по всепланетному вещанию -- и пусть все человечество думает. Плюс Мировой Совет. -- Цер не простит. И ребята будут зубоскалить. -- Перетерпим. -- При нашем-то сходстве? Да неужели не найдем возможности отыграться? -- Как же! Выпустят нас всякие комиссии из своих лап. -- Нам-то что, а вот БиоМРАК жалко. Затискают его умиленные тетеньки и дяденьки в степенях и ужасно ученых диссертациях. А он у нас тихенький, к вниманию не приучен. -- Наложат ограничение на эготрон... -- Еще бы. Иначе столько эгоистов расплодит -- голова закружится. Если уж кого и умножать, так гениев. -- А куда серым двойничкам вроде нас деваться? -- Разрабатывать этические варианты проблемы. Нехорошо, мол, деточки, лазать в эготрончик. Там разные глупости увеличиваются в геометрической прогрессии. -- Так сразу гипотетические деточки и поймут всю аморальность своего поведения! Впрочем, кому понравится жизнь у всех на виду, как в аквариуме? -- И все-то ты понимаешь, дубль-Арька, даже противно! -- Я с удовольствием посмотрел на его... то есть на мою... в общем, на нашу физиономию. А что? Вполне милая физиономия. Еще ведь не наступил второй этап, когда начнет друг от друга тошнить. -- Что будем делать? -- В данный момент? Соблюдать никем не отмененный режим. Отбой еще в прошлых сутках остался, -- И ты способен сейчас заснуть? -- Еще как! Вот здесь на ковре и устроюсь. Кинь-ка мне простыню. И подушку тоже, не стесняйся. Одну ночь и без них на тираклоне выспишься, мой неожиданный гость на Земле! Арька хмыкнул и погасил свет. Засну ли? Никто не знает, как и в чем проявится наша телепатическая настроенность. Усилится ли она со временем или ослабеет по мере наложения все новых черточек на каждую из индивидуальностей? От этого зависит, жить ли нам одновременно или кому-то придется уходить обратно в небытие. А кому именно? Ни один не имеет перед другим преимущественных прав, продиктованных моралью или генетикой. Сколько путей у нас, первой пары нетривиальных близнецов? И какой новый потрясающий эксперимент зреет сейчас в чьей-то гениальной курсантской голове? Спокойной ночи, мой двойник, моя копия, мой друг и противник! Нам надо хорошенько выспаться и крепко подумать обо всем. Спокойной ночи, первый человек-спутник, кровь от крови моей и плоть от плоти. Погаси на ночь резонанс: я хочу видеть собственные независимые сны. Спокойной ночи, я! Ищу себя Анатолий Сергеевич Билун выпал из кровати не потому, что вообще беспокойно спал по ночам, а потому, что во сне в этот раз зачем-то прыгал с берега в воду. Берег был высокий, обрывистый -- каким-то образом в голых гранитных скалах узнавался кусочек Верхнеисетского водохранилища. Теперь, лежа возле кровати, Анатолий Сергеевич не мог вспомнить сна, по крайней мере, той его части, которая перенесла его из ленинградской квартиры на Урал. Остальное застряло в памяти ясно, четко, будто и вправду он только что брел по улице среди двухэтажных домов -- кирпичный низ, деревянный верх, потом, теснимый рюкзаками, штурмовал с туристами вагон пригородной стрелы; не зная слов, подпевал в вагоне честной компании; вслед за кем-то неожиданно для себя выскочил на незнакомой станции в темноту; готовил на равных с ребятами костер, благо никто ни о чем не спрашивал. Но в два или три часа ночи опять подступила боль, колупнула позвоночник, толчками поднялась к горлу, сгорбила тело. Подавив вопль, Билун ушел на берег, торопливо сбросил одежду -- торопясь не столько от того, что не хватало дыхания, сколько чтобы таким вот бессмысленным действием поскорее отвлечь, отвлечь, отвлечь себя от сковывающей тело боли. Стараясь не морщиться, он осторожно подвинулся к краю обрыва, оттолкнулся и вниз головой полетел во мрак. До этого момента, совпавшего во времени с пробуждением, Анатолий Сергеевич добежал мысленно без труда. И проснулся явно не от боли, а от затянувшегося падения, ощутимо помня два его завершения: легкий удар об пол в Ленинграде -- и второй через долю секунды близ Свердловска о расступившуюся волну. Сон будто бы продолжался наяву. Точнее, продолжался наполовину: за окном под ветром бился фонарь, раскачивая в пятне света наборный растрескавшийся паркет и застекленный низ книжного стеллажа, а Анатолий Сергеевич, царапая грудью твердый пыльный пол, плыл под звездами, слегка загребая брассом и отфыркивая от губ огуречно свежую воду Исети. Мышцы терпели двойное бремя биотоков, совмещая покой и движение. И сколько Анатолий Сергеевич ни вертелся на ковре, в нем не исчезало ощущение жутко холодной струи, которая случайно ожгла на повороте левую руку: от локтя до плеча рука покрылась "гусиной кожей". Билун поднялся. Сел на кровать. Взглянул на лепной потолок, куда отбрасывали световой зайчик часы. Четверть второго ночи в Ленинграде точно соответствовали той живой действительности сна, которая отметила боль по свердловскому времени между двумя и тремя часами. Анатолий Сергеевич решил, что слишком много думает о нелепой причуде физиологии. Так недолго и до вещих снов докатиться! А потому заставил себя лечь на правый бок, повернуться к стене. Течение Исети сразу же подхватило его, закачало, понесло к берегу, и он постепенно заснул. Впрочем, без излишней уверенности: обе яви текли в нем параллельно, он просыпался и засыпал и не мог похвастаться, что до утра по-настоящему отдохнул -- сон повторялся с прерванного места, стоило чуть-чуть задремать. Из ленинградской яви Билун проваливался в жизнь, тоже хорошо ему знакомую, синхронную, логически устойчивую, из которой хоть и выскакивал сразу, но все же с остатками тихо гаснущего, едва ощущаемого второго бытия. В эти моменты он улавливал даже, как борются в нем обе половины сознания, сцепленные бессмысленной и сложной связью: "Я знаю, что он знает обо мне, но он не должен догадаться, что я знаю, что он об этом знает..." Почему именно Свердловск -- сомнений не возникало. В Свердловске изгоняли из тела болезнь, которая теперь возвращается по ночам невозможными снами и кошмаром раздвоенности. Но вот как объяснить то, чего с ним никогда не происходило? Как объяснить турпоход, Исеть, затяжные прыжки с обрыва в темноту? К семи утра Анатолий Сергеевич измучился окончательно. Не сумев победить боли, он покинул туристов, дождался обратной стрелы и побрел пешком по ночному Свердловску. Мимо памятника Бажову. Под наклонной иглой Института космической медицины. Вдоль общежития УЗТМ, прозванного студентами-практикантами "Мадрид" (откуда, кстати, он об этом знает?). По краешку площади Самоцветов. И все то время, пока свердловская составляющая его организма маялась бессонницей, сонливость не покидала ленинградского тела Билуна -- даже после холодного душа. По дороге в лабораторию Анатолий Сергеевич ухитрился задремать в метро. И снова увидел себя на Урале, в Минералогическом музее, куда забрел, продолжая убивать боль и время. Пожилой посетитель рядом, нюхая нефтеносный известняк с глубины семисот метров, блаженно сощурился, помахал высохшей ладонью у носа. -- Эх, красота! Как от шофера в моей молодости! Опасаясь уютных усыпляющих кресел, Билун поехал стоя. А от метро всю дорогу шагал по самой медленной нитке движущегося тротуара. До него дошло вдруг, что целый год он был неизлечимо болен и впервые после болезни идет сегодня на работу. Памяти не хватало конкретности. Сквозь смутную пелену просочились успокаивающие слова Гриши Лукконена, лечащего врача: "Не переживай, старик, искусственная летаргия. Биостат. Считай, ты это время и не жил вовсе!" Слова эти Гриша произнес едва ли не вчера, после чего быстро выдворил сонного Билуна в родную квартиру. Точно торопился отделаться! Наверное, чего-то он недовспоминал, что-то вывалилось из подвластной памяти логической цепочки. Такое ведь несовместимо ни с какой в мире врачебной этикой! Может, наоборот, истина находится в Свердловске, а снятся ему Ленинград и метро? Может, право тело, не желающее расставаться с воспоминаниями, которые держат в плену мышцы и мысли? А изгнанная боль соединяет сон и явь... На набережной Билун сошел с движущегося тротуара и повернул за угол, тайком радуясь, что не забыл дорогу, -- в таком состоянии с ним и это станется! Но уж будьте уверены, Гриша не дождется его обратно: если беспамятье ограничено периодом болезни, то неизвестный кусок жизни придется перешагнуть точно так же, как и тревогу, разорвавшую сознание надвое... У ворот биофизического центра Билун помедлил. Пилоны в виде двух фараонов были ему знакомы -- тем неназойливым знакомством, когда часто что-нибудь видишь, не придавая этому преднамеренного значения. Еще бы! До болезни Билун прошел между ними уж никак не менее пяти тысяч раз. И все же была в них сейчас какая-то неожиданная новизна, была, никуда не денешься. Точила все же мыслишка, что Анатолий Сергеевич видит этих фараонов впервые... Миновав арку внешнего корпуса, Билун взялся за витую бронзовую ручку. Соскучился, черт возьми, даже сердце "та-та, та-та", что-то маршевое... Как тут управлялись без него целый год? Все налицо, никто никуда не сбежал? Впрочем, не сбежал, знаешь ведь, Юра Данилов писал тебе о лаборатории -- подробно, как пишут только тем, кого не надеются увидеть... Ух, какая тугая дверь! И между прочим, ни души. А через четверть часа начало рабочего дня... Порасшаталась, порасшаталась дисциплинка, некому без него гаечки подкрутить... Тут откуда ни возьмись набежал Юра Данилов, сгреб за плечи, стиснул -- и отшатнулся: -- Прости, как ты? Билун понял вопрос. Но отвечать не собирался. Подождал, пока Юра смущенно отступил, даже глаза отвел, не веря полностью в выздоровление от смерти, а после так сжал в объятиях, что у Юры кости хрустнули. Больше оба сделать ничего не успели -- кто-то, отчаянно вереща, скакнул на шею Билуну прямо с лестничной площадки: -- АС! -- Зойка! -- ахнул он. -- Ты никак еще подросла за год? -- И похорошела, -- гордо прибавил Данилов, точно это был его самый главный сюрприз. Он с мужской неосторожной откровенностью сообщал в Свердловск о Зойкиной влюбленности, и Билун читал между строк, что столь преданным и небоязливым может быть только безнадежное чувство -- безнадежное перед его, Билуна, неоспоримой смертью. В больничной обстановке эти письма оставляли Анатолия Сергеевича холодным. Он понимал, как легко утешится Зойка. Да и ему там было не до любви. Но сейчас, едва она произнесла своим низким голосом "АС!" -- этим именем из инициалов звала его заглазно вся лаборатория, -- как что-то где-то колыхнулось в нем, стронулось, поехало, и он подумал: может, тоска по любви, не обязательно по Зойкиной, и вытащила его из биостата? Каждый по-своему побеждает смерть! Билуна покоробила Зойкина бесцеремонность. Забила себе девчонка голову романтикой безнадежной любви, способом выражения которой выбрала эту самую бесцеремонность. Раньше бы АС немедленно и тактично высвободился. По старой привычке и теперь незаметно и коротко оглянулся: не чересчур ли все нелепо и смешно? Но Зойкины руки приятно тяготили его, он не торопился от них отделаться, наоборот, новым обостренным чутьем улавливал, что они связывают его со старым миром лаборатории лучше, чем даже зрение и слух. Именно этих маленьких твердых рук не будет хватать ему, ибо Зойкины объятия становятся все легче, все слабее, словно Зойка, не сходя с места, уже начала отдаляться. Она оторвалась на длину вытянутых, не снятых с его плеч рук, смело всмотрелась, покачала головой: -- Похудели все же. Выцвели. Нам как сказали, что не померли, возвращаетесь, думала, с ума сойду. Девчонок тереблю, а они смеются, не верят... Она испуганно зажала рот, сообразив -- ляпнула больному не то. Но сразу же тряхнула своей тускло-золотистой короной: -- Идемте, идемте. Вы в лаборатории ничего не узнаете. -- Что, Петручик все по-своему завернул? Праздный вопрос! Билун прекрасно знал, такие толстые мягкосердечные заместители ничего по-своему не заворачивают, свято оберегают порядки шефа. Лишь в углу стоял новый рефрактор, которого не было год назад. Да на биопанели появился лишний рубильник, зачем-то нацеплены кольца Лизеланга... Ай-я-яй, спектроскоп-то пылью зарос, похоже, им ни разу не пользовались. И конечно журнал наблюдений у Радюша опять валяется раскрытый на последней странице -- времени не хватило сунуть в стол. Может, надеется, господь-бог пошлет ему за ночь новые данные? Придется сыграть роль господа-бога. Оглянувшись, видя, что Зойка с Юрой наскоро наводят лоск в раковине модель-инкубатора, Анатолий Сергеевич вороватым росчерком изобразил марганцовкой, прямо под неоконченным результатом, танцующего цыпленка. Он с удовольствием подумал, как заставит растяпу Радюша переписывать испорченный журнал -- не назло, конечно, а исключительно в воспитательных целях. Настроение в привычной обстановке выровнялось, утратило оттенок болезненного недоумения, и, дойдя до сдвинутых вместе столов Людочки и Катеньки Пинаевых, которых для скорости называли одним общим именем ЛЮКИ, он только губы в ниточку подобрал. Этим сестрицам-болтушкам он, например, никогда не позволял селиться рядом. Себе дороже! Чем дальше Анатолий Сергеевич шел по лаборатории, тем определеннее становилось какое-то несовпадение между увиденным -- и восстановленным из памяти. Каждую шкалу, даже расположение приборов, он помнил лучше линий собственной ладони. Но помнил не своей, а посторонней памятью, которая лично его не касалась, не задевала, не звала немедленно продолжить то, к чему так рвался из Свердловска. Противоречие между памятью и зрением рождало устойчивое беспокойство, особенно невыносимое из-за того, что он чувствовал себя здоровым -- здоровым тем здоровьем, о котором не надо спрашивать мнения врачей, которое само по себе чистым звоном гуляет по телу. Между тем в лаборатории собирался народ. Прикатился из кабинета Петручик, на ходу промокая платком лысину. Прослезился у Билуна на плече. И все кудахтал добродушно и искренне, как хорошо и как вовремя для лаборатории возвращение шефа. Петручик был начисто лишен честолюбия и не связывал со смертью начальства никаких планов собственного возвышения, поэтому слова его следовало принимать без натяжки -- Анатолий Сергеевич действительно был здесь нужен... Директор института, наоборот, предложил не торопиться с работой, с недельку отдохнуть. Директор боялся сложностей, каковыми в данном случае являлась перемена руководства в середине планового квартала. Поэтому с понятной, неискусно замаскированной хитростью ссылался на необходимость кончить серию опытов коллеги Петручика. -- Передавать на ходу слишком сложно, -- заключил директор кратенькую речь. -- Отдыхайте пока, Анатолий Сергеевич. Подлечивайтесь. Я дам команду кадрам оформить дополнительный отпуск. Спорить было не о чем. И Билун уже начал потихоньку ломать голову, чем займет себя в дни неожиданного досуга. У директора были свои постоянные сопровождающие. Затесавшись в его свиту, Анатолий Сергеевич к концу обхода шагал во главе довольно-таки внушительной толпы под нарастающий шепот: "АС! АС! АС вернулся!" Особых иллюзий насчет любви к себе он не питал -- некоторые вновь принятые сотрудники вообще видели его впервые. Но все радовались поводу на минутку сбежаться вместе и пошуметь. Кроме того, факт излечения неизлечимого -- безотносительно к судьбе конкретного Билуна А. С. -- будил во всех стихийную веру в непреодолимость жизни--сродни бессмертию. Девушки подняли восторженный гвалт. А младший научный сотрудник Федя Радюш несся впереди на руках, колотя друг о дружку в воздухе подошвами тяжелых платформ. Анатолий Сергеевич давно уже отступился, не делал замечаний, не мешал восторгу подчиненных и неподчиненных коллег. Да по совести говоря, и сам в душе радовался вместе с ними и за них своему возвращению. Маршрут вынес толпу в "живой уголок", где за глухими с виду стенными панелями обитали подопытные животные. Здесь их подвергали динамическим воздействиям -- тряске, пиковым всплескам магнитных полей, ударам света, переменному шумовому фону, воздушным смерчам, перегрузкам, невесомости -- словом, всему тому, что вместе и порознь обрушивает на горожан современный город. Надо сказать, "живой уголок" давал ученым сколько угодно примеров различных нестандартных реакций. Толпа шумно топала по коридору, а Анатолий Сергеевич, не признаваясь себе, постоянно высматривал, далеко ли переливается нежаркое весеннее солнышко Зойкиных волос. Ниши для животных, перекрытые стенными панелями, обычно отворяются дистанционно, с пульта, хотя местный привод у них тоже есть. Неизвестно, что произошло на этот раз. То ли случайный каприз электричества замкнул ненароком нужные контакты. То ли Зойка, позируя перед Юркиной фотокамерой, нечаянным прикосновением отключила блокировку. Но одна стенная панель вдруг сдвинулась и обнажила темный зев обезьянника. Оттуда, по-человечески заслонившись от света локтем, выскочила огромная пакостная горилла Гужбан. Гужбан и так-то имел характер не сахар. А когда над ним после долгого мрака зажигали прожектор, просто сатанел. Постепенно убирая от морды локоть, он жмурился, моргал и на глазах наливался злобой. Анатолий Сергеевич сделал по инерции еще несколько шагов. Другие не только остановились, но и попятились. Рядом оказалась одна Зойка -- она, будто продолжая позировать, опиралась спиной о стенку у самого края проема. Растерявшись от близости людей, Гужбан переводил взгляд с Зойки на Анатолия и обратно, пожалуй, лишь с единственной целью: с кого начать. Сподручнее ему показалось начать с Зойки. Волосатые пальцы собрали в жменю платье на ее плече. Материя, уступая, затрещала. Зойка настолько испугалась, что даже не вскрикнула. Но сильнее боли и сильнее страха улавливалось отвращение к коричневой липкой волосатой лапе самца... Анатолий Сергеевич не отличался силой. Да и о пределах личной храбрости имел весьма туманное представление -- не выпадало возможности испытать. А тут, ступив недостающие полшага, плечом оттер девушку, поймал Гужбана повыше кисти, сжимавшей лоскут Зойкиного платья, правой рукой перехватил на замахе левую лапу гориллы и сразу же почувствовал, как его распяливает поперек тела неимоверное движение Гужбановых мышц. Видимо, обострение опасности делало с организмом то же самое, что ранее сон. Восприятие Билуна вдруг удвоилось. Чужая параллельная явь подстроилась к мозгу. Помимо своего существования здесь, посреди изогнутого в обе стороны коридора с Зойкой поодаль и ехидно оскаленной Гужбановой пастью вблизи, Билун обрел еще одного себя в кремовой комнате -- силящимся подняться из полукресла, держась за руку Альбины Викторовны. От этого момента обе картины, не смешиваясь, разрывали Анатолия Сергеевича на два различных действия. Биотоки, усреднившись, навязали общее движение обоим телам. Там и здесь Билун гибко выпрямился, шагнул вперед. И Альбина, и Гужбан ощутили этот оголенный комок эмоций. Билун резко сбросил горилловы лапы... ...И они послушно обвисли вдоль мохнатого туловища, потеряв Зойку и нахального, напрашивающегося на удар типа. Животное тотчас выбросило из памяти темную камеру сзади и раздражающе шумных людишек, замерших вокруг и дрожащих. Гужбан ничего не видел, кроме жестких призывающих глаз... ...И руки Альбины покорно опустились, откликнувшись на внезапное изменение в Анатолии настроя жизни, к которому так чутко неравнодушны женщины, дети и любящие человека животные. Перед ней был совсем иной Анатолий, разбуженный от невнимания к другим, рвущийся из оболочки ожидания смерти, в которую сам же себя и заковал... Теперь Билун нежно-настойчиво и уверенно разворачивал за локотки к свету покорно-громадное туловище гориллы и закаменело распахнутую ему навстречу фигурку Альбины... ...Гужбан сморгнул, заерзал черными зрачками, откинул назад квадратную голову. На него никто никогда не смотрел таким взглядом -- взглядом покровительственной дружбы, которой невольно хочется подчиниться, взглядом силы и нежности... ...В нем никогда не помещались рядом сила и нежность. Соединившись, они покорили и обессилили Альбину чем-то по-настоящему мужским. Привыкшая, как к предназначению, быть последней любовью умирающих, Альбина вмиг забыла тех, других, закрыла глаза, стиснула зубы, и тело ее льнуло, льнуло, льнуло к нему, доверчиво и требовательно, как это умеют одни только женщины, если никто на свете не мешает их женскому счастью... Поворачиваясь и заслоняя собой в одной жизни Альбину от гориллы, в другой -- гориллу от неведомой человеческой опасности, Анатолий осторожно подталкивал это невероятным образом слившееся в сознании существо назад, назад, пока уже самому ему некуда было деваться... ...Гужбан, пятясь, не отводил от него молящих глаз, признавая за человеком право навязывать свою волю и доверчиво отдаваясь этой воле. И все дальше мелкими шажками отступал в глубь камеры, увлекая следом своего укротителя. ...Анатолий опустил Альбину в полукресло и выжидательно склонился над ней, прислушиваясь через ее настроение к миру вокруг, чтобы чутко, камертоном, отозваться на фальшивую нотку, и ничего больше не видя, кроме ее некрасивого, счастливого, согласного лица с зовуще закрытыми глазами. Опомнившись, Зойка рывком перетащила Билуна через порог клетки, захлопнула панель. Тотчас дальнюю картину будто выключило из мозга -- все на свете заслонила девчонка, придерживающая рукой и подбородком лоскут платья на обнаженном плече. Целое мгновение Анатолий Сергеевич ничего не ощущал в себе, кроме мысли, что удвоение не имеет никакого отношения к психическому расстройству, как он вначале подумал. Совсем не внутри него лежит мучающая его тайна. Необходимо отыскать точку, где жизнь разошлась на параллельные течения, отыскать себя... Билун сорвался с места, проскочил коридор, быстрым шагом пошел прочь из лаборатории. Через двор. Мимо фараонов. По скользкой после дождя набережной. По висячему мостику над Литейным проспектом. По движущемуся тротуару. Он шел и ехал совершенно случайными маршрутами. И лишь очутившись на перроне гравистрелы, понял, куда стремился. А поняв это, зачерствел душой, сосредоточился на Зойке, чтобы не отвечать себе до времени на мучительный вопрос. Сгорбившись, затиснув руки в карманы, бродил он по пятачку монорейсов, где никто не утихомиривал ветра. За время ожидания Билун здорово продрог. По должности Анатолий Сергеевич располагал правом на два заказных монорейса в год да два неиспользованных накопилось за период болезни. Когда спецвагон, подлетев, сглотнул его и причмокнул дверями, Билун с маху опустился в прогнувшееся почти до пола кресло, набрал на адресном щитке шифр. От тишины и неподвижности засосало под ложечкой. Спроси его кто-нибудь, почему следует мчаться на родину, пришлось бы углубиться в неубедительные рассуждения: если уж, мол, искать разрыв между восприятием и воспоминаниями, то начинать надо безусловно с детства. Но никто ни о чем не спрашивал. И потому Анатолий Сергеевич, не задумываясь, не рассуждая, исключил себя из жизни на бесконечные два часа пути. Схваченный бесплотной опорой от колен до подмышек, он еще больше расслабился, продавил кресло. Заказал чашку какао. Хлебнул глоток. И уже окончательно сосредоточился на Зойке. Зойка, слава богу, требовала всех мыслей. Неизвестно откуда взявшееся понимание чужих душ делало мысли ясными и правдивыми. Будто ими управляла сейчас та, о ком он думал. Зойка свалилась в лабораторию по распределению. Точнее, по комсомольскому распределению: в подшефной школе с химическим уклоном в ней заметили отличного организатора олимпиад. Не очень рассчитывая на блестящее будущее в науках, она без особого усилия взлетела на общественные высоты -- устраивала для сотрудников культпоходы, увеселения, счастливый отдых на лоне природы. Однажды и сам Билун каким-то чудом оказался с ней в одной палатке. После костра, гитары и семисотграммовой кружки продымленного, шибающего паром в нос глинтвейна спать не хотелось. С берега озера доносились прозрачные туристские песни. А по соседству в верхушке сосны устроилась ненормально голосистая кукушка. Ровное Зойкино дыхание не могло обмануть Билуна. Боясь к ней повернуться или, не дай бог, прикоснуться, он откатился на край палатки, под сырую от росы стенку, и к утру один бок ныл глупой болью. В операциях типа "Глинтвейн и кукушка" Билун никогда больше не участвовал: и так с тех пор не мог выбросить из головы тоненькую девчоночью фигурку в брючках и отороченной мехом курточке с капюшоном. А выбросить было необходимо -- после третьего-то консилиума лечащих врачей! Еще не был произнесен окончательный диагноз, а по институту утвердились слухи. Подумать только, такой молодой, талантливый... Осталось каких-нибудь три месяца... Все на работе да на работе -- семью было некогда завести... Говорят, профессор Цегличка специально приезжал и тоже отступился... Уже опробовали на нем разные средства светила медицины и начинающие лекари -- все, у кого находилось новое объяснение болезни. Уже доктор Петручик привык к вечной приставке"врио". Уже на входящей корреспонденции перестало появляться имя Билуна -- устойчивый признак перемены власти. Одна Зойка не захотела и не смогла примириться с неизбежностью смерти Анатолия Сергеевича. Девчонки сами назначают себе объект обожания. Так необычно любить безнадежно больного! Поставить в компании грустную пластинку, сесть на подоконник, сделать красиво-страдающее лицо... И никаких обязательств -- до абсолютной свободы всего-ничего, три месяца, но никому никогда, в том числе -- самой себе! -- в этом не признаешься! Анатолий Сергеевич не отвечал на пылкие Зойкины письма, ограничивался приветами из третьих рук, чаще всего -- через Юру Данилова. Но Зойке и не нужны были никакие его ответы: собственной ее мечты хватало на двоих. Возвращение Билуна было опасно для Зойкиной любви, развеивало ореол романтического страдания и безнадежной жертвенности. Сама она этого не заметила. Она еще радовалась встрече, еще мечтала о странном счастье, отвоеванном у судьбы. А он уже предчувствовал ее уход -- именно теперь, когда она нужна ему много больше, чем тогда, в летаргической полужизни Института космической медицины. Он всегда шел по течению, предоставляя времени самому выяснять отношения. И потому так с маху убежал из лаборатории. Узнав о новой разлуке, Зойка почернеет с горя. И вместе с тем -- утешится: разлука намечалась настолько мизерной, что и говорить о ней неловко. Зато именно разлука даст возможность снова помучиться, на несколько дней возвратит привычную роль безнадежно обойденной судьбой. Это ей. А ему... Вагон раскрылся. Кресло мягко вздулось снизу, выбросило Анатолия Сергеевича на перрон. Из палисадника возле вокзальной башенки совсем по-домашнему расталкивали зелень огромные мальвы. Отовсюду несся запах нагретой солнцем вишни. На улицах было пусто. Лишь кое-где копошились по огородам старушки, не уступавшие автоматам удовольствие копаться в земле. Увидев его, старушки разгибались, здоровались, долго смотрели вслед из-под сложенных козырьками ладоней. Анатолий Сергеевич почти дословно улавливал невысказанный вопрос: "А це нэ Климовнин ли хлопець? Та ни, у той вроде б подородней будэ. К Бредунам сын тильки о позапрошлом годе наезжал. Може, Настурьиных? То ж не иначе Настурьиных, бильш вроде не к кому... Якый гарнэсэнькый..." У Анатолия потеплело на сердце от этих по-хорошему любопытных взглядов, от всамделишной добрососедской заинтересованности. Он и раньше любил неменяющихся старушек, которые мотаются на выходные в гости через весь земной шар, а вот если сюда кто заглянет, то для них уже и событие, и праздник. Он неторопливо шел мимо легких разнокалиберных заборчиков, в коих больше всего сказывался характер хозяев. Поверх заборчиков плескали узкими серебряными листьями маслины, знойно благоухали солнечные кровинки вишен. Улицы казались чересчур короткими. Было б не удивительно, если б Анатолий Сергеевич смальства сюда не наведывался и мерил все мерками детства. Но он-то наведывался! Выходит, ему и тут не примирить с воспоминаниями знакомые улицы и дома? Или... Или он потерял себя не здесь, но всеми силами пытается натянуть на сознание чужую память... У одного дома Анатолий Сергеевич чуть-чуть постоял, прежде чем войти. Тропка за калиткой узко отвоевала себе место среди петуний и огоньков. Отяжелевшие от жары мальвы уставились на гостя с высоких голых стеблей. По веткам вдоль стен взбирались зеленые плети повители. Анатолий машинально сорвал фиолетовый граммофончик, сжал пальцами зев, дунул с узкого сладкого конца. Цветок напружинился и трескуче лопнул... Борис не ждал Билуна и не мог ждать. Они не виделись лет пятнадцать -- в прошлые Толины приезды его обязательно куда-нибудь уносило, а писем и телесвязи оба терпеть не могли. Сидя на врытой в землю скамье, Борис кормил с ладони вылущенными зернами подсолнуха замурзанного пацана. В широченной Борькиной ладони крепенькая беловолосая головка сына тонула полностью. Борька поднял глаза, кивнул, высыпал ребенку в рот все семечки разом, ссадил с колен, погладил по голове и сказал тонким голосом, странно модулированным вдоль фразы на совершенно неподходящих к тому словах: -- Иди поиграй, деточка. Мне надо с дядей поговорить. Поднялся -- большой, рыхлый, в исподней рубахе и низко открывающих живот штанах... Только несуразными движениями и напоминал он еще того худого нескладного парня из детства, который терялся, когда его вызывали к доске, но на спор однажды без спроса покинул посреди урока класс. Теперь Борька больше походил на своего дядю -- человека-гору Ефремыча. -- Извини, я немного устал после ночной. Он работал оператором на маслозаводе. Анатолий, не отвечая, смотрел Борису в лицо. Мимо, басовито шаркая крылышками, пролетел шмель с желтым зеркальцем на брюшке. На миг Билуну показалось, это тот же самый -- из их детства -- шмель Шатька, гудевший здесь и два, и три десятка лет тому назад. И тот же воздух вокруг. Те же деревья и стены. Тем не менее, он их не узнавал. Или, если уж быть последовательным, узнавал, конечно, но именно так, как узнаешь незнакомого человека по описанию, внутренним чутьем. В этом большом рыхлом человеке с тонким голосом Анатолий тоже без сомнений узнавал Борьку -- тот прорезался в хозяине этого домика независимо от воли обоих и от темы разговора. Здесь, под вишнями, к Анатолию точно возвращалось детство. Но детство чужое, подаренное ему щедро, от души, и все же им лично не пережитое, не оставленное позади во времени, а подкинутое извне, внедренное в сознание, в память, а не в душу и не в чувства. Навязываемое Билуну детство не было пережито, несмотря на еле заметный шрам на бедре -- след давнишней игры в прятки, когда он впотьмах врезался в моток колючей проволоки, несмотря даже на память о заржавевшем конденсаторе, который Билун с великим трудом рассчитал когда-то для радиолюбителя Борьки -- вон он до сих пор так и валяется на подоконнике. Нет-нет, все это произошло не с ним. Все здесь его и не совсем его, взятое, вероятно, из чьей-то жизни напрокат и теперь механически подсаженное ему в память. Себя здесь Анатолий не находил, не мог найти! -- Ты меня узнаешь? -- спросил он Бориса. -- Что, в нынешнем сезоне шутка такая? -- удивился Борька. -- Но ты не находишь во мне ничего странного? -- Странного? Чокнутый ты какой-то. Но этого всегда в тебе было вдоволь... Анатолий не возражал. Раз Борька признал его, значит, так оно и есть, ему можно верить, он не ошибается, не умеет ошибаться. Борька не знает одного: что Анатолий примчался сюда обрести ясность и спокойствие -- и не обрел. Прошлое, оказывается, не принадлежит ему. Память снова подвела, выдавая чужие воспоминания за свои. И значит, как ни странно, даже детство у него общее с кем-то неизвестным, с тем, от кого Билун с самого утра отгораживается волевой преградой. Не стоило дальше обманывать себя, искать истину там, где она никогда не лежала. Прошлое -- по крайней мере, малая родина и детство -- не хранило тайны удвоения. И коли уж на то пошло, не было никакого удвоения, недовыздоровления и прочей чепухи. Дабы найти иную, столь же естественную причину сосуществования действительности и сна, надо было освободить дорогу тому, что до сих пор прорывалось нечаянно. Вот-вот Билун все узнает или вспомнит. Знакомый звук или запах -- и он, наконец, заново обретет себя. Только теперь уже насовсем... Анатолий полуприкрыл глаза, притушил барьер самовнушения, медленно стаявший, едва его ослабили с двух сторон. Помимо Борькиного дворика Билун тотчас оказался в саду Института космической медицины, и Альбина Викторовна держала его за руку. Рядом, оттянув тяжелой головой край гамака, глядела исподлобья рыжая боксерка Нэнси. Последние дни она выла по ночам, изрыла весь сад ямами. "К покойнику!" -- говаривает при встречах институтский сторож Никодим Электроныч. И отворачивается. Анатолия знобило. Губы секла лихорадка. Но мысли фиксировались четко, сразу за обоих. Лихорадочные мысли, умноженные на два одинаковых сознания и разделенные между двумя одинаковыми телами... ЛАДНО, ПРИВЕТ... ДОГАДЫВАЮСЬ, НЕ БЫЛО ВЫХОДА... СПОКОЙНО... ХОТЕЛОСЬ ЖИТЬ, ЗАКОНЧИТЬ РАБОТУ. ТЕЛО РАЗВАЛИВАЕТСЯ... НИКТО НЕ ПОМОГ. ДАЖЕ ГРИША... СТРАННО, ДОНОР САМОГО СЕБЯ... ЗОВИ БРАТОМ -- КОГДА УЙДУ... УЙДУ? ТОЧНО? К СОЖАЛЕНИЮ! ИНАЧЕ СТАЛ БЫ Я СЕБЯ ЗАНОВО ЗАТЕВАТЬ... КАК ТЕЛО? НЕ ЖМЕТ?.. ТРУДНО ПОВЕРИТЬ... БЕЖАЛ ОТ СЕБЯ... ДАЖЕ В ДЕТСТВО... ПРЯТАЛСЯ КАК ДУРАК... РАЗВЕ ОТ САМОГО СЕБЯ СПРЯЧЕШЬСЯ? Спор с самим собой: одна половина проникнута подавленной завистью, другая -- неуверенна и жалостлива. Вместо того чтобы обрести себя нацело, сознание снова разложилось на два скрещивающихся потока мыслей. Кое-что не затрагивалось, не договаривалось, однако окрашивало мысли созвучием чувств. Вопрос и ответ почти сливались, вопрос едва не обгонял ответ, объединение ощущений нарастало, ускорялось, уже трудно было различить, кому какая мысль принадлежит. Даже непостоянное "ты" в обращении к другой половине потихоньку скрадывалось, заменялось размазанным двуликим "я"... КАКИМ ЖЕ ОБРАЗОМ?.. НУ, ПОМНИШЬ, Я ВЫСТУПАЛ С ЗАКРЫТОЙ СТАТЬЕЙ ПО ПОВОДУ ЭФФЕКТА БРАТЬЕВ ШАРАПОВЫХ?.. А, ЭГОТРОН... В уголке памяти, калачиком свернулось воспоминание о том, как на отзыв в лабораторию направили шараповское изобретение: "Метод перезаписи личности путем поатомного адекватного дублирования на эготроне". Биологу Билуну нечего было противопоставить безупречному построению доказательств. И все же подобные открытия надо уметь вовремя закрывать... Свои аргументы на запрет бесконтрольного дублирования удалось тогда заимствовать из области этики -- кого не испугала бы возможность неограниченного продления жизни с любого неперед заданного момента! Надо же, чтобы по иронии судьбы именно ему пришлось такой возможностью воспользоваться! Он списался с Арктаном Шараповым тогда, когда уже все способы лечения были исчерпаны и врачи отступились. Больших трудов стоило склонить на служебное преступление Гришу Лукконена. Гришины опыт и логика протестовали против парадокса: подмена вместо исцеления. На счастье, он усмотрел в шараповском феномене перспективы для космической медицины, а ради медицины Гриша был готов на все. Построили эготрон. Сняли матрицу с умирающего тела Билуна. Внесли коррективы. И пустили в свет новенький дубль Анатолия Сергеевича. Память пришлось чуть-чуть выщипать, особенно последнее полугодие... Знобило все сильнее. -- Зазяб? -- удивился Борис. -- Может, стопочку домашней с дороги? Анатолий передернул плечами. Альбина Викторовна губами коснулась его лба: -- У тебя жар. И беспокойство. Ты о чем думаешь? -- Ах, оставь, ерунда! Скоро пройдет! -- одновременно ответили оба Билуна в Борькином дворе и в Свердловске. И оба поняли зловещий смысл слова "пройдет". И оба покачали головами. СКОЛЬКО ОСТАЛОСЬ?.. СОВСЕМ ПУСТЯКИ... ПЕЧЕТ... Для описания боли не требовалось слов. Она равномерно разделилась между двумя телами, разбавленная легкостью и тем наркотическим возбуждением, которое не дает умирающему иллюзий. Половиной сознания предстояло пройти через смерть. И выжить с непотревоженным разумом! УСПЕЮ ПРИЕХАТЬ?. . ВОТ ЕЩЕ, НЕ НАДО, НАС НИКТО НЕ ДОЛЖЕН ВИДЕТЬ ВМЕСТЕ... Часть мыслей, привязанную к Свердловску, затянуло дымкой. Словно он там опомнился и решил оборвать контакт. Но теперь Анатолий не боялся правды, был готов к борьбе, был готов выйти против всего мира, даже против самого себя, догорающего первым телом в саду Института космической медицины. Он усилил прием, вновь добился совпадения восприятий. И качнулся от боли. Напрягся. Преодолел. Помог преодолеть второму, вернее, первому себе в Свердловске. Нэнси лизнула руку и полезла под ладонь холодным морщинистым носом. "Я тоже обязан быть рядом", -- твердо подумал Анатолий. Эта мысль родилась уже где-то на третьем уровне сознания, закрытом от приема в Свердловске: на втором велся мысленный диалог, первый, самый поверхностный, был оставлен для Бориса с его ленивыми вопросами и необязательными ответами. Ночная фиалка, сложившая на день лепестки, еле пахла, смешиваясь с нежным ароматом жасмина в Свердловске, оба запаха без труда забивал назойливый шиповник... Под Ленинградом ягоды шиповника крупные, круглые, почти безвкусные и безобидные, здесь же мелкие, удлиненные, сладкие и с ужасно кусачими семечками -- если насыпать за шиворот, семечки въедаются в потное тело, только в речке и можно спастись от злой украинской шипшины. Такие же въедливые и колкие бьются в голове свои-чужие мысли... ВСЕ ЗАИНТЕРЕСОВАНЫ В ПРОДОЛЖЕНИИ ОПЫТОВ "ЧЕЛОВЕК В ДВИЖУЩЕМСЯ МИРЕ". ХОРОШО, ЧТО УМИРАЯ, ОСТАЮСЬ. ПЕТРУЧИКИ ДОВЕДУТ ДО УМА ЛЮБУЮ ИДЕЮ, НО КОМУ-ТО ВЕДЬ НАДО ИХ ВЫСКАЗЫВАТЬ! НЕЛЬЗЯ ВОТ ТАК УМЕРЕТЬ -- РАСПЫЛИТЬСЯ, КОЛИ УЖ ПОВЕЗЛО... ХОЧУ СВОИМИ... ТВОИМИ РУКАМИ ДОБИТЬ РАБОТУ... ДЛЯ ОСТАЛЬНЫХ НИЧЕГО НЕ ИЗМЕНИТСЯ: ТЕБЕ -- МНЕ УДАЛОСЬ ВЫКАРАБКАТЬСЯ... СМЕШНО И ДВУСМЫСЛЕННО ГОВОРИТЬ СЕБЕ "ТЫ"... ТЫ ЕЩЕ В БОЛЬШЕЙ СТЕПЕНИ "Я", ЧЕМ Я БЫЛ СОБОЙ В ЛУЧШИЕ ГОДЫ... У МЕНЯ БЫ НЕДОСТАЛО МУЖЕСТВА КИНУТЬСЯ НА ГУЖБАНА... ПРАВДА, В ЭТОТ МОМЕНТ НАС БЫЛО ДВОЕ... ТЫ РЕШИТЕЛЬНЕЙ И СВЕЖЕЙ... НЕ ПО ВОЗРАСТУ -- ПО ДУХУ... ТЫ ВСи СДЕЛАЕШЬ КАК Я... ЛУЧШЕ МЕНЯ... Самопризнание требовало встречной откровенности. Но какая откровенность (или сокровенность?) между двумя "я"? Не лучше ли прислушаться, чем оба друг от друга отличаются? Едва что-то такое забрезжило, Анатолий немедленно загнал мысль на сокровенный третий уровень... Он понимал, что замыслен быть молчаливым продолжением мозга и тела умирающего в Свердловске Билуна А. С., доктора биологических наук, прославленного своими работами по динамической физиологии. Он, новый Билун, Билун-второй, призван из небытия для дела, которому уже посвятил двадцать лет творчества из тридцати четырех годиков заканчивающейся сейчас в первом варианте жизни. Он скопирован и исправлен и лишь по недоразумению несет в себе информацию о болезни, которой больше нет в теле, он запрограммирован на единственную задачу -- завершить научные деяния доктора Билуна. Того Билуна. Которого в лаборатории прозвали АС. Все просто. И несмешно. Он нашел себя, обрел себя в этом мире. И не в силах смириться с ролью собственной ма