ременно поймать - и заставить
измерять шагами собственные кишки, пока не иссякнет в нем жизнь. С какой же
стати жрец все время говорил только о девушке-невесте и так, словно жених не
защищать ее призван был от любой возможной опасности, но, наоборот, сам был
способен какое-то зло ей причинить?..
Кажется, все в веннской жизни ясно, все согласно порядку вещей,
заповеданному еще Прародителем Псом! А вот поди ж ты, старец чего-то никак
не мог взять в толк. Мальчик был, впрочем, неглуп и вовремя догадался: так
происходит не из-за недомыслия гостя, но лишь оттого, что тот привык уважать
совсем иные обычаи.
"Но если, - продолжал допытываться старик, - ко дню свадьбы она
окажется уже беременна? Или... возьмет на руки дитя? Тогда-то как быть?"
"Так ведь это Еи дитя будет, - пожимали плечами венны. - Дитя Еи рода.
Всем в радость!"
"И мужу будущему? А коли ребенок не от него?"
"Ты о многом судишь толково, - сказала тут большуха Серых Псов. До
этого мгновения она молча вязала рыболовную сеть, но вот надумала открыть
рот - и все прочие родовичи немедленно замолчали. - Одно плохо, - продолжала
она. - Видно, прежде ты знался все с недобрыми и неправедными народами. Да
случись у нее дитя, мужу будущему ее следы на земле целовать впору бы. Если
до него родила - значит, и его семя втуне не пропадет, но ляжет в добрую
ниву..."
Жрец на это ничего не ответил. Видимо, оттого, что перечить, не греша
против совести, было нечем. Но и душой принять суждение предводительницы
рода он тоже не мог, и большуха, знавшая о жизни уж никак не меньше его, это
поняла.
"А скажи-ка ты мне, сирота... - улыбнулась она. (Сиротой они называли
гостя своего оттого, что не дело ветхому старинушке жить наособицу, без
родни, без могучих сыновей и любящих дочек: кто поддержит и утешит в болезни
и немощи, кто переймет накопленную за долгие годы науку?) - А скажи-ка ты
мне, сирота, вот что. Уж то-то славно ты толкуешь нам про двоих пригожих
ребят, которых вы там у себя держите за Богов..."
"О Воине и Целителе, да", - с готовностью отозвался жрец.
"Стало быть, - кивнула большуха, - эти твои Близнецы ногами запинали бы
девку, прежде свадьбы родившую? Старший, может, копьем бы ее ткнул? А
Младший дите захворавшее помирать без помощи кинул? Коли оно, дите это, -
как ты выразился, - без благословения?"
Старик ответил тихо, но сразу и без раздумий:
- "Нет. Никогда..."
"Так какого бельмеса... - тут большуха дернула сеть, проверяя затяжку
узлов, и движение вышло досадливым, - какого бельмеса вы, жрецы, хотите
святить то, что без вас свято от века? Вы еще хлеб взялись бы благословлять,
словно он прежде всех Богов свят не был. Значит, твои Боги не осудили бы - а
ты берешься судить?"
Старый жрец немало смутился... А потом удалился к себе - в маленький
покойчик, выгороженный для гостя в уютном углу общинного дома, - и долго
молился в уединении. Должно быть, испрашивал совета у божественных Братьев.
И что отвечали старику его Боги, никто не слыхал. Потому что это были его
Боги, не веннские.
Немало воды с тех пор утекло в великой Светыни... Для одной
человеческой жизни двадцать лет - срок изрядный. Много весен назад не стало
жреца, а мальчик, пытавшийся постичь разговор взрослых, с тех пор сам
сделался взрослым бородатым мужчиной. Но что такое двадцать лет в жизни
народа? Один миг. Мелькнул - и нету его...
И все так же несла свои воды праматерь Светынь, убегая на запад, в
горько-соленое Закатное море, и по верховьям ее и притокам стояли дремучие
леса, а в лесах жили венны. И у веннов все оставалось по-прежнему.
Не один месяц провел среди Оленей молодой Шаршава Щегол, всех успел
порадовать своим мастерством кузнеца. До сегодняшнего дня жил, как подобает
вежливому гостю, задержавшемуся в селении. Сегодня все должно было
измениться. Сегодня наступала первая ярильная ночь, и Шаршава отправится
вместе с Оленями на праздник, и там, в отблесках святых костров, его назовет
своим дочь Барсучихи. И, ежели сладится у парня с девчонкой честное дело, -
к утру заискрится в волосах у Шаршавы светлая бусина. А потом придет осень,
и земля отдаст плодами те семена, что недавно были посеяны. И будет
праздник, и большуха Оленей крепкими нитками примотает одну к другой ложки,
которыми ныне порознь едят жених и невеста. И Олени вместе со Щеглами вволю
погуляют на свадьбе, празднуя рождение новой семьи.
Весна выдалась очень погожая, солнце торопилось гнать зиму и грело не
просто тепло, а временами даже и жарко. Вот уже полных две седмицы венны не
топили в избах печей, готовили еду на летних очажках под навесами. Однако
праздничные блины - девичье приглашение избраннику - дело вовсе особенное.
Можно ли доверить такое временному очажку во дворе? Нет, конечно. Нельзя!
Оттого нынче в доме Барсучихи жарко греется государыня печь, еще прадедом
хозяйки сбитая, устроенная из речных валунков и крепкой в обжиге глины.
Шипят на печи две сковороды - тоже очень старинные, глиняные, с высокими
окраинами, величиною немного побольше, чем могут обхватить пальцы. Когда их
приподнимают над отверстиями печного свода, изнутри могуче и ровно дышат
золотым жаром угли и временами вылетают язычки бледного пламени. Оленюшка
жарит блины, и мать ей помогает. Ровняет на деревянном блюде румяную,
душистую стопку, смазывает растопленным маслом... Иной помощи дочери не
требуется, да и без этой вполне могла бы обойтись. Но как в таком святом и
важном деле - без матери?
"Вот ты и выросла, дитятко..."
Выросла, по-другому не скажешь. Совсем взрослая стала. Любо-дорого
посмотреть, как хозяйствует в доме и у печи. Один за другим шлепаются на
блюдо блины - тонкие, кружевные, нарядные, любо-дорого поглядеть. И собой
хороша младшая доченька... Ну, может, не такая красавица, какими удались
старшие - сами вбеле румяны, косу русую пальцами не обоймешь, - но тоже не
из таких, от кого люди с жалостью отводят глаза и поспешно говорят
родителям: "Но зато, наверное, умница!.."
Правду молвить, в девочках-малолетках ее считали дурнушкой. Худенькую,
маленькую, с редкими волосенками... И это чуть-чуть не довело до беды. Было
дело, собрались они с отцом в Большой Погост, навестить дальнего родича...
То есть по крови не такого уж дальнего - прадед, что выложил печь, с его
прадедом были троюродные братья. Дальность заключалась скорее в том, что в
той семье без конца роднились с сольвеннами, так что за три поколения ничего
своего, веннского, почти уже не осталось. Даже "акать" в разговоре начали
совсем по-сольвеннски, произнося "кАрова" и "мАлАко", слушать-то противно. И
вот родственник ляпнул прямо при доченьке, думая, вероятно, что дитя десяти
весен от роду ничего еще не способно понять: "Да никак в безлунную ночь она
у вас родилась... Кто же у нее, у бедняжки такой, бус-то станет просить?"
Что же, доченька вправду ничем тогда не оказала, что слышала, а
услышанное - уразумела. Играла себе и играла в залитом предвечерним солнцем
уголке двора, гладила кошку, предлагала ей поймать кусочек веревки... А
только потом хватились дитятка - тут и нету его! Мать хорошо помнила, как
всполошилась, как кинулась за ворота искать... Только искать-то не
понадобилось. Почти тотчас с облегчением увидала: вот она, доченька,
жива-здорова, идет навстречу радостная и довольная. Идет и... ведет за руку
того человека. Серого Пса, а ведь про них все тогда думали, что вот уж
двенадцатый год нет никого... С косами, заплетенными из-под низу вверх, как
подобает недавно пролившему кровь... И на одной из тех кос играет, искрится
доченькина хрустальная бусина!.. Вот, мол, вам всем! Неча говорить, будто
нехороша и не придут ко мне женихи!.. А вот и пришел! Да без вашего на то
позволения! Да еще и вперед раскрасавиц старших сестер!..
... А он - взял бусину, путник бездомный, сирота истребленного рода.
Еще б ему было не взять!..
Долго они потом держали детище в строгости... Потому - видели: помнит
она того человека, никак не хочет забыть. И еще было замечено, что самые
свирепые псы, отродясь не любившие надоедливой ребятни, с Оленюшкой
сделались ласковы, точно была она их собственным выкормышем. С чего бы
такое? Ох, как же все непросто на свете...
... Но ничего. Все это сегодня закончится. Уже на самом донышке
осталось теста в круглой деревянной мисе, из которого большой ложкой
отмеривает его доченька на жаркие сковородки. Новая бусина блестит у нее
между ключиц, недавно врученная, на шнурке, сплетенном из красной, черной и
белой ниток. Знак готовности принять сватовство.
Одно только плохо: все молчит дитятко. Не шепчется с матерью, не тянет
напоследок из нее жгучие женские тайны, краснея радостно и тревожно, как
когда-то старшие сестры. Делает вид, будто занята одними только блинами и ни
о чем ином помыслов даже не держит. Проворно снуют ее руки над двумя
сковородками, мечется у горла ясная бусина, вспыхивает многоцветными
огоньками...
И мать молчит. Может, в самом деле не стоит ей нарушать сосредоточения
дочери? Обо всем они с нею уже переговорили, все обсуждали, все решено.
Тихо шипит сковородка. Это вылито из мисы последнее тесто. Больше и
толще других получается блинок, и нету в нем кружевных нарядных отверстий.
Не блин - лепешка! Что делать с таким?
Однако у хорошей хозяйки всему находится применение. Сделался последний
блин крышкой всем остальным: не остынут, пока понесет она их через укутанное
туманом старое поле, а потом по камням через ручей...
Девушка, которой назавтра предстояло прозваться невестой кузнеца
Шаршавы Щегла, молча вышла из дому, неся на ладонях старинное блюдо с
блинами, закрытое от нехорошего глаза длинным, богато вышитым полотенцем.
Мать осталась стоять в дверях, провожая ее. Что укроется от глаз матери,
провожающей дочь?.. Но даже и она не заметила, как Оленюшка бросила быстрый
взгляд на вершину каменного холма, прикрывавшего долину от холодных ветров.
Не блеснет ли там что-нибудь в сиянье луны, в лучике взошедшей звезды?..
Нет... Кутала вершину глухая и плотная темнота. Нарушали ее только
отсветы ярильных костров, уже разгоравшихся на лысой макушке другого холма,
совсем в иной стороне.
x x x
В этот день, незадолго до сумерек, Волкодав свернул с проезжей дороги и
долго шел лесом, по усыпанной сосновой хвоей тропе. Тропа лезла все время
вверх - не очень круто, однако заметно. Лес же делался то гуще, то реже,
потом под ногами зазеленел густой мох и начало влажно хлюпать верховое
болотце, но острые каменные зубцы неизменно плыли впереди, медленно
приближаясь, - и вот наконец кривобокие сосенки расступились, и по ту
сторону обширного верещатника, серовато-зеленого, унизанного мелким лиловым
бисером цветов, перед венном во всей красе распахнулся скальный обрыв, на
который он вознамерился поближе взглянуть. Распахнулся внезапно и сразу -
такое уж было у него свойство, с какой стороны ни подойди...
... Во всей красе?
Лучше сказать - во всем величии...
А еще лучше - совсем ничего не говорить, просто помолчать, пока нужные
слова сами не явятся на ум. Или не явятся, потому что не придумано в
человеческом языке таких слов...
Ибо ничего подобного Волкодав в жизни своей не видал. А уж он каких
только чудес не насмотрелся на склонах хребтов, окружавших Самоцветные горы,
- казалось бы, там-то, где стояли величайшие вершины здешнего мира, сущность
гор изъявляла себя наиболее разнообразно и полно...
Что это?
Овеществленные мысли, имеющие такое же отношение к человеческой суете,
как океанский шторм - к луже, в которой плавают головастики?
Обломок короны, упавшей с головы неведомого Бога, низвергнутого в
небесном бою?
Руины твердыни какого-нибудь Темного Властелина, столь древние, что до
ныне живущих не докатилось даже смутных преданий? Сумрачными башнями
вздымалось полукружие каменных стен, осыпи у подножья казались
неприятельским войском, неистово хлынувшим на приступ, - вотще, вотще,
никому не дано покорить эти стены и сорвать с башни жемчужно-серое знамя...
День с утра выдался ясным, но непостоянна погода в горах, - а каменный
обрыв как раз и отграничивал песчаные, заросшие лесом холмы от матерых гор
Заоблачного кряжа. И вот оттуда, с этого кряжа, надвинулось внезапное облако
и похоронило солнечное небо вместе с солнцем, уже клонившимся за хребты, и -
как никогда не бывало над миром безмятежного синего свода. Край клубящейся
мглы подхлынул сзади к изломанным остроконечным зубцам, и завился кругом
них, и обтек, и стало ясно: именно так должна представать эта стена, в
угрюмом - не то рассвет, не то закат - и ничего хорошего не сулящем
безвременье... а вовсе не при веселом солнечном свете, вселяющем в душу
легковесную радость. Ползучий туман вихрился и рвался, вершины скал
проглядывали над его волнами, возникали в размывах, бестелесно плывя, точно
отъединенные от основания, и казались страшно далекими горными пиками иной
страны, увиденной сквозь волшебно расступившуюся завесу... иного мира,
мельком подсмотренного сквозь Врата...
... А может, не крепость и не корона? Высились и медленно шествовали в
тумане исполинские тени в плащах с остроконечными капюшонами, низко
надвинутыми, - ибо не дело смертным созерцать Лики стоящих над миром. Как
тут не ощутить себя дерзновенным соглядатаем, нарушившим уединение Богов,
собравшихся для беседы...
Тем более что стена действительно ГОВОРИЛА.
Мириадами голосов, звучавших так, словно вправду рождались они за краем
Вселенной. Шепоты... отзвуки далекого плача... неясные, немыслимо далекие
вскрики... То громче, то тише, и кажется - вот-вот поймешь сокровенное, но
сколько ни вслушивайся - смысла не уразуметь...
Только странное, бередящее, беспокоящее чувство в душе...
Между тем гигантский обрыв, перед которым стоял Волкодав, обладал
именем, причем вроде бы не особенно подходящим. Люди называли его Зазорной
Стеной. Проезжая дорога не подходила к нему близко, делая порядочный - и
похоже, намеренно устроенный - крюк. Впервые узнав о Стене и о дороге, как
бы в смущении обходившей ее, Волкодав поневоле вспомнил о Кайеранских
трясинах: мимо них тоже ведь когда-то старались не ездить...
"Нет, - сказал ему собеседник, торговец резным перламутром из Озерного
края. - Я не слыхал, чтобы пропадал кто-нибудь из ночующих под Стеной. И
разбойники поблизости не таятся, да и не место им там, если хорошенько
подумать. Дело в том, что Стена... Не знаю даже, как тебе объяснить. Просто,
когда приходишь туда, сразу делается понятно, зачем люди не устраиваются
близ нее на ночлег. Да и днем стараются побыстрей проезжать мимо..."
"А почему - Зазорная?"
Торговец был из тех, с кем горцы-итигулы, по их выражению, вместе ели
хлеб.
"Потому, - ответил он, - что там ты как бы зришь не предназначенное для
твоих глаз. Подсматриваешь..."
Зазирать вправду означало наблюдать скрытое, да не по нечаянности
скрытое, а такое, что думали от тебя намеренно утаить.
"Понятно", - сказал тогда венн. Про себя же подумал, что название было
очень древним. Его даже выговаривали немного не так, как было принято в
нынешнем языке. А древние имена, как Волкодав не раз уже убеждался, обычно
несли в себе гораздо больше значений, нежели усматривал в них современный
народ.
Разговор тот происходил давно, еще в те времена, когда уход из
Хономеровой крепости виделся Волкодаву далеким и несбыточным счастьем.
Наверное, потому-то он сразу положил себе мысленный зарок - если, мол,
доживу до этого счастья, то непременно побываю возле Стены...
Да. А ведь случись им путешествовать здесь, к примеру, с Эврихом,
скорее всего Эврих загорелся бы любопытством и потащил его зазирать, а он,
Волкодав, отговаривал бы его и не одобрял, потому что уважал право скрывших
что-либо от людей...
И вот нате вам пожалуйста - пришел сюда сам. Ибо зароки следовало
исполнять. Ибо Стена вроде бы до сих пор никак не наказывала созерцавших ее,
а значит, и его вряд ли станет карать. И, наконец, потому, что не только
Эвриху было свойственно любопытство...
Клубящееся облако то прятало, то открывало сумрачные зубцы. Волкодав
смотрел и смотрел, хотя из облака начала сеяться моросящая сырость, а
значит, разумному путешественнику следовало позаботиться о сухом уголке для
ночлега.
Торговец перламутром сказал ему еще: "Говорят, раньше Стена была местом
молений..." "Да? Каких же Богов там призывали?" Уроженец Озерного края
только вздохнул: "Теперь этого не знает никто..." Волкодаву случалось
забредать в святилища забытых Богов, ушедших в небытие вместе с народами,
почитавшими Их. Он помнил ощущение святой и тихой печали, царившее в
подобных местах. А еще ему однажды случилось увидеть, как чудовищный
оползень, унесший сразу половину горы, обнажил древний храм, увенчанный
поистине удивительным изваянием женщины... Венн волей-неволей припомнил, как
они с аррантом гадали - не пожелают ли жрецы Близнецов из тин-виленской
крепости прибрать к рукам этот храм, а заодно с ним - и весь Заоблачный
кряж, поскольку случившееся, по некоторым признакам, напрямую касалось их
веры... Этого не произошло. "Еще один храм Матери Сущего!.. - только и
скривился Хономер. - Не торопится же скверна исчезать с лика земли..." Так
что статуей любовались одни итигулы, поселившиеся словно бы под ее
присмотром в Долине Звенящих ручьев... и с ними немногие, испытавшие
труднообъяснимое желание посетить Глорр-килм Айсах. У ног Богини провела
некоторое время и госпожа Кан-Кендарат. "Мне кажется, - сказала она, - там
есть место, где я смогу поразмыслить..."
Так мы и не встретились больше, с внезапно нахлынувшей тоской подумал
Волкодав. Что вообще я делаю здесь? Почему вот так сразу решил отправиться
следом за Эврихом? Я что, сомневаюсь, что у него и без меня все
получилось?.. Но до сих пор Эврих, кажется, прекрасно умел позаботиться о
себе. А вот ей я, быть может, действительно нужен. Она ведь уже очень
немолода...
Влажная морось между тем сделалась гуще. Воздух не мог больше удержать
плавающих капелек, начинался самый настоящий дождик - мелкий, унылый и
зябкий, отнимающий тепло хуже мороза. Сумерки густели, и оттого казалось,
будто дождь зарядил навсегда. Такому полагается идти осенью, а не весной.
Что в нем общего с животворной грозой, когда теплую землю ярит безумствующий
ливень, порождая чистый воздух, которым так легко дышится?.. Нет, понапрасну
ли дома различали дожди, зря ли говорили: подобную сырость порождает не
страсть Бога Грозы, но корысть его вечного соперника, подземного Змея.
Да... Вот уж чего я сполна в своей жизни нанюхался, так это подземелий,
где властвовала корысть...
Стена совсем скрылась из глаз, укрытая влажной завесой. И только
шепчущие голоса продолжали разговаривать с Волкодавом. Так - бестелесно, на
грани понятного - могли бы напоминать о себе тысячи безвинно загубленных
душ...
Венн все-таки решил не следовать опыту тех, кто бывал здесь прежде него
и стоял против ночевок около Зазорной Стены. Между прочим, он сделал так
отчасти потому, что вообразил, как начнет рассказывать Эвриху об этом
шо-ситайнском диве, когда они встретятся. "И что?.. - протянет Эврих
разочарованно. - Просто постоял и дальше пошел?.."
В самом деле глупо было бы взять да уйти, даже не попытавшись понять, о
чем же шепчет Стена. Волкодав вернулся к опушке леса и в полусотне шагов от
того места, где выбегала на верещатник тропа, облюбовал себе для ночлега
елку - скорее приземистую, чем высокую, но зато невероятно густую. Под нее
никакой дождь не проникнет. Венн поклонился доброму дереву, испрашивая
разрешения. Потом влез под раскидистый полог, постелил себе и устроился, как
в доме родном.
Огня, понятно, под таким кровом не разведешь, но костер был и не нужен.
Без него тепло. Порывшись в заплечном мешке, Волкодав вытащил ломоть хлеба и
кусок рыбы, в искусстве коптить которую тин-виленские рыбаки не уступали,
кажется, даже островным сегванам. Даром, что ли, именно в Тин-Вилене он
снова начал есть рыбу с удовольствием - а ведь думал когда-то, что после
каторги никогда больше по собственной воле не возьмет ее в рот!
В лесу было тихо. Кажется, не только люди, но даже зверье избегало
попусту слушать голоса, звучавшие из Стены. Один я уши навострил, подумалось
Волкодаву. Ни человек, ни собака...
Правду молвить, порой он уже сам не знал, какой из двух сутей в нем
было больше. Благодарение Богам - в Тин-Вилене с ним не происходило случаев
вроде того, который, надобно думать, до сих пор вспоминали за кружечкой пива
добрые жители Кондара. Однако превращения случались. И всякий раз - весьма
кстати. И чем дальше, тем легче. Это наводило на мысли.
Запив водой из фляжки последний кусок, он свернулся калачиком под
старым, но все еще очень теплым плащом. Загляни кто под дерево - непременно
решил бы впотьмах, что на ворохе опавшей хвои улегся большой серый пес...
x x x
... Пещера. Дымный чад факелов. Крылатые тени, мечущиеся под
потолком...
Волкодав снова был в подземельях Самоцветных гор. Он быстро и уверенно
шагал по широкой серой равнине - бескрайней пустыне, затянутой пеленой
темно-пепельной мглы, не пропускающей света...
В действительности горные выработки самоцветных копей были довольно
узкими коридорами: только разминуться, не задев крепей, двум тачкам с рудой.
Однако сны обладают свойством неузнаваемо менять памятное и привычное, да
еще и лишают способности удивляться. Поэтому Волкодав всего менее
задумывался о том, каким это образом крысиные норы обернулись вдруг обширной
равниной; "просторной", впрочем, назвать ее не повернулся бы язык - вместо
близко сдвинутых стен подземного коридора был серый, ощутимо вязкий туман...
Просто надо было идти, и Волкодав торопился.
Потому что за ним была погоня.
Много раз он слышал у себя за плечами погоню... Вот только нынешняя
отличалась от всех прежних не менее, чем серотуманное поле, раскинувшееся
кругом, от любого из мест, где ему когда-либо доводилось бывать.
Эта погоня не перекликалась, не трубила в рога. Не молчала, незаметно
подкрадываясь.
Она - пела...
Вначале его слуха достигали только ослабленные расстоянием отдельные
глухие, мерные вскрики низких голосов, ниже, чем бывают у человека. Сущий
рык, исходящий из огромной груди, словно там, вдалеке, невидимо ворочалось
нечто невообразимо громадное. Но рык содержал в себе смысл, который вполне
удавалось понять, и Волкодав понял: ищут.
Потом голос одного невозможного существа начал распадаться на множество
отдельных, но и каждый сам по себе был таков, что никому в здравом уме не
хотелось бы услышать его у себя за спиной.
"Ох... ох-ох-ох... ох... ох-ох-ох..." - неторопливо и грозно выводили
самые низкие.
"Ах, а-ах, ах, а-ах", - с кровожадной уверенностью вторили более
высокие.
"Иииии-уууууу..." - заходились самые пронзительные.
Все вместе складывалось в хор, поистине жуткий и потрясающий. В нем не
было слов, но Волкодаву они и не требовались. Итак прекрасно разумел, о нем
поют.
Это была древняя, как само время, Песнь Ночи...
Не той ночи, что с уходом солнца является сменить славно поработавший
день, даря отдых и покой. Нет... Это была Ночь вроде той, что царила в
пещерах Самоцветных гор задолго до того, как там появились первые люди. И
которая сомкнется за спинами у людей, когда наконец истощится последняя жила
и люди оттуда уйдут. Сомкнется, чтобы воцариться уже навсегда...
... Но не просто отсутствие света. Это - Тьма, в которой свету не
выжить. С ней встречались исподничие, посланные на разведку и заблудившиеся
в хитросплетении ходов, промытых подземными водами. Гаснет, задохнувшись в
неравном противоборстве, маленькое пламя фонарика, и ты остаешься один в
черноте подземной могилы. И, сколько ни говори себе, что где-то совсем рядом
работают тысячи людей, что, может, кого-то еще пошлют за тобой и посланные
на подмогу успеют тебя разыскать - это не имеет значения: ты один в
беспредельной Ночи, заполонившей весь мир. Ты один, словно в смерти, в
которую каждый тоже вступает сам по себе...
Погоня приближалась. Волкодав понял это по тому, как изменились поющие
голоса. Отрывистое немногозвучие сменилось мощным распевом. Голоса о чем-то
советовались, готовились торжествовать... Тьма бесплотна. Но у нее в
услужении великое множество тварей из плоти и крови. И - весьма
кровожадных...
Ну что же, Волкодав неплохо умел объясняться на доступном им языке...
Как говорили проходчики: бесполезно бросать вызов горе, но с каждым
отдельным ее камнем вполне возможно поспорить. И вдобавок он достиг места, к
которому стремился, уходя от преследователей. Равнина, казавшаяся
беспредельной, кончилась, пересеченная громадной стеной. Сколь высоко вверх
и далеко в стороны простиралась она, он не мог рассмотреть - все застил
туман, непроницаемый и неподвижный. Но в стене была дверь. Вернее, ворота. С
тяжелыми бронзовыми створками, надежными и несокрушимыми даже на вид, и со
скважиной для ключа.
Волкодаву сразу показалось, что где-то, когда-то он уже видел нечто
подобное... Он не смог сразу вспомнить, где и когда, и даже сказал себе, что
не время вспоминать и гадать, ибо погоня вовсе не собиралась
скалываться<Скалываться - терять след.>, а ключа у него не было, и это
значило, что следовало приготовиться к бою...
И вот тут его осенило. Это были не просто ворота, сделанные людьми и
запирающие какой-то проход. Это были - Врата! И он вправду стоял перед ними
когда-то. И в прошлый раз за них тоже ушли те, кто был ему дорог, а он
остался, потому что ключа, как и теперь, с собой не принес.
И нужно было вспомнить что-то еще, и он почти вспомнил, но тут время, и
без того слишком щедро отпущенное ему, истекло.
Песня Ночи достигла пронзительной силы. Твари, настигавшие Волкодава,
чуть только не плакали в исступленном предвкушении крови.
Что ж!.. Он повернулся к ним лицом и, ощериваясь, потянул из наплечных
ножен Солнечный Пламень.
Серая равнина, по которой он только что шел, успела претвориться в
большой зал старой, давно заброшенной выработки. Навис тускло освещенный
камень темных пористых стен, хранивших неровные шрамы, оставленные зубилами.
Волкодаву некогда было ни удивляться, ни рассматривать их. В подземный зал
медленно, вроде бы не очень сообразно неистовой песне, входила толпа.
Преследователи напоминали людей, облаченных в длинные, словно сотканные
все из того же пепельного тумана плащи. А может, зверей, поднявшихся на
дыбы. Ближе, ближе... Волкодав стоял, держа перед собой верный клинок, и
ждал последнего боя. Он знал, что Врата за его спиной - не из тех, которые
всякий пожелавший войти может высадить силой. Знал из опыта. Но тот же опыт
внятно говорил: не доверяй ничему, за чем не присмотрел сам.
Шедший первым, не задерживая размеренного шага, поднял руку и откинул с
головы капюшон. Его движение повторил второй, третий, четвертый...
И Волкодав увидел совершенно одинаковые лица. Даже более одинаковые,
чем у близнецов. Одно и то же лицо, повторенное множество раз.
Это было лицо кунса Винитария по прозвищу Людоед...
Солнечный Пламень сам повел руки, державшие оплетенную ремнем рукоять.
Длинное лезвие гневно свистнуло и вкруговую рубануло каменный пол, порождая
поперечную дугу между Волкодавом и близящейся погоней. Камень послушно
расступался перед летящим клинком...
Но это оказался самый последний удар, который славному мечу суждено
было нанести. Знать, отдал всю силу, вложенную в него древним кузнецом, и
всю честь, что стяжал в руках своего нынешнего владельца. И - умер...
Уже выйдя из камня, уже победив, узорчатый буро-серебристый клинок тихо
прозвенел, словно говоря что-то Волкодаву на прощание... и разлетелся
мерцающими звездами осколков. В руке у венна осталась осиротевшая рукоять. В
ней больше не было никакой жизни.
Замершие было преследователи дружно качнулись вперед... Однако тут
каменная толща под ногами издала глухой, страшный стон, и трещина начала
расширяться. А потом...
Словно войско, спешащее на последний зов уже павшего героя, из щели
рванулись и ударили вверх стремительные прозрачные мечи - те самые, которых
так боялись проходчики, работавшие на нижних уровнях подземелий. Волкодав
расхохотался, приветственно вскидывая руки. На душе стало легко и покойно.
Вот теперь вправду будет все хорошо.
Он успел даже заметить, что мечи были чем-то похожи на зубы громадной
пасти, напоминавшей собачью...
x x x
Волкодав проснулся. И долго лежал с открытыми глазами, слушая
многоголосые шепоты Зазорной Стены.
x x x
Кузнец Шаршава Щегол должен был не просто встретить шедшую к нему
Оленюшку и, с благодарностью отведав блинов, об руку с нею отправиться к
праздничным ярильным кострам. Сегодня он должен был поднести ей подарок. Так
всегда поступает парень, явившийся просить у девушки бус.
Все равно, каков будет подарок. Хоть корзиночка пряников, если он
искусен в смешивании душистых трав и к нему благосклонна хлебная печь. Это
может быть прялка, если парень видит душу дерева и умеет показать ее
остальным. Или что-нибудь из металла, пригодное для девичьего обихода, -
ножницы, вязальный крючок, рогатый ухват, - если молодой жених, как Шаршава,
побратался с молотом и огнем. А может быть и вышивка бисером, ибо этому
рукоделию обучают всех веннских мальчишек, когда им приходит пора постигать
науку терпения.
Обязательное условие только одно. Подарок должен быть непременно
украшен изображениями зверей, коих чтят в родах невесты и жениха.
Когда-то Оленюшка была вместе с родителями в гостях у друга отца, в
роду Лесного Кота. Так вот, бабушка Кошка решила позабавить девочку и - той
ведь предстояло тоже когда-нибудь принимать жениха! - показала маленькой
гостье бережно хранимый жениховский подарок, оставшийся от давно умершего
мужа. Бисерный кармашек, чтобы носить его на поясе и держать в нем всякую
мелочь. Так уж совпало, что бабушкин супруг был из рода Серого Пса. Оленюшка
долго рассматривала кармашек... Вышивка, исполненная очень мелким стеклянным
бисером, нисколько не потускневшим за шестьдесят лет, изображала громадного
пса, игриво раскинувшегося на травке лапами кверху: спина изогнута,
страшенная пасть приоткрыта то ли в улыбке, то ли в шуточном подобии оскала.
Кобеля обхватывала за шею лапками нарядная трехцветная кошечка:
поймала-поймала-поймала, вот сейчас закусаю!.. Мохнатая шея, между тем, была
такова, что у кошечки лапок-то не хватало как следует ее обнять...
Оленюшка, помнится, долго держала кармашек на коленях, подробно
рассматривая, и наконец совсем было уже собралась расспросить старую Кошку о
женихе... но вовремя заметила взгляд матери - и куда только делась вся ее
решимость! Промолчала, с поклоном отдала бабушке памятную вещицу - и весь
вечер потом рот боялась раскрыть...
... По большим шершавым камням, уложенным в русло, девушка перешла
Белый ручей и не оступилась, не поскользнулась, хотя ноги были чужие. Но вот
наконец и другой берег, земное отражение другого мира, в коем положено
пребывать жениху, чужому пока еще человеку. Мели по росистой траве концы
длинного полотенца... Четвероногие родственники сегодня не вышли навстречу,
укрывшись далеко в лесу от шума и песен, несшихся с плешивого холма: там уже
начиналось веселье.
У двери в кузницу Оленюшка перехватила левой рукой деревянное блюдо с
блинами и потянула дверь на себя.
Шаршава, один сидевший внутри, вздрогнул и поспешно поднялся при ее
появлении. Так, словно хотел заслонить собой нечто, стоявшее на верстаке.
- Вот... - тихо проговорила Оленюшка и поставила на лавку тяжелое
блюдо. Ох, до чего же тяжелое... все руки ей оттянуло, хоть привычны те руки
были и воду таскать, и огород вскапывать, и навоз по грядкам в ведрах
растаскивать. - Вот... - повторила она, глядя в сторону. - Блинов принесла.
Пора нам, Шаршавушка...
Им действительно было пора. Проводив дочку, мать немедля отправилась
звать отца и прочих родовичей. Должно быть, сейчас уже собрались все, кроме
малых ребятишек, еще не пробудившихся для любви, и ветхих старинушек,
отрешившихся от ярого горения плоти. Скоро они придут к кузнице, начнут
окликать невесту и жениха. А потом отправятся на веселое торжество, и дочь
Барсучихи с Шаршавой пойдут самыми первыми, потому что сегодня - их
праздник, сегодня будут славить и чествовать именно их...
Тут кузнецу следовало бы шагнуть навстречу невесте, вежливо попросить
блинок, а потом, обняв девушку, так, в обнимку, и выйти навстречу родне,
уже, небось, переходившей Белый ручей. Шаршава и вправду шагнул...
Но только затем, чтобы тяжело и неловко бухнуться перед Оленюшкой на
оба колена. Он поймал ее руки и прижался к ним лицом - затем, верно, чтобы в
глаза не смотреть. Маленькие и крепкие у нее были ладошки, и пахли свежим
маслом и мукой, и были горячими от недавней близости печного жара... И
настал черед вздрагивать Оленюшке: по ее ладоням потекли слезы. Горькие и
отчаянные слезы несчастного жениха.
- Ты прости, славная... - задыхаясь, выдавливал Шаршава Щегол. - Не
могу... как сестра ты мне... Тебя стану обнимать, а буду Заюшку видеть... не
могу я...
Оленюшка посмотрела поверх его головы на верстак и на то, что до этого
мгновения укрывалось от ее взгляда. Там стоял кованый железный светец. И,
как ни радовали глаз прежние поделки Шаршавы, рядом с этим светцом они были
- точно серенько одетые неумехи, вздумавшие встать в летнем хороводе рядом с
первой рукодельницей рода. Знать, всю боль и всю силу души вложил молодой
кузнец в эту работу... Точно живая, сидела на железном пеньке зверюшка -
пушистая заюшка. Сидела, забавно сложив передние лапки, тянулась мордочкой
вверх - навстречу песне щегла, устроившегося на лиственной ветке...
Подобные подарки, полученные от суженых, жены потом не просто хранят -
внучкам и правнучкам своим завещают, чтоб знали, глупые, - вот она какая,
Любовь.
Оленюшка высвободила одну руку, стала гладить Шаршаву по буйной
растрепанной голове:
- Не плачь, братик... Вставай, пора нам идти.
Вот все и случилось. Вот и сказано то, что мы с тобой должны были друг
другу сказать, но до последнего не решались и не говорили, ибо
святотатственные и страшные это слова, и за них не бывает и быть не может
прощения. Волю родительскую переступить - мыслимо ли?.. Не по Божьей это
Правде и не по людской. Но что делать, если еще немыслимей - повиноваться?..
Есть ли Правда, по которой выйдем чисты?..
... И получилось, что стала та светлая весенняя ночь для Пятнистых
Оленей воистину темной и скорбной. Потому что навстречу родне вышли из
маленькой кузницы не жених и невеста, а брат и сестра. Весело гомонившие
Олени тотчас умолкли, увидев невиданное: стоя перед людьми, парень и девка
надвое разорвали толстый, точно лепешка, дымившийся в ночном воздухе блин -
и стали есть, делая невозможным сватовство, а свадьбу - тем более. Никто не
успел их остановить. Злосчастная Барсучиха в один миг постарела на десять
лет: меньшая доченька, не стыдясь, смотрела ей прямо в глаза и не отводила,
не прятала взгляда. И было в ее лице что-то такое, отчего у матери замерли
на языке готовые сорваться слова.
А потом Оленюшка развязала крепкую нитку и сняла с шеи хрустальную
горошину.
- Не нужна она мне, - проговорила тихо и просто. - Я свою бусину уже
отдала.
Сверкнули в лунном луче искристые грани - сверкнули в последний раз и
погасли, пойманные текучей водой. Белый ручей, сын могучего Звора, шустрый
внучек великой Светыни, оттого Белым и назывался, что бежал вприпрыжку,
пенился и кипел, ударяясь о гранитные лбы, торчавшие из берегов. Что в него
кануло, того вовек не сыскать. Оленюшка же повозилась и стащила носимую
поверх рубахи поневу - красно-синюю, с белой ниткой. Сложила на тропинку и
низко поклонилась родителям:
- Простите, матушка с батюшкой, дочку нерадивую, непутевую... И ты,
печища нашего огонь святой, прости стыдодейку, изменщицу неразумную...
Тут она все-таки покачнулась, ибо то, что выговаривали уста, гнуло к
земле хуже тяжкого груза. Могучие руки обняли и поддержали ее.
Кузнец Шаршава стоял у нее за спиной - ростом сажень и в плечах
полстолько. А на плече у него висел плетеный лубяной кузовок, куда он собрал
все самое драгоценное свое имущество: молот, клещи, подпилки... и еще
железный светец, взятый с верстака и тщательно обернутый суровой холстиной.
Шаршава знал себя виновным во всем. Тому, кто вот так оскорбит
гостеприимство рода невесты, в своем роду тоже больше нечего делать. Не
только Оленюшке - и ему отныне не было возвращения к прежнему очагу. Он в
пояс поклонился Оленям:
- Простите, добрые люди.
Меч звался Гнев. Казалось нам, разить
Он должен всех, с кем выпало поспорить.
А если нет, то бешено грозить
Упорствующим в глупом разговоре.
Небось обратно в ножны не спешил
Ужасный Гнев, не выплеснувшись в деле!..
Лишь удивляло, как таки дожил
До бороды седой его владелец?
Уж верно, был он всем бойцам боец
И побивал, с кем выпало рубиться...
"Поведай нам, пожалуйста, отец,
Что Гневу твоему ночами снится?"
"С таким, как он, разящим наповал,
Обязан быть хозяин осторожен...
И оттого почти не покидал
Мой добрый меч своих уютных ножен.
Уж как легко рубить, рассвирепев!
Да только вспять не вывернешь былого.
Ну а доколе в ножнах дремлет Гнев,
Любой пожар легко погасит Слово".
Так говорил нам старый удалец,
И размышляли мы, что это значит.
Он вправду был прославленный боец.
Ведь лучший бой - что так и не был начат.
5. Пиво и пироги
Шел пятый или шестой день путешествия, до Захолмья оставалось уже не
так далеко, когда Волкодав поймал себя на том, что... соскучился по храмовой
библиотеке.
Вот это была для него немалая новость. Да этак, фыркнул про себя венн,
и по Хономеру стосковаться недолго!
Положим, по Хономеру тужить он начал бы весьма нескоро. Но вот книжный
чертог вправду вспоминался все чаще. И туда не успел заглянуть, и это не
разыскал... И даже хранитель начал казаться не таким вредным, как раньше.
Ну, брюзга, ну, кропотун<Кропотун - ворчун, мелочный хлопотун и
придира.>, так и что с того? До книг ведь все-таки допускал...
Сколько раз в этой самой библиотеке, оторвавшись от страницы, он
смотрел в ровное пламя свечи - и видел в нем лесную дорогу вроде той, по
которой ныне шагал. Небо над головой, вольно несущиеся облака в синеве...
дыхание моря откуда-то издалека впереди...
И вот теперь все вроде сбывалось, и босые пятки вовсю уминали травку
между неглубокими песчаными колеями. И летели с востока на запад белые,
белые облака. И морской берег, называемый Ракушечным, в не очень отдаленном
будущем вправду сулил появиться перед глазами. Особенно если жители Озерного
края в самом деле начнут помогать ему так, как обещали юные итигулы... А вот
поди ж ты: перестал, как бывало, просиживать по полдня перед книгой - и
чего-то недостает!
Раньше он думал - так бывает, только если болезнь или еще что-нибудь не
дает совершить воинское правило, без которого не полон прожитый день... И не
очень-то понимал Эвриха, хватавшегося, чуть что, за перо-самописку и свои
бесце