как поступить правильно? Вот щупают часто над ключицами, а насколько это вероятно, что там обнаружатся метастазы? Для чего они простреливают меня этими тысячами и тысячами рентгеновских единиц? -- действительно ли чтоб опухоль не начала снова расти? или на всякий случай, с пятикратным и десятикратным запасом прочности, как строятся мосты? или только в исполнение бесчувственной инструкции, отойти от которой они не могут, иначе лишатся работы? Но я-то мог бы и отойти! Я-то мог бы и разорвать этот круг, только скажите мне истину!.. -- не говорят. Да я б разругался с ними и уехал давно -- но тогда я теряю сапараааваоачакау от них -- Богиню Справку! -- а она ой-ой-ой как нужна ссыльному! Может быть завтра комендант или опер захотят заслать меня ещг на триста километров в пустыню дальше -- а справочкой-то я и зацеплюсь: нуждается в постоянном наблюдении, лечении,-- извините, пожалуйста, гражданин начальник! Как старому арестанту отказываться от медицинской справки? -- немыслимо! И значит -- опять хитрить, прикидываться, обманывать, тянуть -- и надоело же за целую жизнь!.. (Кстати, от слишком большой хитрости устагм мы и ошибаемся. Сам же я всг и накликал письмом омской лаборантки, которое просил вас прислать. Отдал -- схватили его, подшили в историю болезни, и с опозданием я понял, что на этом меня обманули: теперь они с уверенностью дают гормонотерапию, а то бы, может, сомневались.) Справочку, справочку получить -- и оторваться отсюда по-хорошему, не ссорясь. А вернусь в Уш-Терек, и чтоб опухоль никуда метастазов не кинула -- прибью ег ещг иссык-кульским корешком. Что-то есть благородное в лечении сильным ядом: яд не притворяется невинным лекарством, он так и говорит: я -- яд! берегись! или -- или! И мы знаем, на что идгм. Ведь не прошу же я долгой жизни! -- и что загадывать вдаль?.. То я жил всг время под конвоем, то я жил всг время под болями,-- {205} теперь я хочу немножечко прожить и без конвоя, и без болей, одновременно без того и без другого -- и вот предел моих мечтаний. Не прошу ни Ленинграда, ни Рио-де-Жанейро, хочу в нашу заглушь, в наш скромный Уш-Терек. Скоро лето, хочу это лето спать под звгздами на топчане, так чтоб ночью проснуться -- и по развороту Лебедя и Пегаса знать, который час. Только вот это одно лето пожить так, чтобы видеть звгзды, чтоб не засвечивали их зонные фонари -- а после мог бы я и совсем не просыпаться. Да, и ещг хочу, Николай Иваныч, с вами (и с Жуком, разумеется, и с Тобиком), когда будет спадать жара, ходить степною тропочкой на Чу и там, где глубже, где воды выше колена, садиться на песчаное дно, ноги по течению, и долго-долго так сидеть, неподвижностью соревноваться с цаплей на том берегу. Наша Чу не дотягивает ни до какого моря, ни озера, ни до какой большой воды. Река, кончающая жизнь в песках! Река, никуда не впадающая, все лучшие воды и лучшие силы раздарившая так, по пути и случайно,-- друзья! разве это не образ наших арестантских жизней, которым ничего не дано сделать, суждено бесславно заглохнуть,-- и всг лучшее наше -- это один плгс, где мы ещг не высохли, и вся память о нас -- в двух ладоньках водица, то, что протягивали мы друг другу встречей, беседой, помощью. Река, впадающая в пески!.. Но и этого последнего плгса врачи хотят меня лишить. По какому-то праву (им не приходит в голову спросить себя о праве) они без меня и за меня решаются на страшное лечение -- такое, как гормонотерапия. Это же -- кусок раскалгнного железа, которое подносят однажды -- и делают калекой на всю жизнь. И так это буднично выглядит в будничном быте клиники! Я и раньше давно задумывался, а сейчас особенно, над тем: какова, всг-таки, верхняя цена жизни? Сколько можно за нег платить, а сколько нельзя? Как в школах сейчас учат: "Самое дорогое у человека -- это жизнь, она дагтся один раз." И значит -- любой ценой цепляйся за жизнь... Многим из нас лагерь помог установить, что предательство, что губленье хороших и беспомощных людей -- цена слишком высокая, того наша жизнь не стоит. Ну, об угодничестве, лести, лжи -- лагерные голоса разделялись, говорили, что цена эта -- сносная, да может так и есть. Ну, а вот такая цена: за сохранение жизни заплатить всем тем, что придагт ей же краски, запахи и волнение? Получить жизнь с пищеварением, дыханием, мускульной и мозговой деятельностью -- и всг. Стать ходячей схемой. Такая цена -- не слишком ли заломлена? Не насмешка ли она? Платить ли? После семи лет армии и семи лет лагеря -- дважды семи лет, дважды сказочного или дважды библейского срока -- и лишиться способности вызнавать, где мужчина, где женщина -- эта цена не лихо ли запрошена? Вашим последним письмом (дошло быстро, за пять дней) вы меня взбудоражили: что? у нас в районе -- и геодезическая экспедиция? {206} Это что б за радость была -- стать у теодолита! хоть годик поработать как человек! Да возьмут ли меня? Ведь обязательно пересекать комендантские границы и вообще это всг -- трижды секретно, без этого не бывает, а я -- человек запачканный. "Мост Ватерлоо" и "Рим -- открытый город", которые вы хвалите, мне теперь уже не повидать: в Уш-Тереке второй раз не покажут, а здесь, чтобы пойти в кино, надо после выписки из больницы где-то ночевать, а где же? Да ещг и не ползком ли я буду выписываться? Вы предлагаете подбросить мне деньжишек. Спасибо. Сперва хотел отказаться: всю жизнь избегал (и избег) быть в долгах. Но вспомнил, что смерть моя будет не совсем безнаследная: бараний уш-терекский полушубок -- это ж всг-таки вещь! А двухметровое чгрное сукно в службе одеяла? А перяная подушка, подарок Мельничуков? А три ящика, сбитых в кровать? А две кастрюли? Кружка лагерная? Ложка? Да ведро же? Остаток саксаула! Топор! Наконец, керосиновая лампа! Я просто был опрометчив, что не написал завещания. Итак, буду вам благодарен, если пришлгте мне полторы сотни (не больше!). Ваш заказ -- поискать марганцовки, соды и корицы -- принял. Думайте и пишите: что ещг? Может быть, всг-таки, облегчгнный утюг? Я припру, вы не стесняйтесь. По вашей, Николай Иванович, метеосводке вижу, что у вас ещг холодновато, снег не сошгл. А здесь такая весна, что даже неприлично и непонятно. Кстати, о метео. Увидите Инну Штргм -- передайте ей от меня очень большой привет. Скажите, что я о ней часто здесь... А может быть -- и не надо... Ноют какие-то неясные чувства, сам я не знаю: чего хочу? Чего право имею хотеть? Но когда вспоминаю утешительницу нашу, великую поговорку: "было ж хуже!" -- приободряюсь сразу. Кому-кому, но не нам голову ронять! Так ещг побарахтаемся! Елена Александровна замечает, что за два вечера написала десять писем. И я подумал: кто теперь так помнит дальних и отдагт им вечер за вечером? Оттого и приятно писать вам долгие письма, что знаешь, как вы прочтгте их вслух, и ещг перечтгте, и ещг по фразам перебергте и ответите на всг. Так будьте всг так же благополучны и светлы, друзья мои! Ваш Олег {207} -------- 23 Пятого марта на дворе выдался день мутный, с холодным мелким дождиком, а в палате -- пгстрый, сменный: спускался в хирургическое Дгмка, накануне подписавший согласие на операцию, и подкинули двоих новичков. Первый новичок как раз и занял Дгмкину койку -- в углу, у двери. Это был высокий человек, но очень сутулый, с непрямою спиной, с лицом, изношенным до старости. Глаза его были до того отгчные, нижние веки до того опущены, что овал, как у всех людей, превратился у него в круг -- и на этом круге белок выказывал нездоровую краснину, а светло-табачное, радужное кольцо выглядело тоже крупней обычного из-за оттянутых нижних век. Этими большими круглыми глазами старик будто разглядывал всех с неприятным постоянным вниманием. Дгмка последнюю неделю был уже не свой: ломило и дгргало его ногу неутишно, он не мог уже спать, не мог ничем заниматься и еле крепился, чтобы не вскрикивать, соседям не досаждать. И так его доняло, что нога уже перестала ему казаться драгоценной для жизни, а проклятой обузой, от которой избавиться бы полегче да поскорей. И операция, месяц назад представлявшаяся ему концом жизни, теперь выглядела спасением. Но хотя со всеми в палате пересоветовался Дгмка, прежде чем поставить подпись согласия, он ещг и сегодня, скрутив узелок и прощаясь, наводил так, чтоб его успокаивали и убеждали. И Вадиму пришлось повторить уже говоренное: что счастлив Дгмка, что может так отделаться легко; что он, Вадим, с удовольствием бы с ним поменялся. А Дгмка ещг находил возражения: -- Кость-то -- пилой пилят. Просто пилят, как бревно. Говорят, под любым наркозом слышно. Но Вадим не умел и не любил долго утешать: -- Ну что ж, не ты первый. Выносят другие -- и ты вынесешь. В этом, как во всгм, он был справедлив и ровен: он и себе утешения не просил и не потерпел бы. Во всяком утешении уже было что-то мяклое, религиозное. Был Вадим такой же собранный, гордый и вежливый, как и в первые дни здесь, только горную смуглость его стало сгонять желтизной, да чаще вздрагивали губы от боли и подгргивало лоб от нетерпения, от недоумения. Пока он только говорил, что обречгн жить восемь месяцев, а ещг ездил верхом, летал в Москву, встречался с Черегородцевым,--он на самом деле ещг уверен был, что выскочит. Но вот уже месяц он лежал здесь -- один месяц из тех восьми, и уже, может быть, не первый, а третий или четвгртый из восьми. И с каждым днгм становилось больней ходить -- уже трудно было мечтать сесть на коня и ехать в поле. Болело уже и в паху. Три книги из привезенных шести он прочгл, но меньше стало уверенности, что найти руды по водам -- это одно единственное нужное, и оттого не так уже пристально он читал, {208} не столько ставил вопросительных и восклицательных знаков. Всегда считал Вадим лучшей характеристикой жизни, если не хватает дня, так занят. Но вот что-то стало ему дня хватать и даже оставаться, а не хватало -- жизни. Обвисла его струнная способность к занятиям. По утрам уже не так часто он просыпался, чтоб заниматься в тишине, а иногда и просто лежал, укрывшись с головой, и наплывало на него, что может быть поддаться да и кончить -- легче, чем бороться. Нелепо и жутко становилось ему от здешнего ничтожного окружения, от дурацких разговоров, и разрывая лощгную выдержку, ему хотелось по-звериному взвыть на капкан: "ну, довольно шутить, отпусти ногу-то!" Мать Вадима в четыргх высоких пригмных не добилась коллоидного золота. Она привезла из России чагу, договорилась тут с санитаркой, чтоб та носила ему банки настоя через день, сама же опять улетела в Москву: в новые пригмные, всг за тем же золотом. Она не могла примириться, что радиоактивное золото где-то есть, а у сына метастазы будут просачиваться через пах. Подошгл Дгмка и к Костоглотову сказать последнее слово или услышать последнее. Костоглотов лежал наискось на своей кровати, ноги подняв на перильца, а голову свесив с матраса в проход. Так, перевгрнутый для Дгмки и сам его видя перевгрнутым, он протянул руку и тихо напутствовал (ему трудно стало говорить громко, отдавалось что-то под лггкими). -- Не дрефь, Дгмка. Лев Леонидович приехал, я видел. Он быстро отхватит. -- Ну? -- прояснел Дгмка.-- Ты сам видел? -- Сам. -- Вот хорошо бы!.. Вот хорошо, что я дотянул! Да, стоило появиться в коридорах клиники этому верзиле-хирургу со слишком длинными свисающими руками, как больные окрепли духом, будто поняв, что вот именно этого долговязого тут и не хватало целый месяц. Если бы хирургов сперва пропускали перед больными для показа, а потом давали выбирать,-- то многие записывались бы, наверно, ко Льву Леонидовичу. А ходил он по клинике всегда со скучающим видом, но и вид-то его скучающий истолковывался так, что сегодня -- неоперационный день. Хотя ничем не была плоха для Дгмки Евгения Устиновна, хотя прекрасный была хирург хрупенькая Евгения Устиновна, но совсем же другое настроение было лечь под эти волосатые обезьяньи руки. Уж чем бы ни кончилось, спасгт-не спасгт, но и своего промаха не сделает, в этом была почему-то у Дгмки уверенность. На короткое время сродняется больной с хирургом, но сродняется ближе, чем с отцом родным. -- А что, хороший хирург? -- глухо спросил от бывшей Дгмкиной кровати новичок с отгчными глазами. У него был застигнутый, растерянный вид. Он зяб, и даже в комнате на нгм был сверх пижамки бумазейный халат, распахнутый, не опоясанный,-- и озирался старик, будто он был взбужен ночным стуком в одиноком доме, сошгл с кровати и не знал -- откуда беда. {209} -- М-м-м-м! -- промычал Дгмка, всг больше проясняясь, всг больше довольный, как будто пол-операции с него свалилось.-- Во парень! С присыпочкой! А вам -- тоже операция? А что у вас? -- Тоже,-- только и ответил новичок, будто не слышал всего вопроса. Лицо его не усвоило Дгмкиного облегчения, никак не изменились его большие круглые уставленные глаза -- то ли слишком пристальные, то ли совсем ничего не видящие. Дгмка ушгл, новичку постелили, он сел на койку, прислонился к стене -- и опять молча уставился укрупнгнными глазами. Он глазами не водил, а уставлялся на кого-нибудь одного в палате и так долго смотрел. Потом всю голову поворачивал -- на другого смотрел. А может и мимо. Он не шевелился на звуки и движения в палате. Не говорил, не отвечал, не спрашивал. Час прошгл -- всего-то и вырвали из него, что он из Ферганы. Да от сестры услышали, что его фамилия -- Шулубин. Он -- филин был, вот кто он был, Русанов сразу признал: эти кругло-уставленные глаза с неподвижностью. И без того была палата невесглая, а уж этот филин совсем тут некстати. Угрюмо уставился он на Русанова и смотрел так долго, что стало просто неприятно. На всех он так уставлялся, будто все они тут были в чгм-то виноваты перед ним. И уже не могла их палатная жизнь идти прежним непринуждгнным ходом. Павлу Николаевичу был вчера двенадцатый укол. Уж он втянулся в эти уколы, переносил их без бреда, но развились у него частые головные боли и слабость. Главное выяснилось, что смерть ему не грозит, конечно,-- это была семейная паника. Вот уже не стало половины опухоли, а то, что ещг сидело на шее, помягчело, и хотя мешало, но уже не так, голове возвращалась свобода движения. Оставалась одна только слабость. Слабость можно перенести, в этом даже есть приятное: лежать и лежать, читать "Огонек" и "Кроколил", пить укрепляющее, выбирать вкусное, что хотелось бы съесть, говорить бы с приятными людьми, слушать бы радио -- но это уже дома. Оставалась бы одна только слабость, если бы Донцова жгстким упором пальцев не щупала б ему больно ещг под мышками всякий раз, не надавливала бы как палкой. Она искала чего-то, а месяц тут полежав, можно было догадаться, чего ищет: второй новой опухоли. И в кабинет его вызывала, клала и щупала пах, так же остро больно надавливая. -- А что, может переброситься? -- с тревогой спрашивал Павел Николаевич. Затмевалась вся его радость от спада опухоли. -- Для того и лечимся, чтоб -- нет! -- встряхивала головой Донцова.-- Но ещг много уколов надо перенести. -- Ещг столько? -- ужасался Русанов. -- Там видно будет. (Врачи никогда точно не говорят.) Он уже был так слаб от двенадцати, уже качали головами над его анализами крови -- а надо было выдержать ещг столько же? Не мытьгм, так катаньем болезнь брала свог. Опухоль спадала, а настоящей радости не было. Павел Николаевич вяло проводил {210} дни, больше лежал. К счастью, присмирел и Оглоед, перестал орать и огрызаться, теперь-то видно было, что он не притворяется, укрутила болезнь и его. Всг чаще он свешивал голову вниз и так подолгу лежал, сожмурив глаза. А Павел Николаевич принимал порошки от головной боли, смачивал лоб тряпкой и глаза прикрывал от света. И так они лежали рядом, вполне мирно, не перебраниваясь -- по много часов. За это время повесили над широкой лестничной площадкой (откуда унесли в морг того маленького, что всг сосал кислородные подушки) лозунг -- как полагается белыми буквами по длинному кумачгвому полотну: Больные! Не разговаривайте друг с другом о ваших болезнях! Конечно, на таком кумаче и на таком видном месте приличней было бы вывесить лозунг из числа октябрьских или первомайских,-- но для их здешней жизни был очень важный и этот призыв, и уже несколько раз Павел Николаевич, ссылаясь на него, останавливал больных, чтоб не травили душу. (А вообще-то, рассуждая по-государственному, правильней было бы опухолевых больных в одном месте не собирать, раскидывать их по обычным больницам, и они друг друга бы не пугали, и им можно было бы правды не говорить, и это было бы гораздо гуманнее.) В палате люди менялись, но никогда не приходили весглые, а всг пришибленные, заморенные. Один Ахмаджан, уже покинувший костылгк и скорый к выписке, скалил белые зубы, но развеселить кроме себя никого не умел, а только, может быть, вызывал зависть. И вдруг сегодня, часа через два после угрюмого новичка, среди серенького унылого дня, когда все лежали по кроватям и стгкла, замытые дождгм, так мало пропускали света, что ещг прежде обеда хотелось зажечь электричество, да чтоб скорей вечер наступал, что ли,-- в палату, опережая сестру, быстрым здоровым шагом вошгл невысокий, очень живой человек. Он даже не вошгл, он ворвался -- так поспешно, будто здесь были выстроены в шеренгу для встречи, и ждали его, и утомились. И остановился, удивясь, что все вяло лежат на койках. Даже свистнул. И с энергичной укоризной бодро заговорил: -- Э-э, браты, что это вы подмокли все? Что это вы ножки съгжили? -- Но хотя они и не были готовы ко встрече, он их приветствовал полувоенным жестом, вроде салюта: -- Чалый, Максим Петрович! Прошу любить! Воль-на! Не было на его лице ракового истомления, играла жизнелюбивая уверенная улыбка -- и некоторые улыбнулись ему навстречу, в том числе и Павел Николаевич. За месяц среди всех нытиков это, кажется, первый был человек! -- Та-ак,-- никого не спрашивая, быстрыми глазами высмотрел он свою койку и вбивчиво протопал к ней. Это была койка рядом с Павлом Николаевичем, бывшая Мурсалимова, и новичок зашгл {211} в проход со стороны Павла Николаевича. Он сел на койку, покачался, поскрипел. Определил: -- Амортизация -- шестьдесят процентов. Главврач мышей не ловит. И стал разгружаться, а разгружать ему оказалось нечего: в руках ничего, в одном кармане бритва, а в другом пачка, но не папирос -- а игральных, почти ещг новых карт. Он вытянул колоду, протрещал по ней пальцами и, смышлгными глазами глядя на Павла Николаевича, спросил: -- Швыряетесь? -- Да иногда,-- благожелательно признался Павел Николаевич. -- Преферанс? -- Мало. Больше в подкидного. -- Это не игра,-- строго сказал Чалый.-- А -- штос? Винт? Покер? -- Куда там! -- смущгнно отмахнулся Русанов.-- Учиться было некогда. -- Здесь и научим, а где ж ещг? -- вскинулся Чалый.-- Как говорится: не умеешь -- научим, не хочешь -- заставим! И смеялся. По его лицу у него был нос велик -- мягкий, большой нос, подрумяненный. Но именно благодаря этому носу лицо его выглядело простодушным, располагающим. -- Лучше покера игры нет! -- авторитетно заверил он.-- И ставки -- втгмную. И уже не сомневаясь в Павле Николаевиче, оглядывался ещг за партнграми. Но никто рядом не внушал ему надежды. -- Я! Я буду учился! -- кричал из-за спины Ахмаджан. -- Хорошо,-- одобрил Чалый.-- Ищи вот, что б нам тут между кроватями перекинуть. Он обернулся дальше, увидел замерший взгляд Шулубина, увидел ещг одного узбека в розовой чалме с усами свисающими, тонкими, как выделанными из серебряной нити,-- а тут вошла Нэлля с ведром и тряпкой для неурочного мытья полов. -- О-о-о! -- оценил сразу Чалый.-- Какая девка посадочная! Слушай, где ты раньше была? Мы б с тобой на качелях покатались. Нэлля выпятила толстые губы, это она так улыбалась: -- А чо ж, и счас не поздно. Да ты хворый, куда те? -- Живот на живот -- всг заживгт,-- рапортовал Чалый.-- Или ты меня робеешь? -- Да сколько там в тебе мужика! -- примерялась Нэлля. -- Для тебя -- насквозь, не бось! -- резал Чалый.-- Ну скорей, скорей, становись пол мыть, охота фасад посмотреть! -- Гляди, это у нас даром,-- благодушествовала Нэлля и, шлгпнув мокрую тряпку под первую койку, нагнулась мыть. Может быть, вовсе не был болен этот человек? Наружной болячки у него не было видно, не выражало лицо и внутренней боли. Или это он приказом воли так держался, показывал тот пример, которого не было в палате, но который только и должен быть в наше время у нашего человека? Павел Николаевич с завистью смотрел на Чалого. {212} -- А -- что у вас? -- спросил он тихо, между ними двумя. -- У меня? -- тряхнулся Чалый.-- Полипы! Что такое полипы -- никто среди больных точно не знал, но у одного, у другого, у третьего частенько встречались эти полипы. -- И что ж -- не болит? -- А вот только заболело -- я и пришгл. Резать? -- пожалуйста, чего ж тянуть? -- И где у вас? -- всг с большим уважением приспрашивался Русанов. -- На желудке, что ли! -- беззаботно говорил Чалый, и ещг улыбался.-- В общем, желудочек оттяпают: Вырежут три четверти. Ребром ладони он резанул себя по животу и прищурился. -- И как же? -- удивился Русанов. -- Ничего-о, приспосо-облюсь! Лишь бы водка всачивалась! -- Но вы так замечательно держитесь! -- Милый сосед,-- покивал Чалый своей доброй головой с прямодушными глазами и подрумяненным большим носом.-- Чтоб не загнуться -- не надо расстраиваться. Кто меньше толкует -- тот меньше тоскует. И тебе советую! Ахмаджан как раз подносил фанерную дощечку. Приладили ег между кроватями Русанова и Чалого, уставилась хорошо. -- Немножко покультурно,-- радовался Ахмаджан. -- Свет зажечь! -- скомандовал Чалый. Зажгли и свет. Ещг стало веселей. -- Ну, а четвгртый? Четвгртый что-то не находился. -- Ничего, вы пока нам так объясните.-- Русанов очень подбодрился. Вот он сидел, спустив ноги на пол, как здоровый. При поворотах головы боль в шее была куда слабее прежней. Фанерка не фанерка, а был перед ним как бы маленький игральный стол, освещгнный ярким весглым светом с потолка. Резкие точные весглые знаки красных и чгрных мастей выделялись на белой полированной поверхности карт. Может быть, и правда, вот так, как Чалый, надо относиться к болезни -- она и сползгт с тебя? Для чего киснуть? Для чего всг время носиться с мрачными мыслями? -- Что ещг будем подождать? -- упрашивал и Ахмаджан. -- Та-ак,-- с быстротой киноленты перепускал Чалый всю колоду через свои уверенные пальцы: ненужные в сторону, нужные к себе.-- Участвуют карты: с девятки до туза. Старшинство мастей: трефы, потом бубны, потом червы, потом пики.-- И показывал масти Ахмаджану.-- Понял? -- Есть понял! -- с большим удовольствием отзывался Ахмаджан. То выгибая и потрескивая отобранной колодой, то слегка тасуя ег, объяснял Максим Петрович дальше: -- Сдагтся на руки по пять карт, остальные в кону. Теперь надо понять старшинство комбинаций. Комбинации так идут. Пара.-- Он показывал.-- Две пары. Стрит -- это пять штук подряд. Вот. Или вот. Дальше -- тройка. Фуль... {213} -- Кто -- Чалый? -- спросили в дверях. -- Я Чалый! -- На выход, жена пришла! -- Ас кошглкой, вы не видели?.. Ладно, браты, перерыв. И бодро беззаботно пошгл к выходу. Тихо стало в палате. Горели лампы как вечером. Ахмаджан ушгл к себе. Быстро расшлгпывая по полу воду, подвигалась Нэлля, и надо было всем поднять ноги на койки. Павел Николаевич тоже лгг. Он просто чувствовал на себе из угла взгляд этого филина -- упорное и укоризненное давление на голову сбоку. И чтоб облегчить давление, спросил: -- А у вас, товарищ,-- что? Но угрюмый старик даже вежливого движения не сделал навстречу вопросу, будто не его спрашивали. Круглыми табачно-красными глазищами смотрел как мимо головы. Павел Николаевич не дождался ответа и стал перебирать в руках лаковые карты. И тогда услышал глухое: -- То самое. Что "то самое"? Невежа!.. Павел Николаевич теперь сам на него не посмотрел, а лгг на спину и стал просто так лежать-думать. Отвлгкся он приходом Чалого и картами, а ведь ждал газеты. Сегодня день был -- слишком памятный. Очень важный, показательный день, и по газете предстояло многое угадать на будущее. А будущее страны -- это и есть твог будущее. Будет ли газета в траурной рамке вся? Или только первая страница? Будет портрет на целую полосу или на четверть? И в каких выражениях заголовки и передовица? После февральских снятий всг это особенно значит. На работе Павел Николаевич мог бы от кого-то почерпнуть, а здесь только и есть -- газета. Между кроватями толкалась и грзала, ни в одном проходе не помещаясь, Нэлля. Но мытьг у нег быстро получалось, вот уж она кончала и раскатывала дорожку. И по дорожке, возвращаясь с рентгена и осторожно перенося больную ногу, подгргиваясь от боли, вошгл Вадим. Он нгс и газету. Павел Николаевич поманил его: -- Вадим! Зайдите сюда, присядьте. Вадим задержался, подумал, свернул к Русанову в проход и сел, придерживая брючину, чтоб не тгрла. Уже заметно было, что Вадим раскрывал газету, она была сложена не как свежая. Ещг только принимая ег в руки, Павел Николаевич мог сразу видеть, что ни каймы нет вокруг страницы, ни -- портрета на первой полосе. Но посмотря ближе, торопливо шелестя страницами, он и дальше! он и дальше нигде не находил ни портрета, ни каймы, ни шапки,-- да вообще, кажется, никакой статьи?! -- Нет? Ничего нет? -- спросил он Вадима, пугаясь, и упуская назвать, чего именно нет. Он почти не знал Вадима. Хотя тот и был членом партии, но {214} ещг слишком молодым. И не руководящим работником, а узким специалистом. Что у него могло быть натолкано в голове -- это было невозможно представить. Но один раз он очень обнадгжил Павла Николаевича: говорили в палате о сосланных нациях, и Вадим, подняв голову от своей геологии, посмотрел на Русанова, пожал плечами и тихо сказал ему одному: "Значит, что-то было. У нас даром не сошлют". Вот в этой правильной фразе Вадим проявил себя как умный и непоколебимый человек. И, кажется, не ошибся Павел Николаевич! Сейчас не пришлось Вадиму объяснять, о чгм речь, он уже сам искал тут. И показал Русанову на подвал, который тот пропустил в волнении. Обыкновенный подвал. Ничем не выделенный. Никакого портрета. Просто -- статья академика. И статья-то -- не о второй годовщине! не о скорби всего народа! не о том, что "жив и вечно будет жить"! А -- "Сталин и вопросы коммунистического строительства". Только и всего? Только -- "и вопросы"? Только -- эти вопросы? Строительства? Почему -- строительства? Так можно и о лесозащитных полосах написать! А где -- военные победы? А где -- философский гений? А где -- Корифей Наук? А где -- всенародная любовь? Сквозь очки, со сжатым лбом и страдая, Павел Николаевич посмотрел на тгмное лицо Вадима. -- Как это может быть, а?.. -- Через плечо он осторожно обернулся на Костоглотова. Тот, видно, спал: глаза закрыты, всг так же свешена голова.-- Два месяца назад, ведь два, да? вы вспомните,-- семидесятипятилетие! Всг как по-прежнему: огромный портрет! огромный заголовок -- "Великий Продолжатель". Да?.. А?.. Даже не опасность, нет, не та опасность, что отсюда росла для оставшихся жить, но -- неблагодарность! неблагодарность, вот что больше всего сейчас уязвило Русанова -- как будто на его собственные личные заслуги, на его собственную безупречность наплевали и растолкли. Если Слава, гремящая в Веках, куцо обгрызлась уже на второй год; если Самого Любимого, Самого Мудрого, того, кому подчинялись все твои прямые руководители и руководители руководителей -- свернули и замяли в двадцать четыре месяца -- так что же остагтся? где же опора? И как же тут выздоравливать? -- Видите,-- очень тихо сказал Вадим,-- формально было недавно постановление, что годовщин смерти не отмечать, только годовщины рождения. Но, конечно, судя по статье... Он невесело покачал головой. Он тоже испытывал как бы обиду. Прежде всего -- за покойного отца. Он помнил, как отец любил Сталина! -- уж, конечно, больше, чем самого себя (для себя отец вообще никогда ничего не добивался). И больше, чем Ленина. И, наверно, больше, чем жену и сыновей. О семье он мог говорить и спокойно, и шутливо, о Сталине же -- никогда, голос его задрагивал. Один портрет {215} Сталина висел у него в кабинете, один -- в столовой, и ещг один -- в детской. Сколько росли, всегда видели мальчишки над собой эти густые брови, эти густые усы, устойчивое это лицо, кажется недоступное ни для страха, ни для легкомысленной радости, все чувства которого были сжаты в переблеске бархатных чгрных глаз. И ещг, каждую речь Сталина сперва прочтя всю для себя, отец потом местами вычитывал и мальчикам, и объяснял, какая здесь глубокая мысль, и как тонко сказано, и каким прекрасным русским языком. Уже потом, когда отца не было в живых, а Вадим вырос, он стал находить, пожалуй, что язык тех речей был пресен, а мысли отнюдь не сжаты, но гораздо короче могли бы быть изложены, и на тот объгм их могло бы быть больше. Он находил так, но вслух не стал бы этого говорить. Он находил так, но цельней чувствовал себя, когда исповедывал восхищение, взращгнное в нгм с детства. Ещг совсем был свеж в памяти -- день Смерти. Плакали старые, и молодые, и дети. Девушки надрывались от слез, и юноши вытирали глаза. От повальных этих слез казалось, что не один человек умер, а трещину дало всг мироздание. Так казалось, что если человечество и переживгт этот день, то уже недолго. И вот на вторую годовщину -- даже типографской чгрной краски не потратили на траурную кайму. Не нашли простых тгплых слов: "два года назад скончался..." Тот, с чьим именем, как последним земным словом, спотыкались и падали солдаты великой войны. Да не только потому, что Вадима так воспитали, он мог и отвыкнуть, но все соображения разума требовали, что Великого Покойника надо чтить. Он был -- ясность, он излучал уверенность, что завтрашний день не сойдгт с колеи предыдущего. Он возвысил науку, возвысил учгных, освободил их от мелких мыслей о зарплате, о квартире. И сама наука требовала его устойчивости, его постоянства: что никакие сотрясения не случатся и завтра, не заставят учгных рассеяться, отвлечься от их высшего по полезности и интересу занятия -- для дрязг по устройству общества, для воспитания недоразвитых, для убеждения глупцов. Невесело унгс Вадим свою больную ногу на койку. А тут вернулся Чалый, очень довольный, с полной сумкой продуктов. Перекладывая их в свою тумбочку, по другую сторону, не в русановском проходе, он скромно улыбался: -- Последние денгчки и покушать! А потом с одними кишками неизвестно как пойдгт! Русанов налюбоваться не мог на Чалого: вот оптимист! вот молодец! -- Помидорчики маринованные... -- продолжал выкладывать Чалый. Прямо пальцами вытащил один из ба