ожно не открыться... Партии?! Партия не карает, она -- наша совесть. Вспомни, что говорил Ленин... Десять пистолетных дул, уставленных в его лицо, не запугали бы Лгвку Рубина. Ни холодным карцером, ни ссылкою на Соловки из него не вырвали бы истины. Но перед Партией?! -- он не мог утаиться и солгать в этой черно-красной исповедальне. Рубин открыл -- когда, где состоял брат, что делал. И смолкла женщина-проповедник. А вежливый гость в жглтых полуботинках сказал: -- Значит, если я правильно вас понял... -- и прочгл с листа записанное. -- Теперь подпишитесь. Вот здесь. Лгвка отпрянул: -- Кто вы?? Вы -- не Партия! -- Почему не партия? -- обиделся гость. -- Я тоже член партии. Я -- следователь ГПУ. Рубин снова постучал в окошко. Надзиратель, явно оторванный ото сна, просопел: -- Ну, чего стучишь? Сколь раз звонил я -- не отвечают. Глаза Рубина стали горячими от негодования: -- Я вас сходить просил, а не звонить! Мне с сердцем плохо!! Я умру может быть! -- Не умрг-ошь, -- примирительно и даже сочувственно протянул вертухай. -- До утра-то дотянешь. Ну, сам посуди -- как же я уйду, а пост брошу? -- Да какой идиот ваш пост возьмгт! -- крикнул Рубин. -- Не в том, что возьмгт, а устав запрещает. В армии -- служил? Рубину так сильно било в голову, что он и сам едва не поверил, что сейчас может кончиться. Видя его искажгн- {168} ное лицо, надзиратель решился: -- Ну, ладно, отойди от волчка, не стучи. Сбегаю. И, наверно, ушгл, Рубину показалось, что и боль чуть уменьшилась. Он опять стал мерно ходить по коридору. ... А сквозь память тянулись воспоминания, которых совсем не хотел он возбуждать. Которые забыть -- значило исцелиться. Вскоре после тюрьмы, заглаживая вину перед комсомолом и спеша самому себе и единственно-революционному классу доказать свою полезность, Рубин с маузером на боку поехал коллективизировать село. Три версты босиком убегая и отстреливаясь от взбешенных мужиков, что тогда видел в этом? "Вот и я захватил гражданскую войну." Только. Разумелось само собой! -- разрывать ямы с закопанным зерном, не давать хозяевам молоть муки и печь хлеба, не давать им набрать воды из колодца. И если дитг хозяйское умирало -- подыхайте вы, злыдни, и со своим дитгм, а хлеба испечь -- не дать. И не исторгала жалости, а привычна стала, как в городе трамвай, эта одинокая телега с понурой лошадью, на рассвете идущая затагнным мгртвым селом. Кнутом в ставенку: -- Покойники 'е? Вын'осьтэ. И в следующую ставенку: -- Покойники е? Выносьтэ. А скоро и так: -- Э! Чи тут е жив'ы? А сейчас вжато в голову. Врезано калгной печатью. Жжгт. И чудится иногда: раны тебе -- за это! Тюрьма тебе -- за это! Болезни тебе -- за это! Пусть. Справедливо. Но если понял, что это было ужасно, но если никогда бы этого не повторил, но если уже отплачено? -- как это счистить с себя? Кому бы сказать: о, этого не было! Теперь будем считать, что этого не было! Сделай так, чтоб этого не было!.. Чего не выматывает бессонная ночь из души печальной, ошибавшейся?.. На этот раз сам надзиратель отодвинул форточку. Он {169} решился-таки бросить пост и сходить в штаб. Оказалось, там все спали -- и некому было взять трубку на зуммер. Разбуженный старшина выслушал его доклад, выругал за уход с поста и, зная, что фельдшерица спит с лейтенантом, не осмелился их будить. -- Нельзя, -- сказал надзиратель в форточку. -- Сам ходил, докладывал. Говорят -- нельзя. Отложить до утра. -- Я -- умираю! Я -- умираю! -- хрипел ему Рубин в форточку. -- Я вам форточку разобью! Позовите сейчас дежурного! Я голодовку объявляю! -- Чего -- голодовку? Тебя кто кормит, что ли? -- рассудительно возразил вертухай. -- Утром завтрак будет -- там и объявишь... Ну, походи, походи. Я старшине ещг назвоню. Никому из сытых своею службой и зарплатой рядовых, сержантов, лейтенантов, полковников и генералов не было дела ни до судьбы атомной бомбы, ни до издыхающего арестанта. Но издыхающему арестанту надо было стать выше этого! Превозмогая дурноту и боль, Рубин всг так же мерно старался ходить по коридору. Ему припомнилась басня Крылова "Булат", Басня эта на воле проскользнула мимо его внимания, но в тюрьме поразила. Булатной сабли острый клинок Заброшен был в железный хлам; С ним вместе вынесен на рынок И мужику задаром продан там. Мужик же Булатом драл лыки, щепал лучину. Булат стал весь в зубцах и ржавчине. И однажды │ж спросил Булата в избе под лавкой, не стыдно ли ему? И Булат ответил Ежу так, как сотни раз мысленно отвечал сам Рубин: Нет, стыдно то не мне, а стыдно лишь тому, Кто не умел понять, к чему я годен!.. {170} -------- 72 В ногах ощутилась слабость, и Рубин подсел к столу, привалился грудью к его ребру. Как ни ожесточгнно он отвергал доводы Сологдина, -- тем больней было ему их слышать, что он знал долю справедливости в них. Да, есть комсомольцы, недостойные картона, истраченного на их членский билет. Да, особенно среди новейших поколений, устои добродетели пошатнулись, люди теряют ощущение поступка нравственного и поступка красивого. Рыба и общество загнивают с головы, -- с кого брать пример молодгжи? В старых обществах знали, что для нравственности нужна церковь и нужен авторитетный поп. Ещг и теперь какая польская крестьянка предпримет серьгзный шаг в жизни без совета ксгндза? Быть может сейчас для советской страны гораздо важнее Волго-Донского канала или Ангарстроя -- спасать людскую нравственность! Как это сделать? Этому послужит "Проект о создании гражданских храмов", уже вчерне подготовленный Рубиным. Нынешней ночью, пока бессонница, надо его окончательно отделать, затем при свидании постараться передать на волю. Там его перепечатают и пошлют в ЦК партии. За своей подписью послать нельзя -- в ЦК обидятся, что такие советы им дагт политзаключгнный. Но нельзя и анонимно. Пусть подпишется кто-нибудь из фронтовых друзей -- славой автора Рубин охотно пожертвует для хорошего дела. Перемогая волны боли в голове, Рубин набил трубку "золотым руном" -- по привычке, так как курить ему сейчас не только не хотелось, но было отвратно, -- задымил и стал просматривать проект. В шинели, накинутой поверх белья, за голым плохо-оструганным столом, пересыпанным хлебными крошками и табачным пеплом, в спгртом воздухе неметенного коридора, через который там и сям иногда поспешно пробегали по ночным надобностям полусонные зэки, -- безы- {171} мянный автор просматривал свой бескорыстный проект, набросанный на многих листах торопливым разгонистым почерком. В преамбуле говорилось о необходимости ещг выше поднять и без того высокую нравственность населения, придать больше значительности революционным, гражданским годовщинам и семейным событиям -- обрядной торжественностью актов. А для того повсеместно основать Гражданские Храмы, величественные по архитектуре и господствующие над местностью. Затем по разделам, а разделы дробились на параграфы, не очень надеясь на головы начальства, излагалась организационная сторона: в населгнных пунктах какого масштаба или из расчгта на какую территориальную единицу строятся гражданские храмы; какие именно даты отмечаются там; продолжительность отдельных обрядов. Вступающих в совершеннолетие предлагалось при массовом стечении народа приводить группами к особой присяге по отношению к партии, отчизне и родителям. В проекте особенно настаивалось, что одежды служителей храмов должны быть необычны, и выражать белоснежную чистоту своих носителей. Что обрядовые формулы должны быть ритмически рассчитаны. Что воздействием ни на какой орган чувств посетителей храмов не следует пренебрегать: от особого аромата в воздухе храма, от мелодичной музыки и пенья, от использования цветных стгкол и прожекторов, от художественной стенной росписи, способствующей развитию эстетических вкусов населения, -- до всего архитектурного ансамбля храма. Каждое слово проекта приходилось мучительно, утончгнно выбирать из синонимов. Недалгкие поверхностные люди могли бы из неосторожного слова вывести, что автор попросту предлагает возродить христианские храмы без Христа -- но это глубоко не так! Любители исторических аналогий могли бы обвинить автора в повторении робеспьеровского культа Верховного Существа -- но, конечно, это совсем, совсем не то!! Самым же своеобразным в проекте автор считал раздел о новых... не священниках, но, как они там именовались, -- служителях храмов. Автор считал, что ключ к успеху всего проекта состоит в том, насколько удаст- {172} ся или не удастся создать в стране корпус таких служителей, пользующихся любовью и доверием народа за свою совершенно безупречную некорыстную жизнь. Предлагалось партийным инстанциям произвести подбор кандидатов на курсы служителей храмов, снимая их с любой ныне исполняемой работы. После того, как схлынет первая острота нехватки, курсы эти, с годами всг удлиняясь и углубляясь, должны будут придавать служителям широкую образованность и особо включить в себя элоквенцию. (Проект бесстрашно утверждал, что ораторское искусство в нашей стране пришло в упадок -- может быть из-за того, что не приходится никого убеждать, так как всг население и без того безоговорочно поддерживает свог родное государство.) А что никто не приходил к заключгнному, умирающему в неурочный час, не удивляло Рубина. Случаев подобных он довольно насмотрелся в контрразведках и на пересылках. Поэтому, когда в дверях загремел ключ, Рубин первым толчком сердца испугался, что в глуби ночи его застают за неположенным занятием, за что последует прилипчивая нудная кара, он сгргб свои бумаги, книгу, табак -- и хотел скрыться в комнату, но поздно: коренастый грубомордый старшина заметил и звал его из раскрытых дверей. И Рубин очнулся. И сразу опять ощутил всю свою покинутость, болезненную беспомощность и оскорблгнное достоинство. -- Старшина, -- сказал он, медленно подходя к помощнику дежурного, -- я третий час подряд добиваюсь фельдшера. Я буду жаловаться в тюремное управление МГБ и на фельдшера и на вас. Но старшина примирительно ответил: -- Рубин, никак нельзя было раньше, от меня не зависело. Пойдгмте. От него, и правда, зависело только, дознавшись, что бушует не кто-нибудь, а один из самых зловредных зэков, решиться постучать к лейтенанту. Долго не было ему ответа, потом выглянула фельдшерица и опять скрылась. Наконец, лейтенант вышел, хмурясь, из медпункта, и разрешил старшине привести Рубина. {173} Теперь Рубин надел шинель в рукава и застегнулся, скрывая бельг. Старшина повгл его подвальным коридором шарашки, и они поднялись в тюремный двор по трапу, на который густо нападало пушничка. В картинно-тихой ночи, где щедрые белые хлопья не переставали падать, отчего мутные и тгмные места ночной глубины и небосклона казались прочерченными множеством белых столбиков, старшина и Рубин пересекли двор, оставляя глубокие следы в рассыпчато-воздушном снеге. Здесь, под этим милым тучевым буро-дымчатым от ночного освещения небом, ощущая на поднятой своей бороде и на горячем лице детски-невинные прикосновения шестигранных прохладных звгздочек, -- Рубин замер, закрыл глаза. Его пронизало наслаждение покоя, тем более острое, чем оно было кратче, -- вся сила бытия, всг счастье никуда не идти, ничего не просить, ничего не хотеть -- только стоять так ночь напролгт, замерев -- блаженно, благословенно, как стоят деревья, ловить, ловить на себя снежинки. И в этот самый миг с железной дороги, которая шла от Марфина меньше, чем в километре, донгсся долгий заливчатый паровозный гудок -- тот особенный, одинокий в ночи, за душу берущий паровозный гудок, который в зените лет напоминает нам детство, оттого что в детстве так много обещал к зениту лет. Даже полчаса вот так постоять -- весь бы отошгл, выздоровел душой и телом и сложил бы нежное стихотворение -- о ночных паровозных гудках. Ах, если бы можно было не идти за конвоиром!.. Но конвоир уже с подозрением оглядывался: не задуман ли здесь ночной побег? И ноги Рубина пошли, куда предписано было. Фельдшерица порозовела от молодого сна, кровь играла на ег щеках. Она была в белом халате, но повязанном, видимо, не поверх гимнастгрки и юбки, а налегке. Всякий арестант всегда и Рубин во всякое другое время сделал бы это наблюдение, но сейчас строй мыслей Рубина не снисходил до этой грубой бабы, промучившей его всю ночь. -- Прошу: тройчатку и что-нибудь от бессонницы, только не люминал, мне заснуть надо -- сразу. {174} -- От бессонницы ничего нет, -- механически отказала она. -- Я-про-шу-вас! -- внятно повторил Рубин. -- Мне с утра делать работу для министра. А я уснуть не могу. Упоминание о министре, да и соображение, что Рубин будет стоять и неотступно просить этот порошок (а по некоторым признакам она рассчитывала, что лейтенант к ней сейчас вернгтся), подвигло фельдшерицу изменить своему обычаю и дать лекарство. Она достала из шкафика порошки и заставила Рубина всг выпить тут же, не отходя (по тюремному медицинскому уставу всякий порошок рассматривается как оружие и не может быть выдан арестанту в руки, а только в рот). Рубин спросил, который час, узнал, что уже половина четвгртого, и ушгл. Проходя опять двор и оглянувшись на ночные липы, озаргнные снизу отсветом пятисот- и двухсотваттных ламп зоны, он глубоко-глубоко вдохнул воздух, пахнущий снегом, наклонился, полной жменею несколько раз захватил звгздчатого пушничка и им, невесомым, бестелесным, льдистым, отгр лицо, шею, набил рот. И душа его приобщилась к свежести мира. -------- 73 Дверь в столовую из спальни была непритворена, и ясно раздался один полновесный удар, в каких-то вторичных отзвуках не сразу погасший в стенных часах. Половина какого это часа, Адаму Ройтману хотелось взглянуть на ручные, дружески тикавшие на тумбочке, но он боялся вспышкой света потревожить жену. Жена спала частью на боку, частью ничком, лицом уткнувшись в плечо мужа. Они были женаты уже пятый год, но даже в полусознании он чувствовал в себе разлитие нежности оттого, что она рядом, что она как-нибудь смешно спит, грея меж его ног свои маленькие вечно мгрзнущие ступни. Адам только что проснулся от нескладного сна. Хотел {175} заснуть, но успели вспомниться последние вечерние новости, потом неприятности по работе, затолпились мысли, мысли, глаза размежились -- установилась та ночная чгткость, при которой бесполезно пытаться уснуть. Шум, топот и передвигание мебели, с вечера долго слышные над головой, в квартире Макарыгиных, давно уже стихли. Там, где занавеси не сходились, из окна проступало слабое сероватое свечение ночи. В ночном белье, плашмя, лишгнный сна, Адам Вениаминович Ройтман не чувствовал той твгрдости положения и того подъгма над людьми, которые сообщались ему днгм погонами майора МГБ и значком лауреата сталинской премии. Он лежал навзничь и, как всякий простой смертный, ощущал, что мир многолюден, жесток и что жить в нгм -- нелегко. Вечером, когда у Макарыгиных кипело веселье, к Ройтману зашгл один давнишний друг его, тоже еврей. Пришгл он без жены, озабоченный, и рассказывал о новых притеснениях, ограничениях, снятиях с работы и даже высылках. Это не было ново. Это началось ещг прошлой весной, началось сперва в театральной критике и выглядело как невинная расшифровка еврейских фамилий в скобках. Потом переползло в литературу. В одной газетке-сплетнице, газетгнке-потаскухе, занятой чем угодно, кроме своего прямого дела -- литературы, кто-то шепнул ядовитое словцо -- космополит. И слово было найдено! Прекрасное гордое слово, объединявшее мир, слово, которым венчали гениев самой широкой души -- Данте, Ггте, Байрона, -- это слово в газетгнке слиняло, сморщилось, зашипело и стало значить -- жид. А потом поползло дальше, стыдливо стало прятаться в папках за закрытыми дверьми. А теперь холодное преддыхание достигло уже и технических кругов. Ройтман, неуклонно и с блеском шедший к славе, ощутил, как пошатнулось его положение именно за последний месяц. Да неужели изменяет память? Ведь в революцию и ещг долго после нег слово "еврей" было куда благонадгжнее, чем "русский". Русского ещг проверяли дальше {176} - а кто были родители? а на какие доходы жили до семнадцатого года? Еврея не надо было проверять: евреи все были за революцию. И вот... бич гонителя израильтян незаметно, скрываясь за второстепенными лицами, принимал Иосиф Сталин. Когда группу людей травят за то, что они были раньше притеснителями, или членами касты, или за их политические взгляды, или за круг знакомств, -- всегда есть разумное (или псевдо-разумное?) обоснование. Всегда знаешь, что ты сам выбрал свой жребий, что ты мог и не быть в этой группе. Но -- национальность?.. (Внутренний ночной собеседник тут возразил Ройтману: но соцпроисхождения тоже не выбирали? А за него гнали.) Нет, главная обида для Ройтмана в том, что ты от души хочешь быть своим, таким, как все, -- а тебя не хотят, отталкивают, говорят: ты -- чужой. Ты -- неприкаянный. Ты -- жид. Очень неторопливо, с большим достоинством, стенные часы в столовой стали бить, но, отбив четыре, смолкли. Ройтман ждал пятого удара и обрадовался, что только четыре. Ещг успеет заснуть. Он пошевелился. Жена хмыкнула во сне, перекатилась на другой бок, но и спиной инстинктивно прижалась к мужу. И тихо-тихо спал сын в столовой. Никогда не вскрикнет, не позовгт. Тргхлетний умненький сын был гордостью молодых родителей. Адам Вениаминович с восхищением рассказывал о его нравах и проделках даже заключгнным в Акустической, по обычной нечувствительности счастливых людей не понимая, что им, лишгнным отцовства, это больно. (Да это была тема удобная -- сближающая, а вместе с тем нейтральная.) Сын бойко тараторил, но произношение его не установилось, он подражал днгм -- матери (она была волжанка и окала), а вечером отцу, пришедшему с работы (Адам же не только картавил, но имел в произношении досадные недостатки). Как это бывает в жизни, если уж приходит счастье, то оно не знает крагв. Любовь и женитьба, потом рождение сына пришли к Ройтману вместе с концом войны и {177} со сталинской премией. Впрочем, и войну он провгл безбедно: в тихой Башкирии на высоком пайке НКВД Ройтман и его нынешние приятели по Марфинскому институту конструировали первую систему телефонной шифрации. Сейчас та система кажется примитивной, тогда же они стали за нег лауреатами. Как горячо они делали ег! Куда девался теперь тот порыв, те поиски, те взлгты? С проницательностью тгмного ночного бдения, когда неотвлекаемое зрение обращается вовнутрь, Ройтман вдруг понял сейчас -- чего не хватало ему последние годы. Наверное, того не хватало, что делал он теперь всг -- не сам. Ройтман даже не заметил, когда и как он с роли творца сполз на роль начальника над творцами... Как обожжгнный, он отнял руку от жены, подмостил подушку повыше. Да, да, да! это заманчиво, легко! -- в субботу вечером, уезжая домой на полтора суток, когда сам уже охвачен ощущением домашнего уюта и воскресных семейных планов, -- сказать: "Валентин Мартыныч! Так вы завтра продумаете, как нам устранить нелинейные искажения? Лев Григорьевич! Вы завтра пробежите эту статью из "Proceedings"? Тезисно основные мысли набросаете?" В понедельник утром, освежгнный, он возвращается на работу -- на столе у него, как в сказке, лежит по-русски резюме статьи из "Proceedings", а Прянчиков докладывает, как устранить нелинейные искажения, или даже уже устранил их за воскресенье. Очень удобно!.. И заключгнные не обижаются на Ройтмана, больше того -- любят. Потому что держится он не как тюремщик их, а как просто хороший человек. Но творчество, радость блеснувших догадок и горечь непредвиденных поражений -- ушли от него! Высвободясь от одеяла, он сел в кровати, руками охватил колени, поставил на них подбородок. Чем же он был занят все эти годы? Интригами. Борьбой за первенство в институте. С группой друзей они делали всг, чтоб опорочить и столкнуть Яконова, считая, что он заслоняет их своей маститостью, апломбом и получит {178} сталинскую премию единолично. Пользуясь, что у Яконова подточенное прошлое, и поэтому в партию его не принимают, как он ни бьгтся, "молодые" вели атаку через партийные собрания: ставили там его отчгт, потом просили его уйти, или тут же, при нгм ("голосуют только члены партии") обсуждали и выносили резолюцию. И всегда Яконов по партийным резолюциям оказывался виноват. Ройтману минутами даже было жалко его. Но не было другого выхода. И как всг враждебно обернулось! В своей травле Яконова "молодые" и думать забыли, что среди них пятерых -- четыре еврея. Сейчас Яконов не устагт с каждой трибуны напоминать, что космополитизм -- злейший враг социалистического отечества. Вчера, после министерского гнева, в роковой день Марфинского института, заключгнный Маркушев бросил мысль о слиянии систем клиппера и вокодера. Скорей всего это была чушь, но ег можно было изобразить перед начальством как коренную реформу -- и Яконов распорядился немедленно перетаскивать стойку вокодера в Семгрку и туда же перевести Прянчикова. Ройтман кинулся в присутствии Селивановского возражать, спорить, но Яконов снисходительно, как слишком горячего друга, похлопал Ройтмана по плечу: -- Адам Вениаминович! Не заставляйте замминистра подумать, что свои личные интересы вы ставите выше интересов Отдела Спецтехники. В этом и был трагизм теперешней обстановки: били по морде -- и нельзя было плакать! Душили средь бела дня -- и требовали, чтобы ты аплодировал стоя! Пробило сразу пять -- он не слышал половины. Спать не только не хотелось -- уже и кровать начинала стеснять. Очень осторожно, нога за ногой, Адам соскользнул с кровати, сунул ноги в туфли. Беззвучно обойдя стоявший на дороге стул, он подошгл к окну и больше расклонил шглковые занавески. О-о, сколько снегу нападало! Прямо через двор был самый дальний запущенный угол Нескучного Сада -- овраг и крутые склоны его в снегу, поросшие торжественными убелгнными соснами. И {179} вдоль оконных переплгтов извне тоже прилегли к стеклу пушистые снежные откосики. Но снегопад уже почти перешгл. Коленям было горячевато от подоконных радиаторов. И ещг почему он не успевал в науке за последние годы: его задгргали заседаниями, бумажками. Каждый понедельник -- политучгба, каждую пятницу -- техучгба, два раза в месяц -- партсобрания, два раза -- заседания партбюро, да ещг на два-три вечера в месяц вызывают в министерство, раз в месяц специальное совещание о бдительности, ежемесячно составляй план научной работы, ежемесячно посылай отчгт о ней, раз в три месяца пиши зачем-то характеристики на всех заключгнных (работы -- на полный день). И ещг каждые полчаса подчингнные подходят с накладными -- любой конденсаторишка величиной с ириску, каждый метр провода и каждая радиолампа должны получить визу начальника лаборатории, иначе их не выдадут со склада. Ах, бросить бы всю эту волокиту и всю эту борьбу за первенство! -- посидеть бы самому над схемами, подержать в руках паяльник, да в зеленоватом окошке электронного осциллографа поймать свою заветную кривую -- будешь тогда беззаботно распевать "Буги-Вуги", как Прянчиков. В тридцать один год какое бы это счастье! -- не чувствовать на себе гнетущих эполет, забыть о внешней солидности, быть себе как мальчишка -- что-то строить, что-то фантазировать. Он сказал себе -- "как мальчишка" -- и по капризу памяти вспомнил себя мальчишкой: с безжалостной ясностью в ночном мозгу всплыл глубоко забытый, много лет не вспоминавшийся эпизод. Двенадцатилетний Адам в пионерском галстуке, благородно-оскорблгнный, с дрожью в голосе стоял перед общешкольным пионерским собранием и обвинял, и требовал изгнать из юных пионеров и из советской школы -- агента классового врага. До него выступали Митька Штительман, Мишка Люксембург, и все они изобличали соученика своего Олега Рождественского в антисемитизме, в посещении церкви, в чуждом классовом происхождении, и бросали на подсудимого трясущегося мальчика уничтожающие взоры. {180} Кончались двадцатые годы, мальчики ещг жили политикой, стенгазетами, самоуправлениями, диспутами. Город был южный, евреев было с половину группы. Хотя были мальчики сыновьями юристов, зубных врачей, а то и мелких торговцев, -- все себя остервенело-убеждгнно считали пролетариями. А этот избегал всяких речей о политике, как-то немо подпевал хоровому "Интернационалу", явно нехотя вступил в пионеры. Мальчики-энтузиасты давно подозревали в нгм контрреволюционера. Следили за ним, ловили. Происхождения доказать не могли. Но однажды Олег попался, сказал: "Каждый человек имеет право говорить всг, что он думает". -- "Как -- всг? -- подскочил к нему Штительман. -- Вот Никола меня "жидовской мордой" назвал -- так и это тоже можно?" Из того и начато было на Олега дело! Нашлись друзья-доносчики, Шурик Буриков и Шурик Ворожбит, кто видели, как виновник входил с матерью в церковь и как он приходил в школу с крестиком на шее. Начались собрания, заседания учкома, группкома, пионерские сборы, линейки -- и всюду выступали двенадцатилетние робеспьеры и клеймили перед ученической массой пособника антисемитов и проводника религиозного опиума, который две недели уже не ел от страха, скрывал дома, что исключгн из пионеров и скоро будет исключгн из школы. Адам Ройтман не был там заводилой, его втянули -- но даже и сейчас мерзким стыдом залились его щгки. Кольцо обид! кольцо обид! И нет из него выхода, как нет выхода из тяжбы с Яконовым. С кого начинать исправлять мир? С других? Или с себя?.. В голове уже наросла та тяжесть, а в груди -- та опустошгнность, которые нужны, чтоб уснуть. Он пошгл и тихо лгг под одеяло. Пока не пробило шесть, надо непременно заснуть. С утра -- нажимать с фоноскопией! Громадный козырь! В случае успеха это предприятие может разростись в отдельный научно-исследова... {181} -------- 74 Подъгм на шарашке бывал в семь часов. Но в понедельник задолго до подъгма в комнату, где жили рабочие, пришгл надзиратель и толкнул в плечо дворника. Спиридон храпнул тяжело, прочнулся и при свете синей лампочки посмотрел на надзирателя. -- Одевайся, Егоров. Лейтенант зовгт, -- тихо сказал надзиратель. Но Егоров лежал с открытыми глазами, не шевелясь. -- Слышь, говорю, лейтенант зовгт. -- Чего там? Ус...лись? -- так же не двигаясь, спросил Спиридон. -- Вставай, вставай, -- тормошил надзиратель. -- Не знаю, чего. -- Э-э-эх! -- широко потянулся Спиридон, заложил рыжеволосые руки за голову и с затягом зевнул. -- И когда тот день придгт, что с лавки не встанешь!.. Часов-то много? -- Да шесть скоро. -- Шести-и нет?!.. Ну, иди, ладно. И продолжал лежать. Надзиратель перемялся, вышел. Синяя лампочка давала свет на угол подушки Спиридона до косого крыла тени от верхней койки. Так, в свету и в тени, с руками за головой, Спиридон лежал и не двигался. Ему жалко было, что не досмотрел он сна. Ехал он на телеге, наложенной сушняком (а под сушняком -- прихоронгнными от лесника бревгшками) -- ехал будто из своего ж леса к себе в деревню, но дорогою незнакомой. Дорога была незнакома, но каждую подробность ег Спиридон обоими глазами (будто оба здоровы!) отчгтливо видел во сне: где корни, вздутые попергк дороги, где расщеплина от старой молнии, где мелкий сосонник и глубокий песок, в котором зажирались колгса. Ещг слышал Спиридон во сне все разнообразные предосенние запахи леса и вбирчиво ими дышал. Он потому так дышал, {182} что помнил во сне отчгтливо, что он -- зэк, что срок ему -- десять лет и пять намордника, что он отлучился с шарашки, его, должно, уже хватились, а пока не дослали псов -- надо успеть привезти жене и дочке дровишек. Но главное счастье сна происходило от того, что лошадь была не какая-нибудь, а самая любимая из перебывавших у Спиридона -- розовой масти кобылка Гривна -- первая лошадь, купленная им тргхлетком в свог хозяйство после гражданской войны. Она была бы вся серая, если б не шгл у нег по серому равномерный гнеденький перешгрсток, краснинка, отчего и звали ег масть "розовой". На этой лошади он и на ноги стал, и ег закладал в корень, когда вгз украдом к венцу невесту свою Марфу Устиновну. И теперь Спиридон ехал и счастливо удивлялся, что Гривна до сих пор оказалась жива, и так же молода, так же не осекаясь вымахивала воз в горку и ретиво тянула его по песку. Вся думка Гривны была в ег ушах -- высоких, серых, чутких ушах, малыми движениями которых она, не оборачиваясь, говорила хозяину, как понимает она, что от нег сейчас нужно, и что она справится. Даже издали украдкой показать Гривне кнут было бы обидеть ег. Езжая на Гривне, Спиридон николи с собой кнута не брал. Ему во сне хоть слезь да поцелуй Гривну в храп, такой он был радый, что Гривна молода и, должно, теперь дождгтся конца его срока, -- как вдруг на спуске к ручью заметил Спиридон, что воз-то у него увалян кой-как, и сучья расползаются, грозя вовсе развалиться на броду. Как толчком его скинуло с воза на земь -- и это был толчок надзирателя. Спиридон лежал теперь и вспоминал не одну свою Гривну, но десятки лошадей, на которых ему приходилось ездить и работать за жизнь (каждая из них ему врезалась как человек живой), и ещг тысячи лошадей, перевиденных со стороны, -- и надсадно было ему, что так за зря, безо всякого р'озума, сжили со свету первых помощников -- тех выморив без овса и сена, тех засеча в работе, тех татарам на мясо продав. Что делалось с умом, Спиридон мог понять. Но нельзя было понять, зачем свели лошадь. Баяли тогда, что за лошадь будет работать {183} трактор. А легло всг -- на бабьи плечи. Да одних ли лошадей? Не сам ли Спиридон вырубал фруктовые сады на хуторах, чтоб людям нечего там было терять -- чтоб легче они подались до купы?.. -- Егоров! -- уже громко крикнул надзиратель из двери, разбудя тем ещг двоих спящих. -- Да иду же, мать твоя родина! -- проворно отозвался Спиридон, спуская босые ноги на пол. И побргл к радиатору снять высохшие портянки. Дверь за надзирателем закрылась. Сосед кузнец спросил: -- Куда, Спиридон? -- Господа кличут. Пайку отрабатывать, -- в сердцах сказал дворник. Дома у себя мужик незалгжливый, в тюрьме Спиридон не любил подхватываться в темнедь. Из-под палки до-света вставать -- самое злое дело для арестанта. Но в СевУралЛаге подымают в пять часов. Так что на шараге следовало пригибаться. Примотав к солдатским ботинкам долгими солдатскими обмотками концы ватных брюк, Спиридон, уже одетый и обутый, влез ещг в синюю шкуру комбинезона, накинул сверху чгрный бушлат, шапку-малахай, перепоясался растеребленным брезентовым ремнем и пошгл. Его выпустили за окованную дверь тюрьмы и дальше не сопровождали. Спиридон прошгл подземным коридором, шаркая по цементному полу железными подковками, и по трапу поднялся во двор. Ничего не видя в снежной полутьме, Спиридон безошибочно ощутил ногами, что выпало снега на полторы четверти. Значит, шгл всю ночь, крупный. Убраживая в снегу, он пошгл на огонгк штабной двери. На порог штаба тюрьмы как раз выступил дежурняк -- лейтенант с плюгавыми усиками. Недавно выйдя от медсестры, он обнаружил непорядок -- много нападало снегу, за тем и вызвал дворника. Заложив теперь обе руки за ремень, лейтенант сказал: -- Давай, Егоров, давай! От парадного к вахте прочисть, от штаба к кухне. Ну, и тут... на прогулочном... Давай! -- Всем давать -- мужу не останется, -- буркнул {184} Спиридон, направляясь через снежную целину за лопатой. -- Что? Что ты сказал? -- грозно переспросил лейтенант. Спиридон оглянулся: -- Говорю -- яв'оль, начальник, яв'оль! -- (Немцы тоже так вот бывало "гыр-гыр", а Спиридон им -- "яволь".) -- Там на кухне скажи, чтоб картошки мне подкинули. -- Ладно, чисть. Спиридон всегда вгл себя благоразумно, с начальством не вздорил, но сегодня было особое горькое настроение от утра понедельника, от нужды, глаз не продравши, опять горбить, от близости письма из дому, в котором Спиридон предчувствовал дурное. И горечь всего его пятидесятилетнего топтанья на земле собралась вся вместе и стояла изжогой в груди. Сверху уже не сыпало. Без шелоху стояли липы. Они белели. Но то был уже не иней вчерашний, изникший к обеду, а выпавший за ночь снег. По тгмному небу, по затиши Спиридон определял, что снег этот долго не продержится. Начал работать Спиридон угрюмо, но после затравы, первой полсотни лопат, пошло ровно и даже как будто в охотку. И сам Спиридон, и жена его были такие: от всего, что сгущалось на сердце, отступ находили в работе. И легчало. Чистить Спиридон начал не дорогу от вахты для начальства, как ему было велено, а по своему разумению: сперва дорожку на кухню, потом -- в три широких фанерных лопаты -- круговую дорожку на прогулочном дворе, для своего брата-зэка. А мысли были о дочери. Жена, как и он, отжили свог. Сыновья, хоть и сидели за колючкой, но были мужики. Молодому крепиться -- впергд пригодится. Но дочь?.. Хотя одним глазом Спиридон ничего не видел, а другим видел только на три десятых, он обвгл весь прогулочный двор как отмеренным ровным продолговатым кругом -- ещг и утро не сказалось, как раз к семи часам, когда по трапу поднялись первые любители гулять -- Потапов и Хоробров, для того вставшие заранее и умывшиеся до подъгма. {185} Воздух выдавался пайком и был дорог. -- Ты что, Данилыч, -- спросил Хоробров, поднимая воротник истгртого гражданского пальто, в котором был арестован когда-то. -- Ты и спать не ложился? -- Рази ж дадут спать, змеи? -- отозвался Спиридон. Но давешнего зла уже в нгм не было. За этот час молчаливой работы все омрачающие мысли о тюремщиках усторонились из него. Не говоря этого себе словами, Спиридон сердцем уже рассудил, что если дочь и сама набедила в чгм, то ей не легче, и ответить надо будет помягче, а не проклинать. Но и эта самая важная мысль о дочери, снисшедшая на него с недвижимых предутренних лип, тоже начинала утесняться мелкими мыслями дня -- о двух досках, где-то занесенных снегом, о том, что метлу надо нынче насадить на метловище потуже. Между тем надо было идти прочищать дорогу с вахты для легковых машин и для вольняшек. Спиридон перекинул лопату через плечо, обогнул здание шарашки и скрылся. Сологдин, лггкий, стройный, с телогрейкой, чуть наброшенной на немгрзнущие плечи, прошгл на дрова. (Когда он шгл так, он думал про себя, но как бы со стороны: "Вот идгт граф Сологдин".) После вчерашней бестолковой колготни с Рубиным, его раздражающих обвинений, он первую ночь за два года на шарашке спал дурно -- и теперь утром искал воздуха, одиночества и простора для обдумывания. Напиленные дрова у него были, только коли. Потапов в красноармейской шинели, выданной ему при взятии Берлина, когда его посадили десантником на танк (до плена он был офицер, но званий за пленными не признавали), медленно гулял с Хоробровым, немного выбрасывая на ходу повреждгнную ногу. Хоробров едва успел стряхнуть дремоту и умыться, но вечно-бодрствующее ненавидящее внимание уже вступило в его мысли. Слова вырывались из него, но, как бы описав бесплодную петлю в тгмном воздухе, бумерангом возвращались к нему же и терзали грудь: -- Давно ли мы читали, что фордовский конвейер превращает рабочего в машину и что это есть самое бесчело- {186} вечное выражение капиталистической эксплуатации? Но прошло пятнадцать лет, и тот же конвейер под именем потока славится как высшая и новейшая форма производства! В 45-м году Чан Кай-ши был наш союзник, в 49-м удалось его свалить -- значит, он гад и клика. Сейчас пытаются свалить Неру, пишут, что его режим в Индии -- палочный. Если удастся свалить, будут писать: клика Неру, бежавшая на остров Цейлон. Если не удастся, будет -- наш благородный друг Неру. Большевики настолько беззастенчиво приспосабливаются к моменту, что понадобься нынче провести ещг одно повальное крещение Руси -- они бы тут же откопали соответствующее указание у Маркса, увязали бы и с атеизмом и с интернационализмом. Потапов всегда был настроен с утра меланхолически. Утро было единственное время, когда он мог подумать о погубленной жизни, о растущем без него сыне, о сохнущей без него жене. Потом суета работы затягивала, и думать уже было некогда. Хоробров был как будто и прав, но Потапов ощущал в нгм слишком много раздражения и готовность призвать Запад в судьи наших дел. Потапов же считал, что спор народа с властью должен быть решгн каким-то (ему неизвестным) путгм как спор между своими. Поэтому, неловко выбрасывая повреждгнную ногу, он шгл молча и старался дышать поглубже и поровней. Они делали круг за кругом. Гуляющих прибавлялось. Они ходили по одному, по два, а то и по три. По разным причинам скрывая свои разговоры, они старались не тесниться и не обгонять друг друга без надобности. Только-только брезжило. Снеговыми тучами закрытое небо опаздывало с отблесками утра. Фонари ещг бросали на снег жглтые круги. В воздухе была та свежесть, которою веет только что выпавший снег. Под ногами он не скрипел, а мягко уплотнялся. Высокий прямой Кондрашгв в фетровой шляпе ходил с маленьким щуплым Герасимовичем в кепочке, соседом своим по комнате, много не достававшим Кондрашгв у до плеча. {187} Герасимович, уничтоженный вчерашним свиданием, до конца воскресенья пролежал в кровати как больной. Прощальный выкрик жены потряс его. Значит, не мог его срок течь и дальше так, как он тгк. Наташа не могла выдержать тргх последних лет -- и что-то надо было предпринимать. "Да у тебя есть что-нибудь и сейчас!" -- упрекнула она, зная голову мужа. А у него не что-нибудь было, а слишком бесценное, чтоб отдавать его за собачью подачку и в эти руки. Вот если бы подвернулось что-нибудь лггонькое, безделушка для досрочки. Но так не бывает. Ничего не дагт нам бесплатно ни наука, ни жизнь. Не оправился Герасимович и к утру. На прогулку он вышел через силу, озябший, запахнувшись доплотна, и сразу же хотел вернуться в тюрьму. Но столкнулся с Кондрашгвым-Ивановым, пошгл сделать с ним один круг -- и увлгкся на всю прогулку. -- Ка-ак?! Вы ничего не знаете о Павле Дмитриевиче Корине? -- поразился Кондрашгв, будто о том знал каждый школьник. -- О-о-о! У него, говорят, есть, только не видел никто, удивительная картина "Русь уходящая"! Одни говорят шесть метров длиной, другие -- двенадцать. Его теснят, нигде не выставляют, эту картину он пишет тайно, и после смерти, может быть, ег тут же и опечатают. -- Что же на ней? -- С чужих слов, не ручаюсь. Говорят -- простой среднерусский большак, всхолмлено, перелески. И по большаку с задумчивыми лицами идгт поток людей. Каждое отдельное лицо проработано. Лица, которые ещг можно встретить на старых семейных фотографиях, но которых уже нет вокруг нас. Это -- светящиеся старорусские лица мужиков, пахарей, мастеровых -- крутые лбы, окладистые бороды, до восьмого десятка свежесть кожи, взора и мыслей. Это -- те лица девушек, у которых уши завешены незримым золотом от бранных слов, девушки, которых нельзя себе вообразить в скотской толкучке у танцплощадки. И степенные старухи. Серебряноволосые священ